- Второй экземпляр описанной Гиляровским книги "Трущобные люди", и именно тот самый, который был (52) послан в цензурный комитет,- сказал Романов.Пусть у вас будет от меня хорошая память.
Я приобрел этот экземпляр и храню память о Романове, погибшем в Отечественную войну, конечно, не только благодаря этой книге. Романов был отличным книжником, много работал в "Международной книге" и по своим душевным качествам был исключительно располагающим к себе человеком. Но томик "Трущобных людей" навсегда связан для меня, прежде всего с памятью о Степане Степановиче Романове. Я очень берегу его подарок.
Первая книга Гиляровского была написана в духе той горькой, обличительной литературы, которую создавали передовые писатели семидесятых и восьмидесятых годов. Гиляровский описывал обитателей Хитровки и других московских трущоб, а также каторжный труд на белильном заводе в Вологде, на котором он сам в свое время работал. Цензурный экземпляр "Трущобных людей" весь в пометках синим и красным карандашами цензора, позволяющих точнейше проследить ту крамолу, с какой боролась цензура и какая определила судьбу сожженной книги.
Синим цензорским карандашом подчеркнуты в рассказе "Человек и собака" абзацы: "Но бродяга не договорил,- вдали показался городовой. ("Фараон" триклятущий, и побалакать не даст,- того и гляди, "под шары" угодишь, а там и к "дяде"!)... Вспомнил он и арестантские роты, куда на четыре года военным судом осудили "за пьянство и промотание казенных вещей"... (уж и вешши! Рваная шинелишка - руль цена - да сапоги старые, в коих зимой Балканы перевалил, да по колено в крови ходил!)...".
Карандаш цензора становится все более жирным, и чувствуешь цензорский гнев: "Человек вот был тоже, а умер хуже собаки!.. Хуже собаки!.. Разве иногда голодный, бесприютный бедняк посмотрит в щель высокого забора на собачий обед, разносимый прислугой в дымящихся корытах, и скажет:
- Ишь ты, житье-то, лучше человечьего!
Лучше человечьего!"
В рассказе "Без возврата" цензор подчеркивает синим и красным карандашами одновременно - очевидно, для усиления чувства - места, где говорится о тяжелой (54) солдатской жизни и о солдатской учебе; эти страницы перекликаются о купринскими сценами солдатского обучения в его рассказе "Ночная смена". Почти весь рассказ Гиляровского, направленный против глумления над солдатом, против тупого, бессмысленного обучения грубыми, берущими взятки взводными,- весь рассказ испещрен безоговорочными пометками цензора. И следующий рассказ "Обреченные", тоже о солдатском житье, вызывает такой же гневный росчерк цензора. "Эх, каторга - жисть..." - раздраженный росчерк синим карандашом. "Заплата злобно погрозил кулаком по направлению к богатым палатам заводчика Копейкина" - двойной росчерк цензора.
Так через всю книгу, с такой очевидностью являя ход мышления цензора, что по цензурному экземпляру "Трущобных людей" можно проследить всю реакционную сущность цензуры, сущность злобную, почти социологически вскрывающую естество охранителей царского порядка.
"- Н-ну их, подлецов! Кланяться за свой труд... Не хочу, подлецы! Эксплуататоры! Десять рублей в месяц...", "В юности, не кончив курса гимназии, он поступил в пехотный полк, в юнкера. Началась разгульная казарменная жизнь, с ея ленью, с ея монотонным шаганьем "справа по одному", с ея "нап-пле-чо"! и "шай, нак-кра-ул!" и пьянством при каждом удобном случае...", "Все обитатели трущобы могли бы быть честными, хорошими людьми, если бы сотни обстоятельств, начиная с неумелого воспитания и кончая случайностями и некоторыми условиями общественной жизни, не вогнали их в трущобу" - все эти абзацы подчеркнуты красным и синим карандашами цензора.
Степан Степанович Романов не знал, конечно, что цензурный экземпляр "Трущобных людей" не только библиографическая редкость, но и как бы наглядное пособие, показывающее условия существования передовой литературы конца прошлого века и реакционность цензуры, призванной убивать все живое, все протестующее против угнетения человека. Это почти энциклопедия, разъясняющая, о чем можно было писать и чего нельзя было затрагивать.
Я сожалею, что этот экземпляр попал в мои руки, когда Владимира Алексеевича Гиляровского, которого (55) я хорошо знал и с которым дружил, уже не стало. Он бы порадовался этой находке и перечел бы страницы своей молодости, о которых подробно, вероятно, не знал: цензура без всяких пояснений распорядилась сжечь первую книгу молодого автора; и один несброшюрованный экземпляр да еще несколько страничек, уцелевших от казни, остались в архиве писателя для его будущих воспоминаний. Цензурный экземпляр, несомненно, обогатил бы и расширил их.
ИЗДАТЕЛИ - КНИГОЛЮБЫ
На многих книгах и поныне можно встретить особенный экслибрис, изображающий несколько томов, лежащих один на другом; на корешках томов значатся имена Буслаева, Шевырева, Пыпина и Тихонравова, как вехи литературоведческих интересов издателя этих книг Льва Эдуардовича Бухгейма, а также как знак его преклонения перед этими именами.
Я хорошо помню этого существовавшего всегда в своем особом мире книжника. Он был глуховат и, как все люди, которые плохо слышат, жил отъединенно. Но мир, в котором он жил, действительно был особый, и редко у кого встретишь такую любовь к книге, какая была у Бухгейма. Он, как и Ефремов, собирал и в то же время издавал книги, и такие именно книги, которые не могли оправдать себя и до чрезвычайности трудно расходились; но Бухгейм был одержим страстью к книге, (56) подобно Ефремову: его не только не интересовали доходы, но даже не слишком огорчало, если книга залеживалась и, по существу, мало-помалу разоряла его.
В букинистических магазинах и сейчас можно изредка найти книги, изданные Бухгеймом: "Письма к библиографу С. И. Пономареву", "Отрывки из воспоминаний М. К. Рейхель", или "Из записной книжки Л. П. Бахрушина". Правда, время идет, и книги эти мало-помалу становятся библиографической редкостью, однако в свое время они прочно лежали на складах, что могло бы у человека, не влюбленного в книгу, отбить всякую охоту выпускать подобные издания. Но Бухгейм был влюблен в книгу, а где любовь, там нет расчета и тем более корысти.
Книги из личной библиотеки Бухгейма хранят особый след, помимо экслибриса, указующего интересы владельца: Бухгейм, как и Ефремов, вплетал или вклеивал в книги вырезки, относящиеся к тому или другому автору, и таковы в моей библиотеке распухшие книги "Архив села Карабихи" или "Герцен" Ч. Ветринского с десятками газетных вырезок, любовно вклеенных Бухгеймом и поучительно расширяющих познания, связанные с содержанием книг.
Лев Эдуардович Бухгейм был неутомимым собирателем. След его мысли и интересов можно почувствовать не только в изданных им книгах, но и почти в каждой книге из его литературоведческой библиотеки, широкой, побуждавшей изучать и думать.
Михаил Васильевич Сабашников был издателем другого рода. Если Бухгейм издавал книги любительски, то издательство Сабашникова было все же коммерческим предприятием, но как надо было любить книгу, верить в ее назначение, уважать ее прошлое, чтобы издавать толстые кирпичи серии "Памятники Мировой Литературы": Лукреция, Лукиана, Саллюстия или трехтомного Еврипида... Нужны были десятилетия, чтобы книги эти разошлись, они лежали многопудово на складах, они двигались так медленно, что любой издатель пришел бы в отчаяние, но Сабашников методически, одну за другой, выпускал эти книги, выпускал на лучшей бумаге, в лучших переводах, и до сих пор книги эти являются украшением наших библиотек, спутниками уже не одного поколения.
(58) Михаила Васильевича Сабашникова, корректнейшего, сдержанного, молчаливого, я знал многие годы, всегда восхищался его издательской деятельностью и уважая ее; во время войны мы жили с Михаилом Васильевичем в одном доме.
- Я всегда дивился книгам, какие вы издавали,- сказал я ему как-то.
- Чему же вы дивились? - вежливо осведомился он.
- Ведь книги ваши так медленно шли и, наверно, доставляли вам немало трудностей.
- Они у вас есть? - спросил Сабашников, имея в виду "Памятники Мировой Литературы".
- Есть, но не все.
- Это жаль,- сказал он.- Когда-нибудь вы почувствуете, зачем я издавал их.
Михаила Васильевича уже нет на свете; книги, изданные им, прочно стоят в моем книжном шкафу, и я действительно чувствую, почему он издавал эту серию, восхищаясь кованой медью Овидиевой речи или лукавым, афористичным Лукрецием, превосходно переведенным на русский язык И. Рачинским.
Годы идут, меняются времена, но книги, изданные Смирдиным, Павленковым, Стасюлевичем, Сабашниковым, живут; пусть многие из них устарели ныне, но для целого поколения серия "Биографическая библиотека" - биографии выдающихся людей,- издававшаяся Павленковым, как и его "Словарь иностранных слов", были своего рода энциклопедией. Издания классиков: Тургенева или Гончарова - добрые памятки издательской деятельности Глазунова, а Марк Аврелий, Калевала или персидские лирики стали известны широкому читателю благодаря Сабашникову, и мы храним имена просвещенных издателей в нашей истории культуры во главе с первым издателем-просветителем Н. И. Новиковым, без которого не представишь себе движения сатирически-обличительной литературы восемнадцатого столетия...
Недавно из села Авдотьино я получил письмо от неизвестного мне человека, собиравшего все сведения о своем славном земляке - Н. И. Новикове. Я порадовался этой доброй памяти, мне казалось, что большое ветвистое дерево выросло из семян, брошенных два века назад Новиковым,- большое дерево нашей культуры, (58) уходящее корнями в историю и осеняющее своей разросшейся кроной молодое поколение.
К книгам, изданным Н. И. Новиковым, у меня тоже особое отношение: когда я вижу его монограмму на титуле, моя рука невольно тянется к этой книге; я знаю, что издатель Новиков не обманет меня, что даже во внешне беззаботной книжке хранится горькое зернышко критики, или осуждения, или сатирической усмешки для посвященных, а затем, впоследствии, и для широкого круга читателей, познающих историю нашей литературы.
КНИЖКА ИЗ МОНТРЁ
Издательница журнала "Мир божий" Александра Аркадьевна Давыдова нежно любила впечатлительного, тонкого, душевно-глубокого писателя Всеволода Михайловича Гаршина. Отвечал признательностью Давыдовой и Гаршин. В его письмах, опубликованных в третьем томе сочинений писателя, выпущенном издательством "Academia", можно найти не одно задушевное письмо к Давыдовой.
Предметом особой заботы Гаршина был тяжело больной туберкулезом поэт С. Я. Надсон. Время меняет многое, уносит славу или, наоборот, приносит ее. Но ни одни литературные воспоминания, даже, самые искренние и достоверные, не могут воспроизвести; например, атмосферу студенческой аудитории, когда выступал кумир молодежи Т. Н. Грановский; не могут они воспроизвести и то, каким кумиром - воспользуемся и ныне этим (60) старым определением - был для молодежи Надсон. Гаршин сам был болен и хорошо понимал, что должен испытывать, по существу, осужденный Надсон; слово "чахотка" было в ту пору роковым. Гаршин предпринял не одну попытку помочь Надсону, устраивал его на лето у знакомых, способствовал, чтобы Литературный фонд оказал Надсону необходимую поддержку для поездки в Швейцарию, писал не раз о Надсоне Давыдовой.
Как-то в одном из книжных магазинов я нашел хорошо .переплетенную, но сильно пострадавшую от огня книжку: первое издание стихотворении Надсона 1885 года. Переплет был обуглен, и обнажилась переплетная прокладка - какая-то журнальная вырезка на немецком языке. Собиратель книг, если он настоящий собиратель, не только ставит книгу на полку, он знакомится с ней, изучает ее, так сказать, "необщее выражение" и нередко находит особые, скрытые приметы, которых, может быть, на протяжении десятилетий не заметили те, у кого книжка была в руках.
Просматривая книжку, я увидел обрезанную переплетчиком мелкую надпись чернилами: "На память от А. Да..." - окончание фамилии было отрезано. Но дальше я обнаружил вставки и корректурные поправки, сделанные тем же мельчайшим почерком и, несомненно, авторской рукой. Сличив их с образчиком почерка Надсона, я уверился, что книжка эта принадлежала Надсону, но не он подарил ее А. Да..., а именно А. Да..., то есть Александра Аркадьевна Давыдова отдала хорошо переплести первую книгу стихотворений Надсона и в этом виде поднесла ее автору. Подарок был тем более значителен по внутреннему своему смыслу, что книгу переплели в Швейцарии именно в ту пору, когда Надсон из Ментоны, где он лечился, перебрался в Швейцарию, где в Берне ему сделали тяжелую операцию. Незадолго до этого он писал Гаршину именно из Монтрё: "Зато очень хорошая штука есть в Монтрё. Называется она по-французски "шмен-де-фер-Финюкилер", а по-русски - чертова таратайка. Это вагон, с помощью особой машины взбирающийся по рельсам в 7 минут почти отвесно на высоту 800 ф., в деревеньку Глион". На ярлычке переплетчика, вклеенном в книгу Надсона, значится: H. Dehninger relieur. Montreux. Книга вышла с цензурными купюрами, и Надсон, получив ее в качестве подарка, (61) видимо, первым делом восстановил цензурные пропуски как отдельных слов, так и целых строф.
Так, в известном стихотворении "Милый Друг,- я знаю, я глубоко знаю, что бессилен стих мой, бледный и больной..." последняя строфа была выброшена цензурой, и Надсон восстанавливает ее: "Пусть я, как боец, цепей не разбиваю, как пророк - во мглу не проливаю свет: я ушел в толпу, и вместе с ней страдаю, и даю, что в силах - отклик и привет!.."
В другом стихотворении Надсон восстанавливает выброшенную цензурой строку: "И кровь пролитая, и резкий звон цепей", в третьем: "Я стал в ряды поруганной свободы", а к стихотворению "Цветы" приложены два варианта на место цензурного многоточия. Один вариант известен и воспроизводится в современных изданиях, в том числе в малой серии "Библиотеки поэта"; а другой вариант, гораздо более социально сильный,- видимо, неизвестен. Вот это написанное рукой Надсона четверостишие:
О, если б мог озлобленный бедняк
Сломить стекло в пылу негодованья,
И в комнату ворвался б мертвый мрак
И шум дождя, и вихря завыванья!..
несомненно оно значительнее строк: "К чему бессилен ты, осенний ветр? К чему не можешь ты сломить стекла своим дыханьем, чтоб в этот пошлый рай внести и смерть, и тьму, и разметать его во прах с негодованьем".
В последующих изданиях стихотворений Надсона большинство цензурных выбросок были восстановлены, но в маленькой книжечке, переплетенной в Монтрё и подаренной Надсону А. Давыдовой, мельчайший почерк больного поэта как бы воспроизводит и его судьбу, и все, что связано с его трагической участью, и скромную историю человеческой дружбы и сочувствия...
Книги нередко заключают в себе помимо текста еще и многое другое: ярлык переплетчика, экслибрис бывшего владельца или затерянная надпись могут развернуться в целую повесть, если книга попадет в надежные руки пытливого собирателя. Так, издание сочинений Державина 1816 года отличается тем, что пятая часть снабжена личной подписью автора.
(62)
ОЧАРОВАННЫЙ СТРАННИК
Андрей Николаевич Лесков, сын писателя Лескова, посвятил всю свою жизнь памяти отца. Я знал Андрея Николаевича, он бывал у меня, однотомник сочинений его отца с введением А. Н. Лескова хранится у меня с такой надписью: "...давшему мне за чайным столом проверить удовлетворительность последующих строк". Андрей Николаевич читал у меня отрывок из своей превосходной книги "Жизнь Николая Лескова", вышедшей, к сожалению, уже после его смерти.
Андрей Николаевич собирал "лесковиану". Его "лесковиана" содержала помимо оригиналов еще и поразительную картотеку, куда занесено все о Н. С. Лескове, вплоть до мельчайших подробностей его жизни и литературной деятельности.
Однажды я рассказал Андрею Николаевичу об одной своей поистине удивительной находке. Во время войны редакция фронтовой газеты, в которой я работал, буквально по следам немцев оказалась близ города Александрии на Украине. В Александрии на столбах еще остались расклеенные объявления: "Всем жителям города Александрии и окрестностей. В ходе общей эвакуации подлежит город Александрия и окрестности. Призываем все население в маршевой готовности собраться на дороге в Кировоград в западной части города". Далее следовали часы сбора, сроки отправки трех колонн и подписи ортскоменданта и гебитскомиссара.
Но население не собралось в колонны, немцы же были из города выбиты.
(63) Бродя по его улицам, являвшим полное разорение, я увидел в одном из дворов среди мусора, тлена брошенных ненужных вещей груду книг. Книги были смерзшиеся, раскисшие, и к ним было даже невозможно прикоснуться. Я стал расковыривать груду носком сапога, верхняя крышка переплета одной из книг отвалилась, и я прочел название: "Очарованный странник". Я наклонился, оторвал книгу от облепившего ее мусора и увидел вдруг на титульном листе надпись рукой Лескова.
- Как? - спросил меня Андрей Николаевич.- Надпись отца? Покажите мне эту книгу.
Книга, найденная мной на свалке в Александрии, претерпела, конечно, за время пребывания у меня разительные изменения. Ее оборванный полусгнивший переплет был заменен новым, над этим потрудился хороший переплетчик; кроме того, книга отдохнула в книжном шкафу, и Андрей Николаевич с некоторым недоверием взял ее в руки.
- Позвольте,- сказал он минуту спустя,- позвольте... ведь эта надпись проливает свет на одно до сих пор не раскрытое мной обстоятельство.
Он достал записную книжку и переписал в нее надпись.
"Григорию Петровичу Данилевскому в первое свидание после неосновательных размолвок осенью 1873 года от автора. 2. Генв. 874. С. п. б." - было написано Лесковым на титуле этого первого, 1874 года, издания "Очарованного странника".
- Отец поссорился раз с писателем Г. П. Данилевским, а потом они помирились. Но я никак не мог установить даты примирения, а мне это было нужно для книги, которую я пишу об отце,- сказал Андрей Николаевич.- Истинно глаголю вам: дано печатному слову пребыть не только во времени, но и над временем.
От своего отца, великого знатока русского языка, Андрей Николаевич унаследовал страсть к складному, совершенно особенному слову. Говорил он так образно и так умел находить свои особые слова, что, слушая Андрея Лескова, я представлял себе речь и самого Н. С. Лескова. Надпись писателю Данилевскому на книге была, конечно, занесена на особую карточку в "лесковиану".
(65) "От всего сердца и помышления реку Вам самое горячее благодарение,писал мне Андрей Николаевич из Ленинграда.- Заведена новая карточка с точною зарисовкой всей надписи и означением - когда, от кого получена копия и где хранится автограф, точнее - у кого он находится. Мне надпись дает ценное разъяснение к оценке некоторых смежных, по времени, записок отца к другим лицам. Большое спасибо".
Но как же все-таки попала книга в Александрию? И я вспоминаю сентенцию книгопродавца из Куйбышева:
"Чему вы удивляетесь? Раньте книги ходили пешком или в лучшем случае ездили в почтовой карете; теперь они летают на самолете".
Книга, найденная в Александрии, действительно прилетела со мной на самолете в Москву, как и книга Дмитриева из Куйбышева.
- Книги не только летают,- уточнил, выслушав мой рассказ о куйбышевском книгопродавце, Андрей Николаевич.- Они еще прорастают в земле... и тогда проходит очарованный странник и спасает их от погибели.
ГЕРЦЕНИАНА
Есть особая горькая прелесть в герценовских заграничных изданиях. Она горька потому, что воочию видишь, каких трудов стоило Герцену издавать эти книги в Лондоне или Женеве в надежде, что все же проберется его слово через границы николаевской России, дойдет до сердца подневольного человека и заставит его биться сильнее... Я не упускаю ни одного случая пополнить эту герценовскую плеяду книг и сожалею не о том, что (66) она никогда у меня не будет полной, а о том, что тысячи и тысячи этих выпущенных с таким трудом книг были уничтожены в царской России.
После смерти жены, Натальи Александровны, А. И. Герцен смятенно думал о судьбе и воспитании своих маленьких детей. Он уехал из Ниццы, жил с ними в Лондоне, и здесь в 1853 году одна из почитательниц Герцена - немецкая писательница Мальвида Мейзенбуг- вошла в его дом и занялась воспитанием детей. Обо всем этом широко известно из "Былого и дум", но есть одна страничка отношений Герцена к Мальвиде Мейзенбуг, сохранившаяся в виде его надписи на второй книжке "Полярной звезды" за 1856 год:
"Мальвиде Мейзенбуг для изучения Русского языка. 24. Лондон".
В книжку вплетен и словарик русских слов, написанный рукой Мейзенбуг. Стоит привести список слов, присущих стилю Герцена, особенности языка которого Мейзенбуг, видимо, стремилась изучить: "хлаповень", "булыжник", "посудинки", "востро", "пойду-ка и я тяпну чарочку: вернее будет - скорей согреешься", "шмыгнуть", "обглодок", "шкальчик", "становой", "серчать"...
На другой книжке "Полярной звезды" за 1862 год есть сделанная детской рукой надпись ее владельца:
Lise Herzen.
Как известно, судьба дочери Герцена и Тучковой - Лизы была трагическая: семнадцати лет от роду Лиза покончила самоубийством. Но то, что одна из книг "Полярной звезды" принадлежала лично ей, и Лиза, судя по надписи, дорожила ею, напоминает об этой одаренной, не по годам созревшей, со своим сложным внутренним миром девочке.
Авторские надписи зачастую ничего не содержат, кроме вежливого внимания; иногда, однако, они хранят и глубокие приметы отношений. Егор Иванович был старшим братом Герцена. Об отношениях между братьями подробно рассказано в "Былом и думах". Но, может быть, точнее всего отражает эти отношения надпись, сделанная Герценом на оттиске "Кто виноват?" из № 12 "Отечественных записок" за 1845 год: "Егору Ивановичу - Герцен", вот и вся надпись - лаконичная, холодноватая, не выражающая истинных душевных чувств автора.
(67) Герцена всегда окружало множество людей. Одни боготворили его, другие ненавидели, возводили на него поклепы, лгали и клеветали на него по тем или иным причинам, главным образом из-за уязвленного самолюбия. Такова, например, книга В. Кельсиева "Пережитое и передуманное", в которой автор, почти всем обязанный Герцену, не затруднился недобро и уничижительно написать о нем. Эти книжки, связанные с Герценом, я тоже стараюсь подбирать; одна из них, побывавшая у меня в руках, но, к сожалению, не удержанная мной, и до сих пор тревожит меня воспоминанием о ней.
На желтой обложке брошюрки, напечатанной особым высоким шрифтом, значилось ее название: "Плач гения"; под названием изображен был упавший разбившийся колокол. Анонимная эта брошюрка была напечатана в Берлине в 1862 году несомненно при участии 3-го Отделения и содержала мифическую покаянную речь Герцена, обращенную к русскому народу:
"Умираю, добрые соотечественники, достойный народ русский, и к вам с мольбой о прощении обращаю предсмертные слова мои. Простите меня, что перед смертью дерзнул назвать вас соотечественниками - я не достоин именовать себя соотечественником вашим - я беглец с родины, я покинул ее, безумно увлеченный своим самолюбием и тщеславием..."-и так далее в том же гнусном, тупоумном роде.
Не знаю, сколько экземпляров этой редчайшей брошюрки сохранилось, но собиратель книг с удивительным постоянством и неслабеющей памятью хранит в своем сознании все ошибки и промахи, и не по библио- фильской жадности, а потому, что любая ошибка - укор его знаниям и опыту, а собирательство книг своего рода мастерство, и дефекты всегда укор мастеру. Я не преувеличу, сказав, что истинный знаток книги может, не взглянув на титул, только по формату или по корешку книги определить примерное время, когда она была напечатана, и если ошибется, то не больше, чем на одно-два десятилетия. Я часто думаю о том, как хорошо было бы открыть в Москве музей русской свободной печати - памятник немеркнущему слову Герцена, историческую звонницу для его "Колокола", вечное эхо его "Голосов из России".
(68)
ПОТАЕННЫЕ КНИГИ
В пору моего детства один из студентов-сибиряков, который скрывался у нас на квартире после революции 1905 года, оставил отцу на сохранение большую пачку книг. Отец спрятал эти книги в два нижних ящика большого книжного шкафа с матовыми стеклами и запер ящики на ключ. Я знал, где хранился ключ, и наедине не раз рассматривал эти книги.
Я вижу их перед собой и поныне. Это были тоненькие брошюрки, большинство в глухих обложках из синей плотной бумаги, а некоторые в обложках с напечатанными на них названиями, не имевшими ничего общего с содержанием брошюрок. Я помню мелкий плотный шрифт этих брошюрок, петит или даже нонпарель, чтобы как можно больше втиснуть текста; это были подпольные издания, таинственные, волновавшие мое воображение книжки, из-за которых, может быть, в декабре 1905 года не горело электричество, не ходили конки, не гремели колесами пролетки, и воздух вздрагивал от ударов, называвшихся стрельбой пачками.
Я помню эти книги, я был влюблен в них: несомненно, среди них были и книжечки, автором которых значился В. Ильин или К. Тулин... И, может быть,теперь мне кажется, что я это точно помню - была среди этих брошюрок и тоненькая, отпечатанная на глазурованной бумаге брошюрка "Что такое "друзья народа" и как они воюют против с.-д." - редчайшая книжка В. И. Ленина, которой, кажется, нет ни в одном хранилище.
После смерти отца эта единственная в своем роде коллекция подпольных изданий, включавшая и книжечки, отпечатанные на гектографе, еще долго хранилась в (69) ящиках книжного шкафа, а потом она исчезла то ли при переезде, то ли ее отдали кому-то, то ли из опасения сожгли... Но я помню эти брошюрки в немых синих обложках из плотной бумаги, глухих на вид, внутри же у них было пламя, и подросток, тревожимый воображением, трепетал, листая еще непонятные тогда страницы.
Я приобрел этот экземпляр и храню память о Романове, погибшем в Отечественную войну, конечно, не только благодаря этой книге. Романов был отличным книжником, много работал в "Международной книге" и по своим душевным качествам был исключительно располагающим к себе человеком. Но томик "Трущобных людей" навсегда связан для меня, прежде всего с памятью о Степане Степановиче Романове. Я очень берегу его подарок.
Первая книга Гиляровского была написана в духе той горькой, обличительной литературы, которую создавали передовые писатели семидесятых и восьмидесятых годов. Гиляровский описывал обитателей Хитровки и других московских трущоб, а также каторжный труд на белильном заводе в Вологде, на котором он сам в свое время работал. Цензурный экземпляр "Трущобных людей" весь в пометках синим и красным карандашами цензора, позволяющих точнейше проследить ту крамолу, с какой боролась цензура и какая определила судьбу сожженной книги.
Синим цензорским карандашом подчеркнуты в рассказе "Человек и собака" абзацы: "Но бродяга не договорил,- вдали показался городовой. ("Фараон" триклятущий, и побалакать не даст,- того и гляди, "под шары" угодишь, а там и к "дяде"!)... Вспомнил он и арестантские роты, куда на четыре года военным судом осудили "за пьянство и промотание казенных вещей"... (уж и вешши! Рваная шинелишка - руль цена - да сапоги старые, в коих зимой Балканы перевалил, да по колено в крови ходил!)...".
Карандаш цензора становится все более жирным, и чувствуешь цензорский гнев: "Человек вот был тоже, а умер хуже собаки!.. Хуже собаки!.. Разве иногда голодный, бесприютный бедняк посмотрит в щель высокого забора на собачий обед, разносимый прислугой в дымящихся корытах, и скажет:
- Ишь ты, житье-то, лучше человечьего!
Лучше человечьего!"
В рассказе "Без возврата" цензор подчеркивает синим и красным карандашами одновременно - очевидно, для усиления чувства - места, где говорится о тяжелой (54) солдатской жизни и о солдатской учебе; эти страницы перекликаются о купринскими сценами солдатского обучения в его рассказе "Ночная смена". Почти весь рассказ Гиляровского, направленный против глумления над солдатом, против тупого, бессмысленного обучения грубыми, берущими взятки взводными,- весь рассказ испещрен безоговорочными пометками цензора. И следующий рассказ "Обреченные", тоже о солдатском житье, вызывает такой же гневный росчерк цензора. "Эх, каторга - жисть..." - раздраженный росчерк синим карандашом. "Заплата злобно погрозил кулаком по направлению к богатым палатам заводчика Копейкина" - двойной росчерк цензора.
Так через всю книгу, с такой очевидностью являя ход мышления цензора, что по цензурному экземпляру "Трущобных людей" можно проследить всю реакционную сущность цензуры, сущность злобную, почти социологически вскрывающую естество охранителей царского порядка.
"- Н-ну их, подлецов! Кланяться за свой труд... Не хочу, подлецы! Эксплуататоры! Десять рублей в месяц...", "В юности, не кончив курса гимназии, он поступил в пехотный полк, в юнкера. Началась разгульная казарменная жизнь, с ея ленью, с ея монотонным шаганьем "справа по одному", с ея "нап-пле-чо"! и "шай, нак-кра-ул!" и пьянством при каждом удобном случае...", "Все обитатели трущобы могли бы быть честными, хорошими людьми, если бы сотни обстоятельств, начиная с неумелого воспитания и кончая случайностями и некоторыми условиями общественной жизни, не вогнали их в трущобу" - все эти абзацы подчеркнуты красным и синим карандашами цензора.
Степан Степанович Романов не знал, конечно, что цензурный экземпляр "Трущобных людей" не только библиографическая редкость, но и как бы наглядное пособие, показывающее условия существования передовой литературы конца прошлого века и реакционность цензуры, призванной убивать все живое, все протестующее против угнетения человека. Это почти энциклопедия, разъясняющая, о чем можно было писать и чего нельзя было затрагивать.
Я сожалею, что этот экземпляр попал в мои руки, когда Владимира Алексеевича Гиляровского, которого (55) я хорошо знал и с которым дружил, уже не стало. Он бы порадовался этой находке и перечел бы страницы своей молодости, о которых подробно, вероятно, не знал: цензура без всяких пояснений распорядилась сжечь первую книгу молодого автора; и один несброшюрованный экземпляр да еще несколько страничек, уцелевших от казни, остались в архиве писателя для его будущих воспоминаний. Цензурный экземпляр, несомненно, обогатил бы и расширил их.
ИЗДАТЕЛИ - КНИГОЛЮБЫ
На многих книгах и поныне можно встретить особенный экслибрис, изображающий несколько томов, лежащих один на другом; на корешках томов значатся имена Буслаева, Шевырева, Пыпина и Тихонравова, как вехи литературоведческих интересов издателя этих книг Льва Эдуардовича Бухгейма, а также как знак его преклонения перед этими именами.
Я хорошо помню этого существовавшего всегда в своем особом мире книжника. Он был глуховат и, как все люди, которые плохо слышат, жил отъединенно. Но мир, в котором он жил, действительно был особый, и редко у кого встретишь такую любовь к книге, какая была у Бухгейма. Он, как и Ефремов, собирал и в то же время издавал книги, и такие именно книги, которые не могли оправдать себя и до чрезвычайности трудно расходились; но Бухгейм был одержим страстью к книге, (56) подобно Ефремову: его не только не интересовали доходы, но даже не слишком огорчало, если книга залеживалась и, по существу, мало-помалу разоряла его.
В букинистических магазинах и сейчас можно изредка найти книги, изданные Бухгеймом: "Письма к библиографу С. И. Пономареву", "Отрывки из воспоминаний М. К. Рейхель", или "Из записной книжки Л. П. Бахрушина". Правда, время идет, и книги эти мало-помалу становятся библиографической редкостью, однако в свое время они прочно лежали на складах, что могло бы у человека, не влюбленного в книгу, отбить всякую охоту выпускать подобные издания. Но Бухгейм был влюблен в книгу, а где любовь, там нет расчета и тем более корысти.
Книги из личной библиотеки Бухгейма хранят особый след, помимо экслибриса, указующего интересы владельца: Бухгейм, как и Ефремов, вплетал или вклеивал в книги вырезки, относящиеся к тому или другому автору, и таковы в моей библиотеке распухшие книги "Архив села Карабихи" или "Герцен" Ч. Ветринского с десятками газетных вырезок, любовно вклеенных Бухгеймом и поучительно расширяющих познания, связанные с содержанием книг.
Лев Эдуардович Бухгейм был неутомимым собирателем. След его мысли и интересов можно почувствовать не только в изданных им книгах, но и почти в каждой книге из его литературоведческой библиотеки, широкой, побуждавшей изучать и думать.
Михаил Васильевич Сабашников был издателем другого рода. Если Бухгейм издавал книги любительски, то издательство Сабашникова было все же коммерческим предприятием, но как надо было любить книгу, верить в ее назначение, уважать ее прошлое, чтобы издавать толстые кирпичи серии "Памятники Мировой Литературы": Лукреция, Лукиана, Саллюстия или трехтомного Еврипида... Нужны были десятилетия, чтобы книги эти разошлись, они лежали многопудово на складах, они двигались так медленно, что любой издатель пришел бы в отчаяние, но Сабашников методически, одну за другой, выпускал эти книги, выпускал на лучшей бумаге, в лучших переводах, и до сих пор книги эти являются украшением наших библиотек, спутниками уже не одного поколения.
(58) Михаила Васильевича Сабашникова, корректнейшего, сдержанного, молчаливого, я знал многие годы, всегда восхищался его издательской деятельностью и уважая ее; во время войны мы жили с Михаилом Васильевичем в одном доме.
- Я всегда дивился книгам, какие вы издавали,- сказал я ему как-то.
- Чему же вы дивились? - вежливо осведомился он.
- Ведь книги ваши так медленно шли и, наверно, доставляли вам немало трудностей.
- Они у вас есть? - спросил Сабашников, имея в виду "Памятники Мировой Литературы".
- Есть, но не все.
- Это жаль,- сказал он.- Когда-нибудь вы почувствуете, зачем я издавал их.
Михаила Васильевича уже нет на свете; книги, изданные им, прочно стоят в моем книжном шкафу, и я действительно чувствую, почему он издавал эту серию, восхищаясь кованой медью Овидиевой речи или лукавым, афористичным Лукрецием, превосходно переведенным на русский язык И. Рачинским.
Годы идут, меняются времена, но книги, изданные Смирдиным, Павленковым, Стасюлевичем, Сабашниковым, живут; пусть многие из них устарели ныне, но для целого поколения серия "Биографическая библиотека" - биографии выдающихся людей,- издававшаяся Павленковым, как и его "Словарь иностранных слов", были своего рода энциклопедией. Издания классиков: Тургенева или Гончарова - добрые памятки издательской деятельности Глазунова, а Марк Аврелий, Калевала или персидские лирики стали известны широкому читателю благодаря Сабашникову, и мы храним имена просвещенных издателей в нашей истории культуры во главе с первым издателем-просветителем Н. И. Новиковым, без которого не представишь себе движения сатирически-обличительной литературы восемнадцатого столетия...
Недавно из села Авдотьино я получил письмо от неизвестного мне человека, собиравшего все сведения о своем славном земляке - Н. И. Новикове. Я порадовался этой доброй памяти, мне казалось, что большое ветвистое дерево выросло из семян, брошенных два века назад Новиковым,- большое дерево нашей культуры, (58) уходящее корнями в историю и осеняющее своей разросшейся кроной молодое поколение.
К книгам, изданным Н. И. Новиковым, у меня тоже особое отношение: когда я вижу его монограмму на титуле, моя рука невольно тянется к этой книге; я знаю, что издатель Новиков не обманет меня, что даже во внешне беззаботной книжке хранится горькое зернышко критики, или осуждения, или сатирической усмешки для посвященных, а затем, впоследствии, и для широкого круга читателей, познающих историю нашей литературы.
КНИЖКА ИЗ МОНТРЁ
Издательница журнала "Мир божий" Александра Аркадьевна Давыдова нежно любила впечатлительного, тонкого, душевно-глубокого писателя Всеволода Михайловича Гаршина. Отвечал признательностью Давыдовой и Гаршин. В его письмах, опубликованных в третьем томе сочинений писателя, выпущенном издательством "Academia", можно найти не одно задушевное письмо к Давыдовой.
Предметом особой заботы Гаршина был тяжело больной туберкулезом поэт С. Я. Надсон. Время меняет многое, уносит славу или, наоборот, приносит ее. Но ни одни литературные воспоминания, даже, самые искренние и достоверные, не могут воспроизвести; например, атмосферу студенческой аудитории, когда выступал кумир молодежи Т. Н. Грановский; не могут они воспроизвести и то, каким кумиром - воспользуемся и ныне этим (60) старым определением - был для молодежи Надсон. Гаршин сам был болен и хорошо понимал, что должен испытывать, по существу, осужденный Надсон; слово "чахотка" было в ту пору роковым. Гаршин предпринял не одну попытку помочь Надсону, устраивал его на лето у знакомых, способствовал, чтобы Литературный фонд оказал Надсону необходимую поддержку для поездки в Швейцарию, писал не раз о Надсоне Давыдовой.
Как-то в одном из книжных магазинов я нашел хорошо .переплетенную, но сильно пострадавшую от огня книжку: первое издание стихотворении Надсона 1885 года. Переплет был обуглен, и обнажилась переплетная прокладка - какая-то журнальная вырезка на немецком языке. Собиратель книг, если он настоящий собиратель, не только ставит книгу на полку, он знакомится с ней, изучает ее, так сказать, "необщее выражение" и нередко находит особые, скрытые приметы, которых, может быть, на протяжении десятилетий не заметили те, у кого книжка была в руках.
Просматривая книжку, я увидел обрезанную переплетчиком мелкую надпись чернилами: "На память от А. Да..." - окончание фамилии было отрезано. Но дальше я обнаружил вставки и корректурные поправки, сделанные тем же мельчайшим почерком и, несомненно, авторской рукой. Сличив их с образчиком почерка Надсона, я уверился, что книжка эта принадлежала Надсону, но не он подарил ее А. Да..., а именно А. Да..., то есть Александра Аркадьевна Давыдова отдала хорошо переплести первую книгу стихотворений Надсона и в этом виде поднесла ее автору. Подарок был тем более значителен по внутреннему своему смыслу, что книгу переплели в Швейцарии именно в ту пору, когда Надсон из Ментоны, где он лечился, перебрался в Швейцарию, где в Берне ему сделали тяжелую операцию. Незадолго до этого он писал Гаршину именно из Монтрё: "Зато очень хорошая штука есть в Монтрё. Называется она по-французски "шмен-де-фер-Финюкилер", а по-русски - чертова таратайка. Это вагон, с помощью особой машины взбирающийся по рельсам в 7 минут почти отвесно на высоту 800 ф., в деревеньку Глион". На ярлычке переплетчика, вклеенном в книгу Надсона, значится: H. Dehninger relieur. Montreux. Книга вышла с цензурными купюрами, и Надсон, получив ее в качестве подарка, (61) видимо, первым делом восстановил цензурные пропуски как отдельных слов, так и целых строф.
Так, в известном стихотворении "Милый Друг,- я знаю, я глубоко знаю, что бессилен стих мой, бледный и больной..." последняя строфа была выброшена цензурой, и Надсон восстанавливает ее: "Пусть я, как боец, цепей не разбиваю, как пророк - во мглу не проливаю свет: я ушел в толпу, и вместе с ней страдаю, и даю, что в силах - отклик и привет!.."
В другом стихотворении Надсон восстанавливает выброшенную цензурой строку: "И кровь пролитая, и резкий звон цепей", в третьем: "Я стал в ряды поруганной свободы", а к стихотворению "Цветы" приложены два варианта на место цензурного многоточия. Один вариант известен и воспроизводится в современных изданиях, в том числе в малой серии "Библиотеки поэта"; а другой вариант, гораздо более социально сильный,- видимо, неизвестен. Вот это написанное рукой Надсона четверостишие:
О, если б мог озлобленный бедняк
Сломить стекло в пылу негодованья,
И в комнату ворвался б мертвый мрак
И шум дождя, и вихря завыванья!..
несомненно оно значительнее строк: "К чему бессилен ты, осенний ветр? К чему не можешь ты сломить стекла своим дыханьем, чтоб в этот пошлый рай внести и смерть, и тьму, и разметать его во прах с негодованьем".
В последующих изданиях стихотворений Надсона большинство цензурных выбросок были восстановлены, но в маленькой книжечке, переплетенной в Монтрё и подаренной Надсону А. Давыдовой, мельчайший почерк больного поэта как бы воспроизводит и его судьбу, и все, что связано с его трагической участью, и скромную историю человеческой дружбы и сочувствия...
Книги нередко заключают в себе помимо текста еще и многое другое: ярлык переплетчика, экслибрис бывшего владельца или затерянная надпись могут развернуться в целую повесть, если книга попадет в надежные руки пытливого собирателя. Так, издание сочинений Державина 1816 года отличается тем, что пятая часть снабжена личной подписью автора.
(62)
ОЧАРОВАННЫЙ СТРАННИК
Андрей Николаевич Лесков, сын писателя Лескова, посвятил всю свою жизнь памяти отца. Я знал Андрея Николаевича, он бывал у меня, однотомник сочинений его отца с введением А. Н. Лескова хранится у меня с такой надписью: "...давшему мне за чайным столом проверить удовлетворительность последующих строк". Андрей Николаевич читал у меня отрывок из своей превосходной книги "Жизнь Николая Лескова", вышедшей, к сожалению, уже после его смерти.
Андрей Николаевич собирал "лесковиану". Его "лесковиана" содержала помимо оригиналов еще и поразительную картотеку, куда занесено все о Н. С. Лескове, вплоть до мельчайших подробностей его жизни и литературной деятельности.
Однажды я рассказал Андрею Николаевичу об одной своей поистине удивительной находке. Во время войны редакция фронтовой газеты, в которой я работал, буквально по следам немцев оказалась близ города Александрии на Украине. В Александрии на столбах еще остались расклеенные объявления: "Всем жителям города Александрии и окрестностей. В ходе общей эвакуации подлежит город Александрия и окрестности. Призываем все население в маршевой готовности собраться на дороге в Кировоград в западной части города". Далее следовали часы сбора, сроки отправки трех колонн и подписи ортскоменданта и гебитскомиссара.
Но население не собралось в колонны, немцы же были из города выбиты.
(63) Бродя по его улицам, являвшим полное разорение, я увидел в одном из дворов среди мусора, тлена брошенных ненужных вещей груду книг. Книги были смерзшиеся, раскисшие, и к ним было даже невозможно прикоснуться. Я стал расковыривать груду носком сапога, верхняя крышка переплета одной из книг отвалилась, и я прочел название: "Очарованный странник". Я наклонился, оторвал книгу от облепившего ее мусора и увидел вдруг на титульном листе надпись рукой Лескова.
- Как? - спросил меня Андрей Николаевич.- Надпись отца? Покажите мне эту книгу.
Книга, найденная мной на свалке в Александрии, претерпела, конечно, за время пребывания у меня разительные изменения. Ее оборванный полусгнивший переплет был заменен новым, над этим потрудился хороший переплетчик; кроме того, книга отдохнула в книжном шкафу, и Андрей Николаевич с некоторым недоверием взял ее в руки.
- Позвольте,- сказал он минуту спустя,- позвольте... ведь эта надпись проливает свет на одно до сих пор не раскрытое мной обстоятельство.
Он достал записную книжку и переписал в нее надпись.
"Григорию Петровичу Данилевскому в первое свидание после неосновательных размолвок осенью 1873 года от автора. 2. Генв. 874. С. п. б." - было написано Лесковым на титуле этого первого, 1874 года, издания "Очарованного странника".
- Отец поссорился раз с писателем Г. П. Данилевским, а потом они помирились. Но я никак не мог установить даты примирения, а мне это было нужно для книги, которую я пишу об отце,- сказал Андрей Николаевич.- Истинно глаголю вам: дано печатному слову пребыть не только во времени, но и над временем.
От своего отца, великого знатока русского языка, Андрей Николаевич унаследовал страсть к складному, совершенно особенному слову. Говорил он так образно и так умел находить свои особые слова, что, слушая Андрея Лескова, я представлял себе речь и самого Н. С. Лескова. Надпись писателю Данилевскому на книге была, конечно, занесена на особую карточку в "лесковиану".
(65) "От всего сердца и помышления реку Вам самое горячее благодарение,писал мне Андрей Николаевич из Ленинграда.- Заведена новая карточка с точною зарисовкой всей надписи и означением - когда, от кого получена копия и где хранится автограф, точнее - у кого он находится. Мне надпись дает ценное разъяснение к оценке некоторых смежных, по времени, записок отца к другим лицам. Большое спасибо".
Но как же все-таки попала книга в Александрию? И я вспоминаю сентенцию книгопродавца из Куйбышева:
"Чему вы удивляетесь? Раньте книги ходили пешком или в лучшем случае ездили в почтовой карете; теперь они летают на самолете".
Книга, найденная в Александрии, действительно прилетела со мной на самолете в Москву, как и книга Дмитриева из Куйбышева.
- Книги не только летают,- уточнил, выслушав мой рассказ о куйбышевском книгопродавце, Андрей Николаевич.- Они еще прорастают в земле... и тогда проходит очарованный странник и спасает их от погибели.
ГЕРЦЕНИАНА
Есть особая горькая прелесть в герценовских заграничных изданиях. Она горька потому, что воочию видишь, каких трудов стоило Герцену издавать эти книги в Лондоне или Женеве в надежде, что все же проберется его слово через границы николаевской России, дойдет до сердца подневольного человека и заставит его биться сильнее... Я не упускаю ни одного случая пополнить эту герценовскую плеяду книг и сожалею не о том, что (66) она никогда у меня не будет полной, а о том, что тысячи и тысячи этих выпущенных с таким трудом книг были уничтожены в царской России.
После смерти жены, Натальи Александровны, А. И. Герцен смятенно думал о судьбе и воспитании своих маленьких детей. Он уехал из Ниццы, жил с ними в Лондоне, и здесь в 1853 году одна из почитательниц Герцена - немецкая писательница Мальвида Мейзенбуг- вошла в его дом и занялась воспитанием детей. Обо всем этом широко известно из "Былого и дум", но есть одна страничка отношений Герцена к Мальвиде Мейзенбуг, сохранившаяся в виде его надписи на второй книжке "Полярной звезды" за 1856 год:
"Мальвиде Мейзенбуг для изучения Русского языка. 24. Лондон".
В книжку вплетен и словарик русских слов, написанный рукой Мейзенбуг. Стоит привести список слов, присущих стилю Герцена, особенности языка которого Мейзенбуг, видимо, стремилась изучить: "хлаповень", "булыжник", "посудинки", "востро", "пойду-ка и я тяпну чарочку: вернее будет - скорей согреешься", "шмыгнуть", "обглодок", "шкальчик", "становой", "серчать"...
На другой книжке "Полярной звезды" за 1862 год есть сделанная детской рукой надпись ее владельца:
Lise Herzen.
Как известно, судьба дочери Герцена и Тучковой - Лизы была трагическая: семнадцати лет от роду Лиза покончила самоубийством. Но то, что одна из книг "Полярной звезды" принадлежала лично ей, и Лиза, судя по надписи, дорожила ею, напоминает об этой одаренной, не по годам созревшей, со своим сложным внутренним миром девочке.
Авторские надписи зачастую ничего не содержат, кроме вежливого внимания; иногда, однако, они хранят и глубокие приметы отношений. Егор Иванович был старшим братом Герцена. Об отношениях между братьями подробно рассказано в "Былом и думах". Но, может быть, точнее всего отражает эти отношения надпись, сделанная Герценом на оттиске "Кто виноват?" из № 12 "Отечественных записок" за 1845 год: "Егору Ивановичу - Герцен", вот и вся надпись - лаконичная, холодноватая, не выражающая истинных душевных чувств автора.
(67) Герцена всегда окружало множество людей. Одни боготворили его, другие ненавидели, возводили на него поклепы, лгали и клеветали на него по тем или иным причинам, главным образом из-за уязвленного самолюбия. Такова, например, книга В. Кельсиева "Пережитое и передуманное", в которой автор, почти всем обязанный Герцену, не затруднился недобро и уничижительно написать о нем. Эти книжки, связанные с Герценом, я тоже стараюсь подбирать; одна из них, побывавшая у меня в руках, но, к сожалению, не удержанная мной, и до сих пор тревожит меня воспоминанием о ней.
На желтой обложке брошюрки, напечатанной особым высоким шрифтом, значилось ее название: "Плач гения"; под названием изображен был упавший разбившийся колокол. Анонимная эта брошюрка была напечатана в Берлине в 1862 году несомненно при участии 3-го Отделения и содержала мифическую покаянную речь Герцена, обращенную к русскому народу:
"Умираю, добрые соотечественники, достойный народ русский, и к вам с мольбой о прощении обращаю предсмертные слова мои. Простите меня, что перед смертью дерзнул назвать вас соотечественниками - я не достоин именовать себя соотечественником вашим - я беглец с родины, я покинул ее, безумно увлеченный своим самолюбием и тщеславием..."-и так далее в том же гнусном, тупоумном роде.
Не знаю, сколько экземпляров этой редчайшей брошюрки сохранилось, но собиратель книг с удивительным постоянством и неслабеющей памятью хранит в своем сознании все ошибки и промахи, и не по библио- фильской жадности, а потому, что любая ошибка - укор его знаниям и опыту, а собирательство книг своего рода мастерство, и дефекты всегда укор мастеру. Я не преувеличу, сказав, что истинный знаток книги может, не взглянув на титул, только по формату или по корешку книги определить примерное время, когда она была напечатана, и если ошибется, то не больше, чем на одно-два десятилетия. Я часто думаю о том, как хорошо было бы открыть в Москве музей русской свободной печати - памятник немеркнущему слову Герцена, историческую звонницу для его "Колокола", вечное эхо его "Голосов из России".
(68)
ПОТАЕННЫЕ КНИГИ
В пору моего детства один из студентов-сибиряков, который скрывался у нас на квартире после революции 1905 года, оставил отцу на сохранение большую пачку книг. Отец спрятал эти книги в два нижних ящика большого книжного шкафа с матовыми стеклами и запер ящики на ключ. Я знал, где хранился ключ, и наедине не раз рассматривал эти книги.
Я вижу их перед собой и поныне. Это были тоненькие брошюрки, большинство в глухих обложках из синей плотной бумаги, а некоторые в обложках с напечатанными на них названиями, не имевшими ничего общего с содержанием брошюрок. Я помню мелкий плотный шрифт этих брошюрок, петит или даже нонпарель, чтобы как можно больше втиснуть текста; это были подпольные издания, таинственные, волновавшие мое воображение книжки, из-за которых, может быть, в декабре 1905 года не горело электричество, не ходили конки, не гремели колесами пролетки, и воздух вздрагивал от ударов, называвшихся стрельбой пачками.
Я помню эти книги, я был влюблен в них: несомненно, среди них были и книжечки, автором которых значился В. Ильин или К. Тулин... И, может быть,теперь мне кажется, что я это точно помню - была среди этих брошюрок и тоненькая, отпечатанная на глазурованной бумаге брошюрка "Что такое "друзья народа" и как они воюют против с.-д." - редчайшая книжка В. И. Ленина, которой, кажется, нет ни в одном хранилище.
После смерти отца эта единственная в своем роде коллекция подпольных изданий, включавшая и книжечки, отпечатанные на гектографе, еще долго хранилась в (69) ящиках книжного шкафа, а потом она исчезла то ли при переезде, то ли ее отдали кому-то, то ли из опасения сожгли... Но я помню эти брошюрки в немых синих обложках из плотной бумаги, глухих на вид, внутри же у них было пламя, и подросток, тревожимый воображением, трепетал, листая еще непонятные тогда страницы.