Страница:
Собственно, «писать стихи» следовало бы заключить в кавычки, поскольку Вильям Казаков никогда стихов не писал. Он их выкраивал из стихов других поэтов, живших до него, он успешно соавторствовал с Пушкиным, Блоком, Пастернаком и Шекспиром! Он выкраивал, распарывал и перелицовывал, работал, как мой знакомый хромой черный Джо по кличке Боллс. Джо реконструировал одежды при cleaning shop на Вест 23-й улице — Казаков перешивал классиков.
— Бляди мы все, — сказал он. — И ты, и я.
— Очень может быть, — согласился я. — А чего это ты вдруг?
— Чего, чего… — Он резко встал с кровати и налил, разливая, рывком, вина в стаканы. Несколько крупных винных капель шлепнулись на его босые ноги. — То, что я не могу к мамаше сейчас… Пока свою работу не закончу, не могу. А вообще-то обязан, сын ведь…
— Но ты ведь не единственный ее ребенок… У тебя же сестра есть… Почему она… — Я не добавил «не отправится на тот свет повидать мамашу». Когда вы разговариваете с прочно сумасшедшими людьми, следует полностью войти в их систему логики и отказаться от употребления вашей. Тогда все прекрасно.
— Мать не любит Верку, — возразил он сердито. — Верка — корова, не умеет обращаться с мамашей. Она раздражает мамашу, перечит ей… Держи! — Он сунул мне в руку стакан, и я едва успел подхватить его. Он сердился на себя, на меня и на Верку из-за того, что мы не умеем обращаться с его мамашей.
— Мамаша в конце концов расплакалась… — закончил он и повернулся к окну.
Сказать «прошел к окну» было бы неверно, так как все в его камере было рядом. За окном дождь лил не душевым потоком, но океанским прибоем заливало стекла. И сквозь прибой в верхнем левом углу размывались вновь и вновь, всякий раз по-иному, цветные огни. Я знал, что это Empire на 34-й улице. Шмыгнув носом, он повернулся ко мне.
— Я теперь только у Рабиндраната алкоголь покупаю. Меня тут отравить пытались. Чуть не загнулся. Кровью блевал…
— Ну, если всерьез хотят отравить, то могут и Рабиндранату бутыль подсунуть, — заметил я. — Чего им стоит… Войдут, один Рабиндраната отвлекает, а другой к его бутылям свои подсунет…
— Невозможно. Рабиндраната хуй наебешь. Рабиндранат — хитрая индийская лиса. Это он с виду такой распиздяй, а…
В соседней комнате глухо шлепнула дверь и включили музыку.
— Магги явилась! — Судорога метнулась по его лицу. — Проститутка черная. Соседка, — пояснил он. — Это она, стерва, с ирландцем договорилась, чтоб он мне яду в бутыль подмешал…
Опять напомнив о себе, что у чокнутых своя железная логика, я все же не удержался от вопроса:
— Какие же, ты думаешь, у нее мотивы, Вилли?
— Как какие? — возмутился он. — Хэ, это ж и дураку понятно. Комнату хочет занять. У меня же лучшая комната на этаже. Угловая. Она и больше на пару метров, и окна у меня три, а не одно, как у нее. Ты думаешь, почему они хотят меня выжить? Потому что Магги при помощи своей черной пизды вертит всеми ими здесь в отеле, от менеджера до уборщиков.
— А кто такой ирландец?
— Продавец в liqueur-store напротив. Я у него до Рабиндраната отоваривался. Пока Магги с ним не снюхалась.
Съехав на стуле, я глядел лишь на его ноги, не поднимая взгляда выше колен. Он непрерывно двигал ступнями, притопывал ими, шевелил пальцами, закладывал самый большой палец на два следующих по величине. Серые брючины покачивались над молочными кубанскими лодыжками, поросшими блондинистыми волосами. Голос его доносился до меня невнятно и кусками, как болтовня доносится с высокого этажа до уличного прохожего, выпадая из открытых окон…
А чем, собственно, его видение мира безумно? — осмелился я наконец сформулировать свою мысль. Жизнь Вильяма Казакова пронизывается силовыми полями, исходящими от двух женщин — мамаши и Магги. Мамаша, очевидно, имела такое сильное влияние на сына при жизни, что, и физически скончавшись, продолжает смещать Вильяма и отклонять. Магги, разумеется, мирно себе проституирует, не помышляя об обитателе соседней комнаты, вспоминая о мужчине с седыми волосами, лишь встречая его в холле или в elevator. И вовсе она не помышляет о захвате его комнаты. Это старомодное заблуждение Вильям Казаков вывез из слаборазвитого Советского Союза, где жилплощадь во времена его юности была дороже драгоценных камней. Это там соседи десятилетиями вынашивали коварные планы с целью погубить соседа и захватить его жилплощадь. Интриговали, запугивали, отсасывали керосин из примусов и плевали в борщи. Борьба велась всеми способами, от обращения к знахаркам до мордобоя, убийств и нелегального прорубания дверей в стенах. Магги, может быть, ни о чем не думает, просто не умеет думать. Ничего удивительного, б’ольшая часть населения земного шара не умеет думать. Может быть, Магги drug-addict [11]и все ее счастье в мире заключается в ежедневной порции героина. Или она алкоголичка — черные часто бывают алкоголиками — и целый день лакает «Порто»… Ей наплевать, куда приходить отсыпаться утром. Если однажды она обнаружит, что может платить за лучший отель, она переедет в лучший. А скорее всего — в худший… Черные проститутки обычно опускаются по социальной лестнице, а не поднимаются по ней…
Но это я так думаю. Для Вильяма же Казакова Магги — Цирцея, превратившая мужчин отеля и хозяина liqueur-store в свиней. Индийский бог — Вильям Казаков живет в напряженном мире, пронизанном пересекающимися и взаимовраждебными силовыми линиями и полями. Камень мостовой влияет на подошву мистера Казакова, запыленное дерево в Централ-Парке источает едкие слабо-зеленые биоволны и может дурно повлиять на голову мистера Казакова, если мистер задержится под его листвой. Я вспомнил, как он, я и еще несколько эмигрантов расположились однажды ка пикник в Централ-Парке. Через четверть часа (он все время подозрительно задирал голову) Вильям предложил нам сменить место. «Это плохое дерево», — сказал он и хмуро указал на самое обыкновенное старое дерево над нами. Индийский бог живет в мире, где каждый звук и всякое цветовое пятно имеет значение. Каждый удар, трение, касание предмета о предмет происходят не просто так, но с тайными целями. И цели эти известны Вильяму Казакову. Магги, оттопырив черный пухлый зад, возвращается на рассвете домой, усталая и пьяная, царапая каблуками moquette в коридоре. А мистер Казаков не спит, жилистым заряженным нервностью стейком лежит меж двух простыней и видит Магги-Цирцею сквозь стену. Всякий каблук Магги выдирает не мелкие шерстинки синтетического moquette, a вычесывает блошек из метафизического подшерстка мира. И никто никогда не убедит мистера Казакова, что это не так.
Вне сомнения, Вильяма Казакова считают в отеле чокнутым, основываясь на его сверхчеловеческом высокомерном поведении. Считает его чокнутым и Магги. И я считаю его чокнутым… Себя я считаю нормальным человеком, пусть и потерпевшим только что жизненное поражение. «Мамаша»? Моя мать менее важна для меня. Она живет в СССР, куда я никогда не смогу попасть. Три года я не видел мою «мамашу». Скоро, как на счетчике такси, цифра лет сменится: «4», «5», «6»… Фактически мать мертва для меня, и несколько писем в год, мною получаемые, вовсе не непреложное доказательство ее существования. Если кому-нибудь вздумается меня дурачить, присылая мне письма и после смерти моей матери (предположим, с болью в сердце, но предположим), это будет сравнительно легко сделать. Я верю в существование моей «мамаши», не видя ее, Вилли верит в существование своей. И он совсем не намного отклонился от нормальной логики.
До того как я заметил фигуру Казакова на желтом фоне параллелепипедной дыры, ведущей в peep-show, что делал я? Я шагал и злобно ругал вслух свою бывшую жену. Я обвинял ее в том, что я живу один, без женщины, что интервью со мной не напечатала «Village Voice», я нелогично обвинил ее даже в этом депрессивном потопе с небес! В том, что небо над Нью-Йорком уже неделю черное!.. Вильям верит в то, что Магги отравила его ядом, подсыпанным в алкоголь, снюхавшись с ирландцем. Я верю в то, что моя женщина отравила мою жизнь, сделала мое существование больным, смертельно опасным, снюхавшись с французом. Я, правда, виню ее больше, чем француза. Но ведь и Вилли больше винит Магги, чем ирландца. Я считаю, что жена ушла от меня с целью заполучить богатого мужа. Вильям считает, что Магги пыталась отравить его с целью заполучить его комнату. Его аргументы столь же весомы, как и мои. Или столь же безумны…
На деле же мир равнодушно плещется вокруг. Иллюзии Вилли, мои иллюзии — это мы их создали сами. Мы — создатели наших миров. Мы с ним одинаково безумны или одинаково нормальны…
— Понял? — закончил он фразу, которой я не услышал. Как и сказанные им до этого десятки фраз.
— Понял.
— А ты говоришь.
Вилли расстегнул пиджак и ослабил галстук. Он методически скреб босыми ступнями о старый moquette комнаты, разводя их в стороны от ножек стула и вновь сводя. Отхлебнув «жидовского сладкого», он, словно дегустатор, ополоснул рот вином. Лицо его выражало удовольствие. Пыльные коридоры отеля (край платья Цирцеи-отравительницы спешно утягивается за угол), ирландец (обязательно рыжий), восседающий за кассой liqueur-store, гнилозубый Рабиндранат, целующий ему руку, — напряженный хичкоковский мир, окружающий его, нравился мистеру Казакову. Ему хорошо было жить в таком увлекательном мире. Я был готов забить пари на бутылку «жидовского сладкого».
Мы допили вино, и я встал. Он был суровых нравов. Он никогда не оставлял товарищей у себя. У него было достаточно подушек и матрасов и мягкой рухляди, накопленной за годы безвыездной жизни в этом клоповнике. Но мамаша раз и навсегда наказала ему не оставлять товарищей на ночь. «Это цыгане ночуют табором, Вилик», — может быть, сказала ему мамаша.
— Я повалю, — сказал я.
— Я выйду с тобой. Хочу пробздеться.
«Пробздеться», возможно, принадлежало словарю его отца, о котором Вильям Казаков никогда не упоминал. Да и был ли у него отец? Не зачала ли «мамаша» от Святого Духа?
Он не стал заматывать ноги в газеты. Сменил шляпу. Мы вышли. Все так же лил дождь.
Мы прощались на углу 34-й и Пятой авеню, когда шумная толпа молодежи, выплеснувшаяся из диско, окатила нас. Поднырнув под мой зонт, молоденькая, красноволосая панкетка с цепями вокруг шеи и бритвенными лезвиями в ушах, ударилась о широкую грудь кубанского казака. Подняла глаза на суровое лицо. «What a man!» — взвизгнула она в истерическом восхищении.
Вилли брезгливо оттолкнул девчонку. «Мамаша» таких не одобряла.
The death of teenage idol
— Бляди мы все, — сказал он. — И ты, и я.
— Очень может быть, — согласился я. — А чего это ты вдруг?
— Чего, чего… — Он резко встал с кровати и налил, разливая, рывком, вина в стаканы. Несколько крупных винных капель шлепнулись на его босые ноги. — То, что я не могу к мамаше сейчас… Пока свою работу не закончу, не могу. А вообще-то обязан, сын ведь…
— Но ты ведь не единственный ее ребенок… У тебя же сестра есть… Почему она… — Я не добавил «не отправится на тот свет повидать мамашу». Когда вы разговариваете с прочно сумасшедшими людьми, следует полностью войти в их систему логики и отказаться от употребления вашей. Тогда все прекрасно.
— Мать не любит Верку, — возразил он сердито. — Верка — корова, не умеет обращаться с мамашей. Она раздражает мамашу, перечит ей… Держи! — Он сунул мне в руку стакан, и я едва успел подхватить его. Он сердился на себя, на меня и на Верку из-за того, что мы не умеем обращаться с его мамашей.
— Мамаша в конце концов расплакалась… — закончил он и повернулся к окну.
Сказать «прошел к окну» было бы неверно, так как все в его камере было рядом. За окном дождь лил не душевым потоком, но океанским прибоем заливало стекла. И сквозь прибой в верхнем левом углу размывались вновь и вновь, всякий раз по-иному, цветные огни. Я знал, что это Empire на 34-й улице. Шмыгнув носом, он повернулся ко мне.
— Я теперь только у Рабиндраната алкоголь покупаю. Меня тут отравить пытались. Чуть не загнулся. Кровью блевал…
— Ну, если всерьез хотят отравить, то могут и Рабиндранату бутыль подсунуть, — заметил я. — Чего им стоит… Войдут, один Рабиндраната отвлекает, а другой к его бутылям свои подсунет…
— Невозможно. Рабиндраната хуй наебешь. Рабиндранат — хитрая индийская лиса. Это он с виду такой распиздяй, а…
В соседней комнате глухо шлепнула дверь и включили музыку.
— Магги явилась! — Судорога метнулась по его лицу. — Проститутка черная. Соседка, — пояснил он. — Это она, стерва, с ирландцем договорилась, чтоб он мне яду в бутыль подмешал…
Опять напомнив о себе, что у чокнутых своя железная логика, я все же не удержался от вопроса:
— Какие же, ты думаешь, у нее мотивы, Вилли?
— Как какие? — возмутился он. — Хэ, это ж и дураку понятно. Комнату хочет занять. У меня же лучшая комната на этаже. Угловая. Она и больше на пару метров, и окна у меня три, а не одно, как у нее. Ты думаешь, почему они хотят меня выжить? Потому что Магги при помощи своей черной пизды вертит всеми ими здесь в отеле, от менеджера до уборщиков.
— А кто такой ирландец?
— Продавец в liqueur-store напротив. Я у него до Рабиндраната отоваривался. Пока Магги с ним не снюхалась.
Съехав на стуле, я глядел лишь на его ноги, не поднимая взгляда выше колен. Он непрерывно двигал ступнями, притопывал ими, шевелил пальцами, закладывал самый большой палец на два следующих по величине. Серые брючины покачивались над молочными кубанскими лодыжками, поросшими блондинистыми волосами. Голос его доносился до меня невнятно и кусками, как болтовня доносится с высокого этажа до уличного прохожего, выпадая из открытых окон…
А чем, собственно, его видение мира безумно? — осмелился я наконец сформулировать свою мысль. Жизнь Вильяма Казакова пронизывается силовыми полями, исходящими от двух женщин — мамаши и Магги. Мамаша, очевидно, имела такое сильное влияние на сына при жизни, что, и физически скончавшись, продолжает смещать Вильяма и отклонять. Магги, разумеется, мирно себе проституирует, не помышляя об обитателе соседней комнаты, вспоминая о мужчине с седыми волосами, лишь встречая его в холле или в elevator. И вовсе она не помышляет о захвате его комнаты. Это старомодное заблуждение Вильям Казаков вывез из слаборазвитого Советского Союза, где жилплощадь во времена его юности была дороже драгоценных камней. Это там соседи десятилетиями вынашивали коварные планы с целью погубить соседа и захватить его жилплощадь. Интриговали, запугивали, отсасывали керосин из примусов и плевали в борщи. Борьба велась всеми способами, от обращения к знахаркам до мордобоя, убийств и нелегального прорубания дверей в стенах. Магги, может быть, ни о чем не думает, просто не умеет думать. Ничего удивительного, б’ольшая часть населения земного шара не умеет думать. Может быть, Магги drug-addict [11]и все ее счастье в мире заключается в ежедневной порции героина. Или она алкоголичка — черные часто бывают алкоголиками — и целый день лакает «Порто»… Ей наплевать, куда приходить отсыпаться утром. Если однажды она обнаружит, что может платить за лучший отель, она переедет в лучший. А скорее всего — в худший… Черные проститутки обычно опускаются по социальной лестнице, а не поднимаются по ней…
Но это я так думаю. Для Вильяма же Казакова Магги — Цирцея, превратившая мужчин отеля и хозяина liqueur-store в свиней. Индийский бог — Вильям Казаков живет в напряженном мире, пронизанном пересекающимися и взаимовраждебными силовыми линиями и полями. Камень мостовой влияет на подошву мистера Казакова, запыленное дерево в Централ-Парке источает едкие слабо-зеленые биоволны и может дурно повлиять на голову мистера Казакова, если мистер задержится под его листвой. Я вспомнил, как он, я и еще несколько эмигрантов расположились однажды ка пикник в Централ-Парке. Через четверть часа (он все время подозрительно задирал голову) Вильям предложил нам сменить место. «Это плохое дерево», — сказал он и хмуро указал на самое обыкновенное старое дерево над нами. Индийский бог живет в мире, где каждый звук и всякое цветовое пятно имеет значение. Каждый удар, трение, касание предмета о предмет происходят не просто так, но с тайными целями. И цели эти известны Вильяму Казакову. Магги, оттопырив черный пухлый зад, возвращается на рассвете домой, усталая и пьяная, царапая каблуками moquette в коридоре. А мистер Казаков не спит, жилистым заряженным нервностью стейком лежит меж двух простыней и видит Магги-Цирцею сквозь стену. Всякий каблук Магги выдирает не мелкие шерстинки синтетического moquette, a вычесывает блошек из метафизического подшерстка мира. И никто никогда не убедит мистера Казакова, что это не так.
Вне сомнения, Вильяма Казакова считают в отеле чокнутым, основываясь на его сверхчеловеческом высокомерном поведении. Считает его чокнутым и Магги. И я считаю его чокнутым… Себя я считаю нормальным человеком, пусть и потерпевшим только что жизненное поражение. «Мамаша»? Моя мать менее важна для меня. Она живет в СССР, куда я никогда не смогу попасть. Три года я не видел мою «мамашу». Скоро, как на счетчике такси, цифра лет сменится: «4», «5», «6»… Фактически мать мертва для меня, и несколько писем в год, мною получаемые, вовсе не непреложное доказательство ее существования. Если кому-нибудь вздумается меня дурачить, присылая мне письма и после смерти моей матери (предположим, с болью в сердце, но предположим), это будет сравнительно легко сделать. Я верю в существование моей «мамаши», не видя ее, Вилли верит в существование своей. И он совсем не намного отклонился от нормальной логики.
До того как я заметил фигуру Казакова на желтом фоне параллелепипедной дыры, ведущей в peep-show, что делал я? Я шагал и злобно ругал вслух свою бывшую жену. Я обвинял ее в том, что я живу один, без женщины, что интервью со мной не напечатала «Village Voice», я нелогично обвинил ее даже в этом депрессивном потопе с небес! В том, что небо над Нью-Йорком уже неделю черное!.. Вильям верит в то, что Магги отравила его ядом, подсыпанным в алкоголь, снюхавшись с ирландцем. Я верю в то, что моя женщина отравила мою жизнь, сделала мое существование больным, смертельно опасным, снюхавшись с французом. Я, правда, виню ее больше, чем француза. Но ведь и Вилли больше винит Магги, чем ирландца. Я считаю, что жена ушла от меня с целью заполучить богатого мужа. Вильям считает, что Магги пыталась отравить его с целью заполучить его комнату. Его аргументы столь же весомы, как и мои. Или столь же безумны…
На деле же мир равнодушно плещется вокруг. Иллюзии Вилли, мои иллюзии — это мы их создали сами. Мы — создатели наших миров. Мы с ним одинаково безумны или одинаково нормальны…
— Понял? — закончил он фразу, которой я не услышал. Как и сказанные им до этого десятки фраз.
— Понял.
— А ты говоришь.
Вилли расстегнул пиджак и ослабил галстук. Он методически скреб босыми ступнями о старый moquette комнаты, разводя их в стороны от ножек стула и вновь сводя. Отхлебнув «жидовского сладкого», он, словно дегустатор, ополоснул рот вином. Лицо его выражало удовольствие. Пыльные коридоры отеля (край платья Цирцеи-отравительницы спешно утягивается за угол), ирландец (обязательно рыжий), восседающий за кассой liqueur-store, гнилозубый Рабиндранат, целующий ему руку, — напряженный хичкоковский мир, окружающий его, нравился мистеру Казакову. Ему хорошо было жить в таком увлекательном мире. Я был готов забить пари на бутылку «жидовского сладкого».
Мы допили вино, и я встал. Он был суровых нравов. Он никогда не оставлял товарищей у себя. У него было достаточно подушек и матрасов и мягкой рухляди, накопленной за годы безвыездной жизни в этом клоповнике. Но мамаша раз и навсегда наказала ему не оставлять товарищей на ночь. «Это цыгане ночуют табором, Вилик», — может быть, сказала ему мамаша.
— Я повалю, — сказал я.
— Я выйду с тобой. Хочу пробздеться.
«Пробздеться», возможно, принадлежало словарю его отца, о котором Вильям Казаков никогда не упоминал. Да и был ли у него отец? Не зачала ли «мамаша» от Святого Духа?
Он не стал заматывать ноги в газеты. Сменил шляпу. Мы вышли. Все так же лил дождь.
Мы прощались на углу 34-й и Пятой авеню, когда шумная толпа молодежи, выплеснувшаяся из диско, окатила нас. Поднырнув под мой зонт, молоденькая, красноволосая панкетка с цепями вокруг шеи и бритвенными лезвиями в ушах, ударилась о широкую грудь кубанского казака. Подняла глаза на суровое лицо. «What a man!» — взвизгнула она в истерическом восхищении.
Вилли брезгливо оттолкнул девчонку. «Мамаша» таких не одобряла.
The death of teenage idol
В холле отеля «Меридиэн» первой я увидел Брижит. Ярко-рыжая грива лилась с нее над головами народа. «Эди!» Ирландская девушка махала мне рукой.
Преодолев препятствия, мы сомкнулись. Одно из преодоленных препятствий ругалось рядом с отдавленной ногой. Не обращая внимания, мы тискались и взвизгивали. Целуя представительницу нью-йоркского панк-движения, я чувствовал себя так, словно встретил сестру, остававшуюся продолжительное время на дальней стороне глобуса. У нас всегда была друг к другу сильнейшая симпатия, и только наличие Дугласа и Дженни ограничивало нас. Прекратив тискаться, мы оба застеснялись проявленных только что чувств.
— Дуг в кафетерии, — сказала она и показала рукой в глубину отельного брюха. Мощным коротким отростком располагался там новенький пищевод. Мы пошли в него.
— How are you doing, man! — прокаркал Дуглас, одной рукой стуча меня по спине, а другой устанавливая на самообслуживающийся поднос жирные сладости — пышно залитую сиропом ромовую бабу в двух экземплярах:
— Good-looking, Эдди, как всегда… плюс европейский шарм…
Голову Дугласа прикрывала бейсбольная кепка, торс обтягивала черная t-shirt с белыми буквами «Killers World Tour».
— Нужно выпить, — сказала Брижит. — Возьми вина, Дуг!
— Вино, да, Эдди?
Я кивнул.
— Ты у нас француз теперь. — Дуглас загоготал. — А я по-американски, пиво. — Дотянувшись до бутылок вина, он взял одну. — Одну, две, Эдди?
— Мне тоже вина, — потребовала Брижит.
Себе Дуглас взял «Heiniken». У кассы я вынул приготовленные пятьсот франков. Несмотря на мой дизайнеровский пиджак и белые сапоги, это были мои последние пятьсот.
— Хей, — воскликнул Дуглас, — побереги money, мэн! Все оплачено, как в раю! — И он подписал протянутый ему заискивающе улыбающейся кассиршей кусок картона.
Когда он с подносом шел к нам с Брижит, уже усевшимся за столик, я заметил, что неприкрытые «Killers World Tour»-тишоткой, из-под нее, наплывая на пояс брюк, вываливаются волнами белого теста его бока. Не желая, чтобы Брижит заметила мой взгляд, я отвернулся. Дуглас был моего возраста, но я знал его меню. Марихуана, пиво и сладости.
— Ну, как Япония, как Берлин, расскажи?
— Успех, мэн. Полный и грандиозный успех. Газеты japs [13]назвали нас лучшей группой, посетившей Японию за последние десять лет. Что наш tour может сравниться лишь с tour «Битлз» и приездом Дэвида Боуи.
— Здорово! — сказал я. — Поздравляю.
Дуглас стал работать с «Killers» уже после моего побега в Париж. До этого он работал со всеми понемногу. В момент моего отъезда он дергал струны гитары для Лу Рида. И вот наконец успех. Заслуженный, ибо Дуглас дергает струны с двенадцати лет.
— А как ты, Эдди? Все ОК? Мы видели книгу, которую ты прислал Дженни. С твоим фото. Looks good…
— Написал и продал еще одну. Следующей весной выходит.
— Молодец. Твердо прешь к цели… Выпьем, man, за наши успехи… Твое!
Дуглас поднял бутылку «Heineken», мы с Брижит — стаканы с вином. Мы имели право. Успехи были налицо. Его — во всяком случае. Проходя мимо нашего стола, народ затихал и переходил на шепот. Мы выпили.
— А как ты приземлился у «Killers»?
Ответила Брижит:
— А ты разве не знал, Эдди? Дуглас вырос вместе с ними в одном дворе в Бруклине. Жоз, Джеф и Би-Би — все из одного apartment-building. Они начали играть еще в школе. Закрывались в basement и играли. «Killers» — бруклинские kids.
— Да, — подтвердил Дуглас, отвлекшись от ромовой бабы, которую он с наслаждением поедал, не сняв кепи.
— Когда Микки разругался с ними, ребята пригласили меня. — Он прикончил бабу и облизал ложку. — Я возьму себе еще одну. Кто-нибудь хочет?
Мы с Брижит отказались. Распугивая народ, Дуглас направился к прилавку кафетерия. Вчера вечером «Killers» дали единственный концерт в Париже, очевидно, газеты уже успели напечатать фотографии. Брижит звонила мне вчера, но не застала. Концерт прославленной нью-йоркской панк-группы, без сомнения, взбудоражил парижские панк-круги. Прижав Дугласа к перилам кафетерия, на него накинулась банда девочек в черном. Согнувшись, наш друг стал подписывать «вдовам» конверты records.
— Дуг сделался толще, ты заметил? — Смеясь, Брижит разлила вино в наши бокалы. — Бока вываливаются из штанов. Курит траву и жрет сладкое. Правда и то, что с «Killers» он вкалывает больше, чем когда-либо в своей жизни. У них железная дисциплина, Эдвард. Много лет назад в Бруклине ребята сели, подумали и решили стать Rock Stars… и вот, через годы работы, усилия окупаются… Публика думает, что поп-группы становятся знаменитыми в одну ночь.
— А почему он не снимает кепи? — спросил я.
— Лысеет, — кратко и категорично сообщила Брижит. — Для нормальной профессии — ничего страшного, никакой проблемы. Даже для нормальных музыкантов. Но «Killers» ведь идолы teenagers. И олицетворяют подростковую мужественность. Обилие волос — один из их символов. Лысый «Killer» — это плохая шутка. Каждый месяц специальный парикмахер приходит делать Дугу завивку. Подымает волосы с затылка наверх и химически закрепляет. Дугласу еще хорошо, его место на сцене чуть в глубине, и в обычном шоу, если он не солирует, его не очень-то разглядишь. Вот Би-Би — singer, у того скоро будет проблема…
Я вспомнил буйно-волосатого Би-Би, трясущего лохмами, зажав стойку микрофона между ног.
— Что, тоже лысеет?
— Да? — Брижит ухмыльнулась. — Только ты никому об этом, ОК? Я тебе как другу. «Killers» — лысые… — Она фыркнула.
Можно было подумать, что она радуется тому, что ее boy-friend и его группа лысеют… Я хорошо знал Брижит. Больше трех лет мы общались едва ли не ежедневно. Я знал ирландскую семейку Брижит, ее трех рыжих сестер и двух рыжих братьев. Ее рыжего отца и блондинку с хриплым голосом — мать… Я знал, что Брижит, как у всех О'Руркс, необыкновенно развиты критические faculties. [14]Что сна не прощает слабостей никому, ни родителям, ни boy-friend. Почему она с Дугласом? Потому что, сменив большое количество мужчин и, убедившись, что все они слабы, смешны, так и не найдя идеала, она предпочла парня, слабости которого она изучила. Дуглас брал ее out еще в старших классах школы.
Тощая, молочнокожая, рыжая Брижит всегда нравилась мне, но между нами всегда стояла Дженни, а позже я оказался в Париже, а она прочно осела с Дугласом. Я тоже нравился Брижит, я был уверен в этом. Насмешница, она никогда не высмеивала меня. Я думаю, ей нравилась моя независимость и бычье упрямство человека из страны на темном дальнем боку глобуса, почему-то решившего стать великим писателем.
Вернулся Дуглас вместе с зевающими Жозом и Джефом. Мордатые и кудлатые вопреки только что выраженным Брижит опасениям, грубо двигая стульями, они уселись за наш стол. Я был представлен.
— И как ты можешь жить среди frogs, man? — сказал Джеф. — Они даже не говорят по-английски. Даже здесь, в «Меридиэн» — интернациональном четырех звезд отеле, а?!
Я хотел было сказать ему, что их американская наглость безгранична и простирается до полного игнорирования существования других языков. Но решил не задирать поп-звезд.
— В моем business народ говорит по-английски, — заметил я.
— У них у всех аррогантные рожи, — продолжал Джеф, рукою выхватив с тарелки Дугласа последний кусок ромовой бабы. — Смотрят на тебя, как будто презирают, за то что ты не frog. Thanks God, к вечеру мы будем в Англии. Пять концертов там — и домой! Уф, как мне хочется в Бруклин!
Все это могло быть равно и искренним кредо бруклинского патриота, и позой. Эти типы родились и выросли в стране, где вкус к publicity всасывается человеком с молоком матери. Быть американским патриотом все более модно. Я знал лучше Джефа (я много читаю), что ностальгия по trafic jam, по «Макдональдам» и «Натане» и родному захолустному Бруклину берет начало в пластик-эстетике Энди Уорхола. Панк-рок-звездам полагается говорить то, что говорит Джеф. До него тоже самое уже сказал Ричард Хэлл журналу «Интервью». Джеф не на того напал. Я оттянул в Нью-Йорке больше шести лет. Не зная, чем заняться, паразит на welfare, 1976-й, 77-й, 78-й я провел на Лоуер Ист-Сайд, где тогда родилось нью-йоркское панк-движение. Молчаливый, никому не известный, я во всем участвовал, был одним из первой сотни зрителей. Я слушал и видел Блонди, Ричарда Хэлла и Пластматикс, и Патти Смиф, и залетного Элвиса Костелло, когда все они еще были никто. На крошечной сцене темной дыры «CBJB». Что он мне выдает свой bullshit…
— Серьезно? — невинно спросил я. — А я себя здесь чувствую как рыба в воде. Рок-энд-ролл у них плохой, и, на мой взгляд, французам не хватает скорости, они движутся, как сонные, это да. Меня до сих пор раздражает, когда молодой парень в supermarket лениво укладывает в сумку продукты, не торопясь ищет по карманам money, не торопясь платит, а очередь ждет. На кой же и supermarket… А вообще-то они OK, French…
— Пора тебе, Эди, обратно в Нью-Йорк, — сказал Дуглас и засмеялся. — Домой.
«Домой» мне польстило. Дуглас как бы забыл, что я не американец. У нас было общее прошлое, и никто не задавался вопросом, сколько его, этого прошлого. Как глубок слой.
— Не могу еще, — оправдался я. — Американского издателя у меня нет. Найду, тогда привалю.
— В доме моей матери, на ее лестничной площадке освобождается appartment, — сказал молчавший до сих пор battery-man [15]Жоз. От Джефа его отличал только кривой нос. «Причина их патологической похожести в их густоволосости, — подумал я, — в челках до бровей».
— Сколько комнат? — спросил Дуглас.
— Две.
— Возьмем? — обратился Дуглас к Брижит.
— В Бруклин не поеду ни за что. Езжай сам. Я останусь на Уолл-Стрит.
Брижит допила вино.
— Что тебя не устраивает в Бруклине? — обиделся Джеф. — Ты снимаешь комнату на ебаной Уолл Стрит. За те же деньги ты могла бы прекрасно жить в Бруклине в двух комнатах. На две остановки subway дальше, через мост. Ты сноб, baby.
— Ненавижу ваш ебаный Бруклин, где все знают всех и я знаю всех. Не хочу встречать ежедневно своих бывших boy-friends, девочек, с которыми ходила в школу, все те же рожи… Мне они противны…
— Точно, — поддержал я Брижит. — Я, например, счастлив, что не встречаю школьных приятелей, не сталкиваюсь на углах улиц с многодетными толстыми коровами, бывшими когда-то моими подружками. Не видя людей из прошлого, я забываю, сколько мне лет. Ориентиры возраста уничтожены…
— А сколько тебе лет, man? — спросил Джеф.
Брижит знала, сколько мне лет, так что соврать не было возможности.
— Military secret…
— Дженни стукнуло двадцать пять, — пришла мне на помощь Брижит. — Она беременна второй раз, Эдди, можешь себе представить! Высиживает детей, как инкубатор. Что за удовольствие… А ведь была такая rebellious… [16]
— Надо пожрать. — Жоз и Джеф встали.
— No hamburgers, brothers, — предупредил Дуглас, — и антрекот как chewig gum. Возьмите French fries с рыбой.
Волосатики удалились.
— Вчера перед концертом они лопали French fries с ketchup, запивая шампанским. К полному ужасу frogs!
Брижит захохотала. Дуглас, подумав, присоединился к ней.
— Хочешь покурить, Эдди? Sensemilly, a man? Изголодался, наверное? У вас тут гашиш, говорят, хороший, а трава говно.
— Хочу, — согласился я. — Кто же от sensemilly отказывается.
Мы поднялись к ним в комнату. Как после погрома в еврейском местечке, в беспорядке разбросаны были вещи. Брижит извлекла из кучи вещей на полу красную кожаную куртку.
— Дуглас в Берлине купил. Правда, клевая, Эди? — Брижит надела куртку и прошлась передо мной. Рукава были ей коротки, а плечи широки. Я подумал, глядя на нее: почему я вовремя не сменил Дженни на Брижит? Она выглядела очень bizarre, девушка из презираемого ею Бруклина. Очень декадентски. Узкая, худая, рыжая, болезненно-белая.
— Дуг, отдай куртку girl-friend, ей очень к лицу. К волосам, вернее. Пылающая девушка!
— Держи, Эди, — он протянул мне трубку с травой. — В Нью-Йорке такая будет стоить тыщу bucks, да еще и не найдешь. Угадай, Эди, за сколько я ее снял в Берлине?..
Через неопределенное количество времени (может быть, вечность, может быть, полчаса) и большое количество полнометражных фильмов, каковые я просмотрел благодаря сверхкрепкой безсемянной марихуане, Дуглас и Брижит кончили упаковываться и мы спустились вниз. Переход из комнаты в коридор, а из него в elevator и затем в рок-автобус рок-группы «Killers» остались мной незамеченны. Все тот же кубистический мир обрезков глаз Брижит, кусков красной кожи куртки, рыжих волос, белых сдобных боков Дугласа, обнажившихся от напряжения торса: он тащил самую большую суму за плечом, заломив руку… В автобусе, как через камеру «рыбий глаз», на меня выпучились физиономия главного волосатика Би-Би, его girl-friend Марсии, менеджера Ласло Лазича со множеством очков на большом носу… Все вышеназванные личности оказались очень щекастыми, и я уже собирался спросить, не заболели ли все они редкой японской болезнью, когда, не получая от меня звуковых сигналов уже долгое время, Брижит наконец сообразила, что я перекурил.
— Эди, ты high?
— Да, — признался я. — И очень.
— Я тоже, — сообщил доброжелательно Дуглас. — Ты, может быть, больше high, потому что отвык от травы. Тебе нравится рок-автобус?
— Необыкновенно нравится, — сказал я. — Только как мне выбраться на авеню Гранд Арми?
— Мы тебя выведем, не бросим, Эди. — Брижит сжала мою руку у локтя и расхохоталась. — Не бойся.
Мы стояли на улице, и это не была авеню Гранд Арми. Это была узкая улица. Мы объяснялись, все трое, в любви.
— Ты должен вернуться в твою страну, в Америку, Эди, — сказал Дуглас убежденно. — Пожил с frogs — и хватит. Возвращайся! Мы найдем тебе великолепную девочку. Проблем с девочками у нас теперь нет. У «Killers» такие groupies, Эди! О!..
— Дуг прав! — сказала Брижит и обняла меня, как бы сестра. — Ты — американец, Эди, ньюйоркец! Ты принадлежишь Нью-Йорку, а не этому плоскому городу… — Она презрительным взором оглядела улицу.
— Этот плоский город, Эди… и старомодный… Здесь нужно жить после выхода на пенсию…
— Я приеду, — сказал я, тронутый. — Осенью. Клянусь!
— Дуг! Что, бля, происходит?! — Ласло Лазич, менее щекастый, но все еще многоочковый, по физиономии текли ручейки пота, появился из-за спины Брижит. — Все давно сидят в автобусе, все ждут вас! Что можно делать тут так долго? Пошли! Шофер нервничает…
— Пусть нервничает… За это мы ему платим money. Я не видел моего друга целую вечность. Имею я право…
— Дуг, please… — Лазич скорчился и прижал руки к толстой груди. На нем были необъятного размера, очевидно «Made in Brookline», черные брюки, не скрывавшие все же выпуклого брюха и покрывшаяся пятнами пота розовая t-shirt.
— Оставь меня в покое, man! OK? OK? — закричал вдруг Дуглас. Схватившись руками за голову, Лазич побежал от нас куда-то.
— Хуесос! — с ненавистью воскликнула Брижит. — Беременная блядь!
— Ты знаешь, Эди, — Дуглас схватил меня за руку, — он думает, что мы — его собственность. Он считает, что музыканты — недисциплинированная банда детей, понимаешь, что мы — слабоумные пациенты mental hospital… Но это мы делаем ему money, а не наоборот. Мы!
Преодолев препятствия, мы сомкнулись. Одно из преодоленных препятствий ругалось рядом с отдавленной ногой. Не обращая внимания, мы тискались и взвизгивали. Целуя представительницу нью-йоркского панк-движения, я чувствовал себя так, словно встретил сестру, остававшуюся продолжительное время на дальней стороне глобуса. У нас всегда была друг к другу сильнейшая симпатия, и только наличие Дугласа и Дженни ограничивало нас. Прекратив тискаться, мы оба застеснялись проявленных только что чувств.
— Дуг в кафетерии, — сказала она и показала рукой в глубину отельного брюха. Мощным коротким отростком располагался там новенький пищевод. Мы пошли в него.
— How are you doing, man! — прокаркал Дуглас, одной рукой стуча меня по спине, а другой устанавливая на самообслуживающийся поднос жирные сладости — пышно залитую сиропом ромовую бабу в двух экземплярах:
— Good-looking, Эдди, как всегда… плюс европейский шарм…
Голову Дугласа прикрывала бейсбольная кепка, торс обтягивала черная t-shirt с белыми буквами «Killers World Tour».
— Нужно выпить, — сказала Брижит. — Возьми вина, Дуг!
— Вино, да, Эдди?
Я кивнул.
— Ты у нас француз теперь. — Дуглас загоготал. — А я по-американски, пиво. — Дотянувшись до бутылок вина, он взял одну. — Одну, две, Эдди?
— Мне тоже вина, — потребовала Брижит.
Себе Дуглас взял «Heiniken». У кассы я вынул приготовленные пятьсот франков. Несмотря на мой дизайнеровский пиджак и белые сапоги, это были мои последние пятьсот.
— Хей, — воскликнул Дуглас, — побереги money, мэн! Все оплачено, как в раю! — И он подписал протянутый ему заискивающе улыбающейся кассиршей кусок картона.
Когда он с подносом шел к нам с Брижит, уже усевшимся за столик, я заметил, что неприкрытые «Killers World Tour»-тишоткой, из-под нее, наплывая на пояс брюк, вываливаются волнами белого теста его бока. Не желая, чтобы Брижит заметила мой взгляд, я отвернулся. Дуглас был моего возраста, но я знал его меню. Марихуана, пиво и сладости.
— Ну, как Япония, как Берлин, расскажи?
— Успех, мэн. Полный и грандиозный успех. Газеты japs [13]назвали нас лучшей группой, посетившей Японию за последние десять лет. Что наш tour может сравниться лишь с tour «Битлз» и приездом Дэвида Боуи.
— Здорово! — сказал я. — Поздравляю.
Дуглас стал работать с «Killers» уже после моего побега в Париж. До этого он работал со всеми понемногу. В момент моего отъезда он дергал струны гитары для Лу Рида. И вот наконец успех. Заслуженный, ибо Дуглас дергает струны с двенадцати лет.
— А как ты, Эдди? Все ОК? Мы видели книгу, которую ты прислал Дженни. С твоим фото. Looks good…
— Написал и продал еще одну. Следующей весной выходит.
— Молодец. Твердо прешь к цели… Выпьем, man, за наши успехи… Твое!
Дуглас поднял бутылку «Heineken», мы с Брижит — стаканы с вином. Мы имели право. Успехи были налицо. Его — во всяком случае. Проходя мимо нашего стола, народ затихал и переходил на шепот. Мы выпили.
— А как ты приземлился у «Killers»?
Ответила Брижит:
— А ты разве не знал, Эдди? Дуглас вырос вместе с ними в одном дворе в Бруклине. Жоз, Джеф и Би-Би — все из одного apartment-building. Они начали играть еще в школе. Закрывались в basement и играли. «Killers» — бруклинские kids.
— Да, — подтвердил Дуглас, отвлекшись от ромовой бабы, которую он с наслаждением поедал, не сняв кепи.
— Когда Микки разругался с ними, ребята пригласили меня. — Он прикончил бабу и облизал ложку. — Я возьму себе еще одну. Кто-нибудь хочет?
Мы с Брижит отказались. Распугивая народ, Дуглас направился к прилавку кафетерия. Вчера вечером «Killers» дали единственный концерт в Париже, очевидно, газеты уже успели напечатать фотографии. Брижит звонила мне вчера, но не застала. Концерт прославленной нью-йоркской панк-группы, без сомнения, взбудоражил парижские панк-круги. Прижав Дугласа к перилам кафетерия, на него накинулась банда девочек в черном. Согнувшись, наш друг стал подписывать «вдовам» конверты records.
— Дуг сделался толще, ты заметил? — Смеясь, Брижит разлила вино в наши бокалы. — Бока вываливаются из штанов. Курит траву и жрет сладкое. Правда и то, что с «Killers» он вкалывает больше, чем когда-либо в своей жизни. У них железная дисциплина, Эдвард. Много лет назад в Бруклине ребята сели, подумали и решили стать Rock Stars… и вот, через годы работы, усилия окупаются… Публика думает, что поп-группы становятся знаменитыми в одну ночь.
— А почему он не снимает кепи? — спросил я.
— Лысеет, — кратко и категорично сообщила Брижит. — Для нормальной профессии — ничего страшного, никакой проблемы. Даже для нормальных музыкантов. Но «Killers» ведь идолы teenagers. И олицетворяют подростковую мужественность. Обилие волос — один из их символов. Лысый «Killer» — это плохая шутка. Каждый месяц специальный парикмахер приходит делать Дугу завивку. Подымает волосы с затылка наверх и химически закрепляет. Дугласу еще хорошо, его место на сцене чуть в глубине, и в обычном шоу, если он не солирует, его не очень-то разглядишь. Вот Би-Би — singer, у того скоро будет проблема…
Я вспомнил буйно-волосатого Би-Би, трясущего лохмами, зажав стойку микрофона между ног.
— Что, тоже лысеет?
— Да? — Брижит ухмыльнулась. — Только ты никому об этом, ОК? Я тебе как другу. «Killers» — лысые… — Она фыркнула.
Можно было подумать, что она радуется тому, что ее boy-friend и его группа лысеют… Я хорошо знал Брижит. Больше трех лет мы общались едва ли не ежедневно. Я знал ирландскую семейку Брижит, ее трех рыжих сестер и двух рыжих братьев. Ее рыжего отца и блондинку с хриплым голосом — мать… Я знал, что Брижит, как у всех О'Руркс, необыкновенно развиты критические faculties. [14]Что сна не прощает слабостей никому, ни родителям, ни boy-friend. Почему она с Дугласом? Потому что, сменив большое количество мужчин и, убедившись, что все они слабы, смешны, так и не найдя идеала, она предпочла парня, слабости которого она изучила. Дуглас брал ее out еще в старших классах школы.
Тощая, молочнокожая, рыжая Брижит всегда нравилась мне, но между нами всегда стояла Дженни, а позже я оказался в Париже, а она прочно осела с Дугласом. Я тоже нравился Брижит, я был уверен в этом. Насмешница, она никогда не высмеивала меня. Я думаю, ей нравилась моя независимость и бычье упрямство человека из страны на темном дальнем боку глобуса, почему-то решившего стать великим писателем.
Вернулся Дуглас вместе с зевающими Жозом и Джефом. Мордатые и кудлатые вопреки только что выраженным Брижит опасениям, грубо двигая стульями, они уселись за наш стол. Я был представлен.
— И как ты можешь жить среди frogs, man? — сказал Джеф. — Они даже не говорят по-английски. Даже здесь, в «Меридиэн» — интернациональном четырех звезд отеле, а?!
Я хотел было сказать ему, что их американская наглость безгранична и простирается до полного игнорирования существования других языков. Но решил не задирать поп-звезд.
— В моем business народ говорит по-английски, — заметил я.
— У них у всех аррогантные рожи, — продолжал Джеф, рукою выхватив с тарелки Дугласа последний кусок ромовой бабы. — Смотрят на тебя, как будто презирают, за то что ты не frog. Thanks God, к вечеру мы будем в Англии. Пять концертов там — и домой! Уф, как мне хочется в Бруклин!
Все это могло быть равно и искренним кредо бруклинского патриота, и позой. Эти типы родились и выросли в стране, где вкус к publicity всасывается человеком с молоком матери. Быть американским патриотом все более модно. Я знал лучше Джефа (я много читаю), что ностальгия по trafic jam, по «Макдональдам» и «Натане» и родному захолустному Бруклину берет начало в пластик-эстетике Энди Уорхола. Панк-рок-звездам полагается говорить то, что говорит Джеф. До него тоже самое уже сказал Ричард Хэлл журналу «Интервью». Джеф не на того напал. Я оттянул в Нью-Йорке больше шести лет. Не зная, чем заняться, паразит на welfare, 1976-й, 77-й, 78-й я провел на Лоуер Ист-Сайд, где тогда родилось нью-йоркское панк-движение. Молчаливый, никому не известный, я во всем участвовал, был одним из первой сотни зрителей. Я слушал и видел Блонди, Ричарда Хэлла и Пластматикс, и Патти Смиф, и залетного Элвиса Костелло, когда все они еще были никто. На крошечной сцене темной дыры «CBJB». Что он мне выдает свой bullshit…
— Серьезно? — невинно спросил я. — А я себя здесь чувствую как рыба в воде. Рок-энд-ролл у них плохой, и, на мой взгляд, французам не хватает скорости, они движутся, как сонные, это да. Меня до сих пор раздражает, когда молодой парень в supermarket лениво укладывает в сумку продукты, не торопясь ищет по карманам money, не торопясь платит, а очередь ждет. На кой же и supermarket… А вообще-то они OK, French…
— Пора тебе, Эди, обратно в Нью-Йорк, — сказал Дуглас и засмеялся. — Домой.
«Домой» мне польстило. Дуглас как бы забыл, что я не американец. У нас было общее прошлое, и никто не задавался вопросом, сколько его, этого прошлого. Как глубок слой.
— Не могу еще, — оправдался я. — Американского издателя у меня нет. Найду, тогда привалю.
— В доме моей матери, на ее лестничной площадке освобождается appartment, — сказал молчавший до сих пор battery-man [15]Жоз. От Джефа его отличал только кривой нос. «Причина их патологической похожести в их густоволосости, — подумал я, — в челках до бровей».
— Сколько комнат? — спросил Дуглас.
— Две.
— Возьмем? — обратился Дуглас к Брижит.
— В Бруклин не поеду ни за что. Езжай сам. Я останусь на Уолл-Стрит.
Брижит допила вино.
— Что тебя не устраивает в Бруклине? — обиделся Джеф. — Ты снимаешь комнату на ебаной Уолл Стрит. За те же деньги ты могла бы прекрасно жить в Бруклине в двух комнатах. На две остановки subway дальше, через мост. Ты сноб, baby.
— Ненавижу ваш ебаный Бруклин, где все знают всех и я знаю всех. Не хочу встречать ежедневно своих бывших boy-friends, девочек, с которыми ходила в школу, все те же рожи… Мне они противны…
— Точно, — поддержал я Брижит. — Я, например, счастлив, что не встречаю школьных приятелей, не сталкиваюсь на углах улиц с многодетными толстыми коровами, бывшими когда-то моими подружками. Не видя людей из прошлого, я забываю, сколько мне лет. Ориентиры возраста уничтожены…
— А сколько тебе лет, man? — спросил Джеф.
Брижит знала, сколько мне лет, так что соврать не было возможности.
— Military secret…
— Дженни стукнуло двадцать пять, — пришла мне на помощь Брижит. — Она беременна второй раз, Эдди, можешь себе представить! Высиживает детей, как инкубатор. Что за удовольствие… А ведь была такая rebellious… [16]
— Надо пожрать. — Жоз и Джеф встали.
— No hamburgers, brothers, — предупредил Дуглас, — и антрекот как chewig gum. Возьмите French fries с рыбой.
Волосатики удалились.
— Вчера перед концертом они лопали French fries с ketchup, запивая шампанским. К полному ужасу frogs!
Брижит захохотала. Дуглас, подумав, присоединился к ней.
— Хочешь покурить, Эдди? Sensemilly, a man? Изголодался, наверное? У вас тут гашиш, говорят, хороший, а трава говно.
— Хочу, — согласился я. — Кто же от sensemilly отказывается.
Мы поднялись к ним в комнату. Как после погрома в еврейском местечке, в беспорядке разбросаны были вещи. Брижит извлекла из кучи вещей на полу красную кожаную куртку.
— Дуглас в Берлине купил. Правда, клевая, Эди? — Брижит надела куртку и прошлась передо мной. Рукава были ей коротки, а плечи широки. Я подумал, глядя на нее: почему я вовремя не сменил Дженни на Брижит? Она выглядела очень bizarre, девушка из презираемого ею Бруклина. Очень декадентски. Узкая, худая, рыжая, болезненно-белая.
— Дуг, отдай куртку girl-friend, ей очень к лицу. К волосам, вернее. Пылающая девушка!
— Держи, Эди, — он протянул мне трубку с травой. — В Нью-Йорке такая будет стоить тыщу bucks, да еще и не найдешь. Угадай, Эди, за сколько я ее снял в Берлине?..
Через неопределенное количество времени (может быть, вечность, может быть, полчаса) и большое количество полнометражных фильмов, каковые я просмотрел благодаря сверхкрепкой безсемянной марихуане, Дуглас и Брижит кончили упаковываться и мы спустились вниз. Переход из комнаты в коридор, а из него в elevator и затем в рок-автобус рок-группы «Killers» остались мной незамеченны. Все тот же кубистический мир обрезков глаз Брижит, кусков красной кожи куртки, рыжих волос, белых сдобных боков Дугласа, обнажившихся от напряжения торса: он тащил самую большую суму за плечом, заломив руку… В автобусе, как через камеру «рыбий глаз», на меня выпучились физиономия главного волосатика Би-Би, его girl-friend Марсии, менеджера Ласло Лазича со множеством очков на большом носу… Все вышеназванные личности оказались очень щекастыми, и я уже собирался спросить, не заболели ли все они редкой японской болезнью, когда, не получая от меня звуковых сигналов уже долгое время, Брижит наконец сообразила, что я перекурил.
— Эди, ты high?
— Да, — признался я. — И очень.
— Я тоже, — сообщил доброжелательно Дуглас. — Ты, может быть, больше high, потому что отвык от травы. Тебе нравится рок-автобус?
— Необыкновенно нравится, — сказал я. — Только как мне выбраться на авеню Гранд Арми?
— Мы тебя выведем, не бросим, Эди. — Брижит сжала мою руку у локтя и расхохоталась. — Не бойся.
Мы стояли на улице, и это не была авеню Гранд Арми. Это была узкая улица. Мы объяснялись, все трое, в любви.
— Ты должен вернуться в твою страну, в Америку, Эди, — сказал Дуглас убежденно. — Пожил с frogs — и хватит. Возвращайся! Мы найдем тебе великолепную девочку. Проблем с девочками у нас теперь нет. У «Killers» такие groupies, Эди! О!..
— Дуг прав! — сказала Брижит и обняла меня, как бы сестра. — Ты — американец, Эди, ньюйоркец! Ты принадлежишь Нью-Йорку, а не этому плоскому городу… — Она презрительным взором оглядела улицу.
— Этот плоский город, Эди… и старомодный… Здесь нужно жить после выхода на пенсию…
— Я приеду, — сказал я, тронутый. — Осенью. Клянусь!
— Дуг! Что, бля, происходит?! — Ласло Лазич, менее щекастый, но все еще многоочковый, по физиономии текли ручейки пота, появился из-за спины Брижит. — Все давно сидят в автобусе, все ждут вас! Что можно делать тут так долго? Пошли! Шофер нервничает…
— Пусть нервничает… За это мы ему платим money. Я не видел моего друга целую вечность. Имею я право…
— Дуг, please… — Лазич скорчился и прижал руки к толстой груди. На нем были необъятного размера, очевидно «Made in Brookline», черные брюки, не скрывавшие все же выпуклого брюха и покрывшаяся пятнами пота розовая t-shirt.
— Оставь меня в покое, man! OK? OK? — закричал вдруг Дуглас. Схватившись руками за голову, Лазич побежал от нас куда-то.
— Хуесос! — с ненавистью воскликнула Брижит. — Беременная блядь!
— Ты знаешь, Эди, — Дуглас схватил меня за руку, — он думает, что мы — его собственность. Он считает, что музыканты — недисциплинированная банда детей, понимаешь, что мы — слабоумные пациенты mental hospital… Но это мы делаем ему money, а не наоборот. Мы!