Страница:
Я покорил нескольких профессоров русской литературы, и они начали изучать мое творчество. Я выступил со своим номером в Оксфорде! Я шутил, улыбался, напрягал бицепсы под черной t-shirt, плел невообразимую чепуху с кафедр университетов, но народ не вслушивался в мои слова. Слова служили лишь музыкальным фоном спектакля, основное же действие, как в балете, совершалось при помощи тела, физиономических мышц и, разумеется, костюма и аксессуаров. Огненным, искрящимся шаром энергии, одетым в черное, прокатился я по их сонной стране. Председатель общества «Британия—СССР» — жирный седовласый man, плотоядно глядевший на ляжки Дианы, сказал ей, что я — шпион… Я излучал такой силы лазерные лучи, что, отправившись с Дианой на audience (режиссер выбирал актрису для одной из главных ролей в новой телевизионной серии), убедил ее в том, что она получит роль, и она ее получила!
В солнечный, хотя и холодный день Диана отвезла свою (отныне и мою) подругу — профессоршу русской литературы — в красивый и богатый район Лондона, в Хампстэд. Профессорша должна была забрать книги у русской старухи, я знал вскользь, что имя старухи каким-то образом ассоциируется с именем поэта Мандельштама.
— Пошли? — сказала профессорша, вылезая из автомобиля и держась еще рукой за дверцу.
— Нет, — сказал я, — старые люди наводят на меня тоску. Я не пойду. Вы идите, если хотите… — Под «вы» я имел в виду Диану. Вообще-то говоря, у меня было желание, как только профессорша скроется, тотчас же засунуть руку Диане под юбку, между шотландских ляжек девушки, но, если профессорша настаивает, я готов был пожертвовать своим finger-сеансом, несколькими минутами мокрого, горячего удовольствия ради того, чтобы Алла, так звали профессоршу, не чувствовала себя со старухой одиноко.
— Какой вы ужасный, Лимонов, — сказала профессорша. — И жестокий. Вы тоже когда-нибудь станете старым.
— Не сомневаюсь. Потому я и не хочу преждевременно соприкасаться с чужой старостью. Зачем, если меня ожидает моя собственная, торопиться?..
— Саломея — вовсе не обычная старуха. Она веселая, умная, и ее не жалко, правда, Диана?
— Yes, — подтвердила Диана убежденно и энергично. — Она очень интересная…
— Сколько лет интересной?
— Девяносто один… Или девяносто два… — Профессорша замялась.
— Кошмар. Не пойду. В гости к трупу…
— Она сказала мне по телефону, что ей очень понравилась ваша книга. Она нисколько не шокирована. Неужели вам не хочется посмотреть на женщину 91 года, которую не шокировала ваша грязная книжонка…
— Потише, пожалуйста, с определениями… — Я вылез из автомобиля. Они раскололи меня с помощью лести. Грубой и прямой, но хорошо организованной.
После звонка нам пришлось ждать.
— Она сегодня одна в доме, — шепнула Алла, компаньонка будет отсутствовать несколько дней.
Женщина, вдохновлявшая поэта, сама открыла нам дверь. Высокая и худая, она была одета в серое мужское пальто с поясом и опиралась на узловатую, лакированную палку. Лицо гармонировало с лакированной узловатостью палки. Очки в светлой оправе.
— Здравствуйте, Саломея Ираклиевна!
— Pardon за мой вид, Аллочка. В доме холодно. Марии нет, а я не знаю, как включить отопление. В прошлом году нам сменили систему. Я и старую боялась включать, а уж эта — ново-современная, мне и вовсе недоступна.
— Это Лимонов, Саломея Ираклиевна, автор ужасной книги, которая вам понравилась.
Старуха увидела Диану, лишь сейчас подошедшую от автомобиля.
— А, и Дианочка с вами! — воскликнула она. И повернулась, чтобы идти в глубину дома. — Я не сказала, что книга мне понравилась. Я лишь сказала, что очень его понимаю, вашего Лимонова.
— Спасибо за понимание! — фыркнул я.
Я уже жалел, что сдался и теперь плетусь в женской группе по оказавшемуся неожиданно темным, хотя снаружи сияло октябрьское солнце, дому. Быстрый и резкий, я не любил попадать в медленные группы стариков, женщин и детей.
Мы проследовали через несколько комнат и вошли в самую обширную, очевидно гостинную. Много темной мебели, темного дерева потолочные балки. Запах ухоженного музея. Сквозь несколько широких окон видна была внутренняя, очевидно общая для нескольких домов, ухоженная лужайка, и по ней величаво ступали несколько женщин со смирными пригожими детьми.
— Идите сюда. Здесь светлее. — Старуха привела нас к одному из окон, выходящих на лужайку, и села с некоторыми предосторожностями за стол, спиной к окну. Стакан с желтоватой жидкостью, несколько книг стопкой, среди них я привычно разглядел свою — пачка бумаг толщиной в палец… Очевидно, до нашего прихода старуха помещалась именно здесь.
Я сел за стол, там, где мне указали сесть. Против старой красавицы.
— Вы очень молодой, — сказала старуха. Губы у нее были тонкие и чуть-чуть желтоватые. — Я представляла вас старше. И неприятным типом. А вы вполне симпатичный.
Диана положила руку на мое плечо. Сейчас этот женский кружок начнет меня поощрительно похлопывать по щекам, пощипывать и поворачивать, разглядывать: «Ах вы душка…»
— Не такой уж и молодой, — сказал я. — Тридцать семь. Я лишь моложе выгляжу. Почему-то мне хотелось ей противоречить, и, если бы она сказала: «Какой вы старый!», я бы возмутился: «Я? Старый? Да мне всего тридцать семь лет!»
— Тридцать семь — детский возраст. У вас все еще впереди. Мне — девяносто один! — Сверкнув очками, старуха победоносно поглядела на меня. — Вам до такого возраста слабо дожить!
— Ну, это еще неизвестно. Моя прабабушка дожила до 104 лет, и жила бы дольше, погибла лишь по причине собственного упрямства: желала жить одна, отказываясь переселиться к детям. Плохо стала видеть и однажды свалилась с лестницы, ведущей в погреб. Умерла вследствие повреждений. А моей бабке уже 87 лет, так что лет на девяносто и я могу рассчитывать.
— Вашему поколению таких возрастов не видать, — сказала она пренебрежительно. — Вы все неврастеники, у вас нет стержня, нет философской основы для долгой жизни. — Она отпила из стаканчика желтой жидкости.
— У поколения, может быть, и нет, — обиделся я. — Но вы забываете, с кем говорите. Я сам по себе.
Рембрандтовский луч солнца из-за ее спины узко ложился на мое лицо и дальше иссякал в глубине темной гостиной, случайно затронув по пути два-три лаковых бока мебели. Мне захотелось рукою сдвинуть луч, но пришлось отодвинуться от него вместе с высоким стулом.
— Хотите виски? — спросила старуха. — Возьмите, вон видите, за piano, столик с напитками. Есть ваше «J&B».
Вот именно в этот момент я ее и зауважал. Точнее, несколько мгновений спустя, когда, налив себе виски, я проделал обратный путь к компании и увидел, что она протягивает мне стакан.
— Налейте и мне. Того же самого.
Старуха девяноста одного года, пьющая виски, — такая старуха меня разоружила. Я безоговорочно примкнул к ней. Ну, разумеется, в переносном смысле.
— Минеральной воды? — подобострастно справился я, увидев среди бутылей на столе воду.
— Нет, спасибо, — сказала она. — От воды мне хочется писать.
Профессорша и Диана захохотали. Старуха, без сомнения, служила им моделью. Этакой железной женщиной, которой следует подражать. Ведь если у мужчин есть герои, то есть они и у женщин. Почему бы, то есть, им не быть…
— Расскажите о Мандельштаме, а, Саломея Ираклиевна?.. — Профессорша взглянула на меня победоносно, как будто бы поняла из моих жестов происшедший только что во мне перелом, взглянула, как бы говоря: «Вот, убедились, а ведь не хотели идти, глупец…»
— Ах, я же вам говорила уже, Аллочка, что я его едва помню… — Старуха пригубила «J&B». — Вы правы, Лимонов, не любя кукурузные гадости, все эти американские «бурбоны»… Я тоже не выношу сладковатых hard liquers… Возьмите crackers, Дианочка…
— Саломея Ираклиевна, оказывается, не знала, что Мандельштам в нее влюблен.
— Понятия не имела. Только прочтя воспоминания его вдовы… Натальи…
— Надежды, Саломея Ираклиевна!
— …Надежды, я узнала, что он посвятил мне стихи, что «Соломинка, ты спишь в роскошной спальне», это обо мне.
— «Соломинка, Цирцея, Серафита…» — прошептала профессорша, и гладко причесанные по обе стороны черепа блондинистые волосинки, даже отклеились в волнении от черепа, затрепетали. Профессорша была отчаяннейшая русская женщина, в прошлом пересекшая однажды с караваном Сахару, убежав от черного мужа к черному любовнику, но поэты повергали ее в трепет. В ее квартире я обнаружил двадцать три фотографии модного поэта Бродского. Тщательно обрамленные и заботливо увеличенные.
— А какой он был, Мандельштам, Саломея Ираклиевна?
Диана, телезвезда, ей не потрудились перевести, никто не догадался (а мы перешли, не замечая того, все трое на русский), однако безошибочно поняла трепет подруги. Когда я открыл рот, намереваясь объяснить ей, о чем идет речь, она остановила меня:
— I know, thats about poet.
— Ya, ya, Дианочка, about poet, — прокаркала старуха и захватила горсть crackers. — Какой? Неопрятный, скорее мрачный молодой человек, плюгавый и некрасивый. Знаете, существует такой тип преждевременно состарившихся молодых людей…
— Плюгавый! Как вы можете, Саломея Ираклиевна…
— Хорошо, Аллочка, низкорослый… Щадя вашу чувствительность, заменим на «низкорослый»… Я помню хорошо лишь один эпизод, случай, как хотите. Сцену скорее… Одну сцену. Это было еще до войны, до Первой мировой разумеется, мы расположились все на пляже — большая компания. Втроем, насколько я помню, мы сидели в шезлонгах, петербургские девушки: Ася Добужинская, она потом стала женой министра Временного правительства, Вера Хитрово, ослепительная красавица, и я… Рядом недалеко от нас возилась в мокром песке, вокруг граммофона, группа мужчин. Они вытащили на пляж граммофон, дуралеи, и корчили рожи, чтобы привлечь наше внимание. Среди них был и Мандельштам. В те времена, знаете, дамы не купались, но ходили на пляж…
— На каком пляже, где, Саломея Ираклиевна, где?
Профессорша трепетала теперь так, как, наверное, не трепетала во время обратного путешествия с караваном через Сахару. Всего лишь через трое суток после прибытия. За трое суток она успела убедиться в том, что больше не любит черного любовника. И в ней вновь вспыхнула любовь к ее черному мужу.
— В Крыму, если не ошибаюсь… Мы все, хохоча, обсуждали мужчин в группе. Знаете, Лимонов, — почему-то обратилась она ко мне персонально, — обычные женские циничные разговорчики на тему, с кем бы мы могли, как говорят французы, faire l'amour. Когда мы перебрали всех мужчин в группе и речь зашла о Мандельштаме, мы все стали дико хохотать, и я вскрикнула, жестокая: «Ой, нет, только не Мандельштам, уж лучше с козлом!»
— Ой, какой кошмар! Бедненький… Надеюсь, он не слышал… Как вы могли, Саломея Ираклиевна?..
— Я была очень молода тогда. Молодость жестока, Аллочка. Но он не слышал, я вас уверяю. Мужчины лишь поглядели на нас с крайним изумлением, может быть решив, что мы сошли с ума.
— Так что же он, даже не попытался с вами объясниться, сказать вам о своей любви? Никогда к вам не приблизился? — Профессорша, вернувшись с караваном в свою черную семью, объяснилась матери мужа, призналась в измене, и обе женщины, маленькая блондинка и черная стокилограммовая мама, прорыдав друг у друга в объятиях несколько часов, скрыли историю от мужа и сына, бывшего в отъезде. — Так молча и прострадал бедненький? Но почему, почему?!
— Его счастье, Аллочка, что не признался. Я так своих любовников мучила, кровь из них пила… — Старуха, высокая, привстала на стуле и оправила, потянув его вниз, мужское пальто. Улыбнулась. — Я, знаете ли, была злодейски красива в молодости, Лимонов. Считалась самой первой петербуржской красавицей, вышла замуж за богатого аристократа и вертела им как хотела… Он меня боялся, ваш поэт, Аллочка… Мужчины вообще очень пугливы.
Бывшая первая петербуржская красавица допила виски. Села.
— Я бы не взяла его в любовники. Вот Блок — другое дело. Блок был красивый.
— И если бы даже вы знали, что Мандельштам в вас очень-очень влюблен, Саломея Ираклиевна?
— Все мужчины вокруг меня были тогда в меня влюблены, Аллочка. — Бывшая красавица гордо сжала губы. Сняла очки. — Может быть, сейчас это малопонятно, — она сухо рассмеялась. — Но уверяю вас, что так это и было. За мной ухаживали блестящие гвардейские офицеры — аристократы… Не меня выбирали, я — выбирала…
— Да, я понимаю, — сказала профессорша растерянно. — Однако где они все, ваши блестящие поклонники? А он сделал вас бессмертной…
— …Некрасивый маленький еврей…
Старуха пожала плечами. Мы помолчали.
— Слушайте, — начал я, — Саломея Ираклиевна, я никогда об этом старых людей не спрашивал, но вы особый случай, я думаю, я вас не обижу. Скажите, а что чувствуешь, когда становишься старым? Что с душей и умом происходит? То есть каково быть старым? Меня это очень интересует, потому что и меня, как и всех, моя старость ожидает, если голову не сломаю, конечно.
— Вам придется налить мне еще один, последний виски, Лимонов.
Я исполнил ее желание. Пока я это делал, они молчали. Мне показалось, что ни профессорша, ни Диана-подружка не одобрили мой вопрос о старости. Нехорошо говорить о веревке в доме повешенного.
— Самое неприятное, дорогой Лимонов, что чувствую я себя лет на тридцать, не более. Я та же гадкая, светская, самоуверенная женщина, какой была в тридцать. Однако я не могу быстро ходить, согнуться или подняться по лестнице для меня большая проблема, я скоро устаю… Я по-прежнему хочу, но не могу делать все гадкие женские штучки, которые я так любила совершать. Как теперь это называют, «секс», да? Я как бы посажена внутрь тяжелого, заржавевшего водолазного костюма. Костюм прирос ко мне, я в нем живу, двигаюсь, сплю… Тяжелые свинцовые ноги, тяжелая неповоротливая голова… В несоответствии желаний и возможностей заключается трагедия моей старости.
Невзирая на то, что бывшая первая красавица сопроводила ответ улыбкой, погода нашей встречи после моего, очевидно все же бестактного, вопроса испортилась. Рембрандтовские лучи солнца покинули гостиную. Дети и гувернантки ушли с лужайки. Старая красавица сделалась неразговорчивой. Может быть, виски все же действовало на нее сильнее, чем на людей нормального возраста? А может быть, она просто устала от нас? Профессорша собрала книги, прочитанные старухой, и оставила ей взамен две свежепривезенные. Мы прошли по еще более темному, прохладному, хорошо пахнущему канифолью и лаком дому к выходу.
— Не меняйтесь, Лимонов. Будьте такой, как вы есть, — сказала мне старая красавица и дружески дотронулась палкой до моего черного сапога. — Аллочка, Дианочка, заезжайте. Мария возвращается в понедельник, в доме будет теплее и веселее.
Мы уже сидели в автомобиле, когда засовы изнутри защелкнулись.
— Ну, не жалеете, Лимонов, что посетили женщину, вдохновлявшую поэта? — спросила профессорша. Диана повернула ключ зажигания.
Я сказал, что не жалею, что бывшая первая красавица мне понравилась, хотел добавить, что сообщенное старухой открытие, что старится лишь тело, меня ужаснуло, но мотор взревел, и мы сорвались с места: Диана водила автомобиль чудовищно: нервно, порывами.
Женщины беседовали о женском на передних сиденьях, я же, предоставленный самому себе, стал воображать сцену на пляже. Сидящих в шезлонгах трех рослых красавиц и кучку мужчин вокруг граммофона в купальных костюмах 1911 года. Точных сведений о купальных костюмах того времени у меня не было, потому мое воображение нарядило их в полосатые костюмы «Игроков в мяч», такие бегают на известной картине таможенника Руссо. Но моему воображению никак не удавалось переодеть в зебровый купальный костюм Мандельштама. Вопреки моим усилиям, он так и прилег на мокрый песок в котелке и черном сюртуке. Маленький гном, он был похож на юношескую фотографию Франца Кафки. Утрированные, как карикатуры, оба они походили на Шарло. [36]Шарло, прилегший на мокрый песок, украдкой с обожанием поглядывал на самую красивую красавицу грузинского царского рода — княжну Саломею. И хохотали, ловя его взгляд, красавицы в шезлонгах. Как и во все времена, жестокие Соломинки, Цирцеи, Серафиты… Жестокие к маленькому Шарло, но не к «блестящим» (от обилия эполет и портупей?) гвардейским офицерам. Блестящие же гвардейские вели себя из рук вон плохо и, добившись любви красавиц, приучив их к члену, как к наркотику, бросали красавиц, били их по щекам, трясли, как кукол, швыряли в грязь. А красавицы, подползая по грязи, тянулись к их брагетам, то есть ширинкам, zipper тогда еще не было…
«Ну, не в грязь, положим», — сказал я себе. Символически швыряли в символическую грязь… Отвлекшись от своих кинематографических видений, я взглянул в окно. Въехав на Кингс-Роад, мы стояли, ожидая зеленого огня. Высокий статный панк с ярко-красной прической a la Ирокез бил по щекам бледную высокую девочку в кожаной куртке и черных трико. У стены аптеки стоял молоденький маленький клерк в полном костюме — жилет и галстук — и взволнованно наблюдал за сценой.
Мы привели из разведки двух пленных
В солнечный, хотя и холодный день Диана отвезла свою (отныне и мою) подругу — профессоршу русской литературы — в красивый и богатый район Лондона, в Хампстэд. Профессорша должна была забрать книги у русской старухи, я знал вскользь, что имя старухи каким-то образом ассоциируется с именем поэта Мандельштама.
— Пошли? — сказала профессорша, вылезая из автомобиля и держась еще рукой за дверцу.
— Нет, — сказал я, — старые люди наводят на меня тоску. Я не пойду. Вы идите, если хотите… — Под «вы» я имел в виду Диану. Вообще-то говоря, у меня было желание, как только профессорша скроется, тотчас же засунуть руку Диане под юбку, между шотландских ляжек девушки, но, если профессорша настаивает, я готов был пожертвовать своим finger-сеансом, несколькими минутами мокрого, горячего удовольствия ради того, чтобы Алла, так звали профессоршу, не чувствовала себя со старухой одиноко.
— Какой вы ужасный, Лимонов, — сказала профессорша. — И жестокий. Вы тоже когда-нибудь станете старым.
— Не сомневаюсь. Потому я и не хочу преждевременно соприкасаться с чужой старостью. Зачем, если меня ожидает моя собственная, торопиться?..
— Саломея — вовсе не обычная старуха. Она веселая, умная, и ее не жалко, правда, Диана?
— Yes, — подтвердила Диана убежденно и энергично. — Она очень интересная…
— Сколько лет интересной?
— Девяносто один… Или девяносто два… — Профессорша замялась.
— Кошмар. Не пойду. В гости к трупу…
— Она сказала мне по телефону, что ей очень понравилась ваша книга. Она нисколько не шокирована. Неужели вам не хочется посмотреть на женщину 91 года, которую не шокировала ваша грязная книжонка…
— Потише, пожалуйста, с определениями… — Я вылез из автомобиля. Они раскололи меня с помощью лести. Грубой и прямой, но хорошо организованной.
После звонка нам пришлось ждать.
— Она сегодня одна в доме, — шепнула Алла, компаньонка будет отсутствовать несколько дней.
Женщина, вдохновлявшая поэта, сама открыла нам дверь. Высокая и худая, она была одета в серое мужское пальто с поясом и опиралась на узловатую, лакированную палку. Лицо гармонировало с лакированной узловатостью палки. Очки в светлой оправе.
— Здравствуйте, Саломея Ираклиевна!
— Pardon за мой вид, Аллочка. В доме холодно. Марии нет, а я не знаю, как включить отопление. В прошлом году нам сменили систему. Я и старую боялась включать, а уж эта — ново-современная, мне и вовсе недоступна.
— Это Лимонов, Саломея Ираклиевна, автор ужасной книги, которая вам понравилась.
Старуха увидела Диану, лишь сейчас подошедшую от автомобиля.
— А, и Дианочка с вами! — воскликнула она. И повернулась, чтобы идти в глубину дома. — Я не сказала, что книга мне понравилась. Я лишь сказала, что очень его понимаю, вашего Лимонова.
— Спасибо за понимание! — фыркнул я.
Я уже жалел, что сдался и теперь плетусь в женской группе по оказавшемуся неожиданно темным, хотя снаружи сияло октябрьское солнце, дому. Быстрый и резкий, я не любил попадать в медленные группы стариков, женщин и детей.
Мы проследовали через несколько комнат и вошли в самую обширную, очевидно гостинную. Много темной мебели, темного дерева потолочные балки. Запах ухоженного музея. Сквозь несколько широких окон видна была внутренняя, очевидно общая для нескольких домов, ухоженная лужайка, и по ней величаво ступали несколько женщин со смирными пригожими детьми.
— Идите сюда. Здесь светлее. — Старуха привела нас к одному из окон, выходящих на лужайку, и села с некоторыми предосторожностями за стол, спиной к окну. Стакан с желтоватой жидкостью, несколько книг стопкой, среди них я привычно разглядел свою — пачка бумаг толщиной в палец… Очевидно, до нашего прихода старуха помещалась именно здесь.
Я сел за стол, там, где мне указали сесть. Против старой красавицы.
— Вы очень молодой, — сказала старуха. Губы у нее были тонкие и чуть-чуть желтоватые. — Я представляла вас старше. И неприятным типом. А вы вполне симпатичный.
Диана положила руку на мое плечо. Сейчас этот женский кружок начнет меня поощрительно похлопывать по щекам, пощипывать и поворачивать, разглядывать: «Ах вы душка…»
— Не такой уж и молодой, — сказал я. — Тридцать семь. Я лишь моложе выгляжу. Почему-то мне хотелось ей противоречить, и, если бы она сказала: «Какой вы старый!», я бы возмутился: «Я? Старый? Да мне всего тридцать семь лет!»
— Тридцать семь — детский возраст. У вас все еще впереди. Мне — девяносто один! — Сверкнув очками, старуха победоносно поглядела на меня. — Вам до такого возраста слабо дожить!
— Ну, это еще неизвестно. Моя прабабушка дожила до 104 лет, и жила бы дольше, погибла лишь по причине собственного упрямства: желала жить одна, отказываясь переселиться к детям. Плохо стала видеть и однажды свалилась с лестницы, ведущей в погреб. Умерла вследствие повреждений. А моей бабке уже 87 лет, так что лет на девяносто и я могу рассчитывать.
— Вашему поколению таких возрастов не видать, — сказала она пренебрежительно. — Вы все неврастеники, у вас нет стержня, нет философской основы для долгой жизни. — Она отпила из стаканчика желтой жидкости.
— У поколения, может быть, и нет, — обиделся я. — Но вы забываете, с кем говорите. Я сам по себе.
Рембрандтовский луч солнца из-за ее спины узко ложился на мое лицо и дальше иссякал в глубине темной гостиной, случайно затронув по пути два-три лаковых бока мебели. Мне захотелось рукою сдвинуть луч, но пришлось отодвинуться от него вместе с высоким стулом.
— Хотите виски? — спросила старуха. — Возьмите, вон видите, за piano, столик с напитками. Есть ваше «J&B».
Вот именно в этот момент я ее и зауважал. Точнее, несколько мгновений спустя, когда, налив себе виски, я проделал обратный путь к компании и увидел, что она протягивает мне стакан.
— Налейте и мне. Того же самого.
Старуха девяноста одного года, пьющая виски, — такая старуха меня разоружила. Я безоговорочно примкнул к ней. Ну, разумеется, в переносном смысле.
— Минеральной воды? — подобострастно справился я, увидев среди бутылей на столе воду.
— Нет, спасибо, — сказала она. — От воды мне хочется писать.
Профессорша и Диана захохотали. Старуха, без сомнения, служила им моделью. Этакой железной женщиной, которой следует подражать. Ведь если у мужчин есть герои, то есть они и у женщин. Почему бы, то есть, им не быть…
— Расскажите о Мандельштаме, а, Саломея Ираклиевна?.. — Профессорша взглянула на меня победоносно, как будто бы поняла из моих жестов происшедший только что во мне перелом, взглянула, как бы говоря: «Вот, убедились, а ведь не хотели идти, глупец…»
— Ах, я же вам говорила уже, Аллочка, что я его едва помню… — Старуха пригубила «J&B». — Вы правы, Лимонов, не любя кукурузные гадости, все эти американские «бурбоны»… Я тоже не выношу сладковатых hard liquers… Возьмите crackers, Дианочка…
— Саломея Ираклиевна, оказывается, не знала, что Мандельштам в нее влюблен.
— Понятия не имела. Только прочтя воспоминания его вдовы… Натальи…
— Надежды, Саломея Ираклиевна!
— …Надежды, я узнала, что он посвятил мне стихи, что «Соломинка, ты спишь в роскошной спальне», это обо мне.
— «Соломинка, Цирцея, Серафита…» — прошептала профессорша, и гладко причесанные по обе стороны черепа блондинистые волосинки, даже отклеились в волнении от черепа, затрепетали. Профессорша была отчаяннейшая русская женщина, в прошлом пересекшая однажды с караваном Сахару, убежав от черного мужа к черному любовнику, но поэты повергали ее в трепет. В ее квартире я обнаружил двадцать три фотографии модного поэта Бродского. Тщательно обрамленные и заботливо увеличенные.
— А какой он был, Мандельштам, Саломея Ираклиевна?
Диана, телезвезда, ей не потрудились перевести, никто не догадался (а мы перешли, не замечая того, все трое на русский), однако безошибочно поняла трепет подруги. Когда я открыл рот, намереваясь объяснить ей, о чем идет речь, она остановила меня:
— I know, thats about poet.
— Ya, ya, Дианочка, about poet, — прокаркала старуха и захватила горсть crackers. — Какой? Неопрятный, скорее мрачный молодой человек, плюгавый и некрасивый. Знаете, существует такой тип преждевременно состарившихся молодых людей…
— Плюгавый! Как вы можете, Саломея Ираклиевна…
— Хорошо, Аллочка, низкорослый… Щадя вашу чувствительность, заменим на «низкорослый»… Я помню хорошо лишь один эпизод, случай, как хотите. Сцену скорее… Одну сцену. Это было еще до войны, до Первой мировой разумеется, мы расположились все на пляже — большая компания. Втроем, насколько я помню, мы сидели в шезлонгах, петербургские девушки: Ася Добужинская, она потом стала женой министра Временного правительства, Вера Хитрово, ослепительная красавица, и я… Рядом недалеко от нас возилась в мокром песке, вокруг граммофона, группа мужчин. Они вытащили на пляж граммофон, дуралеи, и корчили рожи, чтобы привлечь наше внимание. Среди них был и Мандельштам. В те времена, знаете, дамы не купались, но ходили на пляж…
— На каком пляже, где, Саломея Ираклиевна, где?
Профессорша трепетала теперь так, как, наверное, не трепетала во время обратного путешествия с караваном через Сахару. Всего лишь через трое суток после прибытия. За трое суток она успела убедиться в том, что больше не любит черного любовника. И в ней вновь вспыхнула любовь к ее черному мужу.
— В Крыму, если не ошибаюсь… Мы все, хохоча, обсуждали мужчин в группе. Знаете, Лимонов, — почему-то обратилась она ко мне персонально, — обычные женские циничные разговорчики на тему, с кем бы мы могли, как говорят французы, faire l'amour. Когда мы перебрали всех мужчин в группе и речь зашла о Мандельштаме, мы все стали дико хохотать, и я вскрикнула, жестокая: «Ой, нет, только не Мандельштам, уж лучше с козлом!»
— Ой, какой кошмар! Бедненький… Надеюсь, он не слышал… Как вы могли, Саломея Ираклиевна?..
— Я была очень молода тогда. Молодость жестока, Аллочка. Но он не слышал, я вас уверяю. Мужчины лишь поглядели на нас с крайним изумлением, может быть решив, что мы сошли с ума.
— Так что же он, даже не попытался с вами объясниться, сказать вам о своей любви? Никогда к вам не приблизился? — Профессорша, вернувшись с караваном в свою черную семью, объяснилась матери мужа, призналась в измене, и обе женщины, маленькая блондинка и черная стокилограммовая мама, прорыдав друг у друга в объятиях несколько часов, скрыли историю от мужа и сына, бывшего в отъезде. — Так молча и прострадал бедненький? Но почему, почему?!
— Его счастье, Аллочка, что не признался. Я так своих любовников мучила, кровь из них пила… — Старуха, высокая, привстала на стуле и оправила, потянув его вниз, мужское пальто. Улыбнулась. — Я, знаете ли, была злодейски красива в молодости, Лимонов. Считалась самой первой петербуржской красавицей, вышла замуж за богатого аристократа и вертела им как хотела… Он меня боялся, ваш поэт, Аллочка… Мужчины вообще очень пугливы.
Бывшая первая петербуржская красавица допила виски. Села.
— Я бы не взяла его в любовники. Вот Блок — другое дело. Блок был красивый.
— И если бы даже вы знали, что Мандельштам в вас очень-очень влюблен, Саломея Ираклиевна?
— Все мужчины вокруг меня были тогда в меня влюблены, Аллочка. — Бывшая красавица гордо сжала губы. Сняла очки. — Может быть, сейчас это малопонятно, — она сухо рассмеялась. — Но уверяю вас, что так это и было. За мной ухаживали блестящие гвардейские офицеры — аристократы… Не меня выбирали, я — выбирала…
— Да, я понимаю, — сказала профессорша растерянно. — Однако где они все, ваши блестящие поклонники? А он сделал вас бессмертной…
— …Некрасивый маленький еврей…
Старуха пожала плечами. Мы помолчали.
— Слушайте, — начал я, — Саломея Ираклиевна, я никогда об этом старых людей не спрашивал, но вы особый случай, я думаю, я вас не обижу. Скажите, а что чувствуешь, когда становишься старым? Что с душей и умом происходит? То есть каково быть старым? Меня это очень интересует, потому что и меня, как и всех, моя старость ожидает, если голову не сломаю, конечно.
— Вам придется налить мне еще один, последний виски, Лимонов.
Я исполнил ее желание. Пока я это делал, они молчали. Мне показалось, что ни профессорша, ни Диана-подружка не одобрили мой вопрос о старости. Нехорошо говорить о веревке в доме повешенного.
— Самое неприятное, дорогой Лимонов, что чувствую я себя лет на тридцать, не более. Я та же гадкая, светская, самоуверенная женщина, какой была в тридцать. Однако я не могу быстро ходить, согнуться или подняться по лестнице для меня большая проблема, я скоро устаю… Я по-прежнему хочу, но не могу делать все гадкие женские штучки, которые я так любила совершать. Как теперь это называют, «секс», да? Я как бы посажена внутрь тяжелого, заржавевшего водолазного костюма. Костюм прирос ко мне, я в нем живу, двигаюсь, сплю… Тяжелые свинцовые ноги, тяжелая неповоротливая голова… В несоответствии желаний и возможностей заключается трагедия моей старости.
Невзирая на то, что бывшая первая красавица сопроводила ответ улыбкой, погода нашей встречи после моего, очевидно все же бестактного, вопроса испортилась. Рембрандтовские лучи солнца покинули гостиную. Дети и гувернантки ушли с лужайки. Старая красавица сделалась неразговорчивой. Может быть, виски все же действовало на нее сильнее, чем на людей нормального возраста? А может быть, она просто устала от нас? Профессорша собрала книги, прочитанные старухой, и оставила ей взамен две свежепривезенные. Мы прошли по еще более темному, прохладному, хорошо пахнущему канифолью и лаком дому к выходу.
— Не меняйтесь, Лимонов. Будьте такой, как вы есть, — сказала мне старая красавица и дружески дотронулась палкой до моего черного сапога. — Аллочка, Дианочка, заезжайте. Мария возвращается в понедельник, в доме будет теплее и веселее.
Мы уже сидели в автомобиле, когда засовы изнутри защелкнулись.
— Ну, не жалеете, Лимонов, что посетили женщину, вдохновлявшую поэта? — спросила профессорша. Диана повернула ключ зажигания.
Я сказал, что не жалею, что бывшая первая красавица мне понравилась, хотел добавить, что сообщенное старухой открытие, что старится лишь тело, меня ужаснуло, но мотор взревел, и мы сорвались с места: Диана водила автомобиль чудовищно: нервно, порывами.
Женщины беседовали о женском на передних сиденьях, я же, предоставленный самому себе, стал воображать сцену на пляже. Сидящих в шезлонгах трех рослых красавиц и кучку мужчин вокруг граммофона в купальных костюмах 1911 года. Точных сведений о купальных костюмах того времени у меня не было, потому мое воображение нарядило их в полосатые костюмы «Игроков в мяч», такие бегают на известной картине таможенника Руссо. Но моему воображению никак не удавалось переодеть в зебровый купальный костюм Мандельштама. Вопреки моим усилиям, он так и прилег на мокрый песок в котелке и черном сюртуке. Маленький гном, он был похож на юношескую фотографию Франца Кафки. Утрированные, как карикатуры, оба они походили на Шарло. [36]Шарло, прилегший на мокрый песок, украдкой с обожанием поглядывал на самую красивую красавицу грузинского царского рода — княжну Саломею. И хохотали, ловя его взгляд, красавицы в шезлонгах. Как и во все времена, жестокие Соломинки, Цирцеи, Серафиты… Жестокие к маленькому Шарло, но не к «блестящим» (от обилия эполет и портупей?) гвардейским офицерам. Блестящие же гвардейские вели себя из рук вон плохо и, добившись любви красавиц, приучив их к члену, как к наркотику, бросали красавиц, били их по щекам, трясли, как кукол, швыряли в грязь. А красавицы, подползая по грязи, тянулись к их брагетам, то есть ширинкам, zipper тогда еще не было…
«Ну, не в грязь, положим», — сказал я себе. Символически швыряли в символическую грязь… Отвлекшись от своих кинематографических видений, я взглянул в окно. Въехав на Кингс-Роад, мы стояли, ожидая зеленого огня. Высокий статный панк с ярко-красной прической a la Ирокез бил по щекам бледную высокую девочку в кожаной куртке и черных трико. У стены аптеки стоял молоденький маленький клерк в полном костюме — жилет и галстук — и взволнованно наблюдал за сценой.
Мы привели из разведки двух пленных
Я уже некоторое время слышал фырканье мотора за собой, равномерное и глубокое. Следуя моему ритму, джип взбирался в гору. Солдат за рулем, офицер один на заднем сиденье. Я понял, что причина их ненормальной скорости — я, но решил не реагировать. Заехав на десяток шагов вперед, джип остановился:
— Эдвард Лимонов! You are under arrest! Сядьте в автомобиль! — Офицер распахнул дверь джипа.
Вот так все и кончается… На пустынной дороге ни одного человека, пропал — и ваших нет. Исчез. Может быть, утонул в море. Любил купаться в скалах и докупался.
Офицер, однако, улыбнулся:
— Я слушал вас на конференции в Лос-Анджелесе. Майор Николас Кук. Вы в школу? Садитесь, подвезу…
Я взобрался в джип.
— Испугались, Лимонов? — Он снял кепи и пригладил короткий, седоватый на висках ежик. Круглая физиономия шатена лет сорока.
— Нет.
— Я хочу угадать, к кому вы идете… — Он перешел на русский. Русский, закутанный в тяжелый акцент, но быстрый и беспроблемный. — Джули Свэнсон?
— В яблочко, — похвалил я. — К инструктору 1-й категории Джули Свэнсон. Верно, товарищ майор. Где вы научились?..
— …так хорошо по-ррьюски? — закончил он за меня и улыбнулся улыбкой колхозника откуда-нибудь из Ставрополья. — Ну конечно здесь, в родной шпионской школе, в горах над родьным Монтерейским заливом. Где еще…
Ультрозвуковые хоры комаров и ударные щелчки снайперов-цикад сопровождали слова майора. Сухой белый камень зиял в разломах холма вдоль дороги. Выгоревшая трава подбегала на вершине холма к нескольким корявым соснам.
— Комплимент вашему второму отделу, или как он у вас называется… Я десять дней в Калифорнии, а вы так блестяще осведомлены…
Майор Кук захохотал.
— Это не второй отдел, Эдвард Лимонов, это сервис ОБС, по-русски говоря, «Одна Баба Сказала». Наши девушки промыли все ваши кости. Ваши и Джулии Свэнсон.
— Это вы предательниц советского народа имеете в виду?
— Exactly.
Джип преодолел шлагбаум, закрывающий вход на территорию шпионской школы. Солдат в будке неэнергично приветствовал майора, приподняв задницу со стула, но тотчас приклеил ее к стулу опять. Джип остановился у здания учебной части, более солидного, чем бараки сооружения. Если бараки были изготовлены из бревен и глины, как украинские хаты, то учебная часть имела по меньшей мере каменный фундамент.
— Спасибо, major Кук, — сказал я, — за доставку.
— Я на вашей стороне, Лимонов. Русский литература старомоден. Такой, как вы, нужен русский литература.
Пожав мне руку, он вбежал по ступеням на террасу учебной части. Я пошел через выгоревшие монтерейские травы к русским корпусам. Мимо нескольких арабских. Ясно было, с кем они собираются воевать. На четыре сотни профессоров и преподавателей две с лишним сотни русских. Из полсотни корпусов-бараков больше половины — Russian language. Монтерейская годичная военная школа готовила военных переводчиков самого низшего класса для трех родов войск: Army, Navy, Airforce. Мимо пыльных акаций и каких-то неизвестного мне происхождения деревьев (смесь сосны с березой?) я прошел к корпусу номер 23, поднялся на молочно-серые доски террасы и прошел по ней, заглядывая в открытые окна классов. Хорошо оболваненные машинкой головы студентов и студенток в униформах наклонены над столами. Ровное, скучное бормотание преподавателей. Моя подружка Джулия Свэнссн в очень приличной нейлоновой кофточке — большие груди прилично упакованы лифчиком — стояла у доски.
— Слушай внимательно, Шэлдон, — сказала она в класс. — Опять будешь жаловаться, что не понял… — И по-русски продиктовала: «МЫ ПРИВЕЛИ ИЗ РАЗВЕДКИ ДВУХ ПЛЕННЫХ…» Увидев меня в окне, она кивнула и постучала по часам на руке. Дескать, Лимонов, ты явился раньше времени. И, пройдя к переднему столу, наклонилась над солдатом, заглядывая в его тетрадь: «МЫ… ПРИВЕЛИ… ИЗ…»
Я отошел от окна и отвернулся, облокотясь о перила, задумался о фразе, продиктованной моей подружкой. В трепетании жары над территорией школы, в стрекоте тысяч кузнечиков в траве, фраза эта звучала еще одним элементом природы. Мирно. Но каких пленных собираются привести из разведки, толкая (я представил себе) прикладами, эти только что обритые американские юноши? Русских пленных. Людей моей крови. Фраза мне не понравилась даже как предположение… Хуй, однако, беззаботные бритые юноши, вы сможете так просто захватить в разведке двух русских пленных. Пожалуй, чтобы так вот заявить «мы привели», вам придется потерять одного во взводе. Или двух. А то и трех. Ишь ты, пленных они приведут… А хуя лысого не хотите?.. А двести с лишним предателей Родины — эмигрантов, преспокойно учащих американских солдат русскому языку? Можно ли назвать их предателями Родины в мирное время? Можно. Ведь если, окончив школу, перехватчик, матрос их Navy, сядет в подводной лодке или на крейсере и будет слушать, как русские переговариваются на своей подводной лодке… И предположим, что исходя из сведений, услышанных бывшим учеником монтерейской школы, они загонят русскую подводную лодку в тупик океана, и она вынуждена будет опуститься на дно, и нехватка кислорода погубит экипаж… Подобная история, говорят, случилась в шведских территориальных водах… Моя подружка Джули Свэнсон, она ОК, никого не предаст, она американка…
— Господин Лимонов пожаловали… — Из соседнего с Джули Свэнсон класса на террасу выглянул очкастый и загорелый бывший друг мой, собутыльник и соучастник Александр Львовский, в руке тетрадь. — Парижанин… Слушайте, дождитесь меня, я додиктую. Мне нужно сказать вам пару слов…
Явление Львовского не было для меня сюрпризом. Я знал, что он в Монтерее.
Он появился на террасе еще до звонка. Затемненные очки, редкие усики, легкая рубашка с коротким рукавом, брюки цвета беж в несколько измятом состоянии. «Типичный ренегат», — подумал я, но не сказал. Подумал не злобно, но насмешливо. Мы прилегли — без эмоций, но добросовестно — друг другу на грудь.
— Ну, как идет продажа Родины, мистер Львовский?
— Хуево. — Он с удовольствием поддержал шутку. — За такую крупную могли бы платить больше. Я получаю 14 тысяч в год, а начал с 11 тысяч. Что такое 14 тысяч долларов в Америке, господин Лимонов, вы-то знаете?.. Это чуть выше уровня бедности. Как мне здесь остопиздело, если бы вы знали, дорогой!
— Чего же вы тут сидите?
— Нужда заставила. Вы, заделавшись писателем, уже не понимаете простых людей, пролетариев умственного труда. Что еще я могу делать, а? Руками работать я не умею и не хочу…
— В любом случае, я не понимаю, почему вас взяли работать в шпионскую школу, вас, известного революционера и анархиста. На каком основании? Вы что, заложили им кого-то крупного? Чтобы дать вам возможность перековаться в теплом коллективе предателей?
— Эдвард Лимонов! You are under arrest! Сядьте в автомобиль! — Офицер распахнул дверь джипа.
Вот так все и кончается… На пустынной дороге ни одного человека, пропал — и ваших нет. Исчез. Может быть, утонул в море. Любил купаться в скалах и докупался.
Офицер, однако, улыбнулся:
— Я слушал вас на конференции в Лос-Анджелесе. Майор Николас Кук. Вы в школу? Садитесь, подвезу…
Я взобрался в джип.
— Испугались, Лимонов? — Он снял кепи и пригладил короткий, седоватый на висках ежик. Круглая физиономия шатена лет сорока.
— Нет.
— Я хочу угадать, к кому вы идете… — Он перешел на русский. Русский, закутанный в тяжелый акцент, но быстрый и беспроблемный. — Джули Свэнсон?
— В яблочко, — похвалил я. — К инструктору 1-й категории Джули Свэнсон. Верно, товарищ майор. Где вы научились?..
— …так хорошо по-ррьюски? — закончил он за меня и улыбнулся улыбкой колхозника откуда-нибудь из Ставрополья. — Ну конечно здесь, в родной шпионской школе, в горах над родьным Монтерейским заливом. Где еще…
Ультрозвуковые хоры комаров и ударные щелчки снайперов-цикад сопровождали слова майора. Сухой белый камень зиял в разломах холма вдоль дороги. Выгоревшая трава подбегала на вершине холма к нескольким корявым соснам.
— Комплимент вашему второму отделу, или как он у вас называется… Я десять дней в Калифорнии, а вы так блестяще осведомлены…
Майор Кук захохотал.
— Это не второй отдел, Эдвард Лимонов, это сервис ОБС, по-русски говоря, «Одна Баба Сказала». Наши девушки промыли все ваши кости. Ваши и Джулии Свэнсон.
— Это вы предательниц советского народа имеете в виду?
— Exactly.
Джип преодолел шлагбаум, закрывающий вход на территорию шпионской школы. Солдат в будке неэнергично приветствовал майора, приподняв задницу со стула, но тотчас приклеил ее к стулу опять. Джип остановился у здания учебной части, более солидного, чем бараки сооружения. Если бараки были изготовлены из бревен и глины, как украинские хаты, то учебная часть имела по меньшей мере каменный фундамент.
— Спасибо, major Кук, — сказал я, — за доставку.
— Я на вашей стороне, Лимонов. Русский литература старомоден. Такой, как вы, нужен русский литература.
Пожав мне руку, он вбежал по ступеням на террасу учебной части. Я пошел через выгоревшие монтерейские травы к русским корпусам. Мимо нескольких арабских. Ясно было, с кем они собираются воевать. На четыре сотни профессоров и преподавателей две с лишним сотни русских. Из полсотни корпусов-бараков больше половины — Russian language. Монтерейская годичная военная школа готовила военных переводчиков самого низшего класса для трех родов войск: Army, Navy, Airforce. Мимо пыльных акаций и каких-то неизвестного мне происхождения деревьев (смесь сосны с березой?) я прошел к корпусу номер 23, поднялся на молочно-серые доски террасы и прошел по ней, заглядывая в открытые окна классов. Хорошо оболваненные машинкой головы студентов и студенток в униформах наклонены над столами. Ровное, скучное бормотание преподавателей. Моя подружка Джулия Свэнссн в очень приличной нейлоновой кофточке — большие груди прилично упакованы лифчиком — стояла у доски.
— Слушай внимательно, Шэлдон, — сказала она в класс. — Опять будешь жаловаться, что не понял… — И по-русски продиктовала: «МЫ ПРИВЕЛИ ИЗ РАЗВЕДКИ ДВУХ ПЛЕННЫХ…» Увидев меня в окне, она кивнула и постучала по часам на руке. Дескать, Лимонов, ты явился раньше времени. И, пройдя к переднему столу, наклонилась над солдатом, заглядывая в его тетрадь: «МЫ… ПРИВЕЛИ… ИЗ…»
Я отошел от окна и отвернулся, облокотясь о перила, задумался о фразе, продиктованной моей подружкой. В трепетании жары над территорией школы, в стрекоте тысяч кузнечиков в траве, фраза эта звучала еще одним элементом природы. Мирно. Но каких пленных собираются привести из разведки, толкая (я представил себе) прикладами, эти только что обритые американские юноши? Русских пленных. Людей моей крови. Фраза мне не понравилась даже как предположение… Хуй, однако, беззаботные бритые юноши, вы сможете так просто захватить в разведке двух русских пленных. Пожалуй, чтобы так вот заявить «мы привели», вам придется потерять одного во взводе. Или двух. А то и трех. Ишь ты, пленных они приведут… А хуя лысого не хотите?.. А двести с лишним предателей Родины — эмигрантов, преспокойно учащих американских солдат русскому языку? Можно ли назвать их предателями Родины в мирное время? Можно. Ведь если, окончив школу, перехватчик, матрос их Navy, сядет в подводной лодке или на крейсере и будет слушать, как русские переговариваются на своей подводной лодке… И предположим, что исходя из сведений, услышанных бывшим учеником монтерейской школы, они загонят русскую подводную лодку в тупик океана, и она вынуждена будет опуститься на дно, и нехватка кислорода погубит экипаж… Подобная история, говорят, случилась в шведских территориальных водах… Моя подружка Джули Свэнсон, она ОК, никого не предаст, она американка…
— Господин Лимонов пожаловали… — Из соседнего с Джули Свэнсон класса на террасу выглянул очкастый и загорелый бывший друг мой, собутыльник и соучастник Александр Львовский, в руке тетрадь. — Парижанин… Слушайте, дождитесь меня, я додиктую. Мне нужно сказать вам пару слов…
Явление Львовского не было для меня сюрпризом. Я знал, что он в Монтерее.
Он появился на террасе еще до звонка. Затемненные очки, редкие усики, легкая рубашка с коротким рукавом, брюки цвета беж в несколько измятом состоянии. «Типичный ренегат», — подумал я, но не сказал. Подумал не злобно, но насмешливо. Мы прилегли — без эмоций, но добросовестно — друг другу на грудь.
— Ну, как идет продажа Родины, мистер Львовский?
— Хуево. — Он с удовольствием поддержал шутку. — За такую крупную могли бы платить больше. Я получаю 14 тысяч в год, а начал с 11 тысяч. Что такое 14 тысяч долларов в Америке, господин Лимонов, вы-то знаете?.. Это чуть выше уровня бедности. Как мне здесь остопиздело, если бы вы знали, дорогой!
— Чего же вы тут сидите?
— Нужда заставила. Вы, заделавшись писателем, уже не понимаете простых людей, пролетариев умственного труда. Что еще я могу делать, а? Руками работать я не умею и не хочу…
— В любом случае, я не понимаю, почему вас взяли работать в шпионскую школу, вас, известного революционера и анархиста. На каком основании? Вы что, заложили им кого-то крупного? Чтобы дать вам возможность перековаться в теплом коллективе предателей?