Приглашаю читателя к чтению воспоминаний Льва Хургеса, а сам все не могу оторваться от того озорного блеска, что так и вспыхивал в его молодых глазах всю его яркую жизнь.
Павел Полян
ЕВРЕЙСКАЯ РОДОСЛОВНАЯ
1
МОСКОВСКАЯ ЮНОСТЬ
1
Павел Полян
ЕВРЕЙСКАЯ РОДОСЛОВНАЯ
Родословная по матери: Эдельманы из Долгиново. – Маевка и «Варшавянка». – А. А. Сольц. – Родословная по отцу: Хургесы из Минска. – Прадед Лейба и дед Мойша: портновская мастерская. – Отец Лазарь Хургес и переезд в Москву. – Его комиссарство у М. В. Фрунзе. – Портфель с казенными деньгами. – Троцкистский митинг на Никитской.
1
Несколько слов о моей «родословной». Чистотой «социального происхождения» моя семья не блистала, хотя некоторые «революционные заслуги» у нас тоже имелись.
Начну со стороны матери. Мать – Александра Матвеевна (Хася Мордуховна), урожденная Эдельман. Родилась и до замужества жила в местечке Долгиново Виленской губернии Виленской волости. Была она весьма симпатичной внешности. В ранней молодости за ней ухаживал какой-то приезжавший в Долгиново студент. Он и затащил ее однажды на «маевку», организованную в честь празднования 1-го мая (задолго до 1905 года).
На маевке собралась молодежь, пели песни (голос и слух у мамы были отменные) – и не только народные, но и крамольные. Но нашелся, видимо, провокатор, и на маевку нагрянули незваные гости – стражники с нагайками. Арестовать никого не арестовали, но во время пения «Варшавянки» какой-то особо ретивый стражник исполосовал мою будущую мать по спине нагайкой – да так, что рассек ей кофту и оставил на всю жизнь огромный шрам. На этом мамина революционная деятельность завершилась. И хотя революционные песни и, особенно, «Варшавянку», она пела всегда и очень охотно, но всегда вздрагивала при этом от нахлынувших ассоциаций.
Чтобы помочь отцу прокормить троих детей, она всю жизнь не гнушалась никакой работой, вплоть до вытряхивания и стирки порожних мешков из-под муки. Умерла она во время эвакуации в 1942 году на станции Сулея Челябинской области[36]. Хоронили ее буквально «на ходу», так что ни могилки, ни тем более памятника нет.
Известный старый большевик Арон Александрович Сольц, друг Ленина и участник почти всех партийных съездов, приходился матери не то двоюродным, не то троюродным братом. Его даже Джугашвили не тронул и после смерти в 1945 году похоронил у Кремлевской стены. Правда, этим «блатом» мама воспользовалась лишь однажды – в 1937 году, сразу после случившихся со мной «неприятностей»[37].
Сольц, тогда прокурор РСФСР, сразу же ее принял, но в кабинете разговаривать не стал, а повел на расположенный рядом бульвар. Когда мама рассказала ему суть дела, он ответил ей примерно так: «Саша, если Лева не круглый идиот, он не станет хвастаться родством со мною. Одно упоминание моего имени, и его дело раздуют черт знает во что, и тогда ему верная пуля. К Сталину я могу попасть и могу ему все это рассказать, но из его кабинета я выйду уже под конвоем, а дальше ты уже сама понимаешь, что будет и мне, и Леве. Но я, Саша, коммунист: одно твое слово – и я пойду к Сталину». Этого «слова» мама не сказала, а я вот еще жив и могу, спустя более чем сорок лет, писать эти строки.
Сведения о предках со стороны отца более обширны.
Во-первых, весьма загадочно происхождение самой фамилии Хургес. Никаких корней в иврите она не имеет. Откуда появились мои предки в России, я не знаю, но во всяком случае, мне доподлинно известно, что мой прадед Лейба Хургес (в честь которого я назван) уже родился и жил в Минске, где имел портновскую мастерскую, которую унаследовал мой дед Мойша Хургес.
С произношением своей фамилии мне пришлось в России немало намучиться. Никто не мог повторить ее с первого раза правильно, ни говоря о том чтобы записать. Искажения бывали всевозможные, вплоть до нецензурных. Но как только я попал в Испанию, всякие казусы исчезли: любой испанец сходу произносил и записывал мою фамилию совершенно верно, причем никто из них не верил, что это моя истинная фамилия, все считали, что это кличка, данная в Москве специально для поездки в Испанию. Правда, никто из них не мог и расшифровать ее «испанский» смысл, да и в испанских словарях мы также не могли найти ничего подходящего, но кто-то как-то объяснил мне, что «Хургес» слово не испанское, а древнемавританское и обозначает «пасынок». На этом и сошлись, и некоторые из наших в Испании называли меня для простоты Пасынком.
Но вернемся к деду: он унаследовал от своего отца мастерскую и стал в Минске военным портным. Дела у него, видимо, шли неплохо. Мастер он был отличный, так что даже сам генерал-губернатор Минской губернии шил свои мундиры только у деда. Надо полагать, дед не брезговал и наемным трудом, тем более что в те домарксовские времена сие не считалось зазорным. В самом начале века и в самом центре Минска на Соборной площади он выстроил себе двухэтажный дом (внизу мастерская, наверху жилье), где и жил со всей семьей до самой своей смерти в 1916 году (на 83-м году жизни).
Было у него трое сыновей и две дочери. Старшим из сыновей был мой отец – Лазарь Моисеевич. Он не унаследовал ни талантов, ни трудолюбия деда и в молодости проявлял склонность к бродяжничеству (по-видимому, перешедшую и ко мне). Окончив четырехклассную прогимназию, отец пополнил собой ряды еврейских коммивояжеров, столь талантливо описанных Шолом-Алейхемом. В одном из своих вояжей мой будущий отец познакомился с моей будущей матерью, женился на ней и увез с собой в Минск. Но мама не ужилась со свекровью, и молодые решили уехать в Москву, где для их будущих детей была бы возможность получить образование (о чем сами они могли только мечтать!).
Но в царское время евреям в Москве жить не разрешалось – существовала черта оседлости[38], и для проживания в Москве требовалось так называемое «право жительства». Это право имели лишь немногие категории евреев, но ни к одной из них мой отец не относился.
Но в Москве тем не менее он все-таки оказался! Его двоюродный брат – Ефим Исакович Хургес – делал большие дела на бирже и был очень богатым человеком. Он уже давно жил в Москве и где-то в Дегтярном переулке на Тверской был его 6-этажный дом со всеми удобствами вплоть до балконов в каждой квартире и внутреннего телефона.
Поступил Ефим Исакович так: он купил на имя моего отца «вторую гильдию» купеческого звания и открыл ему фиктивное «дело», под которое можно было получать крупные ссуды в банках. Таким образом обе стороны были довольны: дядька получал на отцовское имя дополнительные ссуды в банках и вел свои гешефты на бирже, а отец, получая от дядьки «жалованье», приобрел право жительства в Москве и «солидное положение» купца. Отныне он мог надеяться, что его дети смогут учиться. Правда, отец всегда ходил под дамокловым мечом долговой тюрьмы, ведь деньги-то в банках брались на его имя, а пользовался ими дядька, и если бы дядька сильно прогорел на своих биржевых гешефтах и не смог вовремя погасить задолженность, то в долговую тюрьму забрали бы не его, а отца. Но дядька вел свои дела аккуратно, и за все время у отца никаких неприятностей с кредитами не возникало.
Помимо подставных «купеческих» дел, отец занимался еще и небольшими маклерскими операциями, так что время от времени и ему копейка перепадала. Жить было, конечно, трудно, ведь нас, детей, было уже трое и все малыши, но сработала хозяйственная сметка матери. В самом центре Москвы (около Лубянской площади) она сняла квартиру из пяти комнат, две из которых занимали мы; три других она сдавала холостым приказчикам (так называли тогда продавцов в магазинах) или зажиточным студентам. Сдавала с полным пансионом, а готовила она очень хорошо и всегда угождала своим квартирантам. Таким образом мама полностью окупала квартиру и наше пропитание, а отцовы заработки шли на одежду и прочее. Так мы и жили до революции.
Не помню, по мобилизации или добровольно, но отца взяли в Красную Армию, в штаб армии М. В. Фрунзе. Молодой, с хозяйственными задатками человек полюбился командарму и за очень короткое время сделал блестящую карьеру – от простого красноармейца до уполномоченного комиссара по снабжению армии, в чем ему был выдан соответствующий «мандат». Он представлял из себя целое литературное произведение, скрепленное висящей на шнурке сургучной печатью: в нем перечислялись все чрезвычайные права обладателя мандата, а также перечень лиц (преимущественно железнодорожного персонала), которых отец имел право в случае обнаружения «контрреволюционного саботажа» расстреливать на месте «без суда и следствия» (право, к которому отец ни разу не прибегал). И много лет спустя после окончания Гражданской, в самые трудные моменты, этот мандат бережно извлекался и, как правило, оказывал чудесное воздействие на должностных лиц, пытавшихся «прижать» нашу семью.
Отец был человеком с весьма незаурядным характером, по своим убеждениям он ближе всего был к анархистам. Он, например, не признавал никакой форменной одежды. В штабе Фрунзе отец ходил или в штатском, или в вошедшей тогда в моду кожаной куртке. Даже наган он носил только в кармане. Единственной «форменной» принадлежностью его была красноармейская звездочка на околыше фуражки. Да и к другим проявлениям воинской дисциплины он относился с явной насмешкой. Как ему все это сходило с рук – до сих пор удивляюсь.
Никогда не забуду, когда я уже взрослым в 1934 году поступил бортрадистом в ГВФ, а форму там в те времена носили полностью морскую (китель, брюки, шинель, фуражку и пр.), только вместо якорей повсюду были «крылышки». И вот пошили мне полную форму с иголочки. Весь сияя золотом, явился я в таком виде в первый раз домой. Мама аж ахнула от радости: в те времена с одеждой было очень плохо (несмотря на то что к тому времени я уже работал более семи лет, своего костюма у меня не было, и я донашивал отцовы обноски), а тут все из лучшего сукна, да еще и сшито на заказ! Мама закричала отцу: «Смотри Лазарь, какую Леве шикарную форму выдали!». Отец подошел, осмотрел и внушительно хмыкнул: «Ну что ж, раньше он был простым дураком, а теперь стал форменным!»
Подозреваю, что и в Красную Армию отец вступил не по идейным соображениям, а из упрямства и противоречия. Все его бывшие коллеги по купеческому званию хором предсказывали падение большевиков через месяц после Октябрьской революции, да и с началом Гражданской войны оценивали шансы на победу Советов не более чем один к ста. Многие из его старых знакомых при случайных встречах намекали ему на то, что Деникин (Колчак, Юденич и т. д.) скоро возьмет Москву, и тогда всех «жидов-комиссаров» будут вешать на фонарных столбах. Единственной реакцией отца на такие предупреждения было вступление в 1918 году в партию большевиков (тогда это было не очень сложно, тем более что сам факт пребывания человека в действующей армии уже являлся достаточной «рекомендацией» для вступления в партию). Свои комиссарские обязанности отец выполнял неплохо, в этой должности Фрунзе продержал отца до самого конца войны.
О честности отца свидетельствует такой факт: в самый разгар голода в Москве я заболел крупозным двусторонним воспалением легких. Несмотря ни на что, я переборол эту болезнь, но после кризиса так ослаб, что мог выжить только при усиленном питании. Необходимые пол пуда белой муки и пять фунтов сливочного масла стоили, по спекулятивным рыночным ценам, столько, что, и продай мать все наше имущество, денег не хватило бы и на пятую часть покупки этих продуктов. Таких продуктов для госпиталей у отца проходило за месяц по несколько эшелонов, но сделать он ничего не мог. Малейшее хищение каралось расстрелом, и даже Фрунзе не волен был распорядиться о выделении из госпитального фонда продуктов для лечения больного сына.
Выручил брат моего дворового друга Вити Михина – Михаил: бывший балтийский матрос, он служил в ЧК, в так называемом заградотряде, изымавшем у спекулянтов продукты, привозимые ими в Москву с целью наживы. Видимо, «строгость» у заградовцев была полегче, и как-то вечером Миша зашел к нам, для порядка обматерил отсутствовавшего отца, из-под полы бушлата вытащил небольшой мешочек с мукой и скатанный в шар кусок сливочного масла и, велев растерявшейся матери держать язык за зубами, тут же, не дожидаясь благодарности, ушел. Вот так я остался в живых, хоть и без помощи отца.
Когда закончилась Гражданская война и был провозглашен НЭП, отец сразу же подал рапорт о демобилизации из армии и заявление о выходе из партии, мотивируя это несогласием с политикой НЭПа. Тогда многие коммунисты, особенно военные, подавали такие заявления, так как считали НЭП возвратом к капитализму. Но отцом, как я считаю, руководили не столько идейные причины, сколько практические: при вступлении в партию он наверняка скрыл, что до революции был «купцом», да еще и 1-й гильдии. И, хотя «купечество» отца было чисто фиктивным, никакая комиссия по чистке партии не поверила бы ему и при первой же «чистке» отца бы с треском выгнали из партии. Он это прекрасно понимал и решил предупредить такие события.
По рассказу отца, сам Фрунзе был очень удивлен таким решением и даже вызывал его для личной беседы. Но отец, не называя истинных причин своего решения, все же настоял на своем. С тех пор отец, как бы трудно ему ни приходилось, по своим личным вопросам никогда за помощью к Фрунзе старался не обращаться, хотя вполне вероятно, что тот ему не отказал бы.
Но все же пришлось отцу один раз к Фрунзе обратиться, правда, не для себя, а по несколько необычному вопросу. Это было в 1925 году, когда советский червонец – 10 рублей, ценился на «черной бирже» наравне с царской золотой десяткой. Отец в те времена работал в какой-то организации кассиром. Как-то в субботу он приехал домой позже обычного и сразу же лег спать. На следующее утро, часов в семь, меня разбудил стук в дверь. Открываю, стоит человек, лет около тридцати, очень бедно одетый: брюки с заплатами на коленях, ботинки чуть ли не веревочками подвязаны, лицо худое, одним словом типичный безработный, которых в те времена в Москве было десятки тысяч. Человек этот держит в руке портфель и спрашивает отца. На мой ответ, что отец спит, он заявляет, что у него к отцу очень срочное дело, и настойчиво просит разбудить отца. Я впустил его в комнату и разбудил отца. Молодой человек спросил у него: «Вы Лазарь Моисеевич Хургес?» и, после утвердительного ответа, осведомился, не ехал ли он накануне поздно вечером в трамвае № 19 и не забыл ли он в трамвае что-либо? Отец сразу же изменился в лице: оказалось, что отец вчера получил в банке деньги – 8 тысяч рублей для выдачи зарплаты (по тем временам громадная сумма, за утрату которой могли дать если не «вышку», то уж во всяком случае самый большой в те времена срок заключения – 10 лет), и ввиду позднего времени и ненадежности сейфа на работе решил нерозданную часть денег (тысяч 5 или 6) взять домой. В расстройстве чувств он забыл портфель с деньгами на скамейке трамвая, где его и подобрал пришедший к нам человек. По документам он нашел наш адрес и с самого утра принес портфель к нам. Отец и мать расплакались: не сделай он этого, отца могли бы и расстрелять. Растроганный отец обнял молодого человека и сказал ему: «Ну, как я могу вас отблагодарить? Ведь деньги-то не мои, а казенные!» Тот ответил: «Знаю, это я сразу же понял по документам, оттого и принес портфель вам. Если бы деньги были ваши личные, то я, возможно, часть прикарманил бы».
Оказалось, что этот человек уже почти два года безработный. У него больная жена и двое маленьких детей. Дома ничего нет, все, что можно было, уже давно продали на еду детям и лекарства жене, да и сам он находится почти на грани истощения. Когда отец с матерью услышали этот страшный рассказ, то от удивления и восхищения этим человеком, они даже уже и плакать не могли. Ведь нельзя себе и представить такую кристальную честность: больная жена, мать двух голодных детей, сама посылает неудачника мужа вернуть совершенно им незнакомым людям сумму денег, на которую они всей семьей могли бы жить безбедно много лет! Не знаю, хватило бы у меня, в его положении, силы поступить так же, но если я впоследствии не делал тех пакостей и подлостей, которые мог бы делать с большой для себя пользой, то отчасти потому, что перед моими глазами всегда стоял этот нищий истощенный человек, совершивший такой невероятный по благородству поступок.
Когда все немного улеглось, отец спросил у молодого человека, чем бы он мог ему помочь, и предложил полагающуюся ему за месяц зарплату. Но тот отодвинул деньги: «У вас есть и свои не очень сытые рты. Этих денег я у вас взять не могу. Если можете, помогите мне как-нибудь устроиться на работу. Я бухгалтер, и неплохой, но пойду хоть грузчиком, хоть дворником, лишь бы жена и дети не умирали с голода». Мать поднялась и твердо сказала: «Лазарь, ты должен пойти к Фрунзе. Если он действительно такой, как ты о нем рассказывал, то он поможет этому человеку». Отец пошел к Фрунзе, и уже через несколько дней парень работал счетоводом на каком-то предприятии…
Теперь, пожалуй, в качестве анекдота, можно рассказать, как мой отец пострадал за «генеральную линию партии». У отца совершенно износилось пальто. В те времена продукты стоили дешево, а одежда очень дорого – сильно «разошлись» так называемые «ножницы Троцкого»[39]. Так, пара хромовых сапог шла в одну цену с коровой, так что покупка пальто для отца, на зарплату которого в 75–80 рублей в месяц жила семья из пяти человек, была проблемой почти неразрешимой. Короче говоря, год-два строжайшей экономии на всем, чем только можно, и отец щеголяет в новом «бобриковом»[40] пальто (сейчас из такого материала делают только самую грубую спецодежду).
А дело было в 1926 году, в самый разгар троцкистской оппозиции. Троцкисты тогда в Москве развернули кипучую деятельность: например, известная брошюра Троцкого «Уроки Октября»[41] раздавалась троцкистскими функционерами на улицах Москвы бесплатно, всем желающим. И вот как-то непогожим осенним днем является отец домой без шапки, весь в синяках, прихрамывая, одна рука на перевязи, а от нового пальто остались одни клочья. Оказалось, что, проходя по бывшей Никитской улице (ныне улица Герцена), он случайно попал на троцкисткий митинг в садике около Консерватории. Дернул же его черт подойти послушать, о чем они там говорят! Кто-то из троцкистских активистов встречал отца в штабе Фрунзе и заорал во всю глотку, указывая на отца: «Я его знаю! Это чекистский шпион, лазутчик Фрунзе! Бейте его!» Этого оказалось достаточно, чтобы отца повал или в грязь и начали избивать. Когда его вызволила прибывшая с некоторым опозданием милиция, отец уже был в состоянии, в котором и появился дома. После этого инцидента пришлось отцу надеть старое пальто, а оппозиционные митинги он уже больше не посещал.
Умер отец от воспаления легких в 1938 году в Москве.
Начну со стороны матери. Мать – Александра Матвеевна (Хася Мордуховна), урожденная Эдельман. Родилась и до замужества жила в местечке Долгиново Виленской губернии Виленской волости. Была она весьма симпатичной внешности. В ранней молодости за ней ухаживал какой-то приезжавший в Долгиново студент. Он и затащил ее однажды на «маевку», организованную в честь празднования 1-го мая (задолго до 1905 года).
На маевке собралась молодежь, пели песни (голос и слух у мамы были отменные) – и не только народные, но и крамольные. Но нашелся, видимо, провокатор, и на маевку нагрянули незваные гости – стражники с нагайками. Арестовать никого не арестовали, но во время пения «Варшавянки» какой-то особо ретивый стражник исполосовал мою будущую мать по спине нагайкой – да так, что рассек ей кофту и оставил на всю жизнь огромный шрам. На этом мамина революционная деятельность завершилась. И хотя революционные песни и, особенно, «Варшавянку», она пела всегда и очень охотно, но всегда вздрагивала при этом от нахлынувших ассоциаций.
Чтобы помочь отцу прокормить троих детей, она всю жизнь не гнушалась никакой работой, вплоть до вытряхивания и стирки порожних мешков из-под муки. Умерла она во время эвакуации в 1942 году на станции Сулея Челябинской области[36]. Хоронили ее буквально «на ходу», так что ни могилки, ни тем более памятника нет.
Известный старый большевик Арон Александрович Сольц, друг Ленина и участник почти всех партийных съездов, приходился матери не то двоюродным, не то троюродным братом. Его даже Джугашвили не тронул и после смерти в 1945 году похоронил у Кремлевской стены. Правда, этим «блатом» мама воспользовалась лишь однажды – в 1937 году, сразу после случившихся со мной «неприятностей»[37].
Сольц, тогда прокурор РСФСР, сразу же ее принял, но в кабинете разговаривать не стал, а повел на расположенный рядом бульвар. Когда мама рассказала ему суть дела, он ответил ей примерно так: «Саша, если Лева не круглый идиот, он не станет хвастаться родством со мною. Одно упоминание моего имени, и его дело раздуют черт знает во что, и тогда ему верная пуля. К Сталину я могу попасть и могу ему все это рассказать, но из его кабинета я выйду уже под конвоем, а дальше ты уже сама понимаешь, что будет и мне, и Леве. Но я, Саша, коммунист: одно твое слово – и я пойду к Сталину». Этого «слова» мама не сказала, а я вот еще жив и могу, спустя более чем сорок лет, писать эти строки.
Сведения о предках со стороны отца более обширны.
Во-первых, весьма загадочно происхождение самой фамилии Хургес. Никаких корней в иврите она не имеет. Откуда появились мои предки в России, я не знаю, но во всяком случае, мне доподлинно известно, что мой прадед Лейба Хургес (в честь которого я назван) уже родился и жил в Минске, где имел портновскую мастерскую, которую унаследовал мой дед Мойша Хургес.
С произношением своей фамилии мне пришлось в России немало намучиться. Никто не мог повторить ее с первого раза правильно, ни говоря о том чтобы записать. Искажения бывали всевозможные, вплоть до нецензурных. Но как только я попал в Испанию, всякие казусы исчезли: любой испанец сходу произносил и записывал мою фамилию совершенно верно, причем никто из них не верил, что это моя истинная фамилия, все считали, что это кличка, данная в Москве специально для поездки в Испанию. Правда, никто из них не мог и расшифровать ее «испанский» смысл, да и в испанских словарях мы также не могли найти ничего подходящего, но кто-то как-то объяснил мне, что «Хургес» слово не испанское, а древнемавританское и обозначает «пасынок». На этом и сошлись, и некоторые из наших в Испании называли меня для простоты Пасынком.
Но вернемся к деду: он унаследовал от своего отца мастерскую и стал в Минске военным портным. Дела у него, видимо, шли неплохо. Мастер он был отличный, так что даже сам генерал-губернатор Минской губернии шил свои мундиры только у деда. Надо полагать, дед не брезговал и наемным трудом, тем более что в те домарксовские времена сие не считалось зазорным. В самом начале века и в самом центре Минска на Соборной площади он выстроил себе двухэтажный дом (внизу мастерская, наверху жилье), где и жил со всей семьей до самой своей смерти в 1916 году (на 83-м году жизни).
Было у него трое сыновей и две дочери. Старшим из сыновей был мой отец – Лазарь Моисеевич. Он не унаследовал ни талантов, ни трудолюбия деда и в молодости проявлял склонность к бродяжничеству (по-видимому, перешедшую и ко мне). Окончив четырехклассную прогимназию, отец пополнил собой ряды еврейских коммивояжеров, столь талантливо описанных Шолом-Алейхемом. В одном из своих вояжей мой будущий отец познакомился с моей будущей матерью, женился на ней и увез с собой в Минск. Но мама не ужилась со свекровью, и молодые решили уехать в Москву, где для их будущих детей была бы возможность получить образование (о чем сами они могли только мечтать!).
Но в царское время евреям в Москве жить не разрешалось – существовала черта оседлости[38], и для проживания в Москве требовалось так называемое «право жительства». Это право имели лишь немногие категории евреев, но ни к одной из них мой отец не относился.
Но в Москве тем не менее он все-таки оказался! Его двоюродный брат – Ефим Исакович Хургес – делал большие дела на бирже и был очень богатым человеком. Он уже давно жил в Москве и где-то в Дегтярном переулке на Тверской был его 6-этажный дом со всеми удобствами вплоть до балконов в каждой квартире и внутреннего телефона.
Поступил Ефим Исакович так: он купил на имя моего отца «вторую гильдию» купеческого звания и открыл ему фиктивное «дело», под которое можно было получать крупные ссуды в банках. Таким образом обе стороны были довольны: дядька получал на отцовское имя дополнительные ссуды в банках и вел свои гешефты на бирже, а отец, получая от дядьки «жалованье», приобрел право жительства в Москве и «солидное положение» купца. Отныне он мог надеяться, что его дети смогут учиться. Правда, отец всегда ходил под дамокловым мечом долговой тюрьмы, ведь деньги-то в банках брались на его имя, а пользовался ими дядька, и если бы дядька сильно прогорел на своих биржевых гешефтах и не смог вовремя погасить задолженность, то в долговую тюрьму забрали бы не его, а отца. Но дядька вел свои дела аккуратно, и за все время у отца никаких неприятностей с кредитами не возникало.
Помимо подставных «купеческих» дел, отец занимался еще и небольшими маклерскими операциями, так что время от времени и ему копейка перепадала. Жить было, конечно, трудно, ведь нас, детей, было уже трое и все малыши, но сработала хозяйственная сметка матери. В самом центре Москвы (около Лубянской площади) она сняла квартиру из пяти комнат, две из которых занимали мы; три других она сдавала холостым приказчикам (так называли тогда продавцов в магазинах) или зажиточным студентам. Сдавала с полным пансионом, а готовила она очень хорошо и всегда угождала своим квартирантам. Таким образом мама полностью окупала квартиру и наше пропитание, а отцовы заработки шли на одежду и прочее. Так мы и жили до революции.
Не помню, по мобилизации или добровольно, но отца взяли в Красную Армию, в штаб армии М. В. Фрунзе. Молодой, с хозяйственными задатками человек полюбился командарму и за очень короткое время сделал блестящую карьеру – от простого красноармейца до уполномоченного комиссара по снабжению армии, в чем ему был выдан соответствующий «мандат». Он представлял из себя целое литературное произведение, скрепленное висящей на шнурке сургучной печатью: в нем перечислялись все чрезвычайные права обладателя мандата, а также перечень лиц (преимущественно железнодорожного персонала), которых отец имел право в случае обнаружения «контрреволюционного саботажа» расстреливать на месте «без суда и следствия» (право, к которому отец ни разу не прибегал). И много лет спустя после окончания Гражданской, в самые трудные моменты, этот мандат бережно извлекался и, как правило, оказывал чудесное воздействие на должностных лиц, пытавшихся «прижать» нашу семью.
Отец был человеком с весьма незаурядным характером, по своим убеждениям он ближе всего был к анархистам. Он, например, не признавал никакой форменной одежды. В штабе Фрунзе отец ходил или в штатском, или в вошедшей тогда в моду кожаной куртке. Даже наган он носил только в кармане. Единственной «форменной» принадлежностью его была красноармейская звездочка на околыше фуражки. Да и к другим проявлениям воинской дисциплины он относился с явной насмешкой. Как ему все это сходило с рук – до сих пор удивляюсь.
Никогда не забуду, когда я уже взрослым в 1934 году поступил бортрадистом в ГВФ, а форму там в те времена носили полностью морскую (китель, брюки, шинель, фуражку и пр.), только вместо якорей повсюду были «крылышки». И вот пошили мне полную форму с иголочки. Весь сияя золотом, явился я в таком виде в первый раз домой. Мама аж ахнула от радости: в те времена с одеждой было очень плохо (несмотря на то что к тому времени я уже работал более семи лет, своего костюма у меня не было, и я донашивал отцовы обноски), а тут все из лучшего сукна, да еще и сшито на заказ! Мама закричала отцу: «Смотри Лазарь, какую Леве шикарную форму выдали!». Отец подошел, осмотрел и внушительно хмыкнул: «Ну что ж, раньше он был простым дураком, а теперь стал форменным!»
Подозреваю, что и в Красную Армию отец вступил не по идейным соображениям, а из упрямства и противоречия. Все его бывшие коллеги по купеческому званию хором предсказывали падение большевиков через месяц после Октябрьской революции, да и с началом Гражданской войны оценивали шансы на победу Советов не более чем один к ста. Многие из его старых знакомых при случайных встречах намекали ему на то, что Деникин (Колчак, Юденич и т. д.) скоро возьмет Москву, и тогда всех «жидов-комиссаров» будут вешать на фонарных столбах. Единственной реакцией отца на такие предупреждения было вступление в 1918 году в партию большевиков (тогда это было не очень сложно, тем более что сам факт пребывания человека в действующей армии уже являлся достаточной «рекомендацией» для вступления в партию). Свои комиссарские обязанности отец выполнял неплохо, в этой должности Фрунзе продержал отца до самого конца войны.
О честности отца свидетельствует такой факт: в самый разгар голода в Москве я заболел крупозным двусторонним воспалением легких. Несмотря ни на что, я переборол эту болезнь, но после кризиса так ослаб, что мог выжить только при усиленном питании. Необходимые пол пуда белой муки и пять фунтов сливочного масла стоили, по спекулятивным рыночным ценам, столько, что, и продай мать все наше имущество, денег не хватило бы и на пятую часть покупки этих продуктов. Таких продуктов для госпиталей у отца проходило за месяц по несколько эшелонов, но сделать он ничего не мог. Малейшее хищение каралось расстрелом, и даже Фрунзе не волен был распорядиться о выделении из госпитального фонда продуктов для лечения больного сына.
Выручил брат моего дворового друга Вити Михина – Михаил: бывший балтийский матрос, он служил в ЧК, в так называемом заградотряде, изымавшем у спекулянтов продукты, привозимые ими в Москву с целью наживы. Видимо, «строгость» у заградовцев была полегче, и как-то вечером Миша зашел к нам, для порядка обматерил отсутствовавшего отца, из-под полы бушлата вытащил небольшой мешочек с мукой и скатанный в шар кусок сливочного масла и, велев растерявшейся матери держать язык за зубами, тут же, не дожидаясь благодарности, ушел. Вот так я остался в живых, хоть и без помощи отца.
Когда закончилась Гражданская война и был провозглашен НЭП, отец сразу же подал рапорт о демобилизации из армии и заявление о выходе из партии, мотивируя это несогласием с политикой НЭПа. Тогда многие коммунисты, особенно военные, подавали такие заявления, так как считали НЭП возвратом к капитализму. Но отцом, как я считаю, руководили не столько идейные причины, сколько практические: при вступлении в партию он наверняка скрыл, что до революции был «купцом», да еще и 1-й гильдии. И, хотя «купечество» отца было чисто фиктивным, никакая комиссия по чистке партии не поверила бы ему и при первой же «чистке» отца бы с треском выгнали из партии. Он это прекрасно понимал и решил предупредить такие события.
По рассказу отца, сам Фрунзе был очень удивлен таким решением и даже вызывал его для личной беседы. Но отец, не называя истинных причин своего решения, все же настоял на своем. С тех пор отец, как бы трудно ему ни приходилось, по своим личным вопросам никогда за помощью к Фрунзе старался не обращаться, хотя вполне вероятно, что тот ему не отказал бы.
Но все же пришлось отцу один раз к Фрунзе обратиться, правда, не для себя, а по несколько необычному вопросу. Это было в 1925 году, когда советский червонец – 10 рублей, ценился на «черной бирже» наравне с царской золотой десяткой. Отец в те времена работал в какой-то организации кассиром. Как-то в субботу он приехал домой позже обычного и сразу же лег спать. На следующее утро, часов в семь, меня разбудил стук в дверь. Открываю, стоит человек, лет около тридцати, очень бедно одетый: брюки с заплатами на коленях, ботинки чуть ли не веревочками подвязаны, лицо худое, одним словом типичный безработный, которых в те времена в Москве было десятки тысяч. Человек этот держит в руке портфель и спрашивает отца. На мой ответ, что отец спит, он заявляет, что у него к отцу очень срочное дело, и настойчиво просит разбудить отца. Я впустил его в комнату и разбудил отца. Молодой человек спросил у него: «Вы Лазарь Моисеевич Хургес?» и, после утвердительного ответа, осведомился, не ехал ли он накануне поздно вечером в трамвае № 19 и не забыл ли он в трамвае что-либо? Отец сразу же изменился в лице: оказалось, что отец вчера получил в банке деньги – 8 тысяч рублей для выдачи зарплаты (по тем временам громадная сумма, за утрату которой могли дать если не «вышку», то уж во всяком случае самый большой в те времена срок заключения – 10 лет), и ввиду позднего времени и ненадежности сейфа на работе решил нерозданную часть денег (тысяч 5 или 6) взять домой. В расстройстве чувств он забыл портфель с деньгами на скамейке трамвая, где его и подобрал пришедший к нам человек. По документам он нашел наш адрес и с самого утра принес портфель к нам. Отец и мать расплакались: не сделай он этого, отца могли бы и расстрелять. Растроганный отец обнял молодого человека и сказал ему: «Ну, как я могу вас отблагодарить? Ведь деньги-то не мои, а казенные!» Тот ответил: «Знаю, это я сразу же понял по документам, оттого и принес портфель вам. Если бы деньги были ваши личные, то я, возможно, часть прикарманил бы».
Оказалось, что этот человек уже почти два года безработный. У него больная жена и двое маленьких детей. Дома ничего нет, все, что можно было, уже давно продали на еду детям и лекарства жене, да и сам он находится почти на грани истощения. Когда отец с матерью услышали этот страшный рассказ, то от удивления и восхищения этим человеком, они даже уже и плакать не могли. Ведь нельзя себе и представить такую кристальную честность: больная жена, мать двух голодных детей, сама посылает неудачника мужа вернуть совершенно им незнакомым людям сумму денег, на которую они всей семьей могли бы жить безбедно много лет! Не знаю, хватило бы у меня, в его положении, силы поступить так же, но если я впоследствии не делал тех пакостей и подлостей, которые мог бы делать с большой для себя пользой, то отчасти потому, что перед моими глазами всегда стоял этот нищий истощенный человек, совершивший такой невероятный по благородству поступок.
Когда все немного улеглось, отец спросил у молодого человека, чем бы он мог ему помочь, и предложил полагающуюся ему за месяц зарплату. Но тот отодвинул деньги: «У вас есть и свои не очень сытые рты. Этих денег я у вас взять не могу. Если можете, помогите мне как-нибудь устроиться на работу. Я бухгалтер, и неплохой, но пойду хоть грузчиком, хоть дворником, лишь бы жена и дети не умирали с голода». Мать поднялась и твердо сказала: «Лазарь, ты должен пойти к Фрунзе. Если он действительно такой, как ты о нем рассказывал, то он поможет этому человеку». Отец пошел к Фрунзе, и уже через несколько дней парень работал счетоводом на каком-то предприятии…
Теперь, пожалуй, в качестве анекдота, можно рассказать, как мой отец пострадал за «генеральную линию партии». У отца совершенно износилось пальто. В те времена продукты стоили дешево, а одежда очень дорого – сильно «разошлись» так называемые «ножницы Троцкого»[39]. Так, пара хромовых сапог шла в одну цену с коровой, так что покупка пальто для отца, на зарплату которого в 75–80 рублей в месяц жила семья из пяти человек, была проблемой почти неразрешимой. Короче говоря, год-два строжайшей экономии на всем, чем только можно, и отец щеголяет в новом «бобриковом»[40] пальто (сейчас из такого материала делают только самую грубую спецодежду).
А дело было в 1926 году, в самый разгар троцкистской оппозиции. Троцкисты тогда в Москве развернули кипучую деятельность: например, известная брошюра Троцкого «Уроки Октября»[41] раздавалась троцкистскими функционерами на улицах Москвы бесплатно, всем желающим. И вот как-то непогожим осенним днем является отец домой без шапки, весь в синяках, прихрамывая, одна рука на перевязи, а от нового пальто остались одни клочья. Оказалось, что, проходя по бывшей Никитской улице (ныне улица Герцена), он случайно попал на троцкисткий митинг в садике около Консерватории. Дернул же его черт подойти послушать, о чем они там говорят! Кто-то из троцкистских активистов встречал отца в штабе Фрунзе и заорал во всю глотку, указывая на отца: «Я его знаю! Это чекистский шпион, лазутчик Фрунзе! Бейте его!» Этого оказалось достаточно, чтобы отца повал или в грязь и начали избивать. Когда его вызволила прибывшая с некоторым опозданием милиция, отец уже был в состоянии, в котором и появился дома. После этого инцидента пришлось отцу надеть старое пальто, а оппозиционные митинги он уже больше не посещал.
Умер отец от воспаления легких в 1938 году в Москве.
МОСКОВСКАЯ ЮНОСТЬ
Начало радиолюбительской деятельности. – Биржа труда и «Профрадио». – Установка антенн на крышах. – Э. Т. Кренкель. – Центральная секция коротких волн Общества друзей радио и первый позывной. – Сердечный припадок Г. А. Левина. – На механическом заводе: горизонтальная подача фрезы. – Радиозавод им. Красина: художественное метание ножей в дверь. – Радиозавод «Мосэлектрик». – Радиостанции Замоскворецкой секции любителей коротких волн и Центрального дома Красной Армии им. М. В. Фрунзе. – Радиоигры ОГПУ. – Поступление в Институт связи. – Подвиг «Сибирякова». – Предложение Кренкеля и Шмидта плыть на «Челюскине». – Предложение Мутных ехать на Кавказ в Азау. – Валя Бабкина. – Азау. – «Кругозор» и Витя Корзун. – «Кавалерийский полк металлистов». – Верхом в Теченекли и обратно. – Кавказские Минеральные Воды. – Возвращение в Москву.
1
Мне исполнилось 14 лет, когда в СССР началось бурное развитие радиолюбительства. Это увлечение охватывало людей разного возраста и разных профессий. Пожилой бухгалтер, почтенный отец семейства, после трудового дня с увлечением собирал в радиокружке детекторный приемник, страстно защищая особенности своей конструкции перед серьезнейшим оппонентом – двенадцатилетним пионером.
С благодарностью вспоминаю нашего школьного учителя физики К. Ф. Розова, воспитавшего во мне интерес к радиолюбительству. Он умел в доступной форме объяснять многие сложные явления в радиотехнике и провел с нами не один вечер после занятий.
Самой сложной проблемой были радиодетали: сколько раз мне приходилось топать пешком от Маросейки до Даниловского рынка (это из школы домой примерно 5–6 км), чтобы на эти сэкономленные трамвайные деньги купить на Петровке, в магазине ловкого радиодельца Шаурова, кристалл галенита для детектора. Но чтобы доделать детекторный приемник, нужно было достать телефонный наушник. Эту покупку мог себе позволить только очень состоятельный человек, ибо пара радионаушников в магазине Шаурова (да и в государственной «Радиопередаче») стоила примерно как корова. Даже за несколько лет хождения пешком я не смог бы накопить на наушники. Эта проблема стояла не только передо мной. Единственным источником снабжения незаможных[42] радиолюбителей телефонными трубками служили телефоны-автоматы. Недаром досужие куплетисты того времени пели: «Стали наши жители радиолюбители, – без ножа зарезали, телефон отрезали!» Не помогали ни цепи, которыми телефонные трубки автоматов приковывались к стене, ни усиленная охрана помещений с телефонами – радиолюбители шли на все, но трубки добывали. В конце концов трубка оказалась и у меня – это стоило мне всего нескольких минут страха. Зато когда в собственноручно изготовленном приемнике я впервые услышал голос диктора радиостанции имени Коминтерна, выбор был сделан окончательно и бесповоротно: никакой другой специальности, кроме радиотехники, для меня уже не существовало.
Нужны были радиодетали: провода, конденсаторы и прочее, – и чтобы заработать денег на них, после занятий я аккомпанирую в школе на рояле бальные танцы (тут мои клиенты – старшеклассники эксплуатировали меня нещадно: за пять часов почти непрерывной игры я получал пятьдесят копеек). Иногда рисовал на Ильинском бульваре портреты случайных клиентов по двадцать копеек штука. Правда, этот бизнес однажды кончился для меня плачевно: рисуя очередной портрет, вдруг чувствую, что чья-то знакомая рука поднимает меня за уши, оборачиваюсь – отец. Досталось мне крепко, но на конденсатор переменной емкости заработать на портретах все же удалось.
Тогдашняя система образования предусматривала после окончания «общего» семилетнего образования последующее двухлетнее обучение на так называемых «спецкурсах», где, наряду с общеобразовательными предметами по курсу девятилетки, преподавали и трудовые специальности.
По окончании в 1925 году школы-семилетки, я поступил на спецкурсы связи – несмотря на то что на занятия приходилось ехать на трамвае чуть ли не через весь город. Тайком от родителей и безо всякого оформления, я ходил по утрам, до школы, работать к частному хозяину, в одну липовую мыловаренную артель, где с 8 до 12 часов, за 50 копеек в день, заворачивал в этикетки туалетное мыло. Ничего, что брюки с бахромой, что ботинки просят каши и что рубашка в заплатах, – зато я смог купить радиолампу-«микрушку» и даже репродуктор-«лилипут»[43].
На домашнюю учебу времени оставалось совсем мало, преимущественно с 8 до 11 вечера, после 11 надо слушать дальние радиостанции. Наконец, школа окончена. Получил свидетельство об окончании средней школы (девятилетки) и квалификацию телеграфиста по аппаратам «Клопфер» и «Юз». Надо сказать, что знания на спецкурсах мы получили весьма основательные: прилично изучили элементарную электротехнику, принимали на слух и передавали на ключе по азбуке Морзе до 100 знаков в минуту.
С благодарностью вспоминаю нашего школьного учителя физики К. Ф. Розова, воспитавшего во мне интерес к радиолюбительству. Он умел в доступной форме объяснять многие сложные явления в радиотехнике и провел с нами не один вечер после занятий.
Самой сложной проблемой были радиодетали: сколько раз мне приходилось топать пешком от Маросейки до Даниловского рынка (это из школы домой примерно 5–6 км), чтобы на эти сэкономленные трамвайные деньги купить на Петровке, в магазине ловкого радиодельца Шаурова, кристалл галенита для детектора. Но чтобы доделать детекторный приемник, нужно было достать телефонный наушник. Эту покупку мог себе позволить только очень состоятельный человек, ибо пара радионаушников в магазине Шаурова (да и в государственной «Радиопередаче») стоила примерно как корова. Даже за несколько лет хождения пешком я не смог бы накопить на наушники. Эта проблема стояла не только передо мной. Единственным источником снабжения незаможных[42] радиолюбителей телефонными трубками служили телефоны-автоматы. Недаром досужие куплетисты того времени пели: «Стали наши жители радиолюбители, – без ножа зарезали, телефон отрезали!» Не помогали ни цепи, которыми телефонные трубки автоматов приковывались к стене, ни усиленная охрана помещений с телефонами – радиолюбители шли на все, но трубки добывали. В конце концов трубка оказалась и у меня – это стоило мне всего нескольких минут страха. Зато когда в собственноручно изготовленном приемнике я впервые услышал голос диктора радиостанции имени Коминтерна, выбор был сделан окончательно и бесповоротно: никакой другой специальности, кроме радиотехники, для меня уже не существовало.
Нужны были радиодетали: провода, конденсаторы и прочее, – и чтобы заработать денег на них, после занятий я аккомпанирую в школе на рояле бальные танцы (тут мои клиенты – старшеклассники эксплуатировали меня нещадно: за пять часов почти непрерывной игры я получал пятьдесят копеек). Иногда рисовал на Ильинском бульваре портреты случайных клиентов по двадцать копеек штука. Правда, этот бизнес однажды кончился для меня плачевно: рисуя очередной портрет, вдруг чувствую, что чья-то знакомая рука поднимает меня за уши, оборачиваюсь – отец. Досталось мне крепко, но на конденсатор переменной емкости заработать на портретах все же удалось.
Тогдашняя система образования предусматривала после окончания «общего» семилетнего образования последующее двухлетнее обучение на так называемых «спецкурсах», где, наряду с общеобразовательными предметами по курсу девятилетки, преподавали и трудовые специальности.
По окончании в 1925 году школы-семилетки, я поступил на спецкурсы связи – несмотря на то что на занятия приходилось ехать на трамвае чуть ли не через весь город. Тайком от родителей и безо всякого оформления, я ходил по утрам, до школы, работать к частному хозяину, в одну липовую мыловаренную артель, где с 8 до 12 часов, за 50 копеек в день, заворачивал в этикетки туалетное мыло. Ничего, что брюки с бахромой, что ботинки просят каши и что рубашка в заплатах, – зато я смог купить радиолампу-«микрушку» и даже репродуктор-«лилипут»[43].
На домашнюю учебу времени оставалось совсем мало, преимущественно с 8 до 11 вечера, после 11 надо слушать дальние радиостанции. Наконец, школа окончена. Получил свидетельство об окончании средней школы (девятилетки) и квалификацию телеграфиста по аппаратам «Клопфер» и «Юз». Надо сказать, что знания на спецкурсах мы получили весьма основательные: прилично изучили элементарную электротехнику, принимали на слух и передавали на ключе по азбуке Морзе до 100 знаков в минуту.