— Тут я, — сказал Толмачев и вышел из-за мешков. — Отъебитесь от него.
— Вот. Хороший парень, — одобрил водянистый. — Пошли наверх. Дело есть.
— Заберешь мой халат, а, Сова? — попросил Толмачев.
— Заберет, — сказал тот, что потемнее. — Получишь свой халат через пять лет. — И они увели моего друга.
Мусор ошибся на два года в обе стороны. Толмачев получил много — семь лет за неудачное ограбление сберкассы, но вышел по амнистии (первая судимость) через три года. Тогда-то он и встретил меня, идущего с авоськой на ночную смену. И засвистел… Дешевками назывались легкодоступные девочки, подружки воров, у них был свой странный кодекс чести. Стать прачкой? Никогда. «Вора ты не заставишь спину гнуть…» В лагерях воры не вылазили из карцеров, харкали кровью, но работать отказывались. А я? Через несколько дней я отдал начальнику цеха заявление на расчет. Не только по причине его свиста и диких, влюбленных зрачков цыганки Насти, направленных, закатившихся вверх к нему, но и из-за этого тоже.
Я в том же году выбрался с Салтовки, и мы потерялись. Знаю только, что он сел опять, уже с цыганами. За «мокрое» дело. Вот я думаю… не встреть я его тогда на трамвайной остановке, может быть, я так и работал бы на том же заводе. И жизнь моя была бы другой. Никогда не увидел бы я мировых столиц… Как знать. Область чувств и соседствующая с нею область поступков соединены запутанными немаркированными нервами. А нервов этих, паутинок, многие сотни. Иногда достаточно бывает просвистеть сильную мелодию, чтобы порвались какие-то…
Смерть рабочего
— Вот. Хороший парень, — одобрил водянистый. — Пошли наверх. Дело есть.
— Заберешь мой халат, а, Сова? — попросил Толмачев.
— Заберет, — сказал тот, что потемнее. — Получишь свой халат через пять лет. — И они увели моего друга.
Мусор ошибся на два года в обе стороны. Толмачев получил много — семь лет за неудачное ограбление сберкассы, но вышел по амнистии (первая судимость) через три года. Тогда-то он и встретил меня, идущего с авоськой на ночную смену. И засвистел… Дешевками назывались легкодоступные девочки, подружки воров, у них был свой странный кодекс чести. Стать прачкой? Никогда. «Вора ты не заставишь спину гнуть…» В лагерях воры не вылазили из карцеров, харкали кровью, но работать отказывались. А я? Через несколько дней я отдал начальнику цеха заявление на расчет. Не только по причине его свиста и диких, влюбленных зрачков цыганки Насти, направленных, закатившихся вверх к нему, но и из-за этого тоже.
Я в том же году выбрался с Салтовки, и мы потерялись. Знаю только, что он сел опять, уже с цыганами. За «мокрое» дело. Вот я думаю… не встреть я его тогда на трамвайной остановке, может быть, я так и работал бы на том же заводе. И жизнь моя была бы другой. Никогда не увидел бы я мировых столиц… Как знать. Область чувств и соседствующая с нею область поступков соединены запутанными немаркированными нервами. А нервов этих, паутинок, многие сотни. Иногда достаточно бывает просвистеть сильную мелодию, чтобы порвались какие-то…
Смерть рабочего
Сорокачетырехлетний слесарь Толик сидел на кухне старого дома на Погодинской улице мощным медведем, голый по пояс, и лениво ел яичницу прямо из чугунной сковородки. Еще на столе стояли открытая бутылка «Московской» и стакан. Кухня, окрашенная в цвет цикорийного кофе, пахла как много лет не убиравшаяся клетка с дикими животными. Между тем три семьи, населявшие квартиру, меняясь каждая раз в неделю, убирали кухню, прихожую и службы.
Хлопнула дверь, и вошел Эдик. Молодой человек двадцати семи лет, среднего роста, длинноволосый, одетый в белые джинсы и красную рубашку.
— Хага, сосед! — воскликнул Толик и задумался, жуя.
— С приездом, Толь! — ответствовал современный молодой человек, распахивая дзерь в свою желтую солнечную комнату. — Как было?
— Весело было. Подобралась хорошая компания. Несколько ребят из нашего цеха. Все поддавальщики. Бабы опять же… — Слесарь неловко улыбнулся, как он всегда делал при упоминании о женщинах. По-видимому, отношения с ними давались ему нелегко. Несколько лет тому назад он разошелся с женой и жил один. Эдик обитал в желтой комнате уже год, но не помнил, чтобы через стену от соседа доносились какие-либо звуки, свидетельствующие о пребывании в его комнате женщины. Никаких стонов, взвизгов и даже просто веселого женского смеха. Бабка Елена (она и дед Серега составляли единственную настоящую семью квартиры), впрочем, утверждала, что женщины за рослым Толиком бегали и что неуживчивый, одинокий слесарь сам виноват в отсутствии женщин.
— Садись, пожри со мной, Эдь.
— Вам небось самому мало…
— Я много жрал в санатории. Там больше делать нечего. Жри. Пей! Спи… Садись, и выпьем тоже…
Краснорубашечник принес из своей комнаты единственный стул и присел рядом со слесарем. Достав из ящика стола еще стакан, Толик налил себе и соседу водки. Соседу больше. Подвинул к нему сковородку. Дал вилку.
— Рубай прямо отсюда.
— Себя-то, Толь, не обносите косорыловкой. — Юноша постоянно путался в «ты» и «вы» и никак не мог окончательно выбрать местоимение. На слишком частое «вы» сосед обижался, говоря, что он не профессор. С другой стороны, он был старше на шестнадцать лет — почти годился юноше в отцы. — Твое здоровье, Толь!
— Твое, Эдь! Ты — хороший парень…
Мужчины, стукнувшись стаканами, выпили.
Молодой, запрокинув голову, выдул все содержимое стакана и, отщепив кусок яичницы, стал есть. Яичница была на сале, по первому разряду. Толик не выпил всю водку, но, отпив треть, поморщившись, поставил стакан на старую клеенку стола. Клеенка шелушилась, высохла за долгие годы, которые она провела в кухне на Погодинской улице. Толик жевал хлеб. Они помолчали.
— Не пошла… Столько выжрал ее, проклятой, в санатории… — Слесарь посчитал нужным оправдаться перед соседом, которого держал за хорошего поддавальщика. Толик не был алкоголиком, но недопитый стакан, очевидно, ущемлял его мужскую гордость московского рабочего.
— Бывает… — осторожно заметил краснорубашечник. Не стоило обижать соседа, настаивая на его слабости. В первый раз слесарь не допил при нем стакан.
— Даже желудок от нее стал болеть в санатории. — Слесарь надорвал новую пачку «Беломора» и вынул папиросину. — Надо бы провериться сходить в больничку. В понедельник пойду. Может, временно пить брошу, чтоб язву не нажить ненароком… Ну а ты-то как тут пробавлялся? Денег небось так и нет? Давай на завод устрою? Со мной будешь работать. Сколько можно жить впроголодь, Эдь?
Как-то незаметно они сошлись. Молчаливый, тяжелый, большелицый медведь-слесарь и парень, приехавший с Украины в Москву, чтобы научиться здесь писать стихи лучше всех. Живущий без прописки и выдающий себя за студента. «Мы знаем, что ты никакой не студент», — сказала ему как-то маленькая, толстая как клоп, бабка-коммунистка, стоя на кухне, подбоченившись. Дед Сережа парил в громадной сковороде свое любимое блюдо — коровье вымя. Удушливый запах пареного вымени почти лишал юношу сознания. Выпивший уже свою бутылку водки — дневной рацион, — пенсионер дед Сережа подмигнул ему из-за бабкиной спины. «Мы знаем, что ты не работаешь и не учишься. Но мы никому не скажем, — продолжала она. — Ты хороший парень…»
Хороший потому, что бедный. Потому, что очень часто нечего жрать. Завидовать ему соседи не могут. Он живет куда хуже их. Первым, приглядевшись к нему, стал подкармливать соседа слесарь Толик. Первое время юноша отказывался. Потом стал принимать дары. Котлету с парой вареных картошек. Яблоко. Пельмени.
Примитивная ниша в стене, образца 1926 года холодильник, служил населению квартиры как бы погребом. (В 1926 году был построен дом на Погодинской.) Продукты быстро портились, потому и жадные бабка Елена и дед Сережа совали юноше куски. Небрезгливый, поедая их пищу, он все же старался не особенно ее разглядывать…
— А куркули-то наши все на даче? — спросил слесарь. — Допей, а Эдь… Чтоб она меня не соблазняла… — Он вылил остатки водки в стакан фальшивого студента.
— На даче. Дед один раз приезжал, за пенсией. Взял какие-то тряпки, инвалид.
— Вот хорошо, хоть одни поживем. Если погода не испортится, они там до конца октября проторчат. Пока всю картошку не выроют. Жадные куркули, боятся на день землю оставить, как бы десяток картошек или огурцов не уперли… А ты все с мужней женой спишь, разбойник?
— Все с ней, Толь. Ругались, правда. Но теперь помирились…
— Удивляюсь тебе… Что ты в ней нашел, Эдь. Тощая… Мордочка, правда, ничего, но ноги уж больно тощие.
Фальшивый студент улыбнулся. У рабочих свои стандарты женской красоты. Женщина, согласно их стандартам, должна быть «в теле», то есть иметь увесистые груди, крупный зад, ляжки. На Украине такие существа с улыбкой называют «Визмэш в рукы — маэш вэщ». Но он не стал высмеивать соседа и не попытался убедить его сменить критерии женской красоты.
— Пойду всхрапну! — слесарь встал. — Сковородку помоешь, Эдь?
— Такточ…
В дверь позвонили.
— Твоя, наверное. — Стеснительно ухмыляясь, слесарь отпер дверь. — Сашка!
— Здорово, Егорыч! С возвращением. Иду, гляжу — окно открыто. Думаю, Егорыч прибыл из санатория… — Маленький Сашка — водитель самосвала, приятель Толика, явился с визитом. Он живет в соседнем подъезде.
Приятель, да, но одинокий Толик снисходительно считает Сашку пропойцей и очень близко к себе не подпускает. Держит его в ежовых рукавицах, согласно народной поговорке.
— Я спать, Сашка, намылился. Устал с дороги…
— А как же приезд-то обмыть, Егорыч? Я думал…
— Тебе лишь бы повод к поддаче найти, Сашка. Успеем еще. — Большой и сутулый, в трикотажных черных брюках, в тапочках на босу ногу, Толик загораживал Сашке путь. Однако тот ловким боковым маневром проскользнул в прихожую и уселся на дедов-бабкин сундук. Над сундуком в запыленных матерчатых мешках висят тоже дедо-бабкины вещи. Куркули, естественно, и барахольщики… Сашка не хотел уходить, ему скучно. Суббота.
— А может, сообразим, ребята? — обратился он за поддержкой к краснорубашечнику. — Вот и Эдь присоединится. Правда, сосед?
«Ребята» гуляли вместе Первое Мая. Наряженный в черный костюм и галстук солидный Толик и сосед Эдик, выпив по рюмке водки, отправились утром на демонстрацию. Праздничный утренний майский холодок действительно, согласно словам песни, «бежал за ворот» кожаной шоферской куртки юноши и его народной, вышитой по вороту крестиком рубашки. Они солидно вышагали, два холостяка, до станции метро «Кропоткинская» и, найдя дальнейшее продвижение в становящейся все более густой массе народа уже не приятной прогулкой, но утомительным трудом, повернули обратно. Выглядели они как отец и сын или два брата разных поколений. Сбросившись по трешке, они приобрели, отстояв очередь в гастрономе на Смоленской площади, две бутылки портвейна и бутылку водки и не спеша пришагали на Погодинскую. Выкричав с улицы всегда готового на такие подвиги Сашку, пришли в комнату к Толику и уселись вокруг стола. Сашка принес от себя винегрет. Эдик — две банки шпрот, основную же закуску поставил запасливый Толик.
Когда позвонила Елена (в день Первомая они не могли увидеться, но она проверяла его), он сообщил ей, подойдя к висящему в коридоре телефону, что отмечает праздник трудящихся со слесарем и водителем самосвала.
— Шутишь? — сказала она.
— Нет. Пью с соседями.
— Спустился к народным массам?
— Может быть, поднялся…
Снобизм Елены его всегда раздражал. Он не питал интеллигентских иллюзий по поводу рабочего класса, не ожидал от рабочих особой честности или чистоты, но презрения у него к ним не было. Как и во всякой другой социальной группе, среди рабочих были и говнюки и личности, подходящие для того, чтобы водить с ними дружбу. Во всяком случае, ханжества среди рабочих куда меньше. Грубые они, это да.
— Ну что ж, не смею задерживать, — сказала обиженная Елена. — Иди к своим слесарям.
«Ревнует», — подумал он. Даже к невинному застолью с соседями.
— А ты иди к своим фарцовщикам, — отпарировал он.
Муж Елены — Витечка, небольшого роста лысый человек в очках официально числился в художниках-иллюстраторах, чем действительно и занимался со рвением энергичного еврея, делающего деньги. Однако основной его профессией было квалифицированное избавление северных областей России от культурных богатств. Изымание продуктов национального религиозного искусства у населения. Некогда он занимался этим сам, в сапогах посещая север, но в дальнейшем перешел на более крупную роль. Грабили северных старух и стариков личности помоложе и попроще, Витечка же принимал этих личностей у себя на кухне и, отбирая у них мешки и сумки с иконами, отсчитывал им билеты Государственного банка Союза Советских. Спустя дни или недели эти же иконы занимали места в портфелях и сумках личностей с несоветскими паспортами, а Витечкины карманы облагораживала иностранная валюта. Спя с женой Витечки, поэт Эдик, разумеется, презирал его, ведь как возможно удержаться от презрения к сорокапятилетнему богатому типу, с юной женой которого ты спишь.
— Фарцовщикам! — воскликнула она. — Витька рисует мой портрет, он очень хороший художник. Если б ему не нужно было зарабатывать деньги…
— Он был бы гением, как Дали или Пикассо, — язвительно закончил за Елену поэт.
— Ты в дурном настроении, потому я лучше позвоню тебе завтра, — сказала Елена и положила трубку.
Он не был в дурном настроении, но тотчас стал после ее звонка… Толик выпроводил все же Сашку и ушел спать, а юноша вышел из подъезда и, пройдя по Погодинской к Новодевичьему близкому монастырю, уселся у пруда, среди багряной и желтой кое-где листвы и стал глядеть, как плавают лебеди. Водка шибанула-таки в голову. Иногда количество лебедей удваивалось. Обычно он встречался в парке с Еленой, ведущей на поводке пуделя, но Елены в городе не было, она отдыхала с Витечкой на Рижском взморье.
В комнате соседа голо очень. Пусто, чувствуешь, что живет в ней холостяк. Круглый стол покрыт клеенкой, как кухонный. Четыре стула… Книг нет. От женатой жизни осталась двуспальная кровать с шишечками… Склонив большую голову набок — редкие длинные волосы зачесаны назад, большие зубы обнажены и чуть тронуты желтой пленкой никотина, — Толик смеялся. Во второй половине дня ему нужно идти на глубокий анализ желудка, заглатывать кишку, потому его освободили от работы. Он был доволен. Настоящий рабочий всегда несоразмерно рад даже увечью, если оно влечет за собой освобождение от работы. Однако парадоксальным образом Толик вышел на работу на два дня раньше. Он мог бы еще находиться в оплачиваемом отпуске. Психология рабочего человека удивительно нелогична.
— Ну и что доктора-то говорят?
— Да ни хуя не говорят. — Лицо слесаря становится серьезным. — Еще четыре анализа осталось. Желудок у меня всегда был нежным. Стоило срубать вчерашний кусок колбасы — и пожалуйста, сразу отравление. Потому я больше двухсот грамм никогда не покупаю.
Поэт слышал, как Толика рвет в туалете. Случалось такое и раньше, но не так часто. Приехав из санатория, слесарь блюет каждый день. Дом сконструирован таким образом, что все звуки отчетливо слышны, в каком бы углу трехкомнатной квартиры они ни раздавались.
Деликатный во всем, что касается эксплуатации времени соседа, Толик редко стучит к нему в дверь, не беспокоит. Общаются они только, если встречаются на кухне. Но слесарь, увы, не старается блевать потише.
— Это я в детстве себе желудок испортил. После войны. Жрать-то нечего было. Очень херово жили. Очистки от картошки варили и жрали. В Новодевичьем, у пруда, наши местные развели в сорок пятом огороды. Морковь, знаешь, выращивали, лук… — Слесарь вздохнул.
Юноша мог бы ему сообщить, что художник Кук варит и ест картошку, не очищая ее от кожуры, что вегетарианцы утверждают, что именно в кожуре и содержатся самые необходимые человеку витамины, но не хочет обижать слесаря, противореча ему. Не поймет. Другое поколение.
— Даже крыс варили и жрали, — слесарь изобразил гримасу отвращения. — В твоей, в Зинкиной комнате, — поправился он, — тогда жила пара старичков — Тимофеевы. Так он, Тимофеев, старый охотник был. В силки их ловил. Утверждал, что крыса как белка… — Жуть…
— Я крыс не ел, — продолжал слесарь. — Противно. А ребята наши погодинские, шпана, они у Тимофеева, бывало, его крысоловку уведут, стыбрют то есть — и в костер крыс…
— Ни хуя себе!
— Тимофеев ящик такой придумал. Одна стенка подымалась, на веревке висела… А когда крыса нажимала на пленку, стенка падала вниз. Хуяк — и закрыто… А шпана их — в костер. Деда Сереги сын Мишка жуткая шпана был. Это он придумал у Тимофеева его дичь воровать. Ради смеха — повеселиться, посмотреть, как горящие крысы в костре будут подпрыгивать. Один раз его крыса и укусила…
У представителя современной молодежи мороз идет по коже, хотя он и подозревает, что слесарь преувеличивает, как все старшие, повинуясь непреодолимому желанию напугать молодежь прошлой жестокой жизнью. А может, не преувеличивает.
— Ну да?
— Ей-богу. Подскочила из пламени аж на метр — и за ногу Мишку тяп! Икру прокусила. Дед Сережа его сразу же на себе в больницу. Слава Богу, живем удобно, рядом. Ближе не бывает. — Слесарь кивнул в окно. В окне были видны корпуса Московской городской имени Пирогова. Хирургический корпус и морг. Летом, правда, вход в морг было хуже видно, мешала листва. Погодинская улица очень зеленая.
— Что же я такое сожрал в ебаной санатории? — Слесарь с гримасой боли прикоснулся к обтянутому майкой животу. — Вроде и не говном кормили… Коган, еврей, сказал, что, если анализ с кишкой будет отрицательным, может быть, придется делать операцию… — Толик, сбросив шлепанцы, поднял ноги на монашески чистую свою постель, застланную старым, застиранным до белизны одеялом, и подмял под спину подушку. Юноша заметил, что слесарь значительно похудел со времени своего приезда из санатория. Под глазами, мягкие и желто-синие, набухли складки кожи.
— Ничего. Все будет хорошо, — сказал юноша. — Подлечат вас, Толя, и опять будете как новый. Медицина сейчас знаете какая! И средняя продолжительность жизни у нас в Союзе все повышается. Шестьдесят семь лет. Для мужиков. Бабы, те даже дольше живут.
— Стервы потому что, — проскрипел слесарь и прикрыл глаза. Устал, очевидно.
— Ну, я пойду… — Юноша с облегчение покинул комнату соседа, осторожно прикрыв за собой дверь.
Неделю герой-любовник прожил в постели возлюбленной. Лишь по ночам они ненадолго покидали постель и бродили по Новодевичьему парку с собакой. Витечка все еще находился на Рижском Взморье. Елена, сославшись на несуществующую болезнь матери, явилась в Москву. Как обычно бывало после разлуки, они совокуплялись по нескольку раз в день. Лишь за ночь до приезда Витечки юноша, похудевший и опустошенный, явился «домой», в комнату на Погодинской. От Елениной с мужем квартиры до его дома было пять минут ходьбы. Сама судьба подбросила ему рабочую девушку Зину, желающую сдать комнату, год назад.
На кухне, несмотря на поздний час, заседал комитет: сидели бабка, дед Сережа в синих толстых кальсонах и гостья — сестра Толика Светлана.
— Горе у нас, Эдь, — сказала бабка, мятым колобком подкатившись к нему, — у нашего Толика рак нашли.
Бабка выглядела если не грустной, то оживленной. Дед Сергей — позади большая жизнь (любимым его воспоминанием был эпизод взятия его отрядом красногвардейцев публичного дома со всем населением: голыми белыми офицерами и блядьми, захваченными врасплох) — ничем не отличался от обычного деда. Собственная болезнь, очевидно, его не взволновала бы тоже. Уже несколько дней шли дожди, потому неутомимые старики, изрядно загоревшие, явились из Подмосковья.
Сестра Светлана, крупная, как и Толик, волевая женщина, старше слесаря на два года, сурово, но без особой печали глядела в мир.
— Эдь, — сказала она, — Анатолий не знает, что у него рак. Он в больнице. Операцию сделали… — Она помолчала, но скорее из уважения к болезни брата, чем к печали по нему. — Зашили. Доктор Коган сказал, что ему делать нечего. Метастазы разъели весь желудок. Тольке осталось жить от нескольких недель до нескольких месяцев.
Весь комитет поглядел на юношу.
— Ужас! — сказал он. — Надо же!
Никто не знает, что говорить в таких случаях. Соболезновать он не умел. Крепкие русские люди, они расположились в разнообразных позах, обливаемые желтым светом слабой электролампочки, и молчали. Бабка притворно вздохнула. Бабка, приехав из деревни в тридцатые годы, была начальницей отдела кадров текстильного комбината, а позднее, когда стране понадобились квалифицированные кадры, а не просто молодые энтузиасты, теряя высоту, скатилась до должности продавщицы в пивном ларьке. Насмешливая и циничная, бабка, очевидно, видела смерть в гробу.
— Эдь, ты сходи к нему. Он просил, чтобы ты пришел. Только не говори ему о раке. Он верит, что у него язва. Он ведь мужик простой. Доктор сказал ему, что будет очень болеть желудок после операции, но постепенно боль пройдет. — Светлана мужским движением опрокинула в рот водку.
Наполовину пустая, бутылка стояла на столе. Юноша подумал, что, по всей вероятности, Светлана привезла бутылку.
— Конечно схожу. Куплю чего-нибудь. Гостинец…
— Ничего покупать не нужно. Не переводи деньги. Все, что он съедает, тотчас выблевывает. Желудок пищи не держит. Главное, сходи, поддержи. Он тебе рад будет. Два раза уж спрашивал.
Зазвонил телефон. Обычно в такое время звонила ему Елена. И в четыре часа ночи она звонила ему порой. Чтобы соседи не проснулись, он выработал особый метод прыжка в коридор. Последнее время, натренированный, он успевал схватить трубку тотчас после первой телефонной трели. Сейчас бабка взяла трубку, она стояла ближе всех. «Тебя, Свет!»
Звонил муж Светланы, беспокоился.
— Поеду я. — Женщина мужской походкой прошла в комнату брата, быстро вернулась и закрыла дверь на ключ. — Поеду. Жора выходит встречать меня на автобусную остановку.
— Эдь, проводи женщину на автомбус, — каркнула бабка.
— Не нужно. Пусть человек отдыхает. — Светлана надела светлый плащ и, крупная, животастая, туго обтянутая плащом, ушла.
— Эх, грехи наши тяжкие! — вздохнул дед Серега и поскреб седой чуб. Несмотря на свои семьдесят три года и ежедневную бутылку водки, дед был крепок и весел.
— Все помрем, — строго констатировала бабка, убирая бутылку с остатками водки в свой шкаф. На шкафу всегда висел замок, вызывая насмешки Толика в адрес «куркулей». Поставив бутылку на полку, бабка, однако, спохватилась. Бутылка ведь была не бабкина. — Хочешь? — обернулась она к юноше. Он отказался. — Я ж его вот таким вот, — бабка показала рукой, каким, какого роста, остановив ладонь на уровне кухонного стола, — помню. И на тебе — помирает Анатолий! Желудок у него, правда, всегда был деликатный… Что топчешься, старый, спать иди. — Бабка пошла на деда, с вожделением глядящего на шкаф, в котором скрылись остатки водки. — Ты свою поллитру сегодня выпил.
Дед вздохнул и ушел, подтягивая кальсоны, в комнату. Бабка мокрой тряпкой протерла клеенку на кухонном столе Толика. — Нам надо бы теперь поосторожней, — сказала она, глядя на тряпку. — Кто его знает, рак-то этот? Доктора о нем мало что изучили. Может быть, он заразный. Его ведь к нам выпишут через неделю. Здесь помирать будет… — Бабка вздохнула. — Ну, что делать, потерпим… Погода жаль испортилась, а то бы мы с дедом на огород сбежали бы… Спокойной ночи… Мамзеля-то твоя куда делась? — Последние слова бабка произнесла, стоя у двери в туалет. — Бросила тебя?
— Ничего не бросила. В Прибалтике она.
Сука-бабка. Однажды Елена решила почему-то принять душ у него. Обычно она этого не делала, брезгуя коммунальной ванной. Но в тот день она, кажется, собиралась прямо от него отправиться на встречу с Витечкой и в ресторан. Бабка, оказавшаяся дома (они думали, что ее нет), устроила ему скандал.
— Этого нам еще не хватало! — кричала бабка. — Чтоб твои бляди мылись в нашей ванной. Чтоб потом мы все сифилисом заболели!
Живущий без прописки и потому беззащитный перед соседями, он все же сумел тогда пристыдить бабку. Произнес пылкую речь о справедливости. Вышел Толик и поддержал его. Через несколько дней бабка даже извинилась. Теперь бабка подначивает его Еленой.
— И чего она с тобой делает, с бедным таким? — продолжала бабка, взявшись за ручку туалета. — Нашла бы себе богатого. Девка она красивая. — Только Толик был посвящен в секрет, знал, что Елена замужем. Бабка считала ее дочерью очень богатых родителей. — Хотя дело ясное, — бабка усмехнулась, — ее привлекает то, что у тебя есть в штанах… — Победоносно захохотав, бабка ушла в туалет.
Вот старая сука, подумал юноша, но, оказавшись у себя в комнате и улегшись в постель, решил, что бабкина вульгарная острота польстила ему. Несмотря на всегда включаемый при любовных актах транзисторный приемник, соседи, конечно, слышали стоны счастливых любовников. На следующий день он посетил больного. День выдался солнечный и теплый. В пахнущей хлоркой приемной ему сказали, что больные в саду. Он прошел в сад и сразу же потерялся в массе больных и их родственников, оккупировавших все беседки и скамейки. Бегали и радостно орали дети, не сознавая, очевидно, что под застиранным халатом каждого больного живет и вгрызается в измученную плоть смерть. Лица больных, так же как и лица детей, выражали если не радость, то удовольствие видеть близких, выражали озабоченность жизнью.
— Анатолий Егорыч? — Совсем молодой, круглолицый, с детской маслянистой кожей, парень в больничном халате, куривший в одиночестве, сидя на корточках у желтой стены больничного корпуса, подставив лицо солнцу, открыл глаза. — Как же, видел. Он в беседке. — Парень указал на ближайший круглый павильон. — Там к нему жена пришла.
Юноша хотел было возразить, что жены у соседа нет, но воздержался. Какое, в конце концов, дело ловящему солнце круглолицему до того, есть у Толика жена или нет. Неужели такой молодой и круглолицый тоже болен раком?
Он нашел соседа в углу беседки. За столом против него помещалась черноволосая и чернобровая женщина. Не Светлана, как он предположил. Исхудавшее и вдруг ставшее морщинистым лицо Толика было сердито.
— Оставь меня в покое, Ольга. Я тебя ни о чем не просил и не прошу! — услышал он обрывок фразы.
Сосед увидел его. Лицо подобрело.
— Эдь! — он встал. — Пришел! Хэ-гы… — Этот нелепый, может быть, звук «хэ-гы» всегда означал положительную эмоцию.
Чем я ему приглянулся? — со стыдом подумал поэт. Он-то ведь в моей жизни занимает сотое место. Если я завтра перееду на другую квартиру, я навеки забуду о Толике в момент, когда закрою за собой дверь квартиры на Погодинской. А с другой стороны, я — часть его жизни. У слесаря совсем нет друзей. Сашку другом назвать трудно, он Толику не ровня, подчиненный какой-то. Заводские к нему домой не приходят. К сестре он, по всей видимости, не испытывает никаких особенно близких чувств. Вот и получается, что я — человек, который общается с ним чаще всех. Даже если это только десяток слов в день на кухне, и только.
Хлопнула дверь, и вошел Эдик. Молодой человек двадцати семи лет, среднего роста, длинноволосый, одетый в белые джинсы и красную рубашку.
— Хага, сосед! — воскликнул Толик и задумался, жуя.
— С приездом, Толь! — ответствовал современный молодой человек, распахивая дзерь в свою желтую солнечную комнату. — Как было?
— Весело было. Подобралась хорошая компания. Несколько ребят из нашего цеха. Все поддавальщики. Бабы опять же… — Слесарь неловко улыбнулся, как он всегда делал при упоминании о женщинах. По-видимому, отношения с ними давались ему нелегко. Несколько лет тому назад он разошелся с женой и жил один. Эдик обитал в желтой комнате уже год, но не помнил, чтобы через стену от соседа доносились какие-либо звуки, свидетельствующие о пребывании в его комнате женщины. Никаких стонов, взвизгов и даже просто веселого женского смеха. Бабка Елена (она и дед Серега составляли единственную настоящую семью квартиры), впрочем, утверждала, что женщины за рослым Толиком бегали и что неуживчивый, одинокий слесарь сам виноват в отсутствии женщин.
— Садись, пожри со мной, Эдь.
— Вам небось самому мало…
— Я много жрал в санатории. Там больше делать нечего. Жри. Пей! Спи… Садись, и выпьем тоже…
Краснорубашечник принес из своей комнаты единственный стул и присел рядом со слесарем. Достав из ящика стола еще стакан, Толик налил себе и соседу водки. Соседу больше. Подвинул к нему сковородку. Дал вилку.
— Рубай прямо отсюда.
— Себя-то, Толь, не обносите косорыловкой. — Юноша постоянно путался в «ты» и «вы» и никак не мог окончательно выбрать местоимение. На слишком частое «вы» сосед обижался, говоря, что он не профессор. С другой стороны, он был старше на шестнадцать лет — почти годился юноше в отцы. — Твое здоровье, Толь!
— Твое, Эдь! Ты — хороший парень…
Мужчины, стукнувшись стаканами, выпили.
Молодой, запрокинув голову, выдул все содержимое стакана и, отщепив кусок яичницы, стал есть. Яичница была на сале, по первому разряду. Толик не выпил всю водку, но, отпив треть, поморщившись, поставил стакан на старую клеенку стола. Клеенка шелушилась, высохла за долгие годы, которые она провела в кухне на Погодинской улице. Толик жевал хлеб. Они помолчали.
— Не пошла… Столько выжрал ее, проклятой, в санатории… — Слесарь посчитал нужным оправдаться перед соседом, которого держал за хорошего поддавальщика. Толик не был алкоголиком, но недопитый стакан, очевидно, ущемлял его мужскую гордость московского рабочего.
— Бывает… — осторожно заметил краснорубашечник. Не стоило обижать соседа, настаивая на его слабости. В первый раз слесарь не допил при нем стакан.
— Даже желудок от нее стал болеть в санатории. — Слесарь надорвал новую пачку «Беломора» и вынул папиросину. — Надо бы провериться сходить в больничку. В понедельник пойду. Может, временно пить брошу, чтоб язву не нажить ненароком… Ну а ты-то как тут пробавлялся? Денег небось так и нет? Давай на завод устрою? Со мной будешь работать. Сколько можно жить впроголодь, Эдь?
Как-то незаметно они сошлись. Молчаливый, тяжелый, большелицый медведь-слесарь и парень, приехавший с Украины в Москву, чтобы научиться здесь писать стихи лучше всех. Живущий без прописки и выдающий себя за студента. «Мы знаем, что ты никакой не студент», — сказала ему как-то маленькая, толстая как клоп, бабка-коммунистка, стоя на кухне, подбоченившись. Дед Сережа парил в громадной сковороде свое любимое блюдо — коровье вымя. Удушливый запах пареного вымени почти лишал юношу сознания. Выпивший уже свою бутылку водки — дневной рацион, — пенсионер дед Сережа подмигнул ему из-за бабкиной спины. «Мы знаем, что ты не работаешь и не учишься. Но мы никому не скажем, — продолжала она. — Ты хороший парень…»
Хороший потому, что бедный. Потому, что очень часто нечего жрать. Завидовать ему соседи не могут. Он живет куда хуже их. Первым, приглядевшись к нему, стал подкармливать соседа слесарь Толик. Первое время юноша отказывался. Потом стал принимать дары. Котлету с парой вареных картошек. Яблоко. Пельмени.
Примитивная ниша в стене, образца 1926 года холодильник, служил населению квартиры как бы погребом. (В 1926 году был построен дом на Погодинской.) Продукты быстро портились, потому и жадные бабка Елена и дед Сережа совали юноше куски. Небрезгливый, поедая их пищу, он все же старался не особенно ее разглядывать…
— А куркули-то наши все на даче? — спросил слесарь. — Допей, а Эдь… Чтоб она меня не соблазняла… — Он вылил остатки водки в стакан фальшивого студента.
— На даче. Дед один раз приезжал, за пенсией. Взял какие-то тряпки, инвалид.
— Вот хорошо, хоть одни поживем. Если погода не испортится, они там до конца октября проторчат. Пока всю картошку не выроют. Жадные куркули, боятся на день землю оставить, как бы десяток картошек или огурцов не уперли… А ты все с мужней женой спишь, разбойник?
— Все с ней, Толь. Ругались, правда. Но теперь помирились…
— Удивляюсь тебе… Что ты в ней нашел, Эдь. Тощая… Мордочка, правда, ничего, но ноги уж больно тощие.
Фальшивый студент улыбнулся. У рабочих свои стандарты женской красоты. Женщина, согласно их стандартам, должна быть «в теле», то есть иметь увесистые груди, крупный зад, ляжки. На Украине такие существа с улыбкой называют «Визмэш в рукы — маэш вэщ». Но он не стал высмеивать соседа и не попытался убедить его сменить критерии женской красоты.
— Пойду всхрапну! — слесарь встал. — Сковородку помоешь, Эдь?
— Такточ…
В дверь позвонили.
— Твоя, наверное. — Стеснительно ухмыляясь, слесарь отпер дверь. — Сашка!
— Здорово, Егорыч! С возвращением. Иду, гляжу — окно открыто. Думаю, Егорыч прибыл из санатория… — Маленький Сашка — водитель самосвала, приятель Толика, явился с визитом. Он живет в соседнем подъезде.
Приятель, да, но одинокий Толик снисходительно считает Сашку пропойцей и очень близко к себе не подпускает. Держит его в ежовых рукавицах, согласно народной поговорке.
— Я спать, Сашка, намылился. Устал с дороги…
— А как же приезд-то обмыть, Егорыч? Я думал…
— Тебе лишь бы повод к поддаче найти, Сашка. Успеем еще. — Большой и сутулый, в трикотажных черных брюках, в тапочках на босу ногу, Толик загораживал Сашке путь. Однако тот ловким боковым маневром проскользнул в прихожую и уселся на дедов-бабкин сундук. Над сундуком в запыленных матерчатых мешках висят тоже дедо-бабкины вещи. Куркули, естественно, и барахольщики… Сашка не хотел уходить, ему скучно. Суббота.
— А может, сообразим, ребята? — обратился он за поддержкой к краснорубашечнику. — Вот и Эдь присоединится. Правда, сосед?
«Ребята» гуляли вместе Первое Мая. Наряженный в черный костюм и галстук солидный Толик и сосед Эдик, выпив по рюмке водки, отправились утром на демонстрацию. Праздничный утренний майский холодок действительно, согласно словам песни, «бежал за ворот» кожаной шоферской куртки юноши и его народной, вышитой по вороту крестиком рубашки. Они солидно вышагали, два холостяка, до станции метро «Кропоткинская» и, найдя дальнейшее продвижение в становящейся все более густой массе народа уже не приятной прогулкой, но утомительным трудом, повернули обратно. Выглядели они как отец и сын или два брата разных поколений. Сбросившись по трешке, они приобрели, отстояв очередь в гастрономе на Смоленской площади, две бутылки портвейна и бутылку водки и не спеша пришагали на Погодинскую. Выкричав с улицы всегда готового на такие подвиги Сашку, пришли в комнату к Толику и уселись вокруг стола. Сашка принес от себя винегрет. Эдик — две банки шпрот, основную же закуску поставил запасливый Толик.
Когда позвонила Елена (в день Первомая они не могли увидеться, но она проверяла его), он сообщил ей, подойдя к висящему в коридоре телефону, что отмечает праздник трудящихся со слесарем и водителем самосвала.
— Шутишь? — сказала она.
— Нет. Пью с соседями.
— Спустился к народным массам?
— Может быть, поднялся…
Снобизм Елены его всегда раздражал. Он не питал интеллигентских иллюзий по поводу рабочего класса, не ожидал от рабочих особой честности или чистоты, но презрения у него к ним не было. Как и во всякой другой социальной группе, среди рабочих были и говнюки и личности, подходящие для того, чтобы водить с ними дружбу. Во всяком случае, ханжества среди рабочих куда меньше. Грубые они, это да.
— Ну что ж, не смею задерживать, — сказала обиженная Елена. — Иди к своим слесарям.
«Ревнует», — подумал он. Даже к невинному застолью с соседями.
— А ты иди к своим фарцовщикам, — отпарировал он.
Муж Елены — Витечка, небольшого роста лысый человек в очках официально числился в художниках-иллюстраторах, чем действительно и занимался со рвением энергичного еврея, делающего деньги. Однако основной его профессией было квалифицированное избавление северных областей России от культурных богатств. Изымание продуктов национального религиозного искусства у населения. Некогда он занимался этим сам, в сапогах посещая север, но в дальнейшем перешел на более крупную роль. Грабили северных старух и стариков личности помоложе и попроще, Витечка же принимал этих личностей у себя на кухне и, отбирая у них мешки и сумки с иконами, отсчитывал им билеты Государственного банка Союза Советских. Спустя дни или недели эти же иконы занимали места в портфелях и сумках личностей с несоветскими паспортами, а Витечкины карманы облагораживала иностранная валюта. Спя с женой Витечки, поэт Эдик, разумеется, презирал его, ведь как возможно удержаться от презрения к сорокапятилетнему богатому типу, с юной женой которого ты спишь.
— Фарцовщикам! — воскликнула она. — Витька рисует мой портрет, он очень хороший художник. Если б ему не нужно было зарабатывать деньги…
— Он был бы гением, как Дали или Пикассо, — язвительно закончил за Елену поэт.
— Ты в дурном настроении, потому я лучше позвоню тебе завтра, — сказала Елена и положила трубку.
Он не был в дурном настроении, но тотчас стал после ее звонка… Толик выпроводил все же Сашку и ушел спать, а юноша вышел из подъезда и, пройдя по Погодинской к Новодевичьему близкому монастырю, уселся у пруда, среди багряной и желтой кое-где листвы и стал глядеть, как плавают лебеди. Водка шибанула-таки в голову. Иногда количество лебедей удваивалось. Обычно он встречался в парке с Еленой, ведущей на поводке пуделя, но Елены в городе не было, она отдыхала с Витечкой на Рижском взморье.
В комнате соседа голо очень. Пусто, чувствуешь, что живет в ней холостяк. Круглый стол покрыт клеенкой, как кухонный. Четыре стула… Книг нет. От женатой жизни осталась двуспальная кровать с шишечками… Склонив большую голову набок — редкие длинные волосы зачесаны назад, большие зубы обнажены и чуть тронуты желтой пленкой никотина, — Толик смеялся. Во второй половине дня ему нужно идти на глубокий анализ желудка, заглатывать кишку, потому его освободили от работы. Он был доволен. Настоящий рабочий всегда несоразмерно рад даже увечью, если оно влечет за собой освобождение от работы. Однако парадоксальным образом Толик вышел на работу на два дня раньше. Он мог бы еще находиться в оплачиваемом отпуске. Психология рабочего человека удивительно нелогична.
— Ну и что доктора-то говорят?
— Да ни хуя не говорят. — Лицо слесаря становится серьезным. — Еще четыре анализа осталось. Желудок у меня всегда был нежным. Стоило срубать вчерашний кусок колбасы — и пожалуйста, сразу отравление. Потому я больше двухсот грамм никогда не покупаю.
Поэт слышал, как Толика рвет в туалете. Случалось такое и раньше, но не так часто. Приехав из санатория, слесарь блюет каждый день. Дом сконструирован таким образом, что все звуки отчетливо слышны, в каком бы углу трехкомнатной квартиры они ни раздавались.
Деликатный во всем, что касается эксплуатации времени соседа, Толик редко стучит к нему в дверь, не беспокоит. Общаются они только, если встречаются на кухне. Но слесарь, увы, не старается блевать потише.
— Это я в детстве себе желудок испортил. После войны. Жрать-то нечего было. Очень херово жили. Очистки от картошки варили и жрали. В Новодевичьем, у пруда, наши местные развели в сорок пятом огороды. Морковь, знаешь, выращивали, лук… — Слесарь вздохнул.
Юноша мог бы ему сообщить, что художник Кук варит и ест картошку, не очищая ее от кожуры, что вегетарианцы утверждают, что именно в кожуре и содержатся самые необходимые человеку витамины, но не хочет обижать слесаря, противореча ему. Не поймет. Другое поколение.
— Даже крыс варили и жрали, — слесарь изобразил гримасу отвращения. — В твоей, в Зинкиной комнате, — поправился он, — тогда жила пара старичков — Тимофеевы. Так он, Тимофеев, старый охотник был. В силки их ловил. Утверждал, что крыса как белка… — Жуть…
— Я крыс не ел, — продолжал слесарь. — Противно. А ребята наши погодинские, шпана, они у Тимофеева, бывало, его крысоловку уведут, стыбрют то есть — и в костер крыс…
— Ни хуя себе!
— Тимофеев ящик такой придумал. Одна стенка подымалась, на веревке висела… А когда крыса нажимала на пленку, стенка падала вниз. Хуяк — и закрыто… А шпана их — в костер. Деда Сереги сын Мишка жуткая шпана был. Это он придумал у Тимофеева его дичь воровать. Ради смеха — повеселиться, посмотреть, как горящие крысы в костре будут подпрыгивать. Один раз его крыса и укусила…
У представителя современной молодежи мороз идет по коже, хотя он и подозревает, что слесарь преувеличивает, как все старшие, повинуясь непреодолимому желанию напугать молодежь прошлой жестокой жизнью. А может, не преувеличивает.
— Ну да?
— Ей-богу. Подскочила из пламени аж на метр — и за ногу Мишку тяп! Икру прокусила. Дед Сережа его сразу же на себе в больницу. Слава Богу, живем удобно, рядом. Ближе не бывает. — Слесарь кивнул в окно. В окне были видны корпуса Московской городской имени Пирогова. Хирургический корпус и морг. Летом, правда, вход в морг было хуже видно, мешала листва. Погодинская улица очень зеленая.
— Что же я такое сожрал в ебаной санатории? — Слесарь с гримасой боли прикоснулся к обтянутому майкой животу. — Вроде и не говном кормили… Коган, еврей, сказал, что, если анализ с кишкой будет отрицательным, может быть, придется делать операцию… — Толик, сбросив шлепанцы, поднял ноги на монашески чистую свою постель, застланную старым, застиранным до белизны одеялом, и подмял под спину подушку. Юноша заметил, что слесарь значительно похудел со времени своего приезда из санатория. Под глазами, мягкие и желто-синие, набухли складки кожи.
— Ничего. Все будет хорошо, — сказал юноша. — Подлечат вас, Толя, и опять будете как новый. Медицина сейчас знаете какая! И средняя продолжительность жизни у нас в Союзе все повышается. Шестьдесят семь лет. Для мужиков. Бабы, те даже дольше живут.
— Стервы потому что, — проскрипел слесарь и прикрыл глаза. Устал, очевидно.
— Ну, я пойду… — Юноша с облегчение покинул комнату соседа, осторожно прикрыв за собой дверь.
Неделю герой-любовник прожил в постели возлюбленной. Лишь по ночам они ненадолго покидали постель и бродили по Новодевичьему парку с собакой. Витечка все еще находился на Рижском Взморье. Елена, сославшись на несуществующую болезнь матери, явилась в Москву. Как обычно бывало после разлуки, они совокуплялись по нескольку раз в день. Лишь за ночь до приезда Витечки юноша, похудевший и опустошенный, явился «домой», в комнату на Погодинской. От Елениной с мужем квартиры до его дома было пять минут ходьбы. Сама судьба подбросила ему рабочую девушку Зину, желающую сдать комнату, год назад.
На кухне, несмотря на поздний час, заседал комитет: сидели бабка, дед Сережа в синих толстых кальсонах и гостья — сестра Толика Светлана.
— Горе у нас, Эдь, — сказала бабка, мятым колобком подкатившись к нему, — у нашего Толика рак нашли.
Бабка выглядела если не грустной, то оживленной. Дед Сергей — позади большая жизнь (любимым его воспоминанием был эпизод взятия его отрядом красногвардейцев публичного дома со всем населением: голыми белыми офицерами и блядьми, захваченными врасплох) — ничем не отличался от обычного деда. Собственная болезнь, очевидно, его не взволновала бы тоже. Уже несколько дней шли дожди, потому неутомимые старики, изрядно загоревшие, явились из Подмосковья.
Сестра Светлана, крупная, как и Толик, волевая женщина, старше слесаря на два года, сурово, но без особой печали глядела в мир.
— Эдь, — сказала она, — Анатолий не знает, что у него рак. Он в больнице. Операцию сделали… — Она помолчала, но скорее из уважения к болезни брата, чем к печали по нему. — Зашили. Доктор Коган сказал, что ему делать нечего. Метастазы разъели весь желудок. Тольке осталось жить от нескольких недель до нескольких месяцев.
Весь комитет поглядел на юношу.
— Ужас! — сказал он. — Надо же!
Никто не знает, что говорить в таких случаях. Соболезновать он не умел. Крепкие русские люди, они расположились в разнообразных позах, обливаемые желтым светом слабой электролампочки, и молчали. Бабка притворно вздохнула. Бабка, приехав из деревни в тридцатые годы, была начальницей отдела кадров текстильного комбината, а позднее, когда стране понадобились квалифицированные кадры, а не просто молодые энтузиасты, теряя высоту, скатилась до должности продавщицы в пивном ларьке. Насмешливая и циничная, бабка, очевидно, видела смерть в гробу.
— Эдь, ты сходи к нему. Он просил, чтобы ты пришел. Только не говори ему о раке. Он верит, что у него язва. Он ведь мужик простой. Доктор сказал ему, что будет очень болеть желудок после операции, но постепенно боль пройдет. — Светлана мужским движением опрокинула в рот водку.
Наполовину пустая, бутылка стояла на столе. Юноша подумал, что, по всей вероятности, Светлана привезла бутылку.
— Конечно схожу. Куплю чего-нибудь. Гостинец…
— Ничего покупать не нужно. Не переводи деньги. Все, что он съедает, тотчас выблевывает. Желудок пищи не держит. Главное, сходи, поддержи. Он тебе рад будет. Два раза уж спрашивал.
Зазвонил телефон. Обычно в такое время звонила ему Елена. И в четыре часа ночи она звонила ему порой. Чтобы соседи не проснулись, он выработал особый метод прыжка в коридор. Последнее время, натренированный, он успевал схватить трубку тотчас после первой телефонной трели. Сейчас бабка взяла трубку, она стояла ближе всех. «Тебя, Свет!»
Звонил муж Светланы, беспокоился.
— Поеду я. — Женщина мужской походкой прошла в комнату брата, быстро вернулась и закрыла дверь на ключ. — Поеду. Жора выходит встречать меня на автобусную остановку.
— Эдь, проводи женщину на автомбус, — каркнула бабка.
— Не нужно. Пусть человек отдыхает. — Светлана надела светлый плащ и, крупная, животастая, туго обтянутая плащом, ушла.
— Эх, грехи наши тяжкие! — вздохнул дед Серега и поскреб седой чуб. Несмотря на свои семьдесят три года и ежедневную бутылку водки, дед был крепок и весел.
— Все помрем, — строго констатировала бабка, убирая бутылку с остатками водки в свой шкаф. На шкафу всегда висел замок, вызывая насмешки Толика в адрес «куркулей». Поставив бутылку на полку, бабка, однако, спохватилась. Бутылка ведь была не бабкина. — Хочешь? — обернулась она к юноше. Он отказался. — Я ж его вот таким вот, — бабка показала рукой, каким, какого роста, остановив ладонь на уровне кухонного стола, — помню. И на тебе — помирает Анатолий! Желудок у него, правда, всегда был деликатный… Что топчешься, старый, спать иди. — Бабка пошла на деда, с вожделением глядящего на шкаф, в котором скрылись остатки водки. — Ты свою поллитру сегодня выпил.
Дед вздохнул и ушел, подтягивая кальсоны, в комнату. Бабка мокрой тряпкой протерла клеенку на кухонном столе Толика. — Нам надо бы теперь поосторожней, — сказала она, глядя на тряпку. — Кто его знает, рак-то этот? Доктора о нем мало что изучили. Может быть, он заразный. Его ведь к нам выпишут через неделю. Здесь помирать будет… — Бабка вздохнула. — Ну, что делать, потерпим… Погода жаль испортилась, а то бы мы с дедом на огород сбежали бы… Спокойной ночи… Мамзеля-то твоя куда делась? — Последние слова бабка произнесла, стоя у двери в туалет. — Бросила тебя?
— Ничего не бросила. В Прибалтике она.
Сука-бабка. Однажды Елена решила почему-то принять душ у него. Обычно она этого не делала, брезгуя коммунальной ванной. Но в тот день она, кажется, собиралась прямо от него отправиться на встречу с Витечкой и в ресторан. Бабка, оказавшаяся дома (они думали, что ее нет), устроила ему скандал.
— Этого нам еще не хватало! — кричала бабка. — Чтоб твои бляди мылись в нашей ванной. Чтоб потом мы все сифилисом заболели!
Живущий без прописки и потому беззащитный перед соседями, он все же сумел тогда пристыдить бабку. Произнес пылкую речь о справедливости. Вышел Толик и поддержал его. Через несколько дней бабка даже извинилась. Теперь бабка подначивает его Еленой.
— И чего она с тобой делает, с бедным таким? — продолжала бабка, взявшись за ручку туалета. — Нашла бы себе богатого. Девка она красивая. — Только Толик был посвящен в секрет, знал, что Елена замужем. Бабка считала ее дочерью очень богатых родителей. — Хотя дело ясное, — бабка усмехнулась, — ее привлекает то, что у тебя есть в штанах… — Победоносно захохотав, бабка ушла в туалет.
Вот старая сука, подумал юноша, но, оказавшись у себя в комнате и улегшись в постель, решил, что бабкина вульгарная острота польстила ему. Несмотря на всегда включаемый при любовных актах транзисторный приемник, соседи, конечно, слышали стоны счастливых любовников. На следующий день он посетил больного. День выдался солнечный и теплый. В пахнущей хлоркой приемной ему сказали, что больные в саду. Он прошел в сад и сразу же потерялся в массе больных и их родственников, оккупировавших все беседки и скамейки. Бегали и радостно орали дети, не сознавая, очевидно, что под застиранным халатом каждого больного живет и вгрызается в измученную плоть смерть. Лица больных, так же как и лица детей, выражали если не радость, то удовольствие видеть близких, выражали озабоченность жизнью.
— Анатолий Егорыч? — Совсем молодой, круглолицый, с детской маслянистой кожей, парень в больничном халате, куривший в одиночестве, сидя на корточках у желтой стены больничного корпуса, подставив лицо солнцу, открыл глаза. — Как же, видел. Он в беседке. — Парень указал на ближайший круглый павильон. — Там к нему жена пришла.
Юноша хотел было возразить, что жены у соседа нет, но воздержался. Какое, в конце концов, дело ловящему солнце круглолицему до того, есть у Толика жена или нет. Неужели такой молодой и круглолицый тоже болен раком?
Он нашел соседа в углу беседки. За столом против него помещалась черноволосая и чернобровая женщина. Не Светлана, как он предположил. Исхудавшее и вдруг ставшее морщинистым лицо Толика было сердито.
— Оставь меня в покое, Ольга. Я тебя ни о чем не просил и не прошу! — услышал он обрывок фразы.
Сосед увидел его. Лицо подобрело.
— Эдь! — он встал. — Пришел! Хэ-гы… — Этот нелепый, может быть, звук «хэ-гы» всегда означал положительную эмоцию.
Чем я ему приглянулся? — со стыдом подумал поэт. Он-то ведь в моей жизни занимает сотое место. Если я завтра перееду на другую квартиру, я навеки забуду о Толике в момент, когда закрою за собой дверь квартиры на Погодинской. А с другой стороны, я — часть его жизни. У слесаря совсем нет друзей. Сашку другом назвать трудно, он Толику не ровня, подчиненный какой-то. Заводские к нему домой не приходят. К сестре он, по всей видимости, не испытывает никаких особенно близких чувств. Вот и получается, что я — человек, который общается с ним чаще всех. Даже если это только десяток слов в день на кухне, и только.