Бедно одетые и плохо выглядящие люди непрерывно входили в здание суда, дверь-ворота не закрывалась, но лишь передавалась из рук в руки. Множество раз бывая здесь по соседству — в Эмиграционном Сервисе на Федерал-Плаза, я равнодушно проходил мимо здания суда, и не догадываясь, что такое важное для жизни Нью-Йорка здание существует рядом. Передо мной в массивные ворота втиснулась совершенно печальная пара. Высокий и сгорбленный, пыльный старик с лицом, напоминающим сырой гамбургер, поддерживал под руку «ее» — нос женщины наплывал на губу, в костлявой руке дымилась сигарета.
Внутри был зал. Как церковь или внутренности харьковского ломбарда, зал уходил куда-то ввысь, под купол. А оттуда, сверху, лилось вниз на посетителей сияющее правосудие — множество ламп дневного света, равнодушных и безглазых, как правосудие, так же незаинтересованных, каким должно быть правосудие лучшего качества. В зале, за исключением нескольких, уходящих в глубину его фигур, вовсе не было людей. Куда же они девались, входя? Может быть, проваливались под землю?
Осмотревшись, я обнаружил стену из очень высококачественного и красиво нарезанного дерева. В стене было несколько крошечных окошек. Увидев в одном из них, зарешеченном, голову с очками на ней, я обратился к голове:
— Скажите мне, пожалуйста… — начал я самым сладким подхалимажным голосочком.
— Повестку! — прохрипела голова. — Ты имеешь повестку? — Я сунул голове розовую бумагу. Я, честно говоря, надеялся, что очкастый рассмеется и скажет: «Что вы, молодой человек, шуток не понимаете… Не морочьте нам голову, валите домой, какие еще тут писания в сабвэе! У нас 1.387 человек убито в этом году в Нью-Йорке, а вы тут со своими мочеиспускательными делами!» — Зал 103,— сказала голова.
В зал 103 вело несколько дверей. Войдя вслед за усатым, низкорослым, медленно двигающимся латиноамериканцем в легкомысленно светлой шляпе, он вежливо придержал для меня дверь, я понял, куда девались пипл. Все они, или почти все, находились в зале 103! Зал кишел народом, занявшим все сидячие плоскости. Тяжелые, темного дерева старые скамьи со спинками, изготовленные в старые добрые времена, когда дела закона вершились в обстановке солидности и уважения, в присутствии мебели основательной и сильной, резко контрастировали с пластиковыми, наспех отлитыми из отходов цивилизации стульями различных цветов — гарнитуром нашего спешащего и легкомысленного века. Я осторожно уселся на один из стульев. Усевшись, осторожно огляделся.
Впереди за рядами лохматых и лысых голов (я немедленно отметил, что у меня была самая аккуратная прическа в этом зале) находилось возвышение. Как бы пюпитр дирижера или кафедра проповедника. Судя по виденным мною кинофильмам на судебные темы, она предназначалась судье. По обе стороны от кафедры возвышались два менее впечатляющих пюпитра. Если верить все тем же кинофильмам, эти шишки-пюпитры могли быть занимаемы прокурором, адвокатами или же сменяющимися свидетелями. У дальней стены (с двумя дверьми) помещалось странно свежее звездно-полосатое полотнище — знамя страны, в которой я живу. Набегая на знамя головами и фуражками, курсировали несколько полицейских и одна полис-женщина.
Начался десятый час утра. Подавленная тупость и страх человеческой толпы закономерно сменились кратким успокоением. Нагрелись под задницами сиденья, согрелись легкие, вдыхающие и выдыхающие коллективный, прелый, нечистый, но теплый запах человеческих тел, закутанных в зимние тряпки. Народ временно осмелел, забормотал, зашевелился. Десяток мужчин вышли в коридор покурить. Девка в меховой поддергайке из кролика извлекла из сумочки зеркало и занялась подкрашиванием глаз. Я знал, что девкина поддергайка стоит 99 долларов. Проходя по Канал-стрит, я видел точно такую же, раскачивающуюся на зимнем ветру. Покончив с глазами, девка высморкалась…
— Fucking judge! — Толстый парень-блондин в синей куртке и тесных джинсах, обтягивающих объемистые женские ляжки, пошевелился на соседнем стуле. Я оглядел толпу. Блондинов, на первый взгляд, в ней больше не было. Преобладали черные волосы и черные лица. Очкастых было еще двое. Пожилой, с сединой в волосах, черный, одна дужка пластиковой оправы была оплетена синей изоляционной лентой, и пожилой же, маленький дистрофик-дядька, одетый почему-то в синий халат. Типа халатов, какие носят подсобные рабочие в советских гастрономах. — Fucking judge! — повторил блондин, поймав мой взгляд. — Он спит еще, эта поганая свинья! — Блондин ударил кулаком правой руки о ладонь левой.
Явился тип в сером костюме со множеством папок в руках, но судя по реакции толпы, это не был «ебаный судья». И толстый блондин не обратил на типа никакого внимания. Помощник судьи? Секретарь? Полицейская женщина вручила ему бумажный стакан (из которого поднимался пар) и, усевшись в стороне за небольшой стол под звездно-полосатым полотнищем, серо-костюмный стал глотать жидкость, нам невидимую.
Толпа устала ждать и начала проявлять первые признаки анархического неудовлетворения. Группы черных юношей внезапно вставали и с шумом выходили из зала, и так же шумно возвращались. Дополнительные два полицейских вошли в зал и стали у дверей.
Но судья появился, откуда его не ждали. Когда часы на моей руке отметили 10:10. Упитанный, высокий, гладкощекий, в бежевом свободном пальто, в шляпе и с портфелем, он вышел на нас от национального флага, поместил портфель на стол, за которым серый тип допивал уже третий стакан испаряющейся жидкости, и ушел… В ту же дверь, из которой появился.
«А-ааааахх!» — выдохнула толпа, испуганная его исчезновением. Однако он тотчас вернулся. За судьей торопилась полицейская женщина, накидывая на него сзади судейскую рясу. «Встать!» — закричал полицейский. Мы встали. Судья взобрался на возвышение и сел. Поправил над плечами крылья рясы. Чистый, выспавшийся, ясноликий и грозный. Молодой и рыжий. Мы все, невыспавшиеся и виноватые в преступлениях, тревожно зашевелились и заволновались. Передышка кончилась, спокойствие ушло. Предстояла расплата за содеянное.
Они активно завозились там, вся их группа. Плюс явившаяся в последний момент старая седая женщина с недовольным лицом. Полицейский внес за седой связку бумаг, прижимая их к груди, как дрова.
— Я зачитаю список фамилий, — сказала женщина, обращаясь к нам. — Названные в списке — отойдите к стене и становитесь один за другим в алфавитном порядке. — Аркочча… Где Аркочча? — Аркоччей оказался усатый в шляпе, придержавший для меня дверь. — Аруна?..
Когда недовольная добралась до буквы «S», вдоль стены уже выстроилась большая часть населения зала. Для какой же цели они сортируют нас? Может быть, построившихся у стены повезут в тюрягу? Скажем, на находящийся неподалеку Райкерс Айленд? А может быть, напротив, построившимся у стены дадут хороший пинок под зад, каждому, и выгонят из здания суда? Я попытался сравнить выстроенных у стены с сидящими. Никакого видимого различия. Те же физиономии бедных людей. Дешевая и уродливая одежда на тех и других… «Санчес?.. Санчес?» Санчеса в зале не оказалось, и седая остановилась, чтобы отметить его отсутствие в списке. «Савендо?.. Савендо?» Никто не откликнулся. Савендо, очевидно как и Санчес, положил на закон. «Эдвард Савендо?» Только в этот момент до меня дошло, что Эдвард Савендо — это я.
— Это я! — закричал я излишне громко, неестественным для меня хриплым, взволнованным голосом и встал. Прошел к стене и прислонился к ней, как все они, одним плечом. К стене цвета густой горчицы, из тех, что подают в «кофе-шопах». И стал стеснительно размышлять о том, почему у меня из глотки вырвались несвойственные мне звуки. Боюсь я, что ли, этого их спектакля? А куда же девались мой интеллект, чувство юмора, способность отдалиться от ситуации? Пришлось признать, что все эти качества мгновенно исчезли, растворившись в хорошо организованном театральном зрелище. Опоздание судьи на семьдесят минут, очевидно, было также запланировано сценарием. Чтобы добиться от толпы еще большего трепета перед законом. И как ловко они понизили меня в ранге! Заменой одной буквы они сделали из меня латиноамериканца. Я бы не додумался до подобного трюка за год, а старая стерва, прочла, не глядя в лист, — Савендо!
— Аркочча! Пройдите сюда! — Аркочча, услышав свою фамилию, снял шляпу и затоптался, не зная, что предпринять. Полис-женщина обхватила его крепко в районе талии и подвинула, как большую, в рост человека, шахматную фигуру на несколько меток ближе к судье. Судья брезгливо поглядел на него и, поспешно опустиз взгляд в бумаги, забормотал привычно… С большим неуспехом полицейская женщина и пришедший ей на помощь полицейский пытались заставить Аркоччу произнести фразу «Клянусь говорить правду, только правду и ничего, кроме правды…»
За дальностью расстояния — буква «S», как известно, далеко отстоит от буквы «А» — я плохо расслышал, в чем его обвиняли. Несколько раз я различил слово wife — жена. Я предположил, что по-домашнему выглядящий, усатый таракан Аркочча напился и избил свою wife.
— Guilty or non-guilty? — скоро вопросил судья.
— Виновен, ваша честь! — взревел Аркочча и низко поклонился судье.
Стукнув неизвестно откуда взявшимся молотком по столу, судья выкрикнул:
— Штраф 90 долларов! — И лишь через мгновение, как бы подумав, добавил: — Или три дня тюрьмы! Аруна!
Аркочча мычал еще что-то, но его уже влекли в нужном закону направлении полицейские, а полис-женщина, точно таким же манером, прицелившись между талией и подмышками, ухватила и буксировала пред очи судьи тело Аруны.
При выходе из пределов буквы «О» процедура, очевидно, показалась судье медленной. Может быть решив расправиться с нами одним ударом, он встал и навис над кафедрой. Во все более ускоряющемся темпе стал дирижировать полицейскими. «Клянусь говорить правду и только правду». — «Виновен или невиновен?» — сыпалось горохом. «Штраф 90 долларов…» — «Нет денег заплатить штраф? Три дня тюрьмы…» — «Штраф 50 долларов…» — «Штраф 90 долларов…» — «Невиновен?» — судья остановился и с сожалением поглядел на черного паренька в ярких одеждах, смело глядящего на него. Взвесил паренька взглядом: «Сядьте в зал!» Избавившись от барьера, преграждавшего ему бег к букве «Зэд», судья возобновил бег: «Клянусь говорить… Виновен или невиновен?.. Штраф 90 долларов…» Девяносто было его любимой цифрой. Только несколько штрафов были выше или ниже девяноста долларов.
Мне показалось, что я понял их замысел. Они отобрали народ с преступлениями моей категории: «поскандалил с женой», «дал соседу по физиономии», «мочеиспускался в сабвэе»… и суют нам всем быстренько девяносто долларов штрафу или несколько дней тюряги (совершившие более серьезные преступления остались сидеть в зале?). Может быть, городу не хватает денег до круглой суммы во столько-то сотен тысяч? И я попал под финансовую облаву?
Все меньшее количество ярдов отделяло меня от светлых глаз судьи, от бледных англосаксонских лица и рук его. У судьи, я теперь мог разглядеть, была нежная кожа человека, никогда не атакованного стихиями, ну разве только он несколько раз нерасчетливо попал под дождь… Я попытался представить себе жизнь рыжего молодого человека в судейской рясе-мантии, начинающего жиреть и лысеть молодого человека. Подобно моему боссу, мультимиллионеру, он, вне всякого сомнения, родился в каком-нибудь Спрингфилдсе, штат Массачусетс, в Новой Англии, среди зеленых холмов, в старом доме из старого дерева. Предки судьи сделали за него всю черную работу, как и предки моего босса… Судья был болезненным младшим сыном землевладельца. Болея, рыжеволосый мальчик любил читать. Может быть даже, любящая «мазэр» будущего судьи, зная безмерную любовь мальчика к книгам, переносила в дни болезни его кровать в библиотеку. Не одна, конечно, тащила «мазэр» кровать, но с помощью старого слуги и нескольких молодых слуг. Из окна библиотеки мальчик мог наблюдать пасущихся на холме баранов или же сельскохозяйственных рабочих, трудящихся на маисовом поле, в то время как на одеяле перед ним покоилась книга в золотом тисненном кожаном переплете, с яркими картинками, Жюль Верн может быть, подводные приключения…
Но мальчик выздоровел, на нашу голову — я оглядел народ в зале 103 и вздохнул… — окончил Йельский, или Принстонский, или Гарвардский университет и, путем естественного течения обстоятельств, стал судьей. Он, и это видно по его брезгливому выражению лица, не любит сегодняшний этап своей карьеры и мечтает, путем опять-таки естественного течения социальных обстоятельств, сделаться в свое время Верховным, старым и мало занятым судьей. Судья, может, и неплохой человек вне здания суда, но он старается не смотреть на нас, так как мы — плесень и отходы супер-города — неприятны, некрасивы, подобны мусору и асфальту. Вообще-то судья не очень жалует людей, даже людей своего класса, и предпочитает общаться с книгами. Когда он доберется в сияющие сферы Верховного Суда, он будет общаться только с книгами…
На меня он поглядел. Интеллигентские очки, прическа, апельсиновая (непристойного цвета, с точки зрения судьи) дубленая шубейка — весь мой облик слуги из хорошего дома и мое мелового цвета, как всегда зимами, лицо остановили его внимание. Мне даже показалось, что я уловил в его блеклом взгляде слабый, очень слабый и одинокий лучик симпатии.
— Клянусь говорить правду и только правду… — поклялся я. Он не ограничился «Виновен, невиновен?», он обратился ко мне с распространенной фразой, выделив меня, клянусь, среди других обвиняемых.
— Признаете ли вы себя виновным в том, что уринировали в сабвэе на 59-й станции?
— Да, Ваша честь, я признаю себя виновным в том, что уринировал в сабвэе в четыре часа ночи. Я виновен, Ваша честь, и я извиняюсь… — Невзирая на слабый лучик симпатии, я не стал искушать судьбу и не пожаловался ни на искажение моей фамилии, ни на фальсификацию места, где я уринировал. Вызов, брошенный мной закону, состоял лишь в том, что я обозначил время действия: четыре часа утра. Судья уже сам должен был догадаться, что писание в четыре часа утра — куда меньшее преступление, чем писание в семь часов вечера.
— Без штрафа! — сказал судья и стукнул молотком. — Идите и больше не повторяйте этого, — добавил он без улыбки.
— Большое спасибо, Ваша честь! — Стараясь не глядеть вокруг, я выбрался из зала 103 и из здания суда. На Вест Бродвее я глубоко вздохнул декабрьский воздух и пошел к Канал-стрит, время от времени останавливаясь и произнося: «Я — белый! Я — белый!» — с большим удивлением. В первый раз в жизни я осознал, какого цвета моя кожа. Такого же цвета, как у судьи, белая, она сберегла мне 90 долларов.
Обыкновенная драка
Внутри был зал. Как церковь или внутренности харьковского ломбарда, зал уходил куда-то ввысь, под купол. А оттуда, сверху, лилось вниз на посетителей сияющее правосудие — множество ламп дневного света, равнодушных и безглазых, как правосудие, так же незаинтересованных, каким должно быть правосудие лучшего качества. В зале, за исключением нескольких, уходящих в глубину его фигур, вовсе не было людей. Куда же они девались, входя? Может быть, проваливались под землю?
Осмотревшись, я обнаружил стену из очень высококачественного и красиво нарезанного дерева. В стене было несколько крошечных окошек. Увидев в одном из них, зарешеченном, голову с очками на ней, я обратился к голове:
— Скажите мне, пожалуйста… — начал я самым сладким подхалимажным голосочком.
— Повестку! — прохрипела голова. — Ты имеешь повестку? — Я сунул голове розовую бумагу. Я, честно говоря, надеялся, что очкастый рассмеется и скажет: «Что вы, молодой человек, шуток не понимаете… Не морочьте нам голову, валите домой, какие еще тут писания в сабвэе! У нас 1.387 человек убито в этом году в Нью-Йорке, а вы тут со своими мочеиспускательными делами!» — Зал 103,— сказала голова.
В зал 103 вело несколько дверей. Войдя вслед за усатым, низкорослым, медленно двигающимся латиноамериканцем в легкомысленно светлой шляпе, он вежливо придержал для меня дверь, я понял, куда девались пипл. Все они, или почти все, находились в зале 103! Зал кишел народом, занявшим все сидячие плоскости. Тяжелые, темного дерева старые скамьи со спинками, изготовленные в старые добрые времена, когда дела закона вершились в обстановке солидности и уважения, в присутствии мебели основательной и сильной, резко контрастировали с пластиковыми, наспех отлитыми из отходов цивилизации стульями различных цветов — гарнитуром нашего спешащего и легкомысленного века. Я осторожно уселся на один из стульев. Усевшись, осторожно огляделся.
Впереди за рядами лохматых и лысых голов (я немедленно отметил, что у меня была самая аккуратная прическа в этом зале) находилось возвышение. Как бы пюпитр дирижера или кафедра проповедника. Судя по виденным мною кинофильмам на судебные темы, она предназначалась судье. По обе стороны от кафедры возвышались два менее впечатляющих пюпитра. Если верить все тем же кинофильмам, эти шишки-пюпитры могли быть занимаемы прокурором, адвокатами или же сменяющимися свидетелями. У дальней стены (с двумя дверьми) помещалось странно свежее звездно-полосатое полотнище — знамя страны, в которой я живу. Набегая на знамя головами и фуражками, курсировали несколько полицейских и одна полис-женщина.
Начался десятый час утра. Подавленная тупость и страх человеческой толпы закономерно сменились кратким успокоением. Нагрелись под задницами сиденья, согрелись легкие, вдыхающие и выдыхающие коллективный, прелый, нечистый, но теплый запах человеческих тел, закутанных в зимние тряпки. Народ временно осмелел, забормотал, зашевелился. Десяток мужчин вышли в коридор покурить. Девка в меховой поддергайке из кролика извлекла из сумочки зеркало и занялась подкрашиванием глаз. Я знал, что девкина поддергайка стоит 99 долларов. Проходя по Канал-стрит, я видел точно такую же, раскачивающуюся на зимнем ветру. Покончив с глазами, девка высморкалась…
— Fucking judge! — Толстый парень-блондин в синей куртке и тесных джинсах, обтягивающих объемистые женские ляжки, пошевелился на соседнем стуле. Я оглядел толпу. Блондинов, на первый взгляд, в ней больше не было. Преобладали черные волосы и черные лица. Очкастых было еще двое. Пожилой, с сединой в волосах, черный, одна дужка пластиковой оправы была оплетена синей изоляционной лентой, и пожилой же, маленький дистрофик-дядька, одетый почему-то в синий халат. Типа халатов, какие носят подсобные рабочие в советских гастрономах. — Fucking judge! — повторил блондин, поймав мой взгляд. — Он спит еще, эта поганая свинья! — Блондин ударил кулаком правой руки о ладонь левой.
Явился тип в сером костюме со множеством папок в руках, но судя по реакции толпы, это не был «ебаный судья». И толстый блондин не обратил на типа никакого внимания. Помощник судьи? Секретарь? Полицейская женщина вручила ему бумажный стакан (из которого поднимался пар) и, усевшись в стороне за небольшой стол под звездно-полосатым полотнищем, серо-костюмный стал глотать жидкость, нам невидимую.
Толпа устала ждать и начала проявлять первые признаки анархического неудовлетворения. Группы черных юношей внезапно вставали и с шумом выходили из зала, и так же шумно возвращались. Дополнительные два полицейских вошли в зал и стали у дверей.
Но судья появился, откуда его не ждали. Когда часы на моей руке отметили 10:10. Упитанный, высокий, гладкощекий, в бежевом свободном пальто, в шляпе и с портфелем, он вышел на нас от национального флага, поместил портфель на стол, за которым серый тип допивал уже третий стакан испаряющейся жидкости, и ушел… В ту же дверь, из которой появился.
«А-ааааахх!» — выдохнула толпа, испуганная его исчезновением. Однако он тотчас вернулся. За судьей торопилась полицейская женщина, накидывая на него сзади судейскую рясу. «Встать!» — закричал полицейский. Мы встали. Судья взобрался на возвышение и сел. Поправил над плечами крылья рясы. Чистый, выспавшийся, ясноликий и грозный. Молодой и рыжий. Мы все, невыспавшиеся и виноватые в преступлениях, тревожно зашевелились и заволновались. Передышка кончилась, спокойствие ушло. Предстояла расплата за содеянное.
Они активно завозились там, вся их группа. Плюс явившаяся в последний момент старая седая женщина с недовольным лицом. Полицейский внес за седой связку бумаг, прижимая их к груди, как дрова.
— Я зачитаю список фамилий, — сказала женщина, обращаясь к нам. — Названные в списке — отойдите к стене и становитесь один за другим в алфавитном порядке. — Аркочча… Где Аркочча? — Аркоччей оказался усатый в шляпе, придержавший для меня дверь. — Аруна?..
Когда недовольная добралась до буквы «S», вдоль стены уже выстроилась большая часть населения зала. Для какой же цели они сортируют нас? Может быть, построившихся у стены повезут в тюрягу? Скажем, на находящийся неподалеку Райкерс Айленд? А может быть, напротив, построившимся у стены дадут хороший пинок под зад, каждому, и выгонят из здания суда? Я попытался сравнить выстроенных у стены с сидящими. Никакого видимого различия. Те же физиономии бедных людей. Дешевая и уродливая одежда на тех и других… «Санчес?.. Санчес?» Санчеса в зале не оказалось, и седая остановилась, чтобы отметить его отсутствие в списке. «Савендо?.. Савендо?» Никто не откликнулся. Савендо, очевидно как и Санчес, положил на закон. «Эдвард Савендо?» Только в этот момент до меня дошло, что Эдвард Савендо — это я.
— Это я! — закричал я излишне громко, неестественным для меня хриплым, взволнованным голосом и встал. Прошел к стене и прислонился к ней, как все они, одним плечом. К стене цвета густой горчицы, из тех, что подают в «кофе-шопах». И стал стеснительно размышлять о том, почему у меня из глотки вырвались несвойственные мне звуки. Боюсь я, что ли, этого их спектакля? А куда же девались мой интеллект, чувство юмора, способность отдалиться от ситуации? Пришлось признать, что все эти качества мгновенно исчезли, растворившись в хорошо организованном театральном зрелище. Опоздание судьи на семьдесят минут, очевидно, было также запланировано сценарием. Чтобы добиться от толпы еще большего трепета перед законом. И как ловко они понизили меня в ранге! Заменой одной буквы они сделали из меня латиноамериканца. Я бы не додумался до подобного трюка за год, а старая стерва, прочла, не глядя в лист, — Савендо!
— Аркочча! Пройдите сюда! — Аркочча, услышав свою фамилию, снял шляпу и затоптался, не зная, что предпринять. Полис-женщина обхватила его крепко в районе талии и подвинула, как большую, в рост человека, шахматную фигуру на несколько меток ближе к судье. Судья брезгливо поглядел на него и, поспешно опустиз взгляд в бумаги, забормотал привычно… С большим неуспехом полицейская женщина и пришедший ей на помощь полицейский пытались заставить Аркоччу произнести фразу «Клянусь говорить правду, только правду и ничего, кроме правды…»
За дальностью расстояния — буква «S», как известно, далеко отстоит от буквы «А» — я плохо расслышал, в чем его обвиняли. Несколько раз я различил слово wife — жена. Я предположил, что по-домашнему выглядящий, усатый таракан Аркочча напился и избил свою wife.
— Guilty or non-guilty? — скоро вопросил судья.
— Виновен, ваша честь! — взревел Аркочча и низко поклонился судье.
Стукнув неизвестно откуда взявшимся молотком по столу, судья выкрикнул:
— Штраф 90 долларов! — И лишь через мгновение, как бы подумав, добавил: — Или три дня тюрьмы! Аруна!
Аркочча мычал еще что-то, но его уже влекли в нужном закону направлении полицейские, а полис-женщина, точно таким же манером, прицелившись между талией и подмышками, ухватила и буксировала пред очи судьи тело Аруны.
При выходе из пределов буквы «О» процедура, очевидно, показалась судье медленной. Может быть решив расправиться с нами одним ударом, он встал и навис над кафедрой. Во все более ускоряющемся темпе стал дирижировать полицейскими. «Клянусь говорить правду и только правду». — «Виновен или невиновен?» — сыпалось горохом. «Штраф 90 долларов…» — «Нет денег заплатить штраф? Три дня тюрьмы…» — «Штраф 50 долларов…» — «Штраф 90 долларов…» — «Невиновен?» — судья остановился и с сожалением поглядел на черного паренька в ярких одеждах, смело глядящего на него. Взвесил паренька взглядом: «Сядьте в зал!» Избавившись от барьера, преграждавшего ему бег к букве «Зэд», судья возобновил бег: «Клянусь говорить… Виновен или невиновен?.. Штраф 90 долларов…» Девяносто было его любимой цифрой. Только несколько штрафов были выше или ниже девяноста долларов.
Мне показалось, что я понял их замысел. Они отобрали народ с преступлениями моей категории: «поскандалил с женой», «дал соседу по физиономии», «мочеиспускался в сабвэе»… и суют нам всем быстренько девяносто долларов штрафу или несколько дней тюряги (совершившие более серьезные преступления остались сидеть в зале?). Может быть, городу не хватает денег до круглой суммы во столько-то сотен тысяч? И я попал под финансовую облаву?
Все меньшее количество ярдов отделяло меня от светлых глаз судьи, от бледных англосаксонских лица и рук его. У судьи, я теперь мог разглядеть, была нежная кожа человека, никогда не атакованного стихиями, ну разве только он несколько раз нерасчетливо попал под дождь… Я попытался представить себе жизнь рыжего молодого человека в судейской рясе-мантии, начинающего жиреть и лысеть молодого человека. Подобно моему боссу, мультимиллионеру, он, вне всякого сомнения, родился в каком-нибудь Спрингфилдсе, штат Массачусетс, в Новой Англии, среди зеленых холмов, в старом доме из старого дерева. Предки судьи сделали за него всю черную работу, как и предки моего босса… Судья был болезненным младшим сыном землевладельца. Болея, рыжеволосый мальчик любил читать. Может быть даже, любящая «мазэр» будущего судьи, зная безмерную любовь мальчика к книгам, переносила в дни болезни его кровать в библиотеку. Не одна, конечно, тащила «мазэр» кровать, но с помощью старого слуги и нескольких молодых слуг. Из окна библиотеки мальчик мог наблюдать пасущихся на холме баранов или же сельскохозяйственных рабочих, трудящихся на маисовом поле, в то время как на одеяле перед ним покоилась книга в золотом тисненном кожаном переплете, с яркими картинками, Жюль Верн может быть, подводные приключения…
Но мальчик выздоровел, на нашу голову — я оглядел народ в зале 103 и вздохнул… — окончил Йельский, или Принстонский, или Гарвардский университет и, путем естественного течения обстоятельств, стал судьей. Он, и это видно по его брезгливому выражению лица, не любит сегодняшний этап своей карьеры и мечтает, путем опять-таки естественного течения социальных обстоятельств, сделаться в свое время Верховным, старым и мало занятым судьей. Судья, может, и неплохой человек вне здания суда, но он старается не смотреть на нас, так как мы — плесень и отходы супер-города — неприятны, некрасивы, подобны мусору и асфальту. Вообще-то судья не очень жалует людей, даже людей своего класса, и предпочитает общаться с книгами. Когда он доберется в сияющие сферы Верховного Суда, он будет общаться только с книгами…
На меня он поглядел. Интеллигентские очки, прическа, апельсиновая (непристойного цвета, с точки зрения судьи) дубленая шубейка — весь мой облик слуги из хорошего дома и мое мелового цвета, как всегда зимами, лицо остановили его внимание. Мне даже показалось, что я уловил в его блеклом взгляде слабый, очень слабый и одинокий лучик симпатии.
— Клянусь говорить правду и только правду… — поклялся я. Он не ограничился «Виновен, невиновен?», он обратился ко мне с распространенной фразой, выделив меня, клянусь, среди других обвиняемых.
— Признаете ли вы себя виновным в том, что уринировали в сабвэе на 59-й станции?
— Да, Ваша честь, я признаю себя виновным в том, что уринировал в сабвэе в четыре часа ночи. Я виновен, Ваша честь, и я извиняюсь… — Невзирая на слабый лучик симпатии, я не стал искушать судьбу и не пожаловался ни на искажение моей фамилии, ни на фальсификацию места, где я уринировал. Вызов, брошенный мной закону, состоял лишь в том, что я обозначил время действия: четыре часа утра. Судья уже сам должен был догадаться, что писание в четыре часа утра — куда меньшее преступление, чем писание в семь часов вечера.
— Без штрафа! — сказал судья и стукнул молотком. — Идите и больше не повторяйте этого, — добавил он без улыбки.
— Большое спасибо, Ваша честь! — Стараясь не глядеть вокруг, я выбрался из зала 103 и из здания суда. На Вест Бродвее я глубоко вздохнул декабрьский воздух и пошел к Канал-стрит, время от времени останавливаясь и произнося: «Я — белый! Я — белый!» — с большим удивлением. В первый раз в жизни я осознал, какого цвета моя кожа. Такого же цвета, как у судьи, белая, она сберегла мне 90 долларов.
Обыкновенная драка
Он ударил меня первым. Он был прав. Я уже некоторое время обижал его, называя всяческими матерными словами по-английски. Я называл его mother-fucker и хуесос и еще другими. Но если начать эту историю с головы, а не с хвоста, — я был прав. Ибо до этого он снял с Мишки очки, говнюк.
Вообще-то, если вернуться к пункту «зеро» истории, мы с Мишкой-типографом вылезли из метро у Лехалля уже вдребезги пьяные. Мы приехали из банлье, где в русской типографии была в этот день закончена моя новая книга. Мы обмыли книгу в компании издателя и рабочих (шампанское и виски), выпили в кафе у станции белого вина и, купив в супер-маршэ бутыль кальвадоса, сели в поезд. Так как никогда не знаешь, какая книга будет последней в твоей жизни, разумно праздновать выход каждой.
Десять копий малютки, затянутые в пластик, лежали у моих ног на полу вагона RAR линии В, бутылка кальвадоса переходила из рук Мишки в мои и обратно. Челночные, знаете, движения совершала. У станции Бурж-ля-Рейн Мишка предложил мне купить судно, чтобы бороздить на нем моря и океаны, одновременно не бездельничая, но совершая необходимые кому-то торговые рейсы.
— А хули еще делать в жизни?.. — сказал Мишка. — Я не собираюсь работать типографом до конца дней моих. На хуя я тогда уезжал…
— Правильно, — одобрил я. — Купим списанный миноносец. Я слышал, что можно задешево купить списанный военный корабль.
— Не может быть! — воскликнул Мишка.
— Может. И знаешь, почему задешево? Потому что его никуда, на хуй, не применишь, военный корабль. Помещения на нем мало, все стиснуто до предела, дабы вместить как можно больше орудий и припасов к ним. И никакого люкса на военном корабле. Народ же, покупающий бато, ищет прежде всего люкса, чтобы рассекать южные моря в компании красивых блядей, развалясь на диванах в больших каютах с веселыми окнами. Чтобы возить на нем грузы, экс-военный корабль тоже не особенно пригоден, много в него не загрузишь. А нам он как раз будет впору.
— Но если невозможно возить на нем грузы… — начал Мишка.
— Мы будем курсировать вдоль берегов и обстреливать города и деревни. — Я захохотал. Часть населения вагона, доселе обращенная ко мне затылками, встревоженно сменила их на бледные осенние лица.
— Почему ты, Лимонов, хочешь обстреливать города и деревни? — Мишка глядел на меня как строгий, но втайне гордящийся взбалмошным анархистом-учеником учитель. По-моему, ему самому хотелось обстреливать населенные пункты и он лишь стеснялся своих сорока восьми лет.
— Не знаю… — начал я. Но решил раскрыться перед Мишкой. Я давно уже ни с кем не говорил на «эти» темы. Для этих тем нужен был специальный человек, а специальный человек не подворачивался. Может, Мишка как раз и есть специальный человек? — Надоело мне быть цивилизованным, притворяться смирным, кастрированным. Сколько можно. Мишка! Жизнь укорачивается, а где сильные ощущения? Где удовольствия борьбы? Жить в цивилизованной стране — как находиться в хорошем психиатрическом госпитале, надеюсь, ты уже понял… Сытно, тепло, но тысячи ограничений… И строго следят за тем, чтоб ты не возбуждался. Но возбуждаться — и есть жизнь, Мишка! Хочу возбуждаться… Во мне дух горит и не погас с возрастом, даже жарче горит, разрывает меня. Ты думаешь, я хочу почтенным соней-писателем жизнь окончить? Активно не хочу… Следовательно, давай будем иметь в виду нашу мечту. И станем к ней двигаться.
Мишка глотанул кальвадоса и отер рот тыльной стороной ладони. Поезд мягко подскользнул и пиявкой прилип к платформе станции Аркуэль-Кашэн. Я знал об этом городе-спутнике Парижа только то, что его муниципалитет сплошь состоит из коммунистов. И что на Пасху 1768 г. маркиз де Сад устроил здесь дебош с вдовой кондитера, которая заложила его властям.
— Вот и давай, — сказал я. — Идея твоя — тебе и начинать. Составь досье. Выясни, где можно купить списанный военный корабль. Позвони в различные инстанции.
— На сколько, ты думаешь, он потянет, кораблик, а, Лимонов?
Вошли свежие пассажиры. Стройный черный в аккуратном сером костюме с галстуком и атташе-кейсом уселся рядом с Мишкой. Рядом со мной опустился крупный старик в маскировочной хаки-куртке.
— Хуй его знает… Никогда еще не покупал военных кораблей.
— Мы с тобой похожи на двух подвыпивших люмпенов, рассуждающих о революции, сидя в кафе, — заметил вдруг Мишка уныло. — И капусты у нас, в любом случае, нет.
— Ни хуя подобного, — сказал я. — Не самоунижайся. Мы не демагоги. Деньги заработаем. Ты сколько раз свою судьбу менял? В скольких странах жил?
— В четвертой живу. Посетил куда больше.
— А я в третьей. Те, кто в кафе разглагольствуют, — чаще всего в этом же картье и родились. Мы с тобой авантюристы. Ты уверен, что в этой стране умрешь?
— Не думаю… Вряд ли. Здесь климат плохой. Сыро. — Мишка передал мне бутылку.
Мы въехали под открытое облачное небо в Форуме. Мы были, однако, еще много ниже парижских улиц. Просто в этом месте Форум по проекту архитектора не покрыли крышей. Бушлат мой, некогда принадлежавший Гансу Дитриху Ратману, немецкому моряку, был расстегнут. Пролетарская куртка Мишки, напротив, была тщательно зафиксирована им на все имеющиеся пуговицы и молнии. Кальвадос действовал на нас по-разному. Мы направлялись в ашелем художников — в новый дом как раз напротив чуда канализационной техники — Центра Помпиду. Одно из ателье принадлежало моему приятелю Генриху. Я предполагаю, что мы хотели выпить еще и продолжить собеседование.
— В наше время боеспособная протяженность жизни увеличилась необыкновенно, Мишка, — сказал я. — Одиннадцатилетние дети прекрасно воюют, вооруженные Калашниковым, и в Сальвадоре, и в Ливане, и в ирано-иракской войне. Можешь поднять Калашников — уже годишься. И старики преспокойно могут оперировать Калашниковым вплоть до возраста восьмидесяти и больше лет. В этом истинное преимущество нашего времени перед всеми временами. В эпоху сабель, мечей и конных атак боеспособность располагалась где-то между всего лишь двадцатью и сорока годами!.. Ты слышишь, Мишка!
— Слышу… Ты уверен, что твой друг дома? Нужно было все-таки позвонить ему…
— Дома. Где ему еще быть… Ох, как я не люблю этих ебаных музыкантов! Посмотри на уродов, Мишка. — Я презрительно сморщился. Внизу, на цементном дне ущелья, у бронзовой статуи голой девки, расположились уличные музыканты. Группа их, нечесаная, бородатая и растекающаяся как грязная жижа, была окружена зрителями. Повсюду, с разных уровней и площадок Форума на музыкантов довольно глядели бездельники. Психология порядочного советского гражданина, черт знает каким непонятным образом унаследованная мною от папы — советского офицера, безжалостно заставляет меня презирать бездельников, безработных, людей грязных и плохо одетых. Несмотря на то что сам я большую часть жизни просуществовал вне общества — был вором, поэтом «maudit» и чернорабочим, — я парадоксальным образом пронес это презрение через всю жизнь.
— Что они тебе сделали? — поинтересовался Мишка, безразлично скользнув взглядом по музыкантам. — Ну дуют себе в трубы и щиплют гитары, пусть их…
— Ты, Мишка, плюралист. Слишком терпимый. Я не выношу этот бездарный сальный народец здесь или на станции метро «Шатле». Толпы подонков. Бесполезные существа. Говнопроизводящие машины! Чернь. Даже смотреть на них неприятно — как лицезреть городскую свалку. Обрати внимание на типа с трубой: сальные волосы до плеч, красный платок завязан под коленом, фу, какой мерзкий говнюк. Рожа, от неудачно залеченных прыщей, похожа на кактус.
— Парень как парень, — Мишка обернулся ко мне. Один глаз у него был хитро прищурен. — Я не могу сказать, что обожаю толпу в Шатле или у Центра Помпиду, но в демократии каждому есть место. Ты, между прочим, фашист, Лимонов. Никакой ты не левый. Тебя по ошибке в левые определили. Тебе уже говорили, что ты фашист?
— Я не фашист. В одном журнале написали, что я — «правый анархист»… Однако ярлык не имеет никакого значения. Если нелюбовь к уродливым, бесполезным и бездарным людям называется фашизм, тогда я фашист. Вся эта публика оскорбляет чувство эстетизма во мне…
Оказалось, что выбраться с балкона, на котором мы находились, можно, лишь спустившись вниз, к скульптуре и музыкантам. Другой выход наверняка существовал, но мы его не нашли. Я впереди, пачка с книгами под рукой, Мишка сзади — мы стали спускаться, распихивая народ. С далекого вверху неба закапало вдруг. У бронзовой девки, спиной к ней, стоял кактусоволицый с платком под коленкой и, задрав вверх, в дождь, кларнет-трубу-дудочку, вывизгивал из нее мелодию. Жирная некрасивая девка в тесных джинсах, сплетя обе руки над головою, неудачно подергивалась и кружилась в двух шагах от солиста хуева. У грубых ног статуи сидели еще несколько ворсисто-волосатых существ с винного цвета физиономиями: стучали и пощипывали струны.
— Обрати внимание на исключительно мерзкую девку, Мишель. — Я нагло остановился между дудочником и танцовщицей и поглядел на экспонат, сопроводив взгляд гримасой отвращения. Так глядят на крысу, вдруг перебегающую рю дэ Розьер среди бела дня, местные евреи. — Живот вывалился из штанов…
— Корова, — согласился Мишка. — Но не смотри на нее так вызывающе, нас побьют.
— Они?.. Нас… Не смеши меня…
— Их много, а мы одни. Не забывай, что мы еще не обплываем мирные берега на военном корабле. И приготовься к тому, что каждый участок мирного берега окажется защищенным национальным военно-морским флотом.
— Kill the suckers, fuck the fuckers!
— Ты что такой агрессивный сделался? Кальвадос в голову бьет? На английский перешел…
— Надоело потому что. — Я остановился у найденного наконец выхода с цементной арены и бросил книги оземь. — Везде одно и то же, Мишка! Через три страны прошел — и везде молятся статуе простого среднего человека. Равенство распроклятое воспевается. Но ты-то знаешь, что это хуйня, Мишка. Люди вопиюще неравны. Даже если дать им идеально равные условия воспитания и образования. Толпа тупа, глупа и бесталанна на 95 или сколько там, биологи точно знают, процентов. Мы все уже рождены неравными. Кактусоволицый и животастая — ублюдки, а я — нет. И я ненавижу бесталанных сук вокруг, потому что они меня подавляют. В трех странах — в СССР, ЮэСэЙ и Франции — политический строй один и тот же: диктатура посредственностей. Человек высшего типа безжалостно подавляется. Наша цивилизация планомерно уничтожает своих героев. Происходит ежедневный геноцид героев!
— Чего ты, на хуй, хочешь? Жалуешься на свое время? Хотел бы родиться во времена трубадуров, рыцарей и прекрасных дам? Так это сказка. В реальности никогда таких времен не было… Ты маленький, и я маленький. В тебе сколько росту?
— Метр семьдесят четыре.
Вообще-то, если вернуться к пункту «зеро» истории, мы с Мишкой-типографом вылезли из метро у Лехалля уже вдребезги пьяные. Мы приехали из банлье, где в русской типографии была в этот день закончена моя новая книга. Мы обмыли книгу в компании издателя и рабочих (шампанское и виски), выпили в кафе у станции белого вина и, купив в супер-маршэ бутыль кальвадоса, сели в поезд. Так как никогда не знаешь, какая книга будет последней в твоей жизни, разумно праздновать выход каждой.
Десять копий малютки, затянутые в пластик, лежали у моих ног на полу вагона RAR линии В, бутылка кальвадоса переходила из рук Мишки в мои и обратно. Челночные, знаете, движения совершала. У станции Бурж-ля-Рейн Мишка предложил мне купить судно, чтобы бороздить на нем моря и океаны, одновременно не бездельничая, но совершая необходимые кому-то торговые рейсы.
— А хули еще делать в жизни?.. — сказал Мишка. — Я не собираюсь работать типографом до конца дней моих. На хуя я тогда уезжал…
— Правильно, — одобрил я. — Купим списанный миноносец. Я слышал, что можно задешево купить списанный военный корабль.
— Не может быть! — воскликнул Мишка.
— Может. И знаешь, почему задешево? Потому что его никуда, на хуй, не применишь, военный корабль. Помещения на нем мало, все стиснуто до предела, дабы вместить как можно больше орудий и припасов к ним. И никакого люкса на военном корабле. Народ же, покупающий бато, ищет прежде всего люкса, чтобы рассекать южные моря в компании красивых блядей, развалясь на диванах в больших каютах с веселыми окнами. Чтобы возить на нем грузы, экс-военный корабль тоже не особенно пригоден, много в него не загрузишь. А нам он как раз будет впору.
— Но если невозможно возить на нем грузы… — начал Мишка.
— Мы будем курсировать вдоль берегов и обстреливать города и деревни. — Я захохотал. Часть населения вагона, доселе обращенная ко мне затылками, встревоженно сменила их на бледные осенние лица.
— Почему ты, Лимонов, хочешь обстреливать города и деревни? — Мишка глядел на меня как строгий, но втайне гордящийся взбалмошным анархистом-учеником учитель. По-моему, ему самому хотелось обстреливать населенные пункты и он лишь стеснялся своих сорока восьми лет.
— Не знаю… — начал я. Но решил раскрыться перед Мишкой. Я давно уже ни с кем не говорил на «эти» темы. Для этих тем нужен был специальный человек, а специальный человек не подворачивался. Может, Мишка как раз и есть специальный человек? — Надоело мне быть цивилизованным, притворяться смирным, кастрированным. Сколько можно. Мишка! Жизнь укорачивается, а где сильные ощущения? Где удовольствия борьбы? Жить в цивилизованной стране — как находиться в хорошем психиатрическом госпитале, надеюсь, ты уже понял… Сытно, тепло, но тысячи ограничений… И строго следят за тем, чтоб ты не возбуждался. Но возбуждаться — и есть жизнь, Мишка! Хочу возбуждаться… Во мне дух горит и не погас с возрастом, даже жарче горит, разрывает меня. Ты думаешь, я хочу почтенным соней-писателем жизнь окончить? Активно не хочу… Следовательно, давай будем иметь в виду нашу мечту. И станем к ней двигаться.
Мишка глотанул кальвадоса и отер рот тыльной стороной ладони. Поезд мягко подскользнул и пиявкой прилип к платформе станции Аркуэль-Кашэн. Я знал об этом городе-спутнике Парижа только то, что его муниципалитет сплошь состоит из коммунистов. И что на Пасху 1768 г. маркиз де Сад устроил здесь дебош с вдовой кондитера, которая заложила его властям.
— Вот и давай, — сказал я. — Идея твоя — тебе и начинать. Составь досье. Выясни, где можно купить списанный военный корабль. Позвони в различные инстанции.
— На сколько, ты думаешь, он потянет, кораблик, а, Лимонов?
Вошли свежие пассажиры. Стройный черный в аккуратном сером костюме с галстуком и атташе-кейсом уселся рядом с Мишкой. Рядом со мной опустился крупный старик в маскировочной хаки-куртке.
— Хуй его знает… Никогда еще не покупал военных кораблей.
— Мы с тобой похожи на двух подвыпивших люмпенов, рассуждающих о революции, сидя в кафе, — заметил вдруг Мишка уныло. — И капусты у нас, в любом случае, нет.
— Ни хуя подобного, — сказал я. — Не самоунижайся. Мы не демагоги. Деньги заработаем. Ты сколько раз свою судьбу менял? В скольких странах жил?
— В четвертой живу. Посетил куда больше.
— А я в третьей. Те, кто в кафе разглагольствуют, — чаще всего в этом же картье и родились. Мы с тобой авантюристы. Ты уверен, что в этой стране умрешь?
— Не думаю… Вряд ли. Здесь климат плохой. Сыро. — Мишка передал мне бутылку.
Мы въехали под открытое облачное небо в Форуме. Мы были, однако, еще много ниже парижских улиц. Просто в этом месте Форум по проекту архитектора не покрыли крышей. Бушлат мой, некогда принадлежавший Гансу Дитриху Ратману, немецкому моряку, был расстегнут. Пролетарская куртка Мишки, напротив, была тщательно зафиксирована им на все имеющиеся пуговицы и молнии. Кальвадос действовал на нас по-разному. Мы направлялись в ашелем художников — в новый дом как раз напротив чуда канализационной техники — Центра Помпиду. Одно из ателье принадлежало моему приятелю Генриху. Я предполагаю, что мы хотели выпить еще и продолжить собеседование.
— В наше время боеспособная протяженность жизни увеличилась необыкновенно, Мишка, — сказал я. — Одиннадцатилетние дети прекрасно воюют, вооруженные Калашниковым, и в Сальвадоре, и в Ливане, и в ирано-иракской войне. Можешь поднять Калашников — уже годишься. И старики преспокойно могут оперировать Калашниковым вплоть до возраста восьмидесяти и больше лет. В этом истинное преимущество нашего времени перед всеми временами. В эпоху сабель, мечей и конных атак боеспособность располагалась где-то между всего лишь двадцатью и сорока годами!.. Ты слышишь, Мишка!
— Слышу… Ты уверен, что твой друг дома? Нужно было все-таки позвонить ему…
— Дома. Где ему еще быть… Ох, как я не люблю этих ебаных музыкантов! Посмотри на уродов, Мишка. — Я презрительно сморщился. Внизу, на цементном дне ущелья, у бронзовой статуи голой девки, расположились уличные музыканты. Группа их, нечесаная, бородатая и растекающаяся как грязная жижа, была окружена зрителями. Повсюду, с разных уровней и площадок Форума на музыкантов довольно глядели бездельники. Психология порядочного советского гражданина, черт знает каким непонятным образом унаследованная мною от папы — советского офицера, безжалостно заставляет меня презирать бездельников, безработных, людей грязных и плохо одетых. Несмотря на то что сам я большую часть жизни просуществовал вне общества — был вором, поэтом «maudit» и чернорабочим, — я парадоксальным образом пронес это презрение через всю жизнь.
— Что они тебе сделали? — поинтересовался Мишка, безразлично скользнув взглядом по музыкантам. — Ну дуют себе в трубы и щиплют гитары, пусть их…
— Ты, Мишка, плюралист. Слишком терпимый. Я не выношу этот бездарный сальный народец здесь или на станции метро «Шатле». Толпы подонков. Бесполезные существа. Говнопроизводящие машины! Чернь. Даже смотреть на них неприятно — как лицезреть городскую свалку. Обрати внимание на типа с трубой: сальные волосы до плеч, красный платок завязан под коленом, фу, какой мерзкий говнюк. Рожа, от неудачно залеченных прыщей, похожа на кактус.
— Парень как парень, — Мишка обернулся ко мне. Один глаз у него был хитро прищурен. — Я не могу сказать, что обожаю толпу в Шатле или у Центра Помпиду, но в демократии каждому есть место. Ты, между прочим, фашист, Лимонов. Никакой ты не левый. Тебя по ошибке в левые определили. Тебе уже говорили, что ты фашист?
— Я не фашист. В одном журнале написали, что я — «правый анархист»… Однако ярлык не имеет никакого значения. Если нелюбовь к уродливым, бесполезным и бездарным людям называется фашизм, тогда я фашист. Вся эта публика оскорбляет чувство эстетизма во мне…
Оказалось, что выбраться с балкона, на котором мы находились, можно, лишь спустившись вниз, к скульптуре и музыкантам. Другой выход наверняка существовал, но мы его не нашли. Я впереди, пачка с книгами под рукой, Мишка сзади — мы стали спускаться, распихивая народ. С далекого вверху неба закапало вдруг. У бронзовой девки, спиной к ней, стоял кактусоволицый с платком под коленкой и, задрав вверх, в дождь, кларнет-трубу-дудочку, вывизгивал из нее мелодию. Жирная некрасивая девка в тесных джинсах, сплетя обе руки над головою, неудачно подергивалась и кружилась в двух шагах от солиста хуева. У грубых ног статуи сидели еще несколько ворсисто-волосатых существ с винного цвета физиономиями: стучали и пощипывали струны.
— Обрати внимание на исключительно мерзкую девку, Мишель. — Я нагло остановился между дудочником и танцовщицей и поглядел на экспонат, сопроводив взгляд гримасой отвращения. Так глядят на крысу, вдруг перебегающую рю дэ Розьер среди бела дня, местные евреи. — Живот вывалился из штанов…
— Корова, — согласился Мишка. — Но не смотри на нее так вызывающе, нас побьют.
— Они?.. Нас… Не смеши меня…
— Их много, а мы одни. Не забывай, что мы еще не обплываем мирные берега на военном корабле. И приготовься к тому, что каждый участок мирного берега окажется защищенным национальным военно-морским флотом.
— Kill the suckers, fuck the fuckers!
— Ты что такой агрессивный сделался? Кальвадос в голову бьет? На английский перешел…
— Надоело потому что. — Я остановился у найденного наконец выхода с цементной арены и бросил книги оземь. — Везде одно и то же, Мишка! Через три страны прошел — и везде молятся статуе простого среднего человека. Равенство распроклятое воспевается. Но ты-то знаешь, что это хуйня, Мишка. Люди вопиюще неравны. Даже если дать им идеально равные условия воспитания и образования. Толпа тупа, глупа и бесталанна на 95 или сколько там, биологи точно знают, процентов. Мы все уже рождены неравными. Кактусоволицый и животастая — ублюдки, а я — нет. И я ненавижу бесталанных сук вокруг, потому что они меня подавляют. В трех странах — в СССР, ЮэСэЙ и Франции — политический строй один и тот же: диктатура посредственностей. Человек высшего типа безжалостно подавляется. Наша цивилизация планомерно уничтожает своих героев. Происходит ежедневный геноцид героев!
— Чего ты, на хуй, хочешь? Жалуешься на свое время? Хотел бы родиться во времена трубадуров, рыцарей и прекрасных дам? Так это сказка. В реальности никогда таких времен не было… Ты маленький, и я маленький. В тебе сколько росту?
— Метр семьдесят четыре.