- Я не могу, - говорил мужской голос, - я люблю тебя, тебя одну, и тебя первую люблю я. Я чувствую, что при тебе только я становлюсь хоть на минуту человеком.
- Не говори этого, Ромцю; ты сам не знаешь, чего ты хочешь, - отвечал маленький голос.
- Я решил это, - говорил Роман Прокофьич, - слышишь, я решил. Я готов сделать это против твоей воли.
- Поди, поди лучше сюда и сядь!.. Сиди и слушай, - начинал голос, - я не пойду за тебя замуж ни за что; понимаешь: ни за что на свете!Пусть мать, пусть сестры, пусть бабушка, пусть все просят, пусть они стоят передо мною на коленях, пускай умрут от горя - я не буду твоей женой… Я сделаю все, все, но твоего не счастья… нет… ни за что! нет, ни за что на свете!
- О чем ты плачешь?
- О том, что ты меня не понимаешь. Ты говоришь, что я ребенок… Да разве б я не хотела быть твоею Анной Денман… Но, боже мой! когда я знаю, что я когда-нибудь переживу твою любовь, и чтоб тогда, когда ты перестанешь любить меня, чтоб я связала тебя долгом? чтоб ты против желания всякого обязан был работать мне на хлеб, на башмаки, детям на одеяла? Чтоб ты меня возненавидел после? Нет, Роман! Нет! я не так тебя люблю: я за тебяхочу страдать, но не хочу твоих страданий.
- О боже мой, о боже мой! как хороша, как дивно хороша ты, Маня! - прошептал Истомин.
- Опять все красота!
- Всегда о красоте. Она моя! моя! Скажи скорей: моя она?
- Твоя.
- Уйди ж теперь.
- Зачем?.. Куда идти?
- Беги, спасайся… Ты думаешь, я человек? Нет; я не человек: в меня с твоим вчерашним поцелуем вошел нечистый дух, глухой ко всем страданиям и слезам… беги… Он жертвы, жертвы просит!
- Жертвы!
- Да! тебя, тебя он требует на жертву.
- На жертву?.. Я готова.
- Ребенок! понимаешь ли, что ты сказала? Понятно ли тебе, какой я жертвы требую?
- Нет, - решительно ответила Маня.
- О дьявол! тебе такого чистого ягненка еще никто не приносил на жертву!
- Я ничего не понимаю. Мне жаль тебя, мой Ромцю; жаль, тебя мне жаль!
- Так поцелуй меня скорее.
- Целую; на, целую!
- Целуй… так, как ты меня целуешь… да, как ты сестер целуешь… иначе ждет беда!.. Нет; я не поцелую тебя!
И долго, долго было и тихо и жутко; и вдруг среди этой мертвой тишины сильный голос нервно вскрикнул:
- Я погублю тебя!
И в то же мгновение прозвучало тихое, но смелое:
- Губи!
«Маня! Маня!» - усиливался я закричать сколько было мочи, но чувствовал сквозь сон, что из уст моих выходили какие-то немые, неслышные звуки. «Маня!» - попробовал я вскрикнуть в совершенном отчаянии и, сделав над собой последнее усилие, спрыгнул в полусне с дивана так, что старые пружины брязгнули и загудели.
На этот шум из-за истоминских дверей ответил слабый, перекушенный стон.
Как ошеломленный ударом в голову, выскочил я в другую комнату и прислонился лбом к темному запотевшему стеклу. В глазах у меня вертелись тонкие огненные кольца, мелькал белый лобик Мани и ее маленькая закушенная губка.
Я перебежал впопыхах свою залу, схватил в передней с вешалки пальто, взял шляпу и выскочил за двери. Спускаясь с лестницы, слабо освещенной крошечною каминною лампою, я на одном повороте, нос к носу, столкнулся с какой-то маленькой фигурой, которая быстро посторонилась и, как летучая мышь, без всякого шума шмыгнула по ступеням выше. Когда эта фигурка пробегала под лампою, я узнал ее по темному шерстяному платью, клетчатому фланелевому салопу и красному капору.
Спешными и неровными шагами обогнул я торопливо линию, перебежал проспект и позвонил у домика Норков.
Мне отперла Ида Ивановна. Держа в одной руке свечу, она посмотрела на меня без всякого удивления, отодвинулась к стенке и с своей обыкновенной улыбкой несколько комически произнесла:
- Честь и место.
- Здравствуйте, Ида Ивановна! - начал я, протягивая ей руку.
- Проходите, проходите, там успеем поздороваться, - отвечала девушка, поворачивая в двери довольно тугой ключ.
В маленькой гостиной сидели за чаем бабушка и madame Норк.
- О, хорошо ж вы нас любите! - первая заговорила навстречу мне старушка.
- Да, хорошо вы с нами сделали! - поддерживала ее с относящимся ко мне упреком madame Норк. - Месяц, слышим, в Петербурге и навестить не придете. Я Иденьке уже несколько раз говорила, что бы это, говорю, Иденька, могло такое значить?
- А Ида Ивановна, - спрашиваю, - что же вам отвечала?
- Не помню я что-то, что она мне такое отвечала.
- Кажется, ничего, мама, не отвечала, - откликнулась Ида и поставила передо мною стакан чаю.
Я осведомился о Берте Ивановне, о ее муже и даже о Германе Вермане спросил и обо всех об них получил самые спокойные известия; но спросить о Мане никак не решался. Я все ждал, что Маня дома, что вот-вот она сама вдруг покажется в какой-нибудь двери и разом сдунет все мои подозрения.
- А слыхали вы, у нас в анненской школе недавно какое ужасное несчастие-то было? - начала после первых приветствий Софья Карловна.
- Нет, - говорю, - не слыхал. Что такое?
- Ах, ужасно! Представьте себе, одна маленькая девочка стальное перо проглотила.
- Это бывает в школах, - подсказала, вздохнувши, бабушка.
- Да, это бывает по трем причинам, - проговорила Ида Ивановна.
- Что такое, друг мой, по трем причинам? - прошептала старушка.
- Это, бабушка, так говорится.
- Как говорится?
- Ах, боже мой, бабушка! Ну, просто так говорят, что все, что бывает, бывает по трем причинам.
- Все-то ты, Иденька, врунья; всегда ты все что-нибудь врешь, - произнесла серьезно Софья Карловна и тихонько добавила: - Ох, эти дети, дети! Сколько за ними, право, смотреть надо! Вы вот не поверите, кажется уж Маня и не маленькая, а каждый раз, пока ее не дождешься, бог знает чего не надумаешься?
- А где же, - говорю, - Марья Ивановна?
- А на уроке. Уроки пения тут эти Шперлинги затеяли; оно, конечно, уроки обходятся недорого, потому что много их там - девиц двадцать или еще и больше разом собирается, только все это по вечерам… так, право, неприятно, что мочи нет. Идет ребенок с одной девчонкой… на улице можно ждать неприятностей.
Kleine неприятность не мешает grosse удовольствию, Mutterchen, - пошутила Ида Ивановна.
- Ох, да полно тебе, право, остроумничать, Ида! - отвечала с неудовольствием madame Норк. - Совсем не умно это твое остроумие. А мы нынче тоже как-то прескучно провели время, - продолжала она, обратившись ко мне. - Ездили раза два в Павловск, да все не с кем, все и там было скучно.
- С кукушкой говорили, - сказала Ида.
- Да; сядем да спрашиваем, сколько кому лет жить? Мне всё семь или восемь, а Маня спросит, она сразу и замолчит.
- А вам, Ида Ивановна?
- О, ей, кажется, сто лет куковала. Уж она, бывало, кричит ей: «будет, будет! довольно!», а та все кукует.
- Я бессмертная, - проговорила Ида.
- Ну да, как же, бессмертная!
- Увидите.
- Ну да, рассказывай, рассказывай! Глупая ты, право, Ида! - пошутила, развеселившись, старушка.
Ида, кажется, этого только и добивалась: она сейчас же обняла мать и, держа ее за плечи руками, говорила весело:
- Все умрут, мамочка, на Острове, все, все, все; а я все буду жить здесь.
- Почему ж это так? - смеялась, глядя в глаза дочери, старушка.
- А потому, что без меня, мама, здесь ничему быть нельзя.
- О, шутиха, шутиха!
Мать с дочерью снова весело обнялись и поцеловались.
В это же время у парадной двери резко брязгнул и жалобно закачался звонок.
Софья Карловна вздрогнула, вскочила со стула и даже вскрикнула.
- Ну, да что же это такое со мной в самом деле? - произнесла она, жалуясь и держась за сердце. - Ида! чего же ты стоишь?
Ида Ивановна пошла отпереть дверь и мимоходом толкнула меня за ширму, чтобы показать Мане сюрпризом.
Через секунду в магазине послышалось разом несколько легких шагов и Ида Ивановна сказала, что у них был я и только будто бы ушел сию минуту.
Маня ничего не ответила.
- Вы его не встретили? - продолжала Ида Ивановна.
- Нет, не встретили, - уронила чуть слышно Маня. Она сняла с головы капор, подошла прежде к материной, а потом к бабушкиной руке и молча села к налитой для нее чашке.
Я глядел на Маню сквозь широкий створ ширменных пол; она немного подвыросла, но переменилась очень мало; лицо ее было по обыкновению бледно и хранило несколько неестественное спокойствие, которому резко противоречила блудящая острота взгляда.
Я вышел из-за ширмы и подошел к столу. Маня прищурила свои глаза, всмотрелась в меня и сказала:
- Так вот это в чем дело!
С этими словами она протянула мне свою ручку, спросила, как я здоров, давно ли приехал, и опять спокойно занялась чаем, а в комнату вошла горничная девушка с трубкою перевязанных лентою нот и положила их на стол возле Мани. Хотя на этой девушке не было теперь клетчатого салопа, но на ней еще оставался ее красный капор, и я узнал ее по этому капору с первого взгляда.
«Кончено!» - подумал я себе, глядя на Маню. А она сидит такая смирненькая, такая тихонькая, что именно как рыбка, и словечка не уронит. Даже зло какое-то берет, и не знаешь, на что злиться.
«А впрочем, и что же мне такое в самом деле Маничка Норк? На погосте жить - всех не оплачешь», - рассуждал я снова, насилу добравшись до своей постели.
На другое утро я уж совсем никак не мог подняться; прокинешься на минуточку и опять сейчас одолевает тяжелая спячка. Я послал за доктором и старался крепиться. Часу во втором ко мне вошел Истомин; он был необыкновенно счастлив и гадок; здоровое лицо его потеряло всю свою мягкость и сияло отвратительнейшим самодовольством.
- Нездоровы? - спросил он меня отрывисто.
Я отвечал, что болен, и не сказал ему более ни слова. Истомин отошел к окну, постоял, побарабанил пальцами по стеклам и затем, заметив мне наставительно, что «надо беречься», вышел.
С этой минуты я не видал ни Истомина, ни Мани в течение очень долгого времени, потому что у меня начался тиф, после которого я оправлялся очень медленно.
Глава пятнадцатая
Подходило дело к весне. В Петербурге хотя еще и не ощущалось ее приближения, но люди, чуткие к жизни природы, начинали уже порываться вдаль, кто под родные сельские липы, кто к чужим краям. «Прислуга» моя донесла мне, что Роман Прокофьич тоже собирается за границу, а потом вскоре он и сам как-то удостоил меня своим посещением.
- Думаю поехать в Италию, - объявил он мне.
Я принял это известие очень спокойно и даже не вспомнил, кажется, в эту минуту о Мане, а только спросил Истомина - как же быть с квартирой?
- А пусть все так и остается, как было; я к осени ворочусь.
- Ну, - говорю, - и прекрасно.
Недели через полторы или через две он уехал и не подавал ни мне, ни слуге своему никакой весточки. На первых порах после его отъезда он прислал несколько писем Мане, которые были адресованы в его пустую квартиру. За этими письмами прибегала та же черномазенькая девочка, и через нее они, вероятно, исправно попадали в руки Мани. Я не учащал к Норкам и, когда уж необходимо было завернуть к ним, заходил на самое короткое время. Ужасно тяжело было мне всех их видеть и думать: «ах, друзья, не знаете вы, какая над вами беда рухнула!» Что же касается до самой Мани, то кроткая, всегда мало говорившая, всегда молчаливая девушка ничем не выдавала своего душевного состояния: она только прозрачнела, слегка желтела, как топаз, и Софья Карловна не раз при мне печалилась, что у Мани волосы начали ужасно сечься и падать.
Старушки делали мне часто выговоры и замечания, что я их разлюбил и забываю, и Маня тоже несколько раз спрашивала меня, чем они мне надоели? Только одна Ида никогда не заводила об этом никакой речи ни всерьез, ни в шутку. Я очень хорошо чувствовал, что это не было со стороны Иды холодным равнодушием к характеру наших отношений, а сдавалось мне, что она как будто видела меня насквозь и понимала, что я не перестал любить их добрую семью, а только неловко мне бывать у них чаще. Не знаю я, чем Ида объясняла себе эту мою неловкость, но только она всегда деликатно освобождала меня от всяких вопросов, и после какого бы промежутка времени мы с нею ни встретились, она всегда заговаривала со мною одинаково: коротко, ровно и тепло, точно только мы вчера расстались и завтра свидимся снова.
Раз как-то, посреди лета, я не был у Норков кряду с месяц и думал, что как бы мы уж и в самом деле не разошлись вовсе. В тот же самый день, как мне пришла в голову эта мысль, только что я уселся было поздним вечером поработать, слышу - снизу, с тротуара какой-то женский голос позвал меня по имени. Взглянул я вниз - смотрю, Ида Ивановна и с нею под руку Маня. Обе они в одинаких черных шелковых казакинах, и каймы по подолам барежевых платьев одни и те же, и в руках ^ совершенно одинаковые темные антука . На длинных тротуарах линии, освещенной белым светом летней ночи, кроме двух сестер Норк, не было видно ни души.
- Что это вы делаете дома? - спросила меня, спокойно глядя вверх, Ида.
Маня только кивнула мне головкой.
При бледном свете белой ночи я видел, как личико Мани хотело сложиться в самую веселую улыбку, но это не удалось ей.
- Что я делаю? - Хочу поработать немножко, Ида Ивановна.
- Охота!
- Das rauss, Ида Ивановна, а не охота.
- Sie mьssen, - отлично; но что это вы в самом деле совсем глаз не показываете? Не думаете ли вы, чего доброго, что за вами ухаживать станут? Дескать: «куманечек, побывай, душа-радость, побывай!»
Глаза Иды Ивановны потихоньку улыбались, и лицо ее по обыкновению было совершенно спокойно. Маня опять хотела улыбнуться, но тотчас потупилась и стала тихо черкать концом зонтика по тротуарной плите.
- А кстати о выстреле, что ваш сосед делает? - спросила Ида Ивановна.
«Это в самом деле, - думаю, - кстати о выстреле», и отвечаю, что Истомин за границею.
- Я это знаю: я хотела спросить, что он там делает?
- Не знаю, право, Ида Ивановна; верно хандрит или работает.
- А вы разве не переписываетесь?
Маня прилегла к сестриному плечу.
- Нет, - говорю, - переписывались, да вот месяца с полтора как-то нет от него ни слова.
- Таки совсем ни слова?
- Совсем ни слова.
- Вот постоянство здешних мест!
- Места, Ида Ивановна, непостоянные.
- Верно так вам и следует, - отвечала Ида и, кивнув головкой, пошла, крикнув мне: - Пусть вам ангелы святые снятся.
Маня, трогаясь с места, еще раз хотела мне улыбнуться как можно ласковей, но и на этот раз улыбка не удалась ей и свернулась во что-то суровое и тревожное.
«Однако что ж бы это такое могло значить? - думал я, когда девушки скорыми шагами скрылись за углом проспекта. - Неужто Маня всерассказала сестре? неужто у Иды Ивановны до того богатырские силы, что, узнав от Мани все, что та могла рассказать ей, она все-таки еще может сохранять спокойствие и шутить? Это уж даже и неприятно, такое самообладание!» И мне на минуту показалось, что Ида Ивановна совсем не то, чем я ее представлял себе; что она ни больше, ни меньше как весьма практическая немка; имеет в виду поправить неловкий шаг сестры браком и, наконец, просто-напросто ищет зятя своей матери…Похвальная родственная заботливость, и только. Пришло мне в голову также, что, может быть, и самая Маня надумалась, нашла свои странные экзальтации смешными и сама пожелала сделать Истомина своим мужем… А может быть даже, что и все это была одна собачья комедия, в которой и Маня тоже искала зятя своей матери.
Даже скверно становилось от этих предположений.
«Не может ничего этого быть! - уговаривал я себя на другой день. - Верно, Ида Ивановна знает очень немногое; верно, она без всяких слов Мани знает только одно, что сестра ее любит Истомина, и замечает, что неизвестность о нем ее мучит».
Дней через пять или через шесть, в течение которых я по-прежнему ни разу не собрался к Норкам и оставался насчет всех их при своем последнем предположении, в одно прекрасное утро ко мне является Шульц.
- Вот, батюшка мой, история-то! - начал он, не вынимая изо рта сигары и вытаскивая из кармана какое-то измятое письмо.
- Что, - спрашиваю, - за история?
- Да такая, - говорит, - история, что хуже иной географии: Истомин дрался на дуэли и очень дурно ранен.
Фридрих Фридрихович дал мне немецкое письмо, в котором было написано: «Шесть дней тому назад ваш компатриот господин фон Истомин имел неприятную историю с русским князем N, с женою которого он три недели тому назад приехал из Штуттгарта и остановился в моей гостинице. Последствием этой Geschichte у г-на фон Истомина с мужем его дамы была дуэль, на которой г-н фон Истомин ранен в левый бок пулею, и положение его признается врачами небезопасным, а между тем г-н фон Истомин, проживая у меня с дамою, из-за которой воспоследовала эта неприятность, состоит мне должным столько-то за квартиру, столько-то за стол, столько-то за прислугу и экипажи, а всего до сих пор столько-то (стояла весьма почтенная цифра). Да сверх того (продолжало письмо) теперь я несу для г-на фон Истомина все издержки по лечению и различным хлопотам, возникшим из этого дела, а наличных денег у г-на фон Истомина нет. Вследствие всего этого г-н фон Истомин поручил мне написать вам о его положении и просить вас выслать мне мой долг и г-ну фон Истомину тысячу русских рублей, с переводом на мое имя. Парма, год, месяц и число. Адрес: такому-то хозяину «Hфtel de Venize».
- Посылать или не посылать? - спросил Шульц, видя, что я дочитал письмо до конца.
Я был в большом затруднении, что ответить.
- Ну, а если это подлог? - допрашивал меня Шульц.
- Как это узнать, Фридрих Фридрихович?
- То-то, я ведь говорю, что все это, как говорится, оселок: тут сам черт семь раз ногу сломает и ни разу ничего не разберет.
- Риск, - отвечаю, - конечно, есть.
- Ну, только уж воля ваша, а мой згад всегда такой, что лучше рисковать деньгами, чем человеком. Деньги, конечно, вещь нужная, но все-таки, словом сказать, это дело нажитое.
Я с особенным удовольствием согласился с Шульцем и, провожая его к двери, с особенным удовольствием пожал его руку. Фридрих Фридрихович уехал от меня с самым деловым выражением на лице и часа через два заехал с банкирским векселем на торговый дом в Парме.
Деньги, нужные на выручку Истомина, были отосланы; но что это была за дуэль и вообще что это за история - разгадывать было весьма мудрено и трудно.
«Одно только очень желательно, - думал я в этот день по уходе Шульца, - желательно, чтобы Фридрих Фридрихович сохранил втайне это свое хорошее великодушие и не распространился об этой истории у Норков. Только нет - где уж Фридриху Фридриховичу отказать себе в таком удовольствии».
Так-таки все это на мое и вышло, и вот как я это узнал.
Глава шестнадцатая
Густыми сумерками на другой день слышу у себя звонок, этакий довольно нерешительный и довольно слабый звонок, а вслед за тем легкие, торопливые шаги, и в мою комнату не вошла, а вбежала Маничка Норк.
- Убит? - прошептала она, подскочив ко мне и быстро дернув меня за руку.
Так варом меня и обварило.
- Только ранен, - отвечал я как можно спокойнее.
Маня выпустила мою руку и села в кресло.
Я опустил у окон сторы, зажег свечи и взглянул на Маню: лицо у нее было не бледно, а бело, как у человека зарезанного, и зрачки глаз сильно расширены.
Я пробовал два или три раза говорить с нею, но она не отвечала ни слова и, наконец, сама спросила:
- Это что такое - «кстати о выстреле»?
Я не понял.
- Сестра третьего дня сказала вам: «кстати о выстреле» - что это такое значило? - повторила Маня.
- Так, - говорю, - есть какой-то анекдот о хвастуне, который сделал один раз удачный выстрел и потом целую жизнь все рассказывал «кстати о выстреле».
- Это неправда, - отвечала Маня, покачав головой.
- Уверяю вас, что это не имело никакого другого значения.
- Вы знали, и Ида знала об этом несчастии - об этом ужасном несчастии!..
Маня закрыла свое личико белым платком; она не плакала, но ее тоненькие плечики и вся ее хрустальная фигурка дрожала и билась о спинку кресла.
Я принес стакан воды и несколько раз просил Маню выпить. Она отняла от сухих глаз платок и, не трогая стакана, быстро спросила меня:
- Кто это, который убил его?
- Вовсе он не убит, - отвечал я тихо и подвинул ей стакан с водою.
Маня нетерпеливо толкнула от себя стакан, так что вода далеко плеснулась через края по столу, и сама встала с кресла.
- Марья Ивановна! - сказал я, как умел мягче.
- Что?
- Послушайтесь меня, Марья Ивановна. Не идите сейчас домой: успокойтесь прежде хоть немножко.
Маня постояла еще с минуту и опять спросила:
- Что такое? я не поняла.
- Хоть воды глоток выпейте.
- Оставьте, - отвечала она шепотом и нагнулась в одну сторону, взявшись рукою за кресло.
Через минуту она распрямилась, сама выпила весь стакан воды, простилась со мной и сказала, что идет домой.
Со страхом и трепетом ждал я большой истории у Норков, но во всякое случае не такой, какая совершилась.
Часу в третьем ночи, только что я успел заснуть самым крепким сном, вдруг слышу, кто-то сильно толкает меня и зовет по имени. Открываю глаза и вижу, что передо мною стоит, со свечою в руках, моя старуха.
- Сейчас надо, - проговорила она, суя мне под нос маленькую записочку:
«Придите к нам сию минуту.
Ида.»
Это все, что было написано на поданном мне крошечном клочке бумажки. Спрашиваю старуху:
- Кто принес эту записку?
Говорит, что принесла девочка, сунула в дверь и ушла, сказав, что ей некогда ждать ответа.
Я оделся в одну минуту и побежал к Норкам. Ночь стояла темная и бурная; хлестал мелкий дождь, перемешанный с снегом, и со стороны гавани, через Смоленское поле, доносились частые выстрелы сигнальной пушки . Несмотря на то, что расстояние, которое я должен был перебежать, было очень невелико, я начал сильно дрожать от нестерпимой сиверки и чичера. Подъезд Норков, против обыкновения, был отперт, и в магазине на прилавке горела свеча в большом медном подсвечнике. С первого шага за порог чувствовалось, что сюда пришло в гости ужасное несчастье. Что-то феральное и неотразимое чудилось во всем: в зажженных и без всякого смысла расставленных свечах, в сбитых мебельных чехлах, в сухом и бестолковом хлопанье дверей. Тревога такой обстановки сообщается ужасно быстро, и я почувствовал ее, как только вошел в залу. Здесь на фортепиано горела без всякой нужды другая свеча и рядом с нею ночная лампочка, а на диване лежало что-то большое, престранное-странное, как будто мертвец, закрытый белой простынею, Я подумал, что это оставлены на ночь шубы; но из-под одного края простыни выставлялись наружу две ноги, обутые в белые чулки и голубые суконные туфли. Простыня не шевелилась и не двигалась. Господи, что бы это такое значило? Дверь из залы в комнату Софьи Карловны была открыта, и она сидела прямо против двери на большом голубом кресле, а сзади ее стоял Герман Верман и держал хозяйку за голову, как будто ей приготовлялись дергать зубы. В ногах Софьи Карловны стояла на коленях кухарка и выжимала в руках мокрое полотенце. Увидев меня, madame Норк горько-прегорько заплакала и задергала головою в крепких ладонях Германа.
- Что это у вас такое? - спросил я чуть слышно, нагинаясь к уху кухарки»
Софья Карловна еще отчаяннее воззрилась в меня необыкновенно жалобным взором и часто залепетала:
- Циги-циги-циги.
Я взял ее за руку и пригнулся ухом к ее лицу.
- Циги-циги-циги, - лепетала старуха, качая головою и заливаясь слезами. Язык ни за что ей не повиновался; она это чувствовала и жаловалась одними слезами.
В коридорчике, отделявшем комнату Софьи Карловны от комнаты девиц, послышался легкий скрип двери и тихий болезненный стон, в котором я узнал голос Мани, а вслед за тем на пороге торопливо появилась Ида Ивановна; она схватила меня мимоходом за руку и выдернула в залу.
- Доктора? - спросил я, глядя ей в лицо.
- Акушера, - прошептала она, крепко сдавив мою руку.
Софья Карловна во все глаза глядела то на меня, то на Иду Ивановну и плакала; Верман по-прежнему держал ее за голову, а кухарка обкладывала лоб мокрым полотенцем.
- А бабушка? - шепнул я Иде, надевая брошенное на фортепиано пальто.
Ида погрозила мне пальцем и, приложив его к своим губам, приподняла угол простыни с лежавшей на диване кучи. Из-под этого угла выставилось бледно-синее лицо старухи.
- Умерла!
- И в Маниной комнате, - отвечала Ида. - И не забудьте, - продолжала девушка, - что она всталас своего кресла, что она, безногая, пошла, прокляла ееи умерла. Ах, что здесь делается! что здесь делается! Я не знаю, как я в эту ночь не сошла с ума.
Я не утерпел и сказал:
- Да вы, Ида Ивановна, крепитесь.
- Я крепка, - отвечала, вздрогнув, Ида. - О-о! не бойтесь, в несчастии всякий крепок.
В эту секунду из дальних комнат опять донесся слабый стон, и Софья Карловна залепетала:
- Циги-циги-цищ.
- Бегите! - крикнула Ида и сама бросилась из магазина.
Сбегая с подъезда, я столкнулся с Шульцем и его женою, но впопыхах мы даже не поклонились друг другу. Я видел, что Шульц дрожал.
Одна Ида Ивановна сохранила при этих ужасных обстоятельствах все присутствие духа. Она распорядилась вытребовать меня прежде Шульца нарочно, чтобы меня, а не его и не кого-нибудь из прислуги послать за акушером.
При всех стараниях я едва только к шести часам утра мог привезть к Норкам акушера, какого-то развинченного, серого господина, который спросонья целый час сморкался и укладывал свои варварские инструменты в такой длинный замшевый мешок, что все его руки входили туда по самые плечи, как будто и их тоже следовало завязать там вместе с инструментами.