Зеленый совсем юноша поднял бледную как картофельный росток руку: «Говорят, вы перестали писать стихи. Почему? Вы создали, может быть, лучшие стихи вашего поколения…»
   «В 1976 году в Нью-Йорке я оставил стихи для прозы, убедившись, что стихи как жанр не могут вместить мой новый тяжелый и сложный американский опыт. За несколько месяцев до написания первого романа я таки попытался выразить новый опыт в стихах и был разочарован результатом. Есть еще одно объяснение: я предпочел уйти с ринга непобежденным, молодым, в 33 года. Поэзия держится на страсти, во всяком случае русская, да, потому это занятие для молодых людей».
   «Вы не были у нас двадцать лет. Как вам у нас?»
   Он решил быть дипломатом: «Я у вас меньше двух недель. Еще не успел разобраться».
   Яша нагнулся к его уху: «К сожалению, я вынужден слинять. Я очень устал, старик, и завтра рано утром у меня деловая встреча. Справишься без меня?»
   «Справлюсь». Одновременно он подумал с сожалением, что, отвезя Яков Михалыча за город, шофер не возвратится за Индианой… Как легко привыкаешь к хорошей жизни, а, Индиана? — сказал он себе.
   «Почему вы предпочли жить во Франции, а не в Соединенных Штатах?»
   Он узнал высокую женщину, задавшую вопрос. Это была мать Смирнова. А где сам Смирнов? Он должен был явиться с девушкой. Но его не было видно.
   «Я не предпочел, так случилось. Американские издатели дружно отказались от моего первого романа. Он был куплен в 1979 году легендарным французским издателем Жан-Жак Повэром. Договор был заключен моим представителем в Париже. В мае 1980 года я вдруг получил известие, что Повэр обанкротился… Я принял решение лететь в Париж и попытаться спасти книгу, так как мой единственный шанс быть опубликованным западным издательством был поставлен под угрозу. Я прилетел в Париж, познакомился с Повэром, мы друг другу понравились и он обещал мне, что первый же издатель, с которым он ассоциируется, напечатает мою книгу. Почему ассоциируется? Повэру было запрещено иметь свое издательство. Я снял студию на рю дэз Аршив и стал жить. Из Нью-Йорка я привез несколько тысяч долларов. В сентябре 1980-го Повер ассоциировался с издательством Рамсэй, мы заключили новый договор и в ноябре мой первый роман увидел свет. Чуть позже я заключил договор на вторую книгу с другим издательством… Короче, первый год я прожил в Париже, потому что у меня были там дела, а затем остался в Париже, потому что дела мои шли в этом городе успешнее, чем в Америке. Я как бы эмигрировал вслед за моими книгами. — Индиана рассказывал эту историю сотни раз журналистам многих стран мира и различным аудиториям, так что энтузиазма у него осталось мало. Персонально для мамы Смирнова он решил добавить несколько деталей. — Вам будет любопытно узнать, ибо здесь в России Хэмингуэй всегда популярен, а этот адрес связан с легендой Хэмингуэя, что издательство Рамсэй в те времена помещалось в доме 27 по рю дэ Флёрус. Именно в 27-м номере жила некогда Гертруда Стайн, и приходил к ней в гости юный Хэмингуэй. Он упоминает об этих визитах, если вы помните, в одной из глав книги «Праздник, который всегда с тобой». Если я добавлю к этому, что издательство Рамсэй помещалось именно в ателье мадам Стайн, то вы поймете, какие это были легендарные времена».
   Кто эта женщина, глядящая на него с любопытной иронией? Такое впечатление, что она знает его. Давняя знакомая, но кто она? Очень похожа на… американскую писательницу Сюзэн Зонтаг… в последний раз Индиана видел ее летом в Будапеште. Такое же личико реанкарнированного успешно трупа. Дама подняла палец.
   «Пожалуйста!» — разрешил Индиана, взявший после ухода Яши обязанности ведущего на себя. Он разрешал или игнорировал вопросы. Он впрочем не игнорировал. Он хотел вопросов, и чем острее, тем лучше. Чтоб оживиться самому.
   «Я помню вас в шестидесятые годы здесь в Москве вдохновенным длинноволосым юношей-поэтом, в самом облике вашем было нечто не от мира сего… в каждом движении… Вокруг вас обремененные семьями и проблемами жили мы, земные и суетные, а вы витали гениальным юношей над всеми нами… укором над всем…»
   Встревоженный таким количеством елея, он счел нужным вмешаться, опередить удар. Инстинкт подсказал ему, что удар будет. «За подобным вступлением обыкновенно следует что-либо очень неприятное», — успел вставить он.
   «…и вот спустя двадцать лет приехали вы и сидите перед нами в костюме, при галстуке, коротко остриженный. Вы похожи на комсомольского секретаря. Вам уже говорили об этом? И вы опубликовали в краснознаменном журнале вещь, достойную пера комсомольского секретаря. Вам не стыдно за себя. Вам не кажется, что вы предали вашу юность?»
   «Если я похож на комсомольского секретаря…»
   «Кстати, если вы не знаете, они давно вышли у нас из моды», — ядовито успела вставить она.
   «Если вы подтверждаете, что я похож на комсомольского секретаря, то я доволен, ибо именно этого эффекта я желаю добиться. Я, знаете ли, подражаю в своем сегодняшем облике советским плакатам героического периода. Намеренно…»
   «Бу-бу-бу-бу-бу», — прозвучала она нечетко.
   «…что же касается того длинноволосого и вдохновенного, то все хорошо в свое время. Метаморфозы есть не прихоть, но жестокая необходимость процесса жизни. Помните у Пушкина:
 
«Блажен кто смолоду был молод,
Кто после вовремя созрел,
Кто постепенно жизни холод
С годами вытерпеть сумел…»
 
   Вы хотели бы, чтобы я, седой и длинноволосый (Индиана позволил себе отвести взгляд от «Сюзэн Зонтаг» и посмотреть на «Витю»), жирный и опустившийся, пел все те же песни? Сидел бы тут в буфете Дома Литераторов, роняя пепел с окурков? Мне привелось увидеть здесь нескольких старых товарищей по авангарду, — соврал он невинно (не «здесь», но в Париже, несколько приезжали в Париж), — вот они — не изменились, поют, седые и неопрятные, все те же устаревшие жалкие «гениальные» песни…»
   Она попыталась возразить, но Индиана не отказал себе в удовольствии выключить ее и ткнул пальцем в маленького человечка.
   «Что вы думаете о Василии Аксенове?.. И о Бродском?»
   «Я о них не думаю», — Индиана пытался вспомнить, кто же эта стерва.
 
   Так как его книг в Союзе не продавали, то немногие желающие столпились вокруг него с блокнотами и просто листками бумаги. «Почему у вас здесь так распространена охота за автографами?» — спросил он маму Смирнова. — «А вот я, — мама засмеялась (и тут только до Индианы дошло, что мама Смирнова одного с ним возраста!) — я принесла АВТОГРАФ ВАМ. Мы видели по телевизору, что у вас висит в Париже над столом портрет Дзержинского. Вот вам портрет Ленина с автографом автора портрета, Китаева. Пока вы в Харьков ездили, я у него в ателье побывала и выпросила для вас автограф». Индиана развернул портрет. Рыженький, как татарин, Ленин, в галстуке таком же, как у Индианы, в рубашке с острыми углами воротничка.
   «Мы хотим вам подарить номер нашей многотиражки, — сказал застенчивый юноша, тот, что спрашивал его о стихах. Его товарищ, менее застенчивый, попросил телефон. — Мы могли бы опубликовать в газете ваши стихи…» Индиана был тронут, но телефона юношам не дал. Взял их телефон.
   Несколько поэтов подарили ему свои книжки. Какие-то грузные тетки сказали Индиане, что они его очень ценят. И этим совсем не порадовали Индиану. После лекций в английских или калифорнийских университетах он обыкновенно оказывался окруженным здоровыми молодыми людьми и девушками. Он испуганно шарахнулся от грузных теток и пошел вслед за профессионально улыбающейся Людмилой Александровной прочь из зала. К радости Индианы в коридоре к нему подошел Смирнов с симпатичной девушкой в лиловом платье. Но к разочарованию Индианы, Смирнов хотел попытаться выебать девушку в лиловом и потому должен был покинуть Индиану. Бок о бок с мамой Смирнова, мимо двери комнаты, где юный Индиана поднял четверть века назад семинаристов на восстание (опять эта комната!), он спустился в вестибюль, где еще гуще пахло столовой. Совсем прямо супом каким-по пахло…
   Коротыш с бледным и потным лицом остановил Индиану, когда Людмила Александровна снимала для Индианы («будет вам память о вечере») плакат-объявление.
   «Я поэт Ганчев. Не хотите, мы там сидим в буфете, выпить с нами?»
   «Кто это вы?»
   «Молодежь Союза. Мы вас очень ценим…»
   Людмила Александровна как будто не планировала для него никаких групповых возлияний в буфете или где б это ни было. Яков Михалыч уехал, Саша ушел, мать Смирнова завязывала пояс на пальто, стоя у зеркала… «О'кэй, — согласился он. — Я заберу свою одежду и спущусь к вам».
   В кабинете их ждал бородатый муж Людмилы Александровны. «Мы едем домой, — сказал он, — хотите, мы вас отвезем?»
   «Меня пригласил выпить «с молодежью Союза» тип по фамилии Ганчев. Я не уверен, что мне хочется. Что за молодежь Союза?»
   «Как вам сказать», — начал муж. «Ничтожные немолодые молодые люди», — твердо сказала жена. — «Ганчев — болван. Теперь стали принимать в Союз даже по публикации в журнале. Раньше хотя бы требовалась книжка. Набрали черт знает кого, недоумков всяких…»
   После такой рекомендации Индиана принял решение ехать «домой» в «Украину». Людмила Александровна и ее муж оба одели длинные тяжелые шубы. Обманув ожидания молодежи Союза, Индиана вышел с парой в снег. У входа стояли несколько молодых людей и с надеждой глядели на двери. Индиана улыбнулся.
   «К сожалению, наша служебная машина поехала отвозить депутатшу Друнину. Придется ловить такси, — сказал ему муж. — Вы так легко одеты».
   «Эта та самая поэтесса Друнина, которая фронтовичка? Ей, должно быть, уже под семьдесят?»
   «Да, где-то в районе шестидесяти пяти. Выступала перед ветеранами Афганистана. На «ура» принимали».
   «Именно по причине афганистанского вечера вас и затиснули в Малый Зал, дорогой Индиана», — сказала жена и подняла руку, обращаясь к трудно приближающемуся в снегу такси с зеленым огнем. Такси равнодушно прокатило мимо.
   «А кто была пожилая дама с неестественно белым лицом, укорявшая меня за то, что я не остался юным поэтом навеки?»
   «Вы не узнали Юнну Мориц? Поэтессу? Не хотите поехать к нам вылить?»
   Он отказался. Жена и муж не настаивали. Юнну Мориц он знал когда-то и даже однажды побывал у нее дома. Он вспомнил, что Мориц жила с девушкой-манекенщицей, Девушку звали Наташа.
   Они не смогли поймать машину на улице Герцена, и им пришлось выйти на Садовое кольцо. Индиана почувствовал жжение в груди. «Мать их с Друниной и вечером. Весь Союз Писателей сделался депутатами. Законодательная власть принадлежит писателям и поэтам, надо же! Неоригинальным писателям, посредственным поэтам. Как если бы во Франции в Палате Депутатов сидели бы Бернар-Анри Леви, Франсуа Нуриссье, Андрэ Глюксманн… Вечер этот был мне не нужен. Лучше бы я в Харькове остался, с родителями больше времени провел». Однако он был вынужден признаться, что и с родителями ему было бы невыносимо, еще невыносимее, чем ждать такси на холодном Садовом кольце. Задул ледяной ветер… Никто, разумеется, ни в чем не был виноват.
   В лифте он поглядел на часы. Было девять тридцать. Детское время. Не заходя в свою комнату, он отправился в буфет. Пил чай, жевал твердую колбасу и продолжал думать о том, что ему не нужен был этот водевиль в Доме Литераторов. Что происшедшее только растопило еще часть того кома сладких романтических воспоминаний, каким комом вся сразу являлась ему Родина в его заграничных снах. И почему ни Сахаров, никакой другой их радикал никогда не призвал к разгону Союза Писателей, непристойной, по сути своей, организации, литературной мафии, образовавшейся вокруг котла с литературным супом во времена цезаря Иосифа? Если уж вы так против его деяний и наследия, то почему вы самую его организацию не разгоните? Размышляя, Индиана побрел по коридорам к себе в комнату… А что он не пошел пить с молодежью Союза — он поступил правильно. «Молодежь Союза», еби их мать… Он уже встречался с молодежью Союза четверть века тому назад.
   Он лег в постель, но долго не мог заснуть. Вспоминал, как он с ней встречался.

Братцы, что ж это такое! Гнилым мясом нас кормят!

 
   Тарковский, опустив лицо, что-то чертил на листке бумаги, может быть, портрет любимой женщины. А может быть, вписывал имя харьковчанина в список. Юному провинциалу казалось, что Арсению Тарковскому, астроному и поэту, осколку «тех» славных времен, стыдно за Машеньку и за самого себя, стыдно ему, что он вынужден выслушивать бездарные вирши, потому он и опустил голову.
   Машенька закончила чтение и встал оппонент Юрий. Сейчас, подумал Индиана, он скажет ей, что стихи безнадежны, что писать ей не следует. Сейчас, бедная Машенька, как-то она перенесет удар?
   Ничего подобного ожидаемому им суровому приговору, после которого Машенька должна была, прикрываясь шалью, выбежать в метель и броситься под поезд метро на станции Маяковская (добравшись до нее на троллейбусе!), не прозвучало. Юрий указал Машеньке на неточность рифмы во второй строке третьего стихотворения, на то, что одно из стихотворений построено на слишком развернутой метафоре, метафоричность каковой совершенно исчезает к концу стихотворения. Он похвалил Машеньку за старательность и констатировал, что она сумела избавиться от ошибок, замеченных семинаристами Тарковского и им, Юрием, в частности, в стихах, отданных Машенькой на их суд год назад. Шуршали страницы, семинаристы серьезно следили за комментариями Юрия. Семинаристы тянули руки и задавали по очереди вопросы или высказывали замечания. Рита Губина спросила Машеньку нечто удивительно глупое, отчего Индиана поморщился. В Харькове Рита показалась ему умной столичной девочкой. Его никто не спросил его мнения, хотя он твердо решил, что, если спросят, он, вольная душа, встанет и скажет: «Стихи ваши — говно. Вы никогда не будете писать лучше, Машенька, потому что у вас нет таланта!» Еще, думал злой юноша, можно добавить в ницшеанском стиле что-нибудь вроде: «Вам следует броситься под поезд на станции метро Маяковская!» Или: «Я бы на вашем месте бросился под поезд метро!» (Вначале он сформулировал фразу «бросился бы в Москву-реку!», но вспомнил, что она замерзла.)
   Наконец Тарковский поднял голову. Люди, долгие годы исполняющие социальные функции, в конце концов достигают удивительного искусства и бесстыдства в области лжи. Лицо красивого Арсения Александровича выражало лирическое удовлетворение. «Ну что же, после столь полного анализа, которому подверг стихи Машеньки Юрий, мне остается лишь добавить несколько моих личных замечаний. — Воздев лицо к люстре, Тарковский продолжал. — Вы все, ребята, конечно же помните известное стихотворение Мандельштама, где есть строчки:
 
«Довольно кукситься! Бумаги в стол засунем!
Я нынче славным бесом обуян,
Как будто в корень голову шампунем
Мне вымыл парикмахер Франсуа…»
 
   «Помним! Конечно….» — загалдели и закивали семинаристы.
   «Так вот. Однажды я спросил Осип Эмильича… — Тарковский остановился, умело подчеркивая важность момента, — я спросил его: «Почему вы поставили имя ФРАНСУА в этом стихотворении, Осип Эмильевич? Ведь так и просится на место имя АНТУАН, ведь АНТУАН есть точная рифма к ОБУЯН?»
   Шепот восхищения пробежал по комнате.
   «Действительно! — прошептала Леночка Игнатьева из глубины своих белых воротничков. — АНТУАН, АН-ТУ-АН!» — как молитву повторяла она.
   «Я сказал: «Осип Эмильевич, вы, может быть, хотели сохранить имя Франсуа, потому что парикмахер Франсуа действительно существует или существовал?» Вы знаете, что он мне ответил?»
   «Что-о-о?» — прошептала Леночка Игнатьева.
   «Молодой человек, — сказал мне Осип Эмильевич, — я поставил Франсуа вместо Антуан, потому что в точной рифме есть нечто вульгарное»,
   «Оххх!» — выдохнула Леночка Игнатьева, а с нею семинаристы.
   «Вот так, Машенька, советую и вам избегать в некоторых случаях точных рифм. Позволю себе привести также изречение Шопенгауэра, Осип Эмильевич очень любил его повторять: «Красота невозможна без известного нарушения пропорций». Ну что ж, на сегодня вы свободны, — Тарковский встал. — Я, к сожалению, тороплюсь сегодня. В следующий понедельник будет читать… — он поискал глазами, — Юрий. Юра, вы подготовили стихи?»
   «Да, Арсений Александрович».
   «Раздайте их вашим товарищам. До свидания».
   И сопровождаемый растроганной Леночкой, Арсений Александрович ушел, хромая.
 
   Харьковчанин был разочарован. «И это все?» — спросил он Риту Губину.
   «Да. А чего ты еще ожидал? Сейчас мы все пойдем в кафе, на первый этаж. Мы всегда сидим там после семинара. Ребята из всех семинаров собираются. Кафе у нас вроде клуба». — Очевидно, очень довольная тем, что после многих недель отсутствия опять вернулась в приятное ей место, Рита заулыбалась.
   Индиана хотел спросить, а где же ссоры, бунты, где знаменитые смогисты-скандалисты, из-за которых он простоял заснеженным Дедом Морозом у входа в Дом Литераторов столько понедельников? Где сами стихи, наконец? Новые стихи где? Новая московская авангардная поэзия? Не Машенькины же это вирши? Однако он не задал Рите этого вопроса, боялся что-нибудь испортить в механизме судьбы грубыми вопросами и требованиями. Подожду, решил он. Может быть, следующее занятие будет интереснее. Пойти в кафе он отказался. Он не имел права тратить на развлечения деньги, предназначенные на питание семьи. На покупку котлет (шестьдесят копеек десять штук), носивших в народе имя «микояновских». Названных так в честь Анастаса Микояна. Подобным же образом бутылки с зажигательной смесью получили некогда стихийным образом имя Молотова.
   В следующий понедельник на семинар явилось куда большее количество семинаристов. Стихи Юрия были более профессиональны, но так же безжизненны и скучны, как и стихи мокроглазой Машеньки. Арсений Александрович рассказал очередную историю из жизни своего учителя Мандельштама, выслушанную присутствующими с благоговением, назначил девушку по имени Дуня поэтом грядущего понедельника и удалился, хромая больше обычного.
   «У него осложнения с ногой, — грустно поведала Рита провинциалу. — Кажется, опять будут делать операцию. Ты знаешь, что у Арсения протез?»
   Нет, он не знал. Он только судорожно следил за глазами Тарковского, надеясь, что, может быть, сейчас глаза остановятся на нем, и в следующий понедельник он развернет свои синие тетрадки, и они все охуеют. Он им покажет, как нужно писать, жалким и слабым версификаторам! Поэт был зол на восковую мумию, на ебаного красивого старого акмеиста, выбравшего клячу Дуню. Дуня, еб твою мать! Да его, Индиану, даже швейцар в харьковской закусочной-автомате на Сумской называл «Поэт!» (Ну да, там был швейцар! В закусочной-автомате! — вспомнил Индиана, изумился и перевернулся на жестком ложе «Украины».)
   Рита пустилась в объяснения медицинских подробностей состояния ноги Тарковского, но жестокий юноша (перед выездом в Дом Литераторов полдня провел он у зеркала, репетируя чтение стихов) не слушал ее, он весь внутренне кипел. Он пошел в кафе со всей этой бандой посредственностей, решив, что выпьет две бутылки пива по 42 копейки, а завтра не станет есть. Один день проживёт без еды. Ничего с ним не случится! Писать будет легче, на голодный желудок мысли яснее. В своем последовательном экстремизме провинциального Лотреамона, явившегося в Москву покорить ее, он дошел уже до того, что писал стихи по десять часов в день. Глядя из окна на заснеженные поля и лес (в стекла вдруг упирался злой зимний ветер и давил на них плечом), Индиана размышлял о своей будущей славе… И нате, слава откладывается, Тарковский опять выбрал не его!
   В кафе Индиана уселся за один стол с Ритой и даже постарался быть общительным, разговорился с двумя соседними семинаристами, имена их память его не сохранила.
   «Мне не нравится практика отбора одного поэта на целое занятие, — заявил он, опорожнив бутылку пива. — Не говоря уже о том, что стихи в основном скучные, и слушать и обсуждать скучные стихи два часа утомительно, — такой порядок дает нам возможность каждому почитать свои стихи РАЗ в 15–20 недель! То есть, если исключить летние месяцы и, праздники, получается реже, чем раз в полгода!»
   «Ты прав, — признала Рита. — Я читала свои единственный раз — больше года назад».
   «Ты прав, старик! — воскликнул один из тех, чьи имена не сохранила память Индианы. — Все верно, но что мы можем сделать? Такой порядок, так хочет Арсений».
   «А что мы, дети в детском саду? Ведь семинар создан для нас, а не для Арсения Тарковского. Давайте скажем Арсению, что нам неудобен порядок проведения им семинаров. Что все мы хотим читать стихи в один вечер, пусть каждый понемногу, по нескольку стихотворений. Мне лично хочется прочесть мои и услышать мнения других поэтов о них. Я и из Харькова в Москву приехал ради этого!»
   «Арсений обидится», — убежденно сказала Рита. И отвернулась поглядеть, как очень пьяный молодой человек с розовым лицом взял другого, похожего на него молодого человека за ворот пиджака и рывком приподнял его со стула.
   «На сегодня получается, что обижены мы. Так и будем безропотно терпеть глупую систему, чтобы не обидеть Арсения? Да фиг с ним, с Арсением! Он издал свой первый сборник, когда ему стукнуло шестьдесят. Что ж, и нам ждать шестидесяти лет?»
   «В пятьдесят пять», — поправила его Рита.
   Возвращаясь на последнем поезде метро в Беляево, поэт сожалел, что ввязался в дискуссию со слабыми, не понимающими его страстей людьми. В Беляево, поздоровавшись с греющимися у газовой плиты на кухне хозяйкой Жанной и своей подругой Анной, он проследовал прямиком в постель и, лежа в постели, записал:
   «Был в кафе, истратил 84 коп. Глупо. Среди других видел пьяного Давида Самойлова. Он сидел, обнимая девушку, свою семинаристку (Самойлов — руководитель другого семинара). Говорят, пить со студентами нельзя. У него могут быть неприятности. Рита — дура».
   Пришла Анна, и поэту пришлось, отложив тетрадь, выключить свет и сделать вид, что он спит. Анна полежала рядом с ним в темноте, пошарила рукой по бедру поэта, переползла на поэтический член, попробовала член рукой… И так как ни член, ни сам поэт не реагировали на провокацию, разочарованно повернулась на бок и вскоре засопела. А поэт долго еще не спал, думая о своих тетрадках, о Доме Литераторов, о Тарковском…
 
   Через неделю, измученный ожиданием, он поднял народ на восстание. Один. Когда, закончив занятие, Тарковский, вновь игнорируя молчаливые мольбы Индианы, назначил в поэты следующего понедельника не его и стал выбираться из-за стола, чтобы уйти, он взорвался: «Арсений Александрович! Что же это такое! Я, например, ни разу не читал своих стихов. Я хочу читать! Мы все хотим!» — и он обернулся за поддержкой к семинаристам, которых в тот вечер собралось особенно много. Пришли даже какие-то вовсе незаписанные люди, даже некто Юпп — повар-поэт из Ленинграда, неизвестно какими путями пробравшийся в ЦДЛ. «Давайте почитаем стихи!» — взмолился он.
   «Извините, ребята, я должен уйти, — Тарковский пошел к двери. — В любом случае, наше время истекло, и мы должны освободить помещение…»
   «Но соседняя комната открыта и свободна…» — сказал кто-то.
   «До свиданья», — Тарковский вышел.
   Гнев и возмущение заставили Индиану вскочить на стул. «Ребята! — закричал он. — Зачем нам Арсений! Нас никто не гонит. Время девять тридцать. Вместо того, чтобы сидеть в кафе, давайте почитаем друг другу стихи. В конце концов ради этого мы сюда и ходим!»
   «Дело говорит, — поддержал его толстенький Леванский. — Давайте почитаем. Каждый по паре стихотворений. Для знакомства. Будем читать по кругу. Кто не хочет — может уйти».
   Никто не ушел. Присутствующие радостно загалдели, приветствуя приход нового порядка. Юный Индиана послужил тем самым матросом, который, выудив червя из борща на броненосце «Потемкин», не выплеснул его равнодушно на пол, как поступили другие матросы, но заорал: «Братцы, что ж это такое! Гнилым мясом нас кормют!» Ни тот матрос с «Потемкина», ни Индиана не были горлопанами каждого дня. На том этапе его жизни Индиану справедливее было бы отнести к категории скромных и молчаливых молодых людей. Но именно в таких типах гнездится настоящий протест и медленно скопляются опасные пары, разрывающие вдруг установленные порядки.
   Когда очередь дошла до него, он трясущимися руками раскрыл вельветовую тетрадь на «Кропоткине» и прочел:
 
По улице идет Кропоткин
Кропоткин шагом дробным
Кропоткин в облака стреляет
Из черно-дымного пистоля…
 
   После «Кропоткина» он прочел «Книжищи» и остановился. Быстро, очень быстро произошло желанное действо. Он остановился, чтобы следующий за ним по кругу юноша прочел свои стихи. Но следующий почему-то молчал. И все молчали. Полный самомнения, но и робости, провинциал вдруг с ужасом подумал, что сейчас они все засвистят, захохочут, застучат ногами. Но они молчали. Кудрявенький Леванский заскрипел стулом и сказал: «А ну-ка прочти еще что-нибудь!»
   «Но ведь уговаривались по два?»
   «Читай! Пусть читает! Здорово!» — закричали статисты, и он, уже не удивляясь, вспомнив, что так должно быть, именно так он все видел в снах наяву, глядя в снежное поле Беляево-Богородского, он стал читать…