А вот с Третьяковской галереей оказалось сложнее. Она была закрыта. Но, взглянув на исполненное отчаяния лицо обожаемой жены, дед решительно направился к дому Павла Михайловича Третьякова, благо он примыкал к галерее, попросил швейцара доложить о нем и, когда Павел Михайлович вышел к нему, рассказал, что приехали они с далекого Кавказа и не могут покинуть Москву, не взглянув на его прославленную сокровищницу.
   И Павел Михайлович сам повел их по галерее, показывая свои любимые картины и рассказывая истории приобретения некоторых из них. Третьяков даже предложил молодым отобедать вместе с ними, когда осмотр был закончен, но они, конечно же, отказались, не смея отнимать у него столько времени. И рассыпаясь в искренних и горячих благодарностях, расстались с гостеприимным хозяином, навсегда сохранив к нему благодарность.
   …Мы медленно шли с бабушкой по Кадашевской набережной, впрочем, набережной как таковой не было, по замерзшей Канаве бегали окрестные ребятишки, кидались снежками, катались на деревянных санках и самодельных лыжах, оглашая морозный воздух веселым гомоном.
   А потом были счастливые часы в Третьяковке, где картины с каждым разом становились тебе все дороже и встречали тебя как добрые друзья – «Аленушка», «Три богатыря», «Дети, бегущие от грозы», «Девочка с персиками», и щемящая сердце картина «Всюду жизнь», и несчастная «Княжна Тараканова», и тихий левитановский «Омут».
   С годами привязанности менялись: любовь к Васнецову и Нестерову заслонялась любовью к Сурикову, Иванову, Серову, а потом к Врубелю, Сомову, Малявину, но каждый раз это была любовь на всю жизнь.
   Не подозревала я тогда, что спустя много-много лет я буду долгие годы жить возле Третьяковки, и стоит сделать несколько шагов – и ты очутишься в заветных залах. И как обеднела моя духовная жизнь, когда началась реконструкция Третьяковской галереи и она оказалась закрытой почти на полтора десятка лет. А когда наконец реконструкция была закончена и мне удалось еще до официального открытия пройти по ее залам, то не постыжусь признаться, что при встрече с любимыми картинами я обливалась слезами, как при встрече с родными людьми после долгой разлуки.
   Но я, кажется, отвлеклась от воспоминаний…
   …Выходили мы с бабушкой из Третьяковки затемно, снег сверкал и поскрипывал под ногами, а если мимо проносился извозчик, то взлетал из-под конских копыт серебрящимися искрами, похожими на яркие серебряные звезды в темном зимнем небе. На Полянке мы долго ждали трамвая, вглядываясь в конец улицы, – не покажутся ли «наши» огоньки? В те годы на трамваях были разноцветные огни, у каждой цифры был свой цвет: единица – красная, двойка – ярко-зеленая, тройка – лиловая. Наш номер был 18, то есть красный и темно-желтый. Вот и засветился наш восемнадцатый! Я снова вынимаю из варежки нагретый пятак, и сквозь круглое отверстие плывет мимо меня неповторимая зимняя Москва с поблескивающими кремлевскими куполами, пушистым снегом и светящимися окнами домов – оранжевыми, зелеными, желтыми…

13

   В то утро 1 сентября 1929 года всё было, как в старой детской песенке:
 
Дети, в школу собирайтесь,
Петушок пропел давно,
Попроворней одевайтесь,
Смотрит солнышко в окно!
 
   Солнце и вправду светило в наше высокое окно, неяркое сентябрьское солнце, а вот когда я в сопровождении родителей спустилась со старенького поскрипывающего крыльца, донеслось из сарая громкое петушиное пение.
   Меня впервые вели в школу. В Старопименовском переулке, среди маленьких домиков за деревянными заборами, в глубине просторного двора высилось четырехэтажное кирпичное здание с колоннами у подъезда, широкими полукруглыми ступенями, тяжелыми дубовыми дверями и большими светлыми окнами. Бывшая частная гимназия, а ныне Трудовая школа 38 Октябрьского района. Потом поменяется и название района, и номер школы, и станет она 25-й образцовой школой Свердловского района, и будут в ней учиться дети Сталина и Молотова, Буденного и Бубнова, внучки Максима Горького и многие другие дети первых лиц Советского государства. И сколько же из них осиротеет в роковом 1937 году!
   Школа эта существует и поныне, снова она поменяла номер, на этот раз на 175-й, а во дворе ее установлен памятник ученикам, погибшим в годы Отечественной войны, и среди них те, кого в тот далекий солнечный день вели родители, как и меня, с волнением и надеждой в «храм науки»…
   Но всё это будет спустя годы.
   А в то утро я гордо вышагивала по переулку, за спиной у меня был черный кожаный ранец, в котором погромыхивал пенал с карандашами, ручкой и стальными перьями; ни учебников, ни тетрадей не было – их должны были выдать в школе, так как в те годы в магазинах они не продавались.
   Родители, взволнованные не меньше меня, шли позади и несли в руках – о нет! – не букеты цветов, а тщательно завернутые в газету алюминиевую миску и такую же столовую ложку – за небольшую плату нам обещали горячие завтраки, но денег на посуду у школы нет, потому дирекция просит, чтобы дети пришли со своей посудой.
   Школьной формы в те годы не существовало, носи что хочешь, но всем – и мальчикам, и девочкам – велено было сшить синие сатиновые халатики с белыми пришивными воротничками. Халат надевался на платье или костюм. Мне мой халат казался самым красивым – с белыми перламутровыми пуговицами, извлеченными из бабушкиных тайников, с большими карманами и широким поясом с круглой пряжкой. Такие же синие халаты были и на учителях.
   Школ тогда в Москве было мало, и после Указа о всеобщем образовании их не хватало. Потому учились в три смены. Малыши – это мы – начинали занятия в 8 утра и заканчивали в 12. Средние садились за парты в половине первого, а самые старшие – в 6 и заканчивали занятия в 10, а то и в 11 вечера.
   Классы были переполнены. В нашем классе, который тогда именовался «1-я группа Д», было сорок два ученика. Парты из школьного обихода были почему-то изъяты, в три ряда стояли длинные столы с круглыми отверстиями для чернильниц и ящиками, куда можно было положить ранец или портфель. Скамейки, правда, были со спинками, тоже черные, но так как крышки на столах не поднимались, то, если надо было встать, когда тебя вызывал учитель, вставали сразу все четверо сидящих за столом и скамейку отодвигали назад, что сопровождалось изрядным шумом. Мальчишки, конечно же, старались, чтобы шума и грохота было побольше.
   Молоденькая учительница поздравила нас с поступлением в школу, сказала, что зовут ее Дора Марковна, и предложила нам первым делом выбрать санитаров, которые каждое утро будут проверять чистоту рук, шеи и ушей, следить, подстрижены ли ногти, а также за чистотой белых воротничков. Меня тоже выбрали санитаром, выдали белую нарукавную повязку с красным крестом.
   Поначалу у меня от гордости за оказанное доверие закружилась голова, но, когда Дора Марковна сказала, что санитары должны после уроков остаться на собрание, мой восторг поугас – мне уже хотелось поскорее вернуться домой и рассказать бабушке обо всем увиденном в школе.
   На следующий день я пришла в класс очень рано и приступила к своим обязанностям. Руки все показывали охотно – у всех они были чистые, с розовыми, аккуратно подстриженными ногтями. А вот когда дело доходило до шеи и воротников, мальчишки поднимали визг, уверяли, что им щекотно, и отталкивали меня, приговаривая:
   – Попробуй только наябедничай!
   Ябедничать я не собиралась, угрозы меня не пугали, но я понимала, что должна выполнить свои обязанности, и потому, когда один из моих подопечных стал яростно сопротивляться, я влепила ему звонкий подзатыльник и уже сама произнесла громко и угрожающе:
   – Попробуй только наябедничай!
   Подзатыльник мой произвел должное действие, мальчишки стали поглядывать на меня с уважением, и вскоре с большинством из них мы подружились.
   Учителя у нас были хорошие, в основном уже немолодые, с большим, еще дореволюционным опытом, а если и встречались молодые, вроде нашей Доры Марковны, – первые выпускники советских вузов, то к старшим коллегам они относились уважительно, советовались с ними и изо всех сил старались им подражать.
   Первый учебный год завершился благополучно: нам выдали табели с отметками, и я очень гордилась, что по чтению и письму у меня в табеле значилось «отл», что означало отлично, а вот по арифметике красовалось «уд», то есть удовлетворительно. Это «уд», будь то арифметика, алгебра, геометрия или тригонометрия, сопровождало меня все школьные годы, иногда сменяясь на «пл» или «оч. пл», что и вправду было очень плохо, так как чревато было репетиторами и переэкзаменовками.
   Итак, первый год завершился благополучно. А вот в следующем году нас постигли искания и новаторства. На уроках появлялись незнакомые люди, они приносили с собой кипу листков с чертежами или рисунками, которые мы должны были дорисовывать по своему усмотрению. Этих незнакомых людей называли педологи. Они тщательно собирали у нас свои листочки, на следующий день приходили снова, и мы опять что-то дорисовывали или дописывали. А когда эксперимент был окончен, вдруг пришло распоряжение свыше, из Наркомпроса, и как я теперь понимаю, к ужасу старых учителей, разбить группы, то есть классы, на сильных, средних и слабых учеников.
   Мы, дети, тоже были озадачены этим распоряжением, так как все четыре вторых класса перетасовывались и приходилось расставаться с подружками и друзьями. Я попала в «сильную» группу, а это означало, что я должна была покинуть Дору Марковну, нашего групповода, как ее называли. Она осталась работать со «средними», а нашим групповодом стала Нина Ивановна.
   «Сильная группа» заканчивала учебный год, то есть второй класс, 1 марта, «средняя», как обычно, 1 июня, а «слабые» 1 ноября следующего учебного года.
   1 марта состоялось торжественное собрание в физкультурном зале, где нам объявили, что отныне мы уже ученики третьей группы «А», и если и впредь будем учиться хорошо, то к Новому году станем учениками четвертой группы.
   Однако, к нашему счастью, эксперимент себя, видимо, не оправдал и осенью мы как ни в чем не бывало начали заниматься нормально.
   Но тут на нас обрушилось еще одно новшество: так называемый бригадный метод. Всю нашу третью «А» группу разбили на бригады по семь человек, мы сами выбрали себе бригадира – отличника Шуру Либмана. Он должен был отвечать за нас всех. Отвечать в буквальном смысле этого слова. Каждый из нас, членов бригады, мог спокойно бездельничать, так как нас никто не спрашивал и даже к доске не вызывал. Отвечал только Шурик, всегда на отлично, и его отлично механически переползало в наши табели! То-то была жизнь!
   Но когда через несколько месяцев бригадный метод был отменен, выяснилось, что девяносто процентов группы не знает ничего! Весь курс четвертого класса пришлось начинать с ноля… Однако наши мудрые учителя на удивление быстро с нами справились. Искания, что поделаешь?!

14

   Впрочем, «искания» происходили не только в педагогике. Они проникали во все сферы обыденной жизни. Помню, как шли мы с мамой по Столешникову переулку к знаменитому фотографу-художнику Напельбауму. Его фотоателье находилось на углу Петровки и Кузнецкого Моста. Едва дойдя до Петровки, мама в недоумении остановилась: по первому тротуару все пешеходы двигались в одну сторону – от Театральной площади к Бульварному кольцу, а по левому – в противоположном направлении, от Бульварного кольца к центру. Если кто-то пытался нарушить это странное шествие и пойти против потока, к нему немедленно подходил милиционер с маленькой книжечкой в руках, брал штраф, вручая взамен заранее заготовленную квитанцию, ссылаясь на постановление Моссовета, и вежливо предупреждал, что отныне так будет на всех главных улицах Москвы.
   Странное и жутковатое это было зрелище!
   К счастью, нашлись умные люди и отменили вскоре это странное нововведение…
   Однажды утром отец, как всегда за завтраком просматривающий утренние газеты, уже собирался налить себе кофе, как, взглянув на чашку, вдруг отложил газету и с недоумением спросил бабушку:
   – Что это?
   – Кто-кто, а вы, Борис, должны были бы знать, что страна вступила на путь индустриализации! – высокомерно ответила бабушка.
   Конечно же, отец, который принимал участие в разработке первого пятилетнего плана, прекрасно знал, на какой путь вступила страна, но чашки… У чашек этих, которые мама вчера принесла из «распределителя», не было плоского донышка, и они покачивались и крутились на блюдцах, как ваньки-встаньки, расплескивая содержимое и обжигая руки. Зато на них были изображены трактора и шестеренки на фоне фабричных силуэтов и дымящих труб. У меня эти чашки вызывали патриотический восторг. Но, кажется, только у меня.
   Во время диалога между отцом и бабушкой в дверь постучали, и в комнату вошла соседка, став невольной свидетельницей происходящего. Оглядев чашки, она глубоко вздохнула и грустно сказала:
   – Чтоб у них жизнь была такая, как эти чашки на блюдечках!
   В школе «искания» тоже продолжались, только теперь уже в сфере нашего патриотического воспитания, – нас изо всех сил старались приобщить к общественной деятельности. Лозунг «Знания – всем» коснулся и нас. При школе были организованы кружки ликбеза для окрестного населения, и каждый из учеников должен был записать в такой кружок хоть одного неграмотного жителя.
   Хотя в наших коммуналках такие, несомненно, были, но все мои старания приобщить их к светлому миру знаний ни к чему не приводили. Люди эти в основном пожилые, и кто-то ссылался на плохое здоровье, на занятость, кто-то говорил, что внучка не на кого оставить. Короче, никто у меня в кружок не записался.
   Я впала в отчаяние: как смогу я, октябренок, признаться в школе, что не смогла выполнить столь ответственное поручение?! Кто-то должен был меня выручить… Но кто? Конечно же, бабушка!
   Я достала чистый лист бумаги, крупными буквами написала имя, отчество и фамилию бабушки и попросила ее расписаться или хотя бы поставить крестик, как расписывались неграмотные.
   Бабушка пристально взглянула на меня сквозь стеклышки пенсне, и в ее карих, всегда таких ласковых глазах засветились недобрые огоньки.
   – Что это должно означать? – сурово спросила она.
   – Понимаешь, каждое третье и восьмое число в восемь вечера ты будешь ходить к нам в школу, в кружок ликбеза, ну, ликвидации безграмотности… – пролепетала я, чуя недоброе.
   – Я?!! – в гневе воскликнула бабушка. – Я владею иностранными языками – тремя! Я знаю латынь и греческий в пределах гимназического курса! Я окончила с золотой медалью Тифлисское заведение Святой Нины! Да знаешь ли ты, что еще гимназисткой я послала свои стихи замечательному поэту К. Р. И они ему очень понравились и он не только ответил мне, но и прислал свою книгу?! И ты записываешь меня в какой-то ликбез?! – У бабушки от обиды даже слезы на глазах выступили.
   Но я, заливаясь громким ревом, продолжала настаивать на своем. Бабушка была непреклонна. Это была наша первая и, пожалуй, единственная серьезная ссора.
   – Я не желаю с тобой больше разговаривать! – грозно проговорила она и вышла из комнаты, повергнув меня в беспредельное отчаяние.
   К счастью, вскоре пришли родители, уладили наш конфликт. Мама обещала, что пойдет в школу и сама все объяснит вожатой октябрятской звездочки.
   Однако на этом мои патриотические мытарства не кончились.

15

   Обычно из школы домой я шла медленно, заглядывала в соседние дворы, ибо в них нередко происходило что-нибудь интересное: то цыган с медведем давал представление, заставляя медведя изображать, как пьяная барыня под забором валяется, то шарманщик за пятачок уговаривал зеленого попугая вытащить из ящика, туго набитого маленькими пакетиками, «счастье» для барышни. В пакетиках были завернуты копеечные колечки или сережки с разноцветными стекляшками и, конечно же, предсказания счастливой жизни. А иногда бродячий китаец раскидывал выцветший потертый коврик и, поджав ноги, усаживался на него и показывал фокусы. А то просто старьевщик оглашал двор зычным криком: «Старье берем!» – поджидая клиентов. И право же, было очень интересно наблюдать, как вдруг появлялась женщина, выносила залатанную и заношенную одежду и долго торговалась со старьевщиком, пока наконец они не приходили к согласию и старьевщик, покачивая головой, запихивал в мешок приобретенную рванину, а женщина исчезала за дверью, сжимая в кулаке горстку мелких монет.
   Но сегодня даже две красавицы борзые, белые с рыжими пятнами, чей хозяин, зная всех окрестных ребятишек, позволял гладить их длинные вытянутые морды, не смогли остановить меня.
   Я знала, что дома сегодня никого нет. Бабушка предупредила меня, что поедет навестить сына – дядю Алешу, который, отработав свою стипендию в Ростове-на-Дону, возвратился в Москву и поселился с женой в районе Курского вокзала.
   Дядя Алеша, как заботливый сын, регулярно привозил бабушке «пенсион», так как в учреждениях она никогда не служила и пенсии от государства не получала. Но отцовского жалованья (слово «зарплата» тогда еще не было в обиходе) обычно от получки до получки не хватало, а мамины гонорары были весьма нерегулярны. И тогда бабушка садилась на трамвай «Б», «букашку», как ласково называли его москвичи, и отправлялась к сыну. Они оживленно обсуждали текущие события, говорили обо всем на свете, только не о деньгах, но, когда бабушка уже прощалась, дядя Алеша целовал ей руку, она целовала его в висок, он, смущаясь, старался как можно незаметнее вложить в ее сумочку несколько бумажек. Бабушка тоже смущалась, делала вид, что ничего не замечает, и они продолжали интеллектуальную беседу, направляясь к трамвайной остановке.
   Вот и сегодня, видно, наступил в семье финансовый кризис, и бабушка, завернув обед в ватное одеяло, чтобы он не остыл до моего прихода, отправилась поправлять наш пошатнувшийся бюджет.
   Дома и вправду никого не оказалось: мама бегала по редакциям, отец еще не возвращался со службы. Именно это мне и было нужно.
   В этот день в школе состоялось групповое собрание в связи с тем, что вскоре нас должны были принимать в пионеры. Девушка-комсомолка делала доклад о борьбе с мещанством в быту.
   – Вы живете среди всяких там занавесочек, абажурчиков, безделушек-финтифлюшек, – горячо говорила она. – И не замечаете, как чуждая вражеская психология овладевает вашим сознанием, из строителей коммунизма вы превращаетесь в мещан и собственников. Поэтому с завтрашнего дня мы объявляем пятидневку борьбы с мещанством!
   Когда тебе едва минуло десять лет, то, поверьте, разобраться в истинности подобных заявлений очень трудно. Но убежденный голос посланницы комсомола, решительные взмахи руки, рассекавшей воздух, – всё говорило о ее несомненной правоте, и мы, ее маленькие воины, готовы были ринуться в бой…
   В нашей грязной коммуналке на общей кухне гудели примуса, чадили керосинки, недоброжелательствовали друг другу соседи, вынужденные жить бок о бок. А в нашей единственной комнате стараниями мамы и бабушки было уютно. Но сегодня я поняла, что уют – это мещанство. Оглядев комнату, я поняла, что борьбу с мещанством нужно начинать немедленно.
   Не снимая синего сатинового халатика, я вооружилась ножницами и срезала тюлевые оконные занавески. Потом сбросила со стен картины и портреты предков. Раскрыв шкаф и выдвинув ящики обеденного стола, вышвырнула подставки для ножей и вилок, салфетки, десертные ножи, вазочку и розетки для варенья. Мне очень хотелось выкинуть оранжевый абажур, но для этого надо было разобрать патрон, а я этого не умела. На камине сидел фарфоровый китаец, меланхолически покачивая маленькой черной головкой, и я с каким-то сладострастием оторвала ему голову и, бросив его в общую кучу, сдернула со стола скатерть с бахромой и, загрузив в нее все атрибуты «мещанства», связала в узел и решительным шагом двинулась на помойку.
   Возвратившись, я придирчиво оглядела комнату – выбрасывать больше было нечего. Главным ее украшением служила большая, разделявшая комнату на две половины полка с книгами, но о книгах комсомолка ничего не говорила. Правда, на стене висел старенький зеленый ковер, но сорвать его у меня не хватало сил…
   Прервав мои размышления, в комнату вошел отец. У нас в семье к поступкам и словам друг друга всегда относились с уважением. Меня никогда не бранили и не наказывали, стараясь понять, чем вызван тот или иной поступок. Вот и сейчас отец как ни в чем не бывало поцеловал меня и попросил дать ему обед. Я с охотой занялась этим, так как и сама была голодна. Поставила на клеенку, залитую чернилами – на ней я готовила уроки, – два прибора, разлила по тарелкам суп, нарезала хлеб. Отец меня ни о чем не спрашивал, только внимательно оглядывал комнату, а это означало, что я должна сама все ему объяснить. С гордостью повторяя мало понятные мне слова: «чуждая психология», «строители коммунизма», «стяжательство», «собственнические настроения», «мещанство», «мещанство», «мещанство», – я пыталась сказать что-то вразумительное.
   – Значит, борьба с мещанством? Целая пятидневка борьбы с мещанством? – невозмутимо спросил отец. И протянул мне газету: – Прикрой, пожалуйста, окна, мне нужно переодеться…
   Жили мы на первом этаже, и когда в комнате зажигали свет, она просматривалась с улицы, как подсвеченный аквариум. Я изо всех сил старалась приладить газету, но она выскальзывала у меня из рук. Отец не торопясь взял кнопки и прикнопил газету. Надев домашнюю куртку, снова сел за стол, взял яблоко и попросил у меня десертный нож.
   – Это мещанство! – твердо ответила я. – Ножи я выбросила!
   Отец достал из ящика самый большой кухонный нож и стал срезать кожуру с яблока.
   – Не могу сказать, что это было очень удобно… – задумчиво пробормотал он, ни к кому не обращаясь.
   Закурив, он подпер рукой голову и оглядел стены.
   – Так-так… Портреты ты тоже выбросила? Наверное, мы виноваты, что ты плохо знаешь свою родословную. Я уж не говорю о том, что портрет Александры Ивановны Щетининой, написанный неизвестным художником не то в конце XVII, не то в начале XVIII века и доставшийся мне по наследству от отца, имеет не только художественную, но и историческую ценность. Наша прародительница, она еще и прабабка Льва Николаевича Толстого, мать нашего пращура Василия Андреевича Толстого, а также его родного брата Ильи Андреевича, деда Льва Толстого, увековеченного им в романе «Война и мир» в образе старого графа Ростова. Помнишь, я читал тебе вслух сцену охоты?
   Он затянулся папиросой и невозмутимо продолжал:
   – А чем, скажи на милость, провинился перед тобой прадед твоей матери Тихон Николаевич Ефимов? Вы же ходили с бабушкой в храм Христа Спасителя, где в списках раненных на Бородинском поле его имя. Крепостной крестьянин Калужской губернии, за подвиги в боях с Наполеоном и безупречную двадцатипятилетнюю службу в армии был удостоен потомственного дворянства. Детям своим дал образование, старший сын окончил Морской корпус и дослужился до высоких чинов, окончил жизнь в чине адмирала…
   – Но он не был борцом за коммунизм! – решительно возразила я.
   – Не был… – согласился отец. – Но он принимал участие в морских сражениях и отстаивал честь России. А его внук, твой дядя Алеша, прекрасный историк, в 1912 году, когда праздновалось столетие Бородинской битвы, был приглашен в Москву на торжества как потомок героя Отечественной войны 1812 года, того самого, чей портрет ты отнесла на помойку. Справедливо ли это и при чем здесь борьба с мещанством?
   Чувство стыда постепенно овладевало мною.
   Отец продолжал:
   – Дагеротип, что висел над бабушкиной кроватью, весьма интересен. На нем запечатлена семья бабушкиного деда Людвига Комбиаджио. Итальянец, талантливый архитектор, он принимал участие в строительстве Оперного театра в Тифлисе, дворца наместника, где теперь расположен дворец пионеров, и других зданий. Его очень уважали в городе. А до этого жил в Милане, весьма преуспевал, заказов было множество… А знаешь, как он попал в Тифлис? О, это необыкновенная история! Он влюбился и собирался в скором времени жениться. Вдруг у него появился соперник – сын богатого банкира. Однако Людвиг был так уверен в чувствах любимой, что не придал этому значения.
   Однажды, когда он трудился над очередным проектом, в его дом ворвалась толпа ряженых в масках – в городе проходил карнавал. Маски весело танцевали, пели под гитары и мандолины. Они внесли в дом носилки под бархатным балдахином, сказали, что там сидит «король карнавала», кружились вокруг него, вовлекли в веселье и Людвига, а потом вдруг все постепенно исчезли, и только носилки с «королем» остались в зале. Людвиг откинул полог, заглянул под балдахин и увидел в кресле неподвижного человека в маске. Он сорвал маску и в ужасе замер: перед ним был мертвый отец его соперника. А ряженые уже затерялись в пестрой уличной толпе. Людвиг понимал, что подозрение в убийстве падет на него, и в ту же ночь бежал из Италии, добрался до России, а потом до Тифлиса. Женился на русской девушке, жили счастливо, было у них несколько детей, вот всё это семейство и запечатлено на дагеротипе, который сейчас, как я понимаю, тоже валяется в помойке…
   Я с трудом удерживала слезы, но звонкий голос комсомолки еще звучал у меня в ушах, и я тупо молчала. Отец прошелся по комнате.