Эдуард Лимонов
Коньяк «Наполеон»
Коньяк «Наполеон»
Моисей Бородатых выполнил свое обещание. В августе 1975 года я стал корректором. Однако знакомым я гордо сообщил, что работаю в «Русском Деле» журналистом и иногда замещаю корректора. Мне хотелось, чтобы дела мои выглядели лучше, чем они были. «Журналист» звучало благороднее, чем «корректор».
По утрам Елена обычно лишь на мгновение открывала глаза, чтобы тотчас закрыть их, я покидал душную спальню, зажигал свет в ванной, наскоро умывался, брился (обычно порезав подбородок) и облачался в серый костюм, белую рубашку и широкий галстук. Костюм и несколько галстуков я привез из России. За полгода жизни в Соединенных Штатах я сумел лишь приобрести себе туфли из пластика за 4 доллара 99 центов. Некоторое время я с удовольствием лицезрел журналиста Лимонова в ванном зеркале, на фоне синих с фиолетинкой мелких цветов клеенки. Клеенка свисала с потолка и позволяла нам с Еленой принимать душ, стоя в ванной. Журналист остался доволен портретом журналиста и уходил в кухню, где орды тараканов оперировали на местности в полной безнаказанности…
В очередной раз в жизни я с упоением играл новую роль. Соорудив моментальную яичницу, я усаживался за кухонный стол, жевал и перечитывал статью, написанную мной накануне вечером. Статью я намеревался показать «боссу». Актер и романтик, я, конечно же, немедленно стал называть Моисея Бородатых «боссом». Босс платил мне 20 долларов за статью. Я утешал себя тем, что первый литературный гонорар Набокова в Америке был пять долларов…
…И в то утро я просмотрел статью. Уже с ключами в руке я вернулся поглядеть на Елену. Она спала, перекатившись к шкафу с одеждой. Матрасики, днем служившие нам диваном, ночью раскладывались в постель. Вокруг головы Елены была обмотана простыня. Приоткрыв рот, жена моя дышала в щель. Борясь между желанием поцеловать жену и боязнью ее разбудить — разбуженная, она превращалась в фурию, — я сладко улыбнулся и, отступая, осторожно ушел.
Написав, что я «сладко улыбнулся», я задумался, а так ли это было? Как бы там ни было, на лице моем безусловно каким-то образом отразилось умиление созданием, лежавшим на матрасиках. Уже тогда создание гнуснейшим образом грешило и не заслуживало умиления журналиста, но, Боже мой, разве мы умиляемся добродетели? Мы умиляемся черт знает чему, но не добродетели. Когда у меня над ухом произносят «добродетель», я представляю себе длинноносую желтокожую уродину-жердь в форме Армии Спасения. Шляпка, колокольчик и банка со щелью для пожертвований… Щель для пожертвований по ассоциации могла бы завести нас очень далеко, читатель, но отправимся, оставив спящую с открытым ртом — кроликовые два передних зуба обнажены — Елену, вслед за журналистом по открыточным местам Большого Нью-Йорка. (В частности, нам предстоит пройти у самого подножья Эмпайр, и шляпа наша свалится, и захрустит шея…)
Мы были бедны, и я экономил. Я вышел из Лексингтон на широкую, с двухсторонним движением, 34-ю и похуякал себе на Вест-Сайд пешком. Газета «Русское Дело» в дополнение ко всем другим ее романтически-экзотическим качествам (русская газета в Нью-Йорке!!!) помещалась на 56-й улице у самого Бродвея. Ты, читатель, сидя в Москве, Вологде, Новосибирске, Париже, Антонии или Курбевуа сюр Сен, представляешь себе Бродвей, забитый опереточными гангстерами, девушками стиля Мэрилин Монро, подозрительными китайцами, звездами шоу-бизнеса, да? На деле ни хуя интересного на 56-й у Бродвея не было. Захолустная улочка, как в маленьком украинском городке. Растрескавшийся асфальт, толстый слой пыли вдоль обочин… Нью-Йорк вообще удивительным образом умеет быстро распадаться и превращаться, если его запустить, как это и было в период Большой Нью-Йоркской Депрессии 1974–1977 годов, в скопище мелких провинциальных польско-украинско-еврейских местечек.
Я протопал по 34-й до Больших Универмагов — paradise для бедных (в универмаги в этот ранний час вливались муравьиной лавиной служащие) — до Бродвея и по нему отправился на север. Двадцать две улицы предстояло мне пересечь. Я взглянул на часы на башне «Мэйси» и заторопился.
Следует сказать, что лишь ненужный комплекс неполноценности заставлял эмигрантскую газету начинать работу в такую рань. Сотрудники ее могли преспокойно нежиться в постелях по крайней мере до полудня. Дело в том, что газета перепечатывала новости из нью-йоркских газет, лишь переводя их на русский язык. В любом случае, новость оставалась несвежей, по меньшей мере на сутки позднее должна была прибыть она к русскому читателю, так что два-три часа дела не меняли. К тому же большинство читателей «Русского Дела» получали газету на дом, по подписке, второй или третьей американской почтовой скоростью. Опоздание на пару дней было обычным явлением.
У 54-й на Бродвее располагался базар готового платья, где можно было закупить массу говна за баснословно небольшое количество долларов и даже центов. Базар уже разметал свои лотки и выкатывал вешалки с брюками, пиджаками и платьями, когда я простучал мимо него подошвами. Наша газета была родной сестрой этого базара. Мы продавали несвежие, устаревшие новости, базар — сделанные черт знает из какого химического говна одежды. (В августе в жару они вдруг стали издавать подозрительно острый бензинно-керосинный запах, и мне казалось, что, если температура повысится еще на пяток градусов, изделия растают, стекут с вешалок, оставив после себя лишь вонючие лужицы на асфальте.) Я вспомнил, как в Советском Союзе в шестидесятые годы вдруг стали модными синтетические вещи. Весело и дружно советское население стало платить бешеные деньги за рубашки, моментально тающие в том месте, где их лишь коснулась искра сигареты, предпочитая их добротным хлопковым советским одеяниям. Много позднее от жены мультимиллионера я узнал, что мультимиллионеры носят на себе исключительно хлопок и шерсть. Советский массовый человек, дурак, как и все массовые, не хотел одеваться, как мультимиллионер, но желал нацепить на себя негритянскую бедность. Человечество вообще удивительно легко подчиняется глупым общим маниям, а здравый смысл посещает толпы лишь раз в столетие.
Минуя незначительные заведения 56-й улицы (даже вспомнить нечего! Разве что зал с подержанными автомобилями на самом углу 56-й и Бродвея), я подошел к старой металлической двери газеты. Потянул дверь на себя… Газета гудела, как машинный зал большого парохода. Четыре допотопных зверя — линотипы — были установлены в цокольном этаже и сотрясали здание. Впрочем, все четыре никогда не работали: старые линотипы постоянно выходили из строя. Лязг, скрежет, огонь встретили меня, типографские операции XIX века напоминали кузнечные операции.
Потрудившись в «Русском Деле», я вынес оттуда циничное и неколебимое недоверие к прессе, к информации, которой нас кормят ежедневно. Я совершенно серьезно считаю, что, если бы даже журналисты мира, не оповещая свои правительства, сговорились, можно было бы кормить человечество старыми, годичной давности новостями и никто бы этого не заметил. Да и кто может проверить свежесть новостей? Иной раз, глядя на экран парижского TV, я вдруг замечаю трюки в стиле «Русского Дела»: шиит, с Калашниковым в руках перебегающий бейрутскую улицу, — я помню, у меня отличная зрительная память, — уже перебегал ее четыре месяца назад по другому поводу. Сверхсовременное средство информации, TV на деле унизительным образом зависимо от комментария, от сопроводительного голоса, каковой обычно сообщает нам мифологические глупости. Вся сложность мира сводится к выбранному произвольно визуальному image. «СССР»: показывают всегда военный парад, несмотря на то что военные парады бывают в Москве два раза в год, а остальные 363 дня в году обходятся без военных парадов. Даже баран после года лицезрения военных парадов (а их показом сопровождается три четверти любой информации о Советском Союзе по TV. Одна четвертая — открыточный обход камерой Кремля) убеждается навеки в том, что Советский Союз — опасная милитаристская страна. После этого народный мыслитель бежит к стене ближайшего здания и выписывает на ней жирно: «СССР = SS».
По грязной лестнице, крытой линолеумом (пластиковые подошвы туфель пластиково стучат о линолеум), я побежал вверх. Остановился на секунду на лестничной площадке у красной корявой дверки, ведущей в архив «Русского Дела», и одним духом пролетел последний марш на второй с половиной американский этаж в РЕДАКЦИЮ.
Длинная, во весь срез здания, комната окрашена была (множество лет тому назад) в слабо-зеленый индустриальный цвет. Самый светлый кусок ее — у двух окон — был отделен от основного помещения перегородками и скрывал в себе кабинет редактора и клетушку замредактора. (Собственно, кабинет редактора тоже был клетушкой, но в нем могли поместиться четверо, в то время как замредакторский вмещал лишь двоих.) Перегородки не достигали потолка, и потому любое сказанное в «кабинетах» слово достигало зала. Самые важные свои дела Моисей Бородатых решал вне помещения редакции — в итальянском ресторанчике на соседней улице. Он не доверял своим служащим.
Тогда я еще не имел всех моих сегодняшних опытов, и отношение мое к миру было куда более доверчивым, романтичным и восторженным. Войдя в редакцию, я с удовольствием вдохнул скверный прокуренный воздух. Я чувствовал себя Хэмингвэем, входящим в «Канзас Сити Стар», или Генри Миллером, явившимся начать трудовой день в Парижское здание «Чикаго Трибюн», посему газетный гнилой воздух мне нравился. В воздухе, однако, ярко чувствовался поутру один вовсе не неприятный запах. Ароматный дымок исходил от трубки старого русского интеллигента Соломона Захаровича Плоцкого. Соломон Захарович, ответственный за первую страницу газеты — за несвежие новости, — уже стучал по клавишам старого «Ундервуда», развернув «Нью-Йорк Таймс» и зажав трубку в зубах. Работал он очередями. Выбив одну очередь, он вдвигался в «Нью-Йорк Таймс» вместе с вертящимся старым креслом на колесиках. Выдувал клуб дыма. Шарил правой рукой далеко в стороне. Нащупывал бумажный стакан с кофе. Нес стакан ко рту. Иногда он опрокидывал стакан ищущей рукой, и тогда кофе быстро полз по металлическому столу по направлению к «Нью-Йорк Таймс». Бухгалтерша газеты, старая дама с папиросой, низкорослая и толстая, добрая, к слову сказать, женщина с чертами лица уличной гадалки на картах, срывалась в таких случаях с места и с губкой в руках бросалась спасать «Нью-Йорк Таймс».
Я абсолютно убежден, читатель, что все мы играем выбранные нами роли. Там, в редакции «Русского Дела», они были все невозможно кинематографичными. Каждый был типом, и каким выразительным и резким! Может быть, насмотревшись фильмов? Черт его знает… Соломон Захарович и бухгалтерша прекрасно и органично смотрелись бы в фильме «Citizen Kane», среди его третьестепенных персонажей. Моисей Бородатых, «босс», увы, не походил на Кана — Орсона Уэлса. Однако бесспорно и то, что на него не похожи и Руперт Мурдох, и Херст… Нос баллоном, брюшко над коротенькими ножками, выпучивающиеся далеко вперед из орбит глаза — какой уж тут молодой или старый Уэлс—Кан! Однако Бородатых был живуч, изворотлив и по-своему талантлив. Он прожил бурную жизнь и, если бы не война, добился бы, возможно, большего, чем владение «Русским Делом». До того как пришвартоваться в Соединенных Штатах и сделаться вначале страховым агентом, а затем сотрудником, совладельцем и владельцем «Русского Дела», Бородатых успел побывать во французских журналистах. Сам Батька Махно одарил Моисея вниманием и якобы упрашивал написать о нем книгу. Батька хотел, чтобы маленький Моисей изменил его image, убрал бы ненужные Батьке черты юдофоба и антисемита и изобразил бы Батьку идейным анархистом, каковым он как будто бы и был. Побитым Батькам верить трудно.
— А Махно правда не был антисемитом, Моисей Яковлевич? — спросил молодой журналист Лимонов у старого журналиста Бородатых. Махно волновал его воображение всегда, и мелкие детали вроде предполагаемого батькиного юдофобства вряд ли могли бы изменить его мнение.
Моисей Бородатых подернул плечами и эдак подхмыкнул.
— Я познакомился с Махно незадолго до его смерти. Он очень бедствовал в Париже с молодой женой и маленьким сыном. Батька утверждал, что хитрые большевики очернили его, представляя антисемитом намеренно, дабы переманить на свою сторону еврейские массы, активно принимавшие участие в революции. Что там действительно происходило на территории, где оперировала его армия, превышающей территории многих европейских стран вместе взятых, даже тогда, через десять лет после революции, восстановить было невозможно. Хаос и взаимные кровопускания. Я лично не сомневаюсь в том, что большевикам было выгодно представить его антисемитом. Возможно также, что отдельные банды, они же отряды, в его армии не отказывали себе в удовольствии погромить еврейское местечко… Украинцы, знаете, известные антисемиты…
— А вы ведь украинец, Лимонов? Ваша настоящая фамилия ведь украинская, Савченко?
— Савенко, Моисей Яковлевич!
— А в вас совсем нет еврейской крови, да?
— Нет, Моисей Яковлевич.
— Хм… А как же вы выехали?..
— Я же вам рассказывал, Моисей Яковлевич…
— Да-да, рассказывали, припоминаю… Жаль-жаль, такой симпатичный юноша, и в нем нет еврейской крови… Слушайте… — он понизил голос, — может быть, вы по советской привычке, знаете, боитесь признаться?..
— Ну что вы, Моисей Яковлевич, я бы вам сказал…
— Жаль-жаль…
Молодой журналист помнил, как за несколько лет до того, в Москве, грузная тетка, похожая на ведьму из советского фильма для детей, писательница Муза Павлова, прижав его к стене кухни и прикрыв дверь, шептала ему: «Совсем-совсем нет еврейской крови? Вы уверены? Может быть, ваша бабушка была еврейка?» Писательница была очень разочарована, что нет искомой крови. Вечером он, хохоча, рассказал эпизод на кухне Елене. Изобразил в лицах. И они хохотали оба. Им непонятно было желание писательницы, чтобы Лимонов принадлежал к славной нации. Подискутировав немного на тему, супруги сошлись на том, что ему следует гордиться тем, что ОНИ хотят раскопать в нем еврея. Следовательно, он, по ИХ мнению, достоин быть евреем. Очевидно, и по мнению Моисея Бородатых, он был достоин. Однако быть евреем на берегах Гудзона было куда более выгодно, чем на берегах Москвы-реки. И он порой искренне жалел в ту эпоху, что он не Jewish в городе с четырехмиллионным Jewish населением. Из двенадцати сотрудников редакции «Русского Дела» только корректор Лимонов и замредактора старик Сречинский были русские. Даже в сам акт основания газеты (в 1912 году, на несколько месяцев раньше «Правды») каким-то образом были уже замешаны евреи… и красные. Линотипщик Порфирий однажды шепотом поведал корректору, спустившемуся в типографию, о том, что в помещении газеты не раз бывал сам Лев Бронштейн-Троцкий. «А жил он в Бронксе, Троцкий… А сам Моисей, — Порфирий, седовласый и красношеий, оглянулся, как школьник, боящийся, что учитель, внезапно войдя в туалет, застанет его с сигаретой, — был в юности далеко не из правых. Это в Штатах они все, поняв, откуда ветер дует, быстренько стали убежденными антикоммунистами». Приблизив большие губы к уху корректора, Порфирий прошептал: «Он работал во французской социалистической газете…»
— День добрый, Эдуард Вениаминович!
Юрий Сергеевич Сречинский — худые руки оголены, рукава рубашки достигают локтей, галстук, высокая военная полубокс стрижка, вертикальные морщины — вышел из замредакторской клетки. У него уже тогда был рак, но сотрудники газеты еще об этом не знали. Он сам уже знал. В газету он являлся раньше всех и покидал ее позже всех. Как и Моисей Бородатых, Сречинский переместился в Соединенные Штаты с европейского континента, из Франции, но, в отличие от «босса», после войны. Войну он закончил полковником французской армии. За храбрость французское правительство предложило ему почетное французское гражданство, каковое он гордо отверг, желая навсегда остаться русским. Мы, вновь прибывшие, мечтавшие о любом гражданстве, пусть республики Тринидад и Тобаго, цинично современные советские, не понимали его чопорного старомодного национализма.
— День добрый, Юрий Сергеевич.
Я уже уселся на корректорский стул и получил от бухгалтерши предложенный стаканчик кофе. Я любил эти утренние, еще нерабочие 15–20 минут, когда пахло табаком Соломона Захаровича и бухгалтерша, зажав сигарету в зубах, приготавливала кофе.
— Как ваше ничего? — ласково спросил Сречинский, останавливаясь у корректорского стола. Помимо моей воли и жестокого молодого разума, я испытывал к замредактору не совсем понятную мне симпатию. Я даже подозревал, что это он является моим таинственным благожелателем. Дело в том, что каждую неделю Моисей выдавал мне аккуратный конвертик с двадцатидолларовой бумажкой внутри.
— Один из почитателей вашего журналистского таланта, желающий остаться неизвестным, — представил «босс» конвертик в первую встречу.
— Это вы, Моисей Яковлевич, сознайтесь? — спросил я, взяв конверт.
— Ну вот еще… Зачем? Я плачу вам зарплату. Если бы я хотел вам помочь, я бы прибавил вам жалованье…
Босс был прав.
— Но кто это может быть?
— Я не знаю. Спросите у Юрия Сергеевича, это, кажется, его приятель.
— Да, я знаю этого господина, — улыбаясь признался Сречинский. — Но он настоятельно просил меня не сообщать вам его имени.
— Но почему?
— Он так хочет. Не желает вас стеснять.
Сейчас у меня нет сомнений в том, что это Юрий Сергеевич был моим таинственным благодетелем. Потому что с его смертью поступление конвертиков прекратилось.
Как мое ничего? Юрий Сергеевич пользовался старомодными церемониальными выражениями другого века. Он говорил «батенька», называл всех без исключения по имени-отчеству.
— Не могли бы вы, Эдуард Вениаминович, посмотреть вот эту статейку. И скажите мне, пожалуйста, что вы о ней думаете.
Он часто спрашивал меня, что я думаю о той или иной статье. О подавляющем большинстве статей я думал плохо. У газеты было лишь несколько профессиональных корреспондентов, и лучшим среди них был, бесспорно, «босс», Моисей. Основная же масса статей поступала от дилетантов. Особенно плодовита была последняя «еврейская» эмиграция. (Тогда этот поток лишь набирал силу. Своего пика графоманское бумагомарание достигло позже, через несколько лет.) Плюс старики второй (послевоенной, массовой, простых людей) эмиграции высылали нам свои антикоммунистические творения. Рукописи обеих эмиграции были ужасающе безграмотны — и стилистически, и орфографически.
Идеи, обсуждавшиеся в рукописях (и попадавшие в конце концов на станицы «Русского Дела»), были фантастичны и часто просто безумны. Полемика друг с другом была основным занятием наших корреспондентов. Чаще всего они не сходились во мнениях о том, как следует разделить СССР. Безжалостные радикалы (обыкновенно евреи) предлагали оставить от СССР только Московскую область. Люди второй волны эмиграции (обычно бывшие солдаты и офицеры армии Власова) с обидой доказывали, что территории и украинцев, и белорусов должны будут быть включены в Новую Россию (она будет основана на месте СССР). Вся эта склеротическая или охуевшая от самого факта, что оказалась за границей, публика с величайшим рвением делила шкуру неубитого медведя, забывая о том, что вот уже около шестидесяти лет самые сильные в мире охотники не могут угрохать именно этого медведя…
— С удовольствием посмотрю, Юрий Сергеевич.
Глядя в бумаги, Сречинский ушел к себе в клетушку. Дверь с лестницы отворилась, и вошел старик Мартынов, седой и высокий. «Русское Дело» снимало у Мартынова здание. Сам Мартынов, называющийся «Книгоиздательство и книжный склад А.Мартынова», проживал на третьем этаже, в помещении, до такой степени забитом старыми книгами, что оно казалось сценической площадкой для съемки фильма «Доктор Фаустус» — не хватало только летучих мышей.
— Здравствуйте, господа! Кофейком не побалуете? Что-то случилось с моей электроплиткой.
Пока бухгалтерша баловала старика кофейком, последовала целая серия вступлений сотрудников редакции на территорию. Нина Рогочинская («Наша красавица» — называл ее Моисей) заведовала в газете отделом подписки.
— Здравствуйте, господа! — Шелестение плаща. Сняв плащ, Рогочинская поместила крупное видное тело созревшей до отказа и начинающей перезревать большеротой брюнетки в металлическое кресло и хрипло выдохнула:
— Опять не выспалась! Голова болит, кошмаар!
— Хотите аспирину? — спросила бухгалтерша от своего стола.
Интересно, замечали ли они сами, что каждое утро повторяют одни и те же фразы: «Голова болит… Хотите аспирину?» Никогда не пришла Рогочинская в редакцию с ясной головой. Неужели она действительно упрямо и целеустремленно ведет бессонную ночную жизнь и никогда не высыпается? Или же считает хорошим тоном делать вид, что ведет такую жизнь? Порфирий (и как он умудряется все знать?) говорил мне, что Рогочинская соревнуется с младшей сестрой Татьяной. Татьяна будто бы отбила однажды у Рогочинской мужика, и с тех пор под внешне дружественными личными отношениями сестер пылают жаром страсти. Каждая хочет победить соперницу в секс-соревновании.
Господин Милеруд, пишущий под псевдонимом Ильин, — зонтик первым, затем рука с папкой и газетами, пиджак букле, очки — возникает в двери. Это благодаря повышению господина Ильина по служебной лестнице — он стал редактором — я попал в корректоры. Всезнающий Порфирий сообщил мне, что Милеруд был в прежней советской жизни сотрудником АПН и членом компартии. Может быть, именно по этой причине он на всякий случай чрезвычайно любезен со всеми, даже со мной.
— Хотите чашечку кофе? Очень интересную книжечку получил я вчера, хотите посмотреть, Эдуард?
Стучало теперь уже несколько пишущих машинок. К Соломону Захаровичу присоединилась Анна Зиновьевна. Она переводит новости из «Нью-Йорк Пост». Несколько раз в месяц случалось, что они, плохо организовавшись, переводили одну и ту же новость. Свежеприехавшая Анна Зиновьевна и всегда сидевший в редакции Соломон Захарович враждуют молча. Между ними идет, как между сестрами Рогочинскими, соревнование, но профессиональное. Кто лучше знает английский. Кто переводит быстрее.
— Hello, ladies and gentlemen! — Мясистый седовласый юноша Евгений Ванштэйн, наш завтипографией, вошел с пачкой, увы, корректуры в уже измазанных типографской краской руках. В отличие от других русскодельцев, Ванштэйн вставлял в речь английские фразы. Было ясно, что человек выше остальных и желает принадлежать к культуре страны, в которой издается газета.
— А где второй лодырь? — спросил меня Ванштэйн, указав на пустующий стул номер два у корректорского стола. — Как обычно, опаздывает?
Ванштэйн был владельцем части акций газеты и посему справедливо считал себя вправе покомандовать, когда мог. Я лично относился к нему иронически. Для меня он был технарем из провинциальной Польши, появившимся в Соединенных Штатах еще ребенком. Простой человек Ванштэйн. В юности я работал с такими на заводах и стройках Украины. Он был мне понятен, как яйцо, и посему у нас были неплохие отношения. К тому же, увидев однажды мою Елену — она пришла в редакцию за ключом от квартиры, — Ванштэйн проникся ко мне уважением. Механизм в его черепной коробке, очевидно, сработал таким образом, что результат сложился в приблизительно следующую фразу (я прочел ее в глазах Ванштэйна): «Раз этот парень в очках имеет такую женщину в постели, следовательно, он чего-то стоит. Он оказался за корректорским столом в нашей газете только потому, что свежеприехал».
— Сделай это сейчас. Моисей сказал, чтоб я поставил ее сегодня. — Ванштэйн положил оттиски на стол.
Я брезгливо поворошил бумаги, ища начало. «Колонка Редактора».
Ну что ж, творения «босса» интереснее произведений бывшего советского офицера Корякова, где антикоммунизм смешан с любовью к гастрономии, и уж, без сомнения, логичнее написанных в припадке белой горячки статей алкоголика Привалишина об изобразительном искусстве. Господин Привалишин — грузный здоровенный старик-clochard, [1]вечно дрожащий с похмелья, сизолицый и вонючий — часто вторгался в редакцию, чтобы вытащить из кого-нибудь пятерку или доллар на опохмелку. Он наш специальный art-корреспондент. Как-то зимой я встретил специального корреспондента на Бродвее в туфлях на босу ногу. У Привалишина оригинальный стиль. Описывая выставку какой-нибудь бывшей советской бездарности, Привалишин имеет обыкновение залихватски сравнить художника с неизвестными истории искусств личностями, чаще всего у них немецкие фамилии. «Работы господина …овского напомнили мне, в частности, картины таких выдающихся мастеров живописи, как Отто Штукельмайэр и Артюр Финкль…» Поди знай, кто такие Артюр и Отто. Может, это с ними напился вчера Привалишин.
Я углубился в «Колонку Редактора». Моисей мог бы свободно сделаться в свое время американским журналистом. Сейчас, когда ему под семьдесят, уже поздно, конечно. Он мыслит ясно и ясно излагает мысли. Почему он предпочел стать владельцем эмигрантской газеты? Не хватило силы воли? Не хватило амбиций? Газета, правда, приносит ему хорошие деньги. Тираж четырехстраничной малютки (как две капли воды похожей на «Правду» — от формата до шрифтов) — 35 тысяч. Очень неплохой тираж даже для американской газеты. В киосках Нью-Йорка newspapermen называют нашу газету «Russian Daily».
По утрам Елена обычно лишь на мгновение открывала глаза, чтобы тотчас закрыть их, я покидал душную спальню, зажигал свет в ванной, наскоро умывался, брился (обычно порезав подбородок) и облачался в серый костюм, белую рубашку и широкий галстук. Костюм и несколько галстуков я привез из России. За полгода жизни в Соединенных Штатах я сумел лишь приобрести себе туфли из пластика за 4 доллара 99 центов. Некоторое время я с удовольствием лицезрел журналиста Лимонова в ванном зеркале, на фоне синих с фиолетинкой мелких цветов клеенки. Клеенка свисала с потолка и позволяла нам с Еленой принимать душ, стоя в ванной. Журналист остался доволен портретом журналиста и уходил в кухню, где орды тараканов оперировали на местности в полной безнаказанности…
В очередной раз в жизни я с упоением играл новую роль. Соорудив моментальную яичницу, я усаживался за кухонный стол, жевал и перечитывал статью, написанную мной накануне вечером. Статью я намеревался показать «боссу». Актер и романтик, я, конечно же, немедленно стал называть Моисея Бородатых «боссом». Босс платил мне 20 долларов за статью. Я утешал себя тем, что первый литературный гонорар Набокова в Америке был пять долларов…
…И в то утро я просмотрел статью. Уже с ключами в руке я вернулся поглядеть на Елену. Она спала, перекатившись к шкафу с одеждой. Матрасики, днем служившие нам диваном, ночью раскладывались в постель. Вокруг головы Елены была обмотана простыня. Приоткрыв рот, жена моя дышала в щель. Борясь между желанием поцеловать жену и боязнью ее разбудить — разбуженная, она превращалась в фурию, — я сладко улыбнулся и, отступая, осторожно ушел.
Написав, что я «сладко улыбнулся», я задумался, а так ли это было? Как бы там ни было, на лице моем безусловно каким-то образом отразилось умиление созданием, лежавшим на матрасиках. Уже тогда создание гнуснейшим образом грешило и не заслуживало умиления журналиста, но, Боже мой, разве мы умиляемся добродетели? Мы умиляемся черт знает чему, но не добродетели. Когда у меня над ухом произносят «добродетель», я представляю себе длинноносую желтокожую уродину-жердь в форме Армии Спасения. Шляпка, колокольчик и банка со щелью для пожертвований… Щель для пожертвований по ассоциации могла бы завести нас очень далеко, читатель, но отправимся, оставив спящую с открытым ртом — кроликовые два передних зуба обнажены — Елену, вслед за журналистом по открыточным местам Большого Нью-Йорка. (В частности, нам предстоит пройти у самого подножья Эмпайр, и шляпа наша свалится, и захрустит шея…)
Мы были бедны, и я экономил. Я вышел из Лексингтон на широкую, с двухсторонним движением, 34-ю и похуякал себе на Вест-Сайд пешком. Газета «Русское Дело» в дополнение ко всем другим ее романтически-экзотическим качествам (русская газета в Нью-Йорке!!!) помещалась на 56-й улице у самого Бродвея. Ты, читатель, сидя в Москве, Вологде, Новосибирске, Париже, Антонии или Курбевуа сюр Сен, представляешь себе Бродвей, забитый опереточными гангстерами, девушками стиля Мэрилин Монро, подозрительными китайцами, звездами шоу-бизнеса, да? На деле ни хуя интересного на 56-й у Бродвея не было. Захолустная улочка, как в маленьком украинском городке. Растрескавшийся асфальт, толстый слой пыли вдоль обочин… Нью-Йорк вообще удивительным образом умеет быстро распадаться и превращаться, если его запустить, как это и было в период Большой Нью-Йоркской Депрессии 1974–1977 годов, в скопище мелких провинциальных польско-украинско-еврейских местечек.
Я протопал по 34-й до Больших Универмагов — paradise для бедных (в универмаги в этот ранний час вливались муравьиной лавиной служащие) — до Бродвея и по нему отправился на север. Двадцать две улицы предстояло мне пересечь. Я взглянул на часы на башне «Мэйси» и заторопился.
Следует сказать, что лишь ненужный комплекс неполноценности заставлял эмигрантскую газету начинать работу в такую рань. Сотрудники ее могли преспокойно нежиться в постелях по крайней мере до полудня. Дело в том, что газета перепечатывала новости из нью-йоркских газет, лишь переводя их на русский язык. В любом случае, новость оставалась несвежей, по меньшей мере на сутки позднее должна была прибыть она к русскому читателю, так что два-три часа дела не меняли. К тому же большинство читателей «Русского Дела» получали газету на дом, по подписке, второй или третьей американской почтовой скоростью. Опоздание на пару дней было обычным явлением.
У 54-й на Бродвее располагался базар готового платья, где можно было закупить массу говна за баснословно небольшое количество долларов и даже центов. Базар уже разметал свои лотки и выкатывал вешалки с брюками, пиджаками и платьями, когда я простучал мимо него подошвами. Наша газета была родной сестрой этого базара. Мы продавали несвежие, устаревшие новости, базар — сделанные черт знает из какого химического говна одежды. (В августе в жару они вдруг стали издавать подозрительно острый бензинно-керосинный запах, и мне казалось, что, если температура повысится еще на пяток градусов, изделия растают, стекут с вешалок, оставив после себя лишь вонючие лужицы на асфальте.) Я вспомнил, как в Советском Союзе в шестидесятые годы вдруг стали модными синтетические вещи. Весело и дружно советское население стало платить бешеные деньги за рубашки, моментально тающие в том месте, где их лишь коснулась искра сигареты, предпочитая их добротным хлопковым советским одеяниям. Много позднее от жены мультимиллионера я узнал, что мультимиллионеры носят на себе исключительно хлопок и шерсть. Советский массовый человек, дурак, как и все массовые, не хотел одеваться, как мультимиллионер, но желал нацепить на себя негритянскую бедность. Человечество вообще удивительно легко подчиняется глупым общим маниям, а здравый смысл посещает толпы лишь раз в столетие.
Минуя незначительные заведения 56-й улицы (даже вспомнить нечего! Разве что зал с подержанными автомобилями на самом углу 56-й и Бродвея), я подошел к старой металлической двери газеты. Потянул дверь на себя… Газета гудела, как машинный зал большого парохода. Четыре допотопных зверя — линотипы — были установлены в цокольном этаже и сотрясали здание. Впрочем, все четыре никогда не работали: старые линотипы постоянно выходили из строя. Лязг, скрежет, огонь встретили меня, типографские операции XIX века напоминали кузнечные операции.
Потрудившись в «Русском Деле», я вынес оттуда циничное и неколебимое недоверие к прессе, к информации, которой нас кормят ежедневно. Я совершенно серьезно считаю, что, если бы даже журналисты мира, не оповещая свои правительства, сговорились, можно было бы кормить человечество старыми, годичной давности новостями и никто бы этого не заметил. Да и кто может проверить свежесть новостей? Иной раз, глядя на экран парижского TV, я вдруг замечаю трюки в стиле «Русского Дела»: шиит, с Калашниковым в руках перебегающий бейрутскую улицу, — я помню, у меня отличная зрительная память, — уже перебегал ее четыре месяца назад по другому поводу. Сверхсовременное средство информации, TV на деле унизительным образом зависимо от комментария, от сопроводительного голоса, каковой обычно сообщает нам мифологические глупости. Вся сложность мира сводится к выбранному произвольно визуальному image. «СССР»: показывают всегда военный парад, несмотря на то что военные парады бывают в Москве два раза в год, а остальные 363 дня в году обходятся без военных парадов. Даже баран после года лицезрения военных парадов (а их показом сопровождается три четверти любой информации о Советском Союзе по TV. Одна четвертая — открыточный обход камерой Кремля) убеждается навеки в том, что Советский Союз — опасная милитаристская страна. После этого народный мыслитель бежит к стене ближайшего здания и выписывает на ней жирно: «СССР = SS».
По грязной лестнице, крытой линолеумом (пластиковые подошвы туфель пластиково стучат о линолеум), я побежал вверх. Остановился на секунду на лестничной площадке у красной корявой дверки, ведущей в архив «Русского Дела», и одним духом пролетел последний марш на второй с половиной американский этаж в РЕДАКЦИЮ.
Длинная, во весь срез здания, комната окрашена была (множество лет тому назад) в слабо-зеленый индустриальный цвет. Самый светлый кусок ее — у двух окон — был отделен от основного помещения перегородками и скрывал в себе кабинет редактора и клетушку замредактора. (Собственно, кабинет редактора тоже был клетушкой, но в нем могли поместиться четверо, в то время как замредакторский вмещал лишь двоих.) Перегородки не достигали потолка, и потому любое сказанное в «кабинетах» слово достигало зала. Самые важные свои дела Моисей Бородатых решал вне помещения редакции — в итальянском ресторанчике на соседней улице. Он не доверял своим служащим.
Тогда я еще не имел всех моих сегодняшних опытов, и отношение мое к миру было куда более доверчивым, романтичным и восторженным. Войдя в редакцию, я с удовольствием вдохнул скверный прокуренный воздух. Я чувствовал себя Хэмингвэем, входящим в «Канзас Сити Стар», или Генри Миллером, явившимся начать трудовой день в Парижское здание «Чикаго Трибюн», посему газетный гнилой воздух мне нравился. В воздухе, однако, ярко чувствовался поутру один вовсе не неприятный запах. Ароматный дымок исходил от трубки старого русского интеллигента Соломона Захаровича Плоцкого. Соломон Захарович, ответственный за первую страницу газеты — за несвежие новости, — уже стучал по клавишам старого «Ундервуда», развернув «Нью-Йорк Таймс» и зажав трубку в зубах. Работал он очередями. Выбив одну очередь, он вдвигался в «Нью-Йорк Таймс» вместе с вертящимся старым креслом на колесиках. Выдувал клуб дыма. Шарил правой рукой далеко в стороне. Нащупывал бумажный стакан с кофе. Нес стакан ко рту. Иногда он опрокидывал стакан ищущей рукой, и тогда кофе быстро полз по металлическому столу по направлению к «Нью-Йорк Таймс». Бухгалтерша газеты, старая дама с папиросой, низкорослая и толстая, добрая, к слову сказать, женщина с чертами лица уличной гадалки на картах, срывалась в таких случаях с места и с губкой в руках бросалась спасать «Нью-Йорк Таймс».
Я абсолютно убежден, читатель, что все мы играем выбранные нами роли. Там, в редакции «Русского Дела», они были все невозможно кинематографичными. Каждый был типом, и каким выразительным и резким! Может быть, насмотревшись фильмов? Черт его знает… Соломон Захарович и бухгалтерша прекрасно и органично смотрелись бы в фильме «Citizen Kane», среди его третьестепенных персонажей. Моисей Бородатых, «босс», увы, не походил на Кана — Орсона Уэлса. Однако бесспорно и то, что на него не похожи и Руперт Мурдох, и Херст… Нос баллоном, брюшко над коротенькими ножками, выпучивающиеся далеко вперед из орбит глаза — какой уж тут молодой или старый Уэлс—Кан! Однако Бородатых был живуч, изворотлив и по-своему талантлив. Он прожил бурную жизнь и, если бы не война, добился бы, возможно, большего, чем владение «Русским Делом». До того как пришвартоваться в Соединенных Штатах и сделаться вначале страховым агентом, а затем сотрудником, совладельцем и владельцем «Русского Дела», Бородатых успел побывать во французских журналистах. Сам Батька Махно одарил Моисея вниманием и якобы упрашивал написать о нем книгу. Батька хотел, чтобы маленький Моисей изменил его image, убрал бы ненужные Батьке черты юдофоба и антисемита и изобразил бы Батьку идейным анархистом, каковым он как будто бы и был. Побитым Батькам верить трудно.
— А Махно правда не был антисемитом, Моисей Яковлевич? — спросил молодой журналист Лимонов у старого журналиста Бородатых. Махно волновал его воображение всегда, и мелкие детали вроде предполагаемого батькиного юдофобства вряд ли могли бы изменить его мнение.
Моисей Бородатых подернул плечами и эдак подхмыкнул.
— Я познакомился с Махно незадолго до его смерти. Он очень бедствовал в Париже с молодой женой и маленьким сыном. Батька утверждал, что хитрые большевики очернили его, представляя антисемитом намеренно, дабы переманить на свою сторону еврейские массы, активно принимавшие участие в революции. Что там действительно происходило на территории, где оперировала его армия, превышающей территории многих европейских стран вместе взятых, даже тогда, через десять лет после революции, восстановить было невозможно. Хаос и взаимные кровопускания. Я лично не сомневаюсь в том, что большевикам было выгодно представить его антисемитом. Возможно также, что отдельные банды, они же отряды, в его армии не отказывали себе в удовольствии погромить еврейское местечко… Украинцы, знаете, известные антисемиты…
— А вы ведь украинец, Лимонов? Ваша настоящая фамилия ведь украинская, Савченко?
— Савенко, Моисей Яковлевич!
— А в вас совсем нет еврейской крови, да?
— Нет, Моисей Яковлевич.
— Хм… А как же вы выехали?..
— Я же вам рассказывал, Моисей Яковлевич…
— Да-да, рассказывали, припоминаю… Жаль-жаль, такой симпатичный юноша, и в нем нет еврейской крови… Слушайте… — он понизил голос, — может быть, вы по советской привычке, знаете, боитесь признаться?..
— Ну что вы, Моисей Яковлевич, я бы вам сказал…
— Жаль-жаль…
Молодой журналист помнил, как за несколько лет до того, в Москве, грузная тетка, похожая на ведьму из советского фильма для детей, писательница Муза Павлова, прижав его к стене кухни и прикрыв дверь, шептала ему: «Совсем-совсем нет еврейской крови? Вы уверены? Может быть, ваша бабушка была еврейка?» Писательница была очень разочарована, что нет искомой крови. Вечером он, хохоча, рассказал эпизод на кухне Елене. Изобразил в лицах. И они хохотали оба. Им непонятно было желание писательницы, чтобы Лимонов принадлежал к славной нации. Подискутировав немного на тему, супруги сошлись на том, что ему следует гордиться тем, что ОНИ хотят раскопать в нем еврея. Следовательно, он, по ИХ мнению, достоин быть евреем. Очевидно, и по мнению Моисея Бородатых, он был достоин. Однако быть евреем на берегах Гудзона было куда более выгодно, чем на берегах Москвы-реки. И он порой искренне жалел в ту эпоху, что он не Jewish в городе с четырехмиллионным Jewish населением. Из двенадцати сотрудников редакции «Русского Дела» только корректор Лимонов и замредактора старик Сречинский были русские. Даже в сам акт основания газеты (в 1912 году, на несколько месяцев раньше «Правды») каким-то образом были уже замешаны евреи… и красные. Линотипщик Порфирий однажды шепотом поведал корректору, спустившемуся в типографию, о том, что в помещении газеты не раз бывал сам Лев Бронштейн-Троцкий. «А жил он в Бронксе, Троцкий… А сам Моисей, — Порфирий, седовласый и красношеий, оглянулся, как школьник, боящийся, что учитель, внезапно войдя в туалет, застанет его с сигаретой, — был в юности далеко не из правых. Это в Штатах они все, поняв, откуда ветер дует, быстренько стали убежденными антикоммунистами». Приблизив большие губы к уху корректора, Порфирий прошептал: «Он работал во французской социалистической газете…»
— День добрый, Эдуард Вениаминович!
Юрий Сергеевич Сречинский — худые руки оголены, рукава рубашки достигают локтей, галстук, высокая военная полубокс стрижка, вертикальные морщины — вышел из замредакторской клетки. У него уже тогда был рак, но сотрудники газеты еще об этом не знали. Он сам уже знал. В газету он являлся раньше всех и покидал ее позже всех. Как и Моисей Бородатых, Сречинский переместился в Соединенные Штаты с европейского континента, из Франции, но, в отличие от «босса», после войны. Войну он закончил полковником французской армии. За храбрость французское правительство предложило ему почетное французское гражданство, каковое он гордо отверг, желая навсегда остаться русским. Мы, вновь прибывшие, мечтавшие о любом гражданстве, пусть республики Тринидад и Тобаго, цинично современные советские, не понимали его чопорного старомодного национализма.
— День добрый, Юрий Сергеевич.
Я уже уселся на корректорский стул и получил от бухгалтерши предложенный стаканчик кофе. Я любил эти утренние, еще нерабочие 15–20 минут, когда пахло табаком Соломона Захаровича и бухгалтерша, зажав сигарету в зубах, приготавливала кофе.
— Как ваше ничего? — ласково спросил Сречинский, останавливаясь у корректорского стола. Помимо моей воли и жестокого молодого разума, я испытывал к замредактору не совсем понятную мне симпатию. Я даже подозревал, что это он является моим таинственным благожелателем. Дело в том, что каждую неделю Моисей выдавал мне аккуратный конвертик с двадцатидолларовой бумажкой внутри.
— Один из почитателей вашего журналистского таланта, желающий остаться неизвестным, — представил «босс» конвертик в первую встречу.
— Это вы, Моисей Яковлевич, сознайтесь? — спросил я, взяв конверт.
— Ну вот еще… Зачем? Я плачу вам зарплату. Если бы я хотел вам помочь, я бы прибавил вам жалованье…
Босс был прав.
— Но кто это может быть?
— Я не знаю. Спросите у Юрия Сергеевича, это, кажется, его приятель.
— Да, я знаю этого господина, — улыбаясь признался Сречинский. — Но он настоятельно просил меня не сообщать вам его имени.
— Но почему?
— Он так хочет. Не желает вас стеснять.
Сейчас у меня нет сомнений в том, что это Юрий Сергеевич был моим таинственным благодетелем. Потому что с его смертью поступление конвертиков прекратилось.
Как мое ничего? Юрий Сергеевич пользовался старомодными церемониальными выражениями другого века. Он говорил «батенька», называл всех без исключения по имени-отчеству.
— Не могли бы вы, Эдуард Вениаминович, посмотреть вот эту статейку. И скажите мне, пожалуйста, что вы о ней думаете.
Он часто спрашивал меня, что я думаю о той или иной статье. О подавляющем большинстве статей я думал плохо. У газеты было лишь несколько профессиональных корреспондентов, и лучшим среди них был, бесспорно, «босс», Моисей. Основная же масса статей поступала от дилетантов. Особенно плодовита была последняя «еврейская» эмиграция. (Тогда этот поток лишь набирал силу. Своего пика графоманское бумагомарание достигло позже, через несколько лет.) Плюс старики второй (послевоенной, массовой, простых людей) эмиграции высылали нам свои антикоммунистические творения. Рукописи обеих эмиграции были ужасающе безграмотны — и стилистически, и орфографически.
Идеи, обсуждавшиеся в рукописях (и попадавшие в конце концов на станицы «Русского Дела»), были фантастичны и часто просто безумны. Полемика друг с другом была основным занятием наших корреспондентов. Чаще всего они не сходились во мнениях о том, как следует разделить СССР. Безжалостные радикалы (обыкновенно евреи) предлагали оставить от СССР только Московскую область. Люди второй волны эмиграции (обычно бывшие солдаты и офицеры армии Власова) с обидой доказывали, что территории и украинцев, и белорусов должны будут быть включены в Новую Россию (она будет основана на месте СССР). Вся эта склеротическая или охуевшая от самого факта, что оказалась за границей, публика с величайшим рвением делила шкуру неубитого медведя, забывая о том, что вот уже около шестидесяти лет самые сильные в мире охотники не могут угрохать именно этого медведя…
— С удовольствием посмотрю, Юрий Сергеевич.
Глядя в бумаги, Сречинский ушел к себе в клетушку. Дверь с лестницы отворилась, и вошел старик Мартынов, седой и высокий. «Русское Дело» снимало у Мартынова здание. Сам Мартынов, называющийся «Книгоиздательство и книжный склад А.Мартынова», проживал на третьем этаже, в помещении, до такой степени забитом старыми книгами, что оно казалось сценической площадкой для съемки фильма «Доктор Фаустус» — не хватало только летучих мышей.
— Здравствуйте, господа! Кофейком не побалуете? Что-то случилось с моей электроплиткой.
Пока бухгалтерша баловала старика кофейком, последовала целая серия вступлений сотрудников редакции на территорию. Нина Рогочинская («Наша красавица» — называл ее Моисей) заведовала в газете отделом подписки.
— Здравствуйте, господа! — Шелестение плаща. Сняв плащ, Рогочинская поместила крупное видное тело созревшей до отказа и начинающей перезревать большеротой брюнетки в металлическое кресло и хрипло выдохнула:
— Опять не выспалась! Голова болит, кошмаар!
— Хотите аспирину? — спросила бухгалтерша от своего стола.
Интересно, замечали ли они сами, что каждое утро повторяют одни и те же фразы: «Голова болит… Хотите аспирину?» Никогда не пришла Рогочинская в редакцию с ясной головой. Неужели она действительно упрямо и целеустремленно ведет бессонную ночную жизнь и никогда не высыпается? Или же считает хорошим тоном делать вид, что ведет такую жизнь? Порфирий (и как он умудряется все знать?) говорил мне, что Рогочинская соревнуется с младшей сестрой Татьяной. Татьяна будто бы отбила однажды у Рогочинской мужика, и с тех пор под внешне дружественными личными отношениями сестер пылают жаром страсти. Каждая хочет победить соперницу в секс-соревновании.
Господин Милеруд, пишущий под псевдонимом Ильин, — зонтик первым, затем рука с папкой и газетами, пиджак букле, очки — возникает в двери. Это благодаря повышению господина Ильина по служебной лестнице — он стал редактором — я попал в корректоры. Всезнающий Порфирий сообщил мне, что Милеруд был в прежней советской жизни сотрудником АПН и членом компартии. Может быть, именно по этой причине он на всякий случай чрезвычайно любезен со всеми, даже со мной.
— Хотите чашечку кофе? Очень интересную книжечку получил я вчера, хотите посмотреть, Эдуард?
Стучало теперь уже несколько пишущих машинок. К Соломону Захаровичу присоединилась Анна Зиновьевна. Она переводит новости из «Нью-Йорк Пост». Несколько раз в месяц случалось, что они, плохо организовавшись, переводили одну и ту же новость. Свежеприехавшая Анна Зиновьевна и всегда сидевший в редакции Соломон Захарович враждуют молча. Между ними идет, как между сестрами Рогочинскими, соревнование, но профессиональное. Кто лучше знает английский. Кто переводит быстрее.
— Hello, ladies and gentlemen! — Мясистый седовласый юноша Евгений Ванштэйн, наш завтипографией, вошел с пачкой, увы, корректуры в уже измазанных типографской краской руках. В отличие от других русскодельцев, Ванштэйн вставлял в речь английские фразы. Было ясно, что человек выше остальных и желает принадлежать к культуре страны, в которой издается газета.
— А где второй лодырь? — спросил меня Ванштэйн, указав на пустующий стул номер два у корректорского стола. — Как обычно, опаздывает?
Ванштэйн был владельцем части акций газеты и посему справедливо считал себя вправе покомандовать, когда мог. Я лично относился к нему иронически. Для меня он был технарем из провинциальной Польши, появившимся в Соединенных Штатах еще ребенком. Простой человек Ванштэйн. В юности я работал с такими на заводах и стройках Украины. Он был мне понятен, как яйцо, и посему у нас были неплохие отношения. К тому же, увидев однажды мою Елену — она пришла в редакцию за ключом от квартиры, — Ванштэйн проникся ко мне уважением. Механизм в его черепной коробке, очевидно, сработал таким образом, что результат сложился в приблизительно следующую фразу (я прочел ее в глазах Ванштэйна): «Раз этот парень в очках имеет такую женщину в постели, следовательно, он чего-то стоит. Он оказался за корректорским столом в нашей газете только потому, что свежеприехал».
— Сделай это сейчас. Моисей сказал, чтоб я поставил ее сегодня. — Ванштэйн положил оттиски на стол.
Я брезгливо поворошил бумаги, ища начало. «Колонка Редактора».
Ну что ж, творения «босса» интереснее произведений бывшего советского офицера Корякова, где антикоммунизм смешан с любовью к гастрономии, и уж, без сомнения, логичнее написанных в припадке белой горячки статей алкоголика Привалишина об изобразительном искусстве. Господин Привалишин — грузный здоровенный старик-clochard, [1]вечно дрожащий с похмелья, сизолицый и вонючий — часто вторгался в редакцию, чтобы вытащить из кого-нибудь пятерку или доллар на опохмелку. Он наш специальный art-корреспондент. Как-то зимой я встретил специального корреспондента на Бродвее в туфлях на босу ногу. У Привалишина оригинальный стиль. Описывая выставку какой-нибудь бывшей советской бездарности, Привалишин имеет обыкновение залихватски сравнить художника с неизвестными истории искусств личностями, чаще всего у них немецкие фамилии. «Работы господина …овского напомнили мне, в частности, картины таких выдающихся мастеров живописи, как Отто Штукельмайэр и Артюр Финкль…» Поди знай, кто такие Артюр и Отто. Может, это с ними напился вчера Привалишин.
Я углубился в «Колонку Редактора». Моисей мог бы свободно сделаться в свое время американским журналистом. Сейчас, когда ему под семьдесят, уже поздно, конечно. Он мыслит ясно и ясно излагает мысли. Почему он предпочел стать владельцем эмигрантской газеты? Не хватило силы воли? Не хватило амбиций? Газета, правда, приносит ему хорошие деньги. Тираж четырехстраничной малютки (как две капли воды похожей на «Правду» — от формата до шрифтов) — 35 тысяч. Очень неплохой тираж даже для американской газеты. В киосках Нью-Йорка newspapermen называют нашу газету «Russian Daily».