Значит, по мере отбытия моих родственников в лучший мир мне придется коротать жизнь совсем одной. Целых двадцать четыре года я должна буду прожить одна-одинешенька! (О появлении собственной семьи я как-то не подумала.) Эта мысль приводила меня в отчаяние. Но искать утешения у мамы, папы или бабушки я не могла, так как считала невежливым говорить с ними об их, хотя и столь отдаленной, кончине.
   Артем Иванович отстранил меня и пожал мне руку:
   – Будем дружить! – и, обратясь к родителям, добавил: – Забавный детеныш возрос в вашей графской коммуналке!

10

   В этой истории никто из замечательных людей участия не принимал, но мне хочется рассказать ее, так как с ней связано одно из самых неприятных переживаний моего детства.
   Была у меня мечта. Мечта, если вдуматься, довольно прозаическая: получить в подарок медведя. Нет, не живого бурого или белого медведя, а красного, байкового, такого, как недавно подарили подружке моей Лидке Тороповой. Но беда заключалась в том, что такие медведи продавались только в одном магазине Москвы – закрытом распределителе ГПУ. Лидкин отец работал в ГПУ шофером, а мои родственники к этому учреждению отношения не имели. Я поведала о своей мечте бабушке, и она приняла деятельное участие в ее осуществлении.
   – Таня, – сказала она моей матери, едва та возвратилась домой. – Неужели ты не можешь достать медведя своему единственному ребенку?
   Мама пыталась что-то возразить, но бабушка была неумолима.
   – Возьми задание в редакции, напиши об этом магазине. Навряд ли на медведей нужны специальные талоны, я уверена, что его продадут просто за деньги.
   Не знаю, какое задание получила мама в редакции, но через несколько дней мы с ней бодро шагали по направлению к Лубянской площади, к большому магазину. Предъявив разовый пропуск, мы вошли в него. На медведей действительно талонов не требовалось.
   Дома медведю были сшиты ситцевые штаны и толстовка – по голубому полю белые и красные цветочки. Мечта осуществилась. Но, как известно, вместе с исполнением последнего желания кончается жизнь, а моя жизнь только начиналась, и желания следовали одно за другим. Очередной мечтой стало купить для медведя обувку. Я давно приметила в магазине «Резинотрест» на Тверской, где почему-то продавались товары для новорожденных, коричневые кожаные пинетки, которые покупают детям, когда они начинают ходить. Лучшей обуви для моего медведя придумать было нельзя. Но пинетки стоили дорого – один рубль. Рубль – это были большие деньги. За рубль можно было приобрести два билета на спектакль «Негритенок и обезьяна», купить у моссельпромщицы две конфеты «Мишка косолапый» и десять «Прозрачных». Всё за рубль. Вот как дорого стоили пинетки!
   И всё же бабушка сказала, что, как только Алеша принесет ей пенсион, она купит медведю пинетки. Деньги дядя Алеша обычно приносил бабушке 15-го числа очередного месяца. На этот раз он принес их в 10 часов утра, и 15 июля 1928 года в 11 часов медведь уже щеголял в новой обуви.
   И снова исполненное желание повлекло за собой следующее. Надо было, чтобы медведь и себя показал, и людей посмотрел. Мы с Лидкой взяли медведя с двух сторон за тугие, набитые опилками, передние лапы и решили провести его вокруг квартала по маршруту: Дегтярный переулок – Тверская – Настасьинский – Малая Дмитровка – снова Дегтярный.
   Медведь покорно висел в наших руках, слегка касаясь подошвами тротуара, – мне очень хотелось, чтобы обувь его немного стопталась, как у настоящих детей. Мы шли, преисполненные гордости за свое байковое дитя, мечтая, что когда-нибудь Лидкиному медведю тоже купят пинетки, и они станут совсем как братья.
   На Тверской мы задержались возле окна кондитерской. Это была одна из последних нэпманских кондитерских, и хозяин ее, чтобы доказать преданность советской власти, устроил на витрине нечто вроде «последних известий». В те дни самым волнующим событием была гибель экспедиции Амундсена, который, пытаясь оказать помощь итальянской экспедиции Нобиле, вылетел на Север на гидроплане и бесследно исчез со всем экипажем. В витрине кондитерской белели сахарные льдины и айсберги. Коричневый шалаш из шоколадного печенья был присыпан сахарной пудрой, белые сахарные человечки с леденцовыми розовыми личиками, воздев к небу куцые сахарные ручки, взывали о помощи. А возле самого витринного стекла, раскрыв алую пасть с марципановым языком, стояла лохматая шоколадная собака.
   Мы долго стояли возле витрины, приподняв медведя, объясняя ему то, что было изображено затейливым кондитером. Нарушив строгий родительский запрет, мы перешли Тверскую и позволили медведю поваляться на траве в саду, за Музеем революции. Мы соорудили ему головной убор из кленовых листьев, во избежание солнечного удара…
   Пора было возвращаться домой.
   Мы вышли на Малую Дмитровку, миновали продуктовый магазин «Красная Пресня», что на углу Дегтярного переулка…
   – Наверное, он устал, так долго шел… Надо бы понести его на руках, – сказала рассудительная Лидка.
   Я взглянула на медведя. Он был очень симпатичен в зеленом, влажно пахнущем головном уборе, так что сердце мое дрогнуло – ну, конечно, устал! Мне даже показалось, что на его вздернутом носу выступили мельчайшие капельки пота. Но, как подобает взрослым, серьезным людям, я сказала нарочито грубовато, подражая соседской няньке Сулацкой:
   – Ишь ты, устал! Мне бы его работу! Обойдется… – и тут же подхватила медведя на руки. Он положил мне на плечи красные негибкие лапы, и это вызвало во мне новый прилив нежности. – Ишь, ластится, – продолжала я говорить чужие, подслушанные во дворе слова. – Не подлизывайся, не выйдет… – и прижималась щекой к влажным прохладным кленовым листьям. Медведь ловко уселся у меня на руке. Вдруг я заметила, что у него на ногах (или лапах) только одна пинетка. Вторая лапа была голой, лишь черные нитяные коготки украшали ее.
   Это было ужасно! С какой тщательностью обследовали мы тротуары на протяжении всего нашего маршрута! Мы ходили по аллеям музейного сада, шарили в душистой густой траве, лазали на четвереньках под витриной с сахарными человечками, и теперь уже мы взывали к ним о помощи. Всё было тщетно – наверное, радивый дворник уже смахнул метлой в огромный железный совок медвежье достояние, и будет наша пинетка гнить в одной из московских помоек, пока не вывезут ее вместе с мусором на свалку, куда-нибудь в Марьину Рощу или на Хорошевку.
   Чувство вины перед бабушкой, ведь она отдала мне целый рубль из своего пенсиона, горький стыд за мое разгильдяйство терзали меня. Мне хотелось реветь в голос, но я стеснялась Лидки и молчала, а она поглядывала на меня снизу вверх узкими серыми глазками, сочувственно и преданно.
   Что делать? Вернуться домой и рассказать всё? Я знала, что меня не станут бранить, но именно это и приводило меня в отчаяние. Уж лучше бы просто побили. Да и как жить медведю без обуви? Настанет зима, придут холода…
   Надо было действовать. Мне до сих пор стыдно вспоминать о том, что я сделала, но правда есть правда.
   Я давно приметила, что в большом книжном шкафу, который служил нам одновременно буфетом и шифоньером, между задней стенкой и второй полкой завалился потрепанный желтый бумажный рубль. Денег в доме всегда было в обрез, бабушка любила повторять, что деньги счет любят, но не тот она была человек, чтобы заметить исчезновение рубля, особенно в начале месяца, после получки, которую приносили родители.
   Решительным шагом я направилась к дому.
   Бабушка уже беспокоилась по поводу моего долгого отсутствия. Пора было обедать. Налит в тарелку неизменный перловый суп, бабушка положила в суп две котлеты – так быстрее и не надо мыть лишнюю тарелку. Уложив медведя на тахту и прикрыв его клетчатой бабушкиной шалью, я принялась за еду. Обычно во время обеда мы с бабушкой вели самые задушевные беседы. Но сегодня я не могла выдавить из себя ни слова, молча разламывала ложкой котлеты и, давясь, глотала их. Глядя на мое расстроенное и возбужденное лицо, бабушка сказала:
   – А не надеть ли нам сегодня на медведя «миллионную» кофту? Кажется, погода портится…
   Я взглянула в окно: солнце светило по-прежнему, похолодания не предвиделось. «Миллионная» кофта когда-то принадлежала мне. Маленький красный нитяной свитер купили в 1922 году в Баку и действительно заплатили за него миллион. Свитерок хранился как реликвия, и только изредка, по торжественным дням или в виде поощрения, мне разрешалось его надевать на большую куклу. Это было приятно – надеть на игрушку вещь, которую носила я сама. Какая же я тогда была маленькая!
   Но сегодня бабушкино предложение заставило меня с новой силой почувствовать свое ничтожество.
   – Кончишь есть, возьми кофту в шкафу! – сказала бабушка.
   И я взяла «миллионную» кофту и еще взяла большой желтый рубль, на который можно было купить гораздо больше, чем на миллион в 1922 году Я зажала рубль в кулаке, и ладонь моя взмокла от стыда и страха. Взяв медведя на руки, оглядываясь, не следит ли за мной бабушка, я воровато прошмыгнула из комнаты, потом за ворота и проходными дворами подошла к заветному магазину «Резинотрест». Пинеток из коричневой кожи в продаже уже не обнаружилось, оставались только две черные пары. Впрочем, бабушка не заметит, мама и папа пинеток еще не видели. Но Лидка… Лидке можно сказать… Что сказать?..
   Так или иначе, пинетки были куплены, и жить стало невыносимо. Я шла домой, не замечая ни опускавшегося за дома солнца, ни облаков с розовыми предзакатными донышками. Мне казалось, что все смотрят на меня укоризненно, все знают, что я стащила у бабушки рубль. Я отводила глаза, смотрела под ноги, вернее, на тупые и круглые поцарапанные носки лакированных туфель. Медведь тоже приуныл, даже «миллионная» кофта не радовала его. В сумерки, когда чувства становятся острее, а горести непоправимыми, я поняла, что жить дальше нельзя. По железной пожарной лестнице влезла я на полутемный чердак, проходивший над всем домом, вдыхая запах подгнивших балок и голубиного помета. Слезы текли между моих пухлых пальцев на красную медвежью голову.
   Домой я вернулась, когда в доме уже зажгли огонь. Большой шелковый абажур наполнял комнату оранжевым теплым светом, окна открыты, в переулке густел, подкрадывался вечер. Пришел фонарщик с лестницей, зажег фонарь. Но все эти радости были сегодня не для меня. Я долго плескалась под краном, стараясь смыть следы слез и позора. Не дожидаясь напоминаний, выпила ненавистный стакан молока и быстро легла в постель. Повернувшись лицом к стене, я попросила бабушку прикрыть свет. Она приколола к абажуру сложенный вдвое газетный лист, и подушка моя погрузилась в темноту.
   Заснула я быстро. А когда проснулась, словно от толчка или удара, в комнате было совсем темно, все спали. Мне было жарко, мысли путались, язык стал сухой, как у попугая.
   Я села на постели, всё поплыло перед глазами. Тогда я поняла: пришло возмездие – я заболела и умираю. Эта мысль в первую минуту принесла облегчение. Потом мне стало жаль себя: скоро все поедут на дачу в Салтыковку, а я не поеду. Осенью все пойдут в школу, а я не пойду. Придет зима, все будут встречать Новый год, а я не буду. Всем купят лыжи, а мне они не нужны. А кто станет носить мои белые и синие матроски и красное пальто с серым каракулевым воротником? Но самое ужасное то, что никто не пожалеет о моей смерти, – я украла деньги. Папе, маме и бабушке будет совестно, что у них была такая девочка.
   Думать так было нестерпимо, но я продолжала терзать себя.
   Фонарь за окном гас и не мог погаснуть. Я взглянула в угол между камином и дверью и увидела ее – эта баба всегда появлялась, когда у меня поднималась температура. Я боялась ее: крупная, в длинном, до полу, сарафане, вышитой кофте с широкими рукавами, она была повязана платком, как боярыня Морозова на картине Сурикова. Скрестив руки на груди, эта баба возникла в углу и, не мигая, глядела на меня в упор строго и осуждающе. Я не выдержала и отчаянно закричала.
   Что было потом, я плохо помню. Суета, прохладная палочка термометра под мышкой, возгласы: «почти сорок!», вкус чего-то кисленького во рту, теплая и мягкая бабушкина ладонь. Меня растирали уксусом с одеколоном и солью, поили «сиропчиком» – два куска сахара, растворенных в ложке горячего прованского масла, клали компрессы на голову.
   В результате столь решительных мер температура к утру упала. Но совесть не унималась. Я лежала в постели, рассматривая трещины и выбоины на потолке. Мне не хотелось ни играть, ни есть, ни читать – то, что называется, не хотелось жить. Медведь сидел на стуле, и его лапы в щегольских пинетках были мне немым укором. Приходила Лидка навестить меня, но я не стала с ней разговаривать и, сославшись на головную боль, отвернулась к стене. Потом пришла нянька Сулацкая, и они о чем-то говорили с бабушкой. Я не прислушивалась к их разговору, как вдруг до меня донеслись нянькины слова:
   – Я, Нина Алексеевна, к обедне тороплюсь, пора грехи замаливать, душу облегчать.
   Я насторожилась: облегчать душу! Я чувствовала, что именно это необходимо мне: снять гнетущую тяжесть, застилающую весь белый свет.
   – Нянь, – сказала я слабым голосом. – А как ты будешь душу облегчать?
   Бабушка тревожно и вопросительно взглянула на меня.
   – Известное дело, – оживилась нянька. – Свечку поставлю, к образу приложусь и попрошу Господа Бога отпустить мне мои прегрешения, вольные и невольные…
   – И отпустит?
   – Отпустит! – убежденно ответила нянька.
   Горе светлеет, когда возникает надежда. «А вдруг и правда отпустит?» – подумала я.
   Семья у нас нельзя сказать чтобы была религиозная. Каждый верил во что-то свое. Папа – в переселение душ, бабушка – в Николая-угодника, мама – не знаю во что. Моими религиозными убеждениями никто не интересовался. Отец считал, что их нельзя навязывать извне. «Сама разберется во всем», – говорил он и с увлечением излагал мне учение йогов. Бабушка читала мне «Мою первую Священную историю» и рассматривала со мной Библию с иллюстрациями Доре, я воспринимала всё это, как занимательные сказки. Религиозность в те годы была наказуема и грозила крупными неприятностями для людей, находившихся на государственной службе. Достаточно было доноса соседей, что у вас в доме висят иконы, как человека могли подвергнуть административным гонениям, а то и вовсе уволить. Поэтому все наши семейные иконы были тщательно завернуты в суровое полотно и заперты в сундук.
   Но, оказывается, был еще нянькин Бог, который мог «облегчить душу». Я решила, что вечером обязательно пойду в церковь. Денег на свечку у меня не было, но разве в свечке дело?
   Состояние моего здоровья сразу улучшилось. Я села на постели, попросила есть и даже почитать мне вслух «Хижину дяди Тома». К обеду я уже была совершенно здорова, а к приходу родителей бабушка разрешила мне одеться и выйти в палисадник.
   В те годы в Москве еще было множество действующих церквей. Поблизости от нас их было по меньшей мере пять, но мой выбор почему-то пал на небольшую белую церковь на углу Благовещенского переулка.
   В церкви было тихо и малолюдно, полутемно и благостно.
   Шуршали длинными юбками тихие старушки, вздрагивали желтые огоньки свечей, строго и печально глядели с икон святые. Шла служба, пел хор, старушки крестились и опускались на колени, я тоже крестилась, становилась на колени и просила Бога простить меня. Потом я долго прижималась носом к зацелованному стеклу большого образа Спаса Нерукотворного и от всего сердца клялась, что никогда не буду брать ничего чужого.
   Когда я вышла из церкви, на душе у меня полегчало, и лихорадочные отблески закатного солнца показались мне куда ярче полуденных лучей. И все-таки я чувствовала, что надо еще что-то совершить, чтобы до конца искупить свою вину. Не знаю, помогли ли моления или просто все силы души были направлены к искуплению, но я вдруг поняла, что надо делать.
   Когда я, осторожно оглядываясь, переходила Тверскую, внимание мое привлек большой плакат, выставленный в окне аптеки номер 5, что была прямо напротив церкви. На плакате были изображены лекарственные пузырьки всех размеров, с белыми наклейками и длинными ярлыками. На каждом пузырьке, в зависимости от его размера, значилась цена: на самом большом – 5 копеек, на самом маленьком – 1/2 копейки. А внизу призывно и ярко: «Сдавайте ненужную тару! Оплата по тарифу».
   Так вот оно, избавление!
   Папа любил лечиться. На столике возле родительской кровати всегда стояли пузырьки с лекарствами и коробочки с порошками. Опустошенные коробочки сжигали в камине, а пузырьки выносили в чулан. Пол в чулане был уставлен множеством пузырьков самой разнообразной величины, и, если смотреть на них сверху, это напоминало небольшой городок с островерхими крышами – такие городки были нарисованы на картинках к сказкам Андерсена и братьев Гримм. Бабушка давно жаловалась, что от пузырьков не стало житья, нельзя даже кастрюлю с супом на холод поставить.
   На следующее утро чулан сиял чистотой. Мы с Лидкой трижды ходили в аптеку номер 5. Общая выручка была 2 рубля 84 копейки. За труды и проявленную инициативу мне был подарен из этих денег один рубль. Большой, желтый, мятый рубль, совсем такой, какой я взяла из шкафа. Я положила рубль между стеной и второй полкой.

11

   С дачи в город обычно возвращались в середине августа. Весной дачу старались снять подешевле и потому несколько лет подряд ездили в Салтыковку. Там родители облюбовали небольшой бревенчатый сарай с окном и дощатым полом. Хозяева к лету, в ожидании дачников, освобождали его от хозяйственной утвари. Сарай был чистый и сравнительно теплый. Спали мы с бабушкой на полу, привозили из города полосатые парусиновые наматрасники, туго набивали их прошлогодним сеном, отчего в сарае всегда стоял свежий сенной дух. Воду носили из колодца, который находился в самом конце улицы. Родители приезжали к нам только на выходной, все хозяйственные заботы падали на бабушку, и она к концу лета изрядно уставала, хотя никогда не жаловалась. Я с детства обожала летнюю Москву, и когда кто-то из родителей произносил заветную фразу: «А не пора ли вам, друзья, перебираться в город?» – я не могла скрыть восторга.
   К воротам подъезжала телега, а годами позже – грузовик, который отец заказывал в Госплане, грузился наш нехитрый скарб, милейшая хозяйка Пелагея Николаевна вручала бабушке большой букет золотых шаров, обрамленных темно-красными георгинами, кланялась и говорила: «Бог даст, в следующем году свидимся…»
   Но была еще одна причина, по которой бабушка торопилась в город, – надо было варить варенье и ставить наливки. «Если в доме есть варенье и наливка, даже нежданный гость не страшен!» – говорила бабушка.
   Однако ягоду на варенье не принято было покупать на ближайших рынках – там и дороже, и ягода не такая качественная. За ягодой для этой цели ездили на Болотный рынок, такова была московская традиция. Для этой поездки брали извозчика, в ноги ставились пустые ведра, и договаривались, что за дополнительную плату извозчик станет дожидаться, пока не будут закончены покупки, и поможет погрузить в пролетку ведра с ягодами.
   Мы выезжаем по Дегтярному переулку на Тверскую и катим вниз, мимо Страстного монастыря, в котором уже расположился Антирелигиозный музей, но в монастырских постройках еще кое-где доживают свой век монашки, чудом не выселенные и не сосланные. Мы ходим к ним заказывать стеганые теплые одеяла и вязанные из лоскутов половички. Вот уже миновали памятник Свободы, спустились к Охотному Ряду и мимо Лоскутной гостиницы, Манежа, Пашкова дома и церкви Знаменья, что на углу Знаменки, подкатываем к рынку.
   Теперь на месте рынка тенистый сквер, а в двадцатые годы здесь было множество рядов, вокруг теснились подводы, раздавалось конское ржание. Мы долго ходим по рядам, бабушка деловито приценивается, пробует ягоды, торгуется – это своеобразный ритуал. Я послушно следую за ней, мне пробовать немытые ягоды нельзя, и я с завистью наблюдаю за бабушкой. Кричат разносчики, предлагая холодный квас и горячие лепешки, старушки в ситцевых платочках торгуют ирисками, маковками и петушками на палочках, но всего этого мне тоже нельзя…
   Наконец ведра заполнены до краев, бабушка зовет извозчика, и пока он старательно устанавливает ведра, мы выходим с рынка и направляемся на Кокаревский бульвар. Когда строился водоотводный канал, или, как москвичи его называют, Канава, то землю, выброшенную из русла, никуда не увозили, и она образовала довольно высокий земляной вал. Богатый купец Кокарев, чьи доходные дома находились неподалеку, посадил на валу деревья, посеял траву и цветы, проложил дорожку, поставил скамейку.
   Вот по этой-то дорожке, толкая перед собой закрытую набитую льдом тележку, важно прохаживался мороженщик.
   – Какое ты хочешь мороженое: сливочное, какао или фруктовое? – спрашивала бабушка, доставая кошелек.
   Конечно же, я хотела и то, и другое, и третье, потому это был очень трудный выбор!
   – Возьмите два маленьких и разных… – приходил мне на помощь мороженщик, и я охотно соглашалась.
   Он вкладывал круглую вафлю в специальное приспособление, зачерпывал ложкой мороженое из металлического цилиндра, плавающего во льду, густо, горкой, намазывал его на вафлю и пришлепывал сверху еще одной такой же вафлей. А на вафлях были выдавлены имена, и какая же это была радость, когда тебе вдруг доставалось твое имя!
   Варенье варили во дворе. Выносили керосинку, медный, начищенный до блеска таз и пакеты с сахаром. Собирались все ребята с нашего двора: дети дворника Алексея – Нурахмет и Хадыча, мои неизменные подружки Лидка Торопова и Галя Романовская, маленькая дочка столяра Фокина Клавушка… Где-то вы теперь, далекие друзья мои?..
   Какие запахи витали над двором – малиновые, вишневые, смородиновые! А как благоухали маленькие блюдечки (розетки) с розовой пенкой, которые бабушка вручала всем нам, и мы вылизывали эти блюдечки так старательно, что носы у нас становились липкими, и перед следующей порцией пенки нас обязательно посылали умываться.
   Когда варенье остывало, его перекладывали из таза в высокие банки с широким горлом, банки закрывали вощеной бумагой, перевязывали разноцветными шнурками, и поверх вощеной бумаги наклеивалась этикетка, где было написано название ягоды, число и месяц, когда сварено варенье.
   Наливку ставили в пятилитровых бутылях, засыпали ягоду сахарным песком, и так интересно было наблюдать, как с каждым днем ягоды оседали, уменьшались в размере, а бутыль наполнялась густым сладким соком.
   В нашей семье никто не страдал пристрастием к спиртным напиткам, водки в нашем обиходе не водилось, на вина и коньяки, вероятно, не хватало денег, а вот наливки были всегда. Как красиво они выглядели в прозрачных графинах на белой скатерти!
   Зимой, если я заболевала, меня обязательно поили на ночь чаем с малиновым вареньем – вкусное лекарство!

12

   Было еще одно путешествие в Замоскворечье, а вернее сказать, регулярные, несколько раз в год, путешествия в Третьяковскую галерею. Обычно они начинались поздней осенью и продолжались всю зиму. Вот эти-то зимние путешествия особенно запомнились мне.
   В Третьяковку ехали на трамвае. Садились в вагон на Малой Дмитровке и катили по заснеженной Москве. Окна в трамваях замерзали, покрываясь затейливыми мохнатыми узорами, и бабушка вручала мне тяжелый медный пятак, который я долго согревала в теплой варежке, а потом прикладывала его к замерзшему стеклу, отчего на стекле получалось круглое отверстие, через которое можно было наблюдать за той жизнью, что проходила на улицах: за прохожими, ежившимися от холода, торопливо идущими по тротуарам, лошадьми, запряженными в легкие саночки, извозчиками в сборчатых суконных шубах, норовившими на остановках обогнать трамваи. Вот, наконец, со звоном и грохотом мы переезжали Большой Каменный мост, внизу белела замерзшая Москва-река с протоптанными в снегу тропками. Выходили из трамвая на Большой Полянке, напротив церкви Иоакима и Анны, казавшейся мне огромной. Именно эта церковь и дала близлежащей улице название – Якиманка.
   Ехали долго, и каждый раз бабушка рассказывала мне семейное предание о том, как она впервые посетила Третьяковскую галерею, видно, хотела, чтобы я запомнила его. И я запомнила.
   А побывала она в Третьяковке впервые ни много ни мало в 1891 году! Случилось это во время ее свадебного путешествия. Жили они тогда на Кавказе, дед служил начальником Земельного управления, сначала в Баку, потом в Тифлисе, там они и венчались. И вот дед привез молодую жену – бабушке было тогда девятнадцать лет – в Первопрестольную. Он мечтал показать ей Кремль, Московский университет, где учились их общие кумиры – Лермонтов, Герцен, Огарев, Белинский, – храм Христа Спасителя и, конечно же, Третьяковскую галерею.
   Середина лета. Университет пуст, студенты и профессора разъехались на летние вакации. Однако приветливый сторож охотно провел их по коридорам и аудиториям легендарного русского храма науки. Потом они долго стояли перед образом святой Татьяны, покровительницы университета, что находился в нише на углу Большой Никитской и Волхонки. Молодые супруги мечтали, чтобы первой у них родилась дочь, которую они назовут Татьяной, чтобы была она умной, талантливой и стремилась к учению. Желание их исполнилось, и вскоре у них появилась девочка, которой и суждено было стать моей матерью.