На груди фигуры лежал череп с каким-то предметом, похожим на свежее сердце человека, или животного. Две старых ведьмы были заняты поддерживанием огня какими-то странными веществами, охапки которых находились вблизи них.
   Кроме того, тут были восточные фиалы с редкими маслами, нефтью и неизвестными теперь жидкостями, большей частью изобретения арабских и греческих химиков, пучки ядовитых растений, растущих на кладбищах и на развалинах, блестящий золотой песок, раздробленные бриллианты и еще множество редких предметов, а именно: летучие мыши, сердца голубей, змеи, ящерицы, черепахи, различные части тел пресмыкающихся и хищных зверей, куча предметов, похожих на глаза, и, наконец, множество прекрасных цветов.
   Цезарь сразу же узнал в колдуньях еврейских аптекарш из римского гетто, известных под именем Нотте и Морта, что значит «ночь» и «смерть». Обе были высокого роста и худощавы, обе стары и, тем не менее, удивительно сильны и подвижны, обе неописуемо безобразны, причем кожа Нотте была удивительно темного цвета, а Морта была так худа, что походила на живой скелет, и вполне заслуживала свое прозвище. Их отец был еврей, необычайно искусный врач. Говорят, что своим искусством он был обязан союзу с дьяволом, который по прошествии нескольких лет бросил его, вследствие чего врач впал в нищету. Но более осведомленные люди оспаривали эту сказку, и утверждали, что мудрый еврей пристрастился под старость к тайным наукам и, тщетно стараясь постичь их, потерял и рассудок, и состояние. Обе дочери были неустанными помощницами в его занятиях и таким образом получили свои познания в химии и в распознавании трав, а если верить молве, то и в тайных, запрещенных науках. По всем признакам, отец оставил их в ужасной бедности, теперь же сестер считали страшно богатыми, хотя они продолжали жить в той же нищете, причем никто не знал их настоящих имен.
   Удивительно было то обстоятельство, что при таких слухах они до сих пор избегли внимания церковного суда, которые особенно следил за занятиями черной магией, считая их преступлением. Передавали, что у сестер были могущественные, хотя и тайные, покровители, мести которых они помогали своими тайными знаниями. А так как все преступное связывалось, естественно, с именем Борджиа, то рассказывали, что жадный Датарий уже не раз пытался наложить на сестер свою инквизиторскую руку, но, благодаря вмешательству Цезаря, ничего не мог поделать с ними.
   Цезарь почти не удостоил взглядом этих отвратительных созданий. Он обратил свое внимание на фигуру, которая, несмотря на то страшное в своей красоте, что сейчас выражало ее лицо, искаженное ужасной гримасой, приковала к себе его взоры. Это была женщина, дивно сложенная, с правильными чертами мраморной статуи и гордым, огненным выражением, свойственным потомкам древних властителей. На ней была длинная черная, обвитая серебряной змеей, одежда, расстегнутая у ворота, как будто ее бурно вздымавшаяся грудь требовала воздуха. Она лежала на ступеньках саркофага в позе, выражавшей вынужденную покорность и горячее нетерпение, дико водила кругом глазами, вздрагивала при каждом треске и вспышке пламени и то бранила ведьм за медленность, то хватала раскрытую книгу, раскрашенную страшными фигурами, и безумным голосом начинала читать заклинания. Серебряную диадему она откинула в сторону, и ее длинные черные локоны, падавшие на плечи, резко оттеняли их пластичную округлость и белоснежную кожу. Выражение ее лица было одновременно и божественным, и демоническим. Безумная страсть, надежда и отчаяние, любовь и ненависть при всей ее необыкновенной красоте сообщали ей что-то дьявольское. Затем все это сменялось одним и тем же – по-видимому, обычным для нее – выражением гордости и сверхъестественной скорбью павшего ангела.
   – Он не идет, он не идет, и вы насмехаетесь надо мной своей безумной болтовней и бессильными травами, – воскликнула она. – Сейчас он прижимает к сердцу жену, клянется ей в любви, жалуется на долгую разлуку с ней, и у него нет ни мысли, ни вздоха, ни единого воспоминания для всеми покинутой Фиаммы! Да и почему бы он пришел? Есть ли у меня какое-либо обаяние, способное снова привлечь его? Какие чары могут быть в красоте, которая надоела ему, прежде чем он покинул меня, чтобы отправиться в проклятую Францию! Да, да, ведь я состарилась от скорби! Как вы думаете, на сколько лет я старше, чем это царственное дитя из Навары, Шарлотта Д'Альбрэ, ставшая женой Цезаря?
   – Нет, дочка, когда ты будешь так же стара, как Нотте, тогда будет время считать годы! – ответила темнокожая прорицательница, обливая гадюку синеватым маслом, отчего распространился противный запах. – Ну, как эссенция из волчьих костей лезет в нос.
   – Ей только семнадцать лет, а я уже считаю двадцать третью несчастную зиму! – беспокойным тоном промолвила Фиамма. – Не надо больше, не надо больше, дайте мне умереть!.. Для чего мне жить?
   – Есть смысл пожить на этом свете, уж хотя бы ради того, чтобы избавиться от того, – свистящим голосом прошептала Морта. – А что касается красоты, то лишь тогда жалуйся на свои исчезнувшие прелести, когда ты будешь также худа и безобразна, как Морта!
   – Ты – лживая книга и еще более лживый пророк! – воскликнула Фиамма, отбросив таинственную рукопись. – Когда прошло очарование любви, может ли магия помочь восстановлению ее силы? Или изменник думает, что он может попирать меня ногами? О, Цезарь, ты сделал из меня демона. Берегись, чтобы он не погубил тебя!
   Наступило молчание, и Фиамма, опершись горячей щекой на руку, стала смотреть на горящий саркофаг.
   – Здесь горит прах гордого императора. Чего еще может требовать гордый сын Запада? – уныло промолвила она.
   – Я говорила тебе, дочка, что надо было бы сердце живого человека, а не мертвого оленя! – сказала Морта, махая длинным, костлявым пальцем над содержимым черепа.
   – Ты так же безжалостно говоришь, как смерть, имя которой ты носишь! – содрогаясь от ужаса, промолвила Фиамма. – До сих пор мы сделали все, что предписывали нам приказания дона Савватия и книга, которую он мне дал.
   – Дон Савватий! О, если бы он, считающий себя большим мастером, захотел увидеть тщетные усилия и позор своих обманчивых средств! – сказала Нотте.
   – Да, сестра, не наша вина, если сегодня ночью Борджиа придет в соприкосновение с Колонна только тем, что вступит в их дворец, в котором Колонна не смеет показаться под страхом смерти, – заметила злобная ведьма.
   – Колонна! Колонна! О, если бы в небесах был святой, которого я смела бы молить о милосердии! – воскликнула несчастная Фиамма, и, плача, бросилась на ступени сфинкса.
   – Не отчаивайся слишком рано, дочка, – сказала Нотте, тронутая или испуганная этим немым страданием. – Если не действуют чары твоего неизвестного мага, так у нас самих есть еще другие, которые значатся в книгах нашего отца. Будь только терпелива!
   – Нам необходимо горячее человеческое сердце, а не холодное оленье, – презрительно проговорила Морта.
   – Возьмите нож и вырежьте мое, потому что оно горит у меня в груди! – безумно воскликнула Фиамма.
   Сестры снова обменялись таинственным взглядом. Наконец, Морта сделала сестре какой-то знак.
   – Мы должны теперь сжечь сердце с нефтью и ароматами! Ты, дочка, надень на голову венок из ярко-красных ненюфаров, босиком ходи кругом саркофага, непрестанно разбрасывая цветы, и сладким завлекающим голосом пой любовные песни, пока мы не велим тебе остановиться. И тогда явится он, или дон Савватий, называющий себя адептом арабской школы, дурак и лжец.
   Фиамма равнодушно поднялась и, пока колдуньи бормотали свои заклинания и приготовляли снадобья над горящим саркофагом, безнадежно взяла целый букет цветов и надела на голову венок, как ей предписывали ведьмы. От Цезаря Борджиа не укрылось ни одно движение этого странного зрелища, и хотя страсть, выражаемая пылкой римлянкой, скорее вызывала в нем презрение, чем трогала его, все же деспотический сластолюбец не мог остаться совершенно равнодушным к ее горячей искренней любви. Тем не менее, он решил позлить волшебниц и доказать ничтожество их искусства, явившись не ранее, чем они исчерпали бы все свои чары и отчаялись бы в успехе.
   Но вот ведьмы окончили свои приготовления. Сердце со всех сторон было объято чистым пламенем нефти, и, пока они продолжали подкладывать туда благовония, Фиамма начала ходить вокруг. Она рассыпала цветы и пела заклинания неспокойным голосом, в котором, тем не менее, чувствовалась горячая гармония, что в связи с искренностью безумия придавало ей вид дельфийской прорицательницы. Всеми радостями, которые делила с Цезарем, небом, которое она оскорбила, адом, грозящим ей в вечности, она заклинала Борджиа прийти в ее объятия, призывала служивших ей духов, которые должны были наслать на него жаркие воспоминания минувших наслаждений, пела о своей первой встрече с Цезарем, о незабвенном мгновении радостных восторгов. Трогательные выражения ее песни, гармонический голос, ее красота, отчаяние и одуряющий аромат, – все вместе зажгло пламенем страсть Цезаря. В ослеплении страсти он забыл свои намерения обмануть старых ведьм, бегом спустился по винтовой лестнице, и вошел в зал в тот самый момент, когда потухла горящая нефть, пение смолкло, и Фиамма остановилась, словно превратилась в мраморную статую.
   Увидев Цезаря, она с диким криком бросилась в его объятия, между тем как колдуньи с восторгом хлопали в ладоши. Тотчас же на него полились потоки слез вместе со счастливым смехом, вздохи, жаркие, страстные поцелуи, восклицания восторга и отчаяния, любви и упреков, объятия и снова поцелуи, поцелуи без конца.
   – Неужели ты думала, что нужны были другие чары, чтобы вернуть меня к тебе, кроме воспоминаний о твоей красоте и нашем минувшем счастье? – когда улегся первый горячий порыв, сказал Цезарь, осушая поцелуями слезы, не перестававшие литься по щекам Фиаммы.
   – Нет, Цезарь, нет, я только хотела услышать от тебя, что ты не совсем покинул меня, хотела только знать, что я не одна у Бога, обманутого мной! – воскликнула несчастная женщина. – Скажи мне, что ты не презираешь меня, как я сама себя. Вспомни, что я потеряла все, но потеряла ради тебя. Вспомни, что я дочь Колонна – была Христова невеста, невинна, счастлива и любима. Подумай, чем я была и что стала, – жалкая, проклятая небом и землей, небесным женихом, покинутым мной, отвергнутая семьей, которую я опозорила. Вспомни клятвы, которые ты нарушил!.. Чего только я не вынесла и не потеряла ради тебя! Могу ли я, Цезарь, когда-нибудь простить тебя? Не должна ли я ненавидеть и проклинать тебя всей силой своей измученной души?
   – Проклинай меня, красавица моя, я со своей стороны только хочу целовать тебя! – лаская ее, отвечал Цезарь. – Но неужели же ты упрекаешь меня моим же собственным несчастьем, я думаю, ты негодуешь на меня за мою вынужденную женитьбу на глупой девушке из Наварры?
   – Да, неверный изменник, да! – с внезапным порывом воскликнула Фиамма, вырываясь из его объятий. – И ты без стыда, спокойно смеешь говорить об этой беспримерной измене? О, ты, злодей, злодей! Где твои уверения, где твои клятвы сделать меня своей женой, императрицей Италии?
   – Я прекрасно помню тот час, прелестная Фиамма, – ласково, но насмешливо сказал Цезарь. – Мы были в винограднике мрачных кармелиток, где замуровали тебя. Я был тогда кардиналом Валенсийским, ты – монахиней Маддаленой. Я нес тебя по веревочной лестнице со стены, а ты отбивалась, словно покидала рай, и рыдала. Что же мне было делать, как не сыпать обещаниями? Но могла ли ты поверить, ты, разумом равная почти мужчине, что небо может освятить такую клятву?
   – Но ад, по крайней мере, освятил ее, Цезарь! Ты освободился от своих священнических оков, ты на пути к господству, которое я должна была разделить с тобой, а теперь, кажется, делит с тобой девушка из варварской страны, дочь злейшего врага Италии! – с легким колебанием в последних словах, возразила Фиамма.
   Это не ускользнуло от внимания Борджиа, но он не подал вида, что заметил, и продолжал прежним тоном:
   – Да, Фиамма, да, душа моя! Своим возвышением я обязан тебе с самого первого момента, – промолвил он, вперив в нее взгляд, полный жгучей страсти. – Неужели ты хочешь теперь низвергнуть меня в бездну отчаяния? Ведь это – только женский каприз, пустая ревность, приличная лишь ординарным женщинам, которых твой героический дух превосходит так же, как яркая полуночная звезда – слабое мерцание маяка! Нет, нет, если даже кто-нибудь и владеет сокровищем моей души, то все же самая главная драгоценность ее принадлежит тебе, одной тебе и, несмотря на всю видимость, я ни одного момента не был неверен тебе!
   – Разве ты не женился на этой принцессе! Неужели нам солгали, сообщив о твоем пышном венчании в Орлеане? – возразила Фиамма. – Изменник! Но ты не избежишь моей мести, хотя бы после того мне пришлось погибнуть навеки.
   – Что можешь ты сделать, Фиамма? – улыбаясь проговорил Цезарь. – Если бы я боялся твоей мести и если бы любил свою жену, то неужели, ты думаешь, я не сделал бы распоряжения, чтобы тебя заключили в тюрьму?
   – А ты уверен, что твое распоряжение было бы исполнено? Неужели ты, жестокий и бессердечный, думаешь, что я не могла бы освободиться от тебя силой волшебства?
   – Клянусь святым Петром, ты действительно обладаешь неотразимыми чарами, – воскликнул Цезарь, заключая красавицу против ее воли и объятия. – А разве я не обладаю чарами над тобой? Разве ты не любишь меня, Фиамма? Разве ты не отказалась от небесного блаженства ради меня? Разве не являешься ты талисманом моего могущества и славы, и разве не был бы я без твоей любви и твоей энергии, которая все время пришпоривала меня, до сих пор служителем алтаря, проклинающим свое служение? Кроме того, дорогая возлюбленная, ты вся принадлежишь мне и не можешь причинить мне страдания, не почувствовав их на себе.
   – Неужели ты думаешь, Цезарь, что я боюсь твоего могущества или могущества твоего отца? – возразила Фиамма тоном сверхъестественного отчаяния. – Сам ангел своим огненным мечом разрезал бы узы моей неволи, чтобы я могла, собрав весь Рим, объявить перед святой гробницей Петра о твоем преступлении! Мне поверили бы.
   – В чем поверили бы тебе? В этой стране Боккаччо поистине нет ничего невероятного в том, что священник мог заблуждаться, а молоденькая монахиня могла сделать открытие, что кровь у нее в жилах горячее льда, – спокойно сказал Цезарь. – Какая была бы для тебя польза возобновлять против меня эти старые обвинения? Ты знаешь, что у инквизиции имеется твое письменное показание, подтвержденное языческим султаном, любовницей которого ты заявила себя в присутствии многочисленных свидетелей.
   – Да, чтобы защитить тебя от справедливого позора твоего преступления, чтобы отвратить от тебя мщение благородного брата моего покойного отца! О, Просперо и Фабрицио, какую еще более тяжкую кару желали бы вы навлечь на мою невинную голову? О, древний Колонна, мой знаменитый дед, твое проклятие исполнилось! Безнадежные дни и бессонные ночи, раскаяние, ужас и безутешное, одинокое отчаяние – мои постоянные спутники! О, неверный, нужна ли была еще эта последняя измена, чтобы переполнить чашу моих страданий?
   – Почему же ты не осталась у своего языческого спасителя, как ты называешь недостойного почитателя Магомета, оказавшего тебе тогда защиту? – побледнев, сказал Цезарь. – По крайней мере, у меня не было бы причин благодарить его за великодушие, за, то, что он принял на себя весь позор. Последний нисколько не повредил бы ему, а такая красавица как ты, была бы ценным украшением его гарема. Я же должен был бы один перенести всю бурю... И, пожалуй, никто не был бы обманут, кроме меня, глупца, отдавшего свое сокровище на хранение разбойнику.
   – Ты говоришь, Цезарь, не то, что думаешь. Нет, нет, ты не смеешь говорить так! – с новой силой воскликнула Фиамма. – И, тем не менее, благородный турок умер так же, как все, которых ты ненавидишь! Цезарь, я хотела видеть тебя, чтобы только сказать тебе, как я ненавижу тебя, как презираю и боюсь тебя... чтобы сказать тебе «прощай навсегда»!
   – Что, дочка, убрать ли статую, или заключить ее в мрамор, как велел дон Савватий, чтобы сохранить любовь твоего возлюбленного, и чтобы он всегда возвращался в твои объятия, как птица в гнездо? – спросила Морта.
   – Простите меня, Горгоны, что я до сих пор не обнажил перед вами своей головы. Но что скажешь ты, моя Фиамма? Что должны сделать страшные ведьмы? – спросил Цезарь, вперив свой взор в прекрасную жертву.
   В груди Фиаммы несколько времени боролись стыд и страсть, гордость и презрение, а ее лицо то горело ярким румянцем, то бледнело, как мрамор. Затем она упала в объятия изменника, и ведьмам не нужно было никакого другого доказательства. Цезарь изливался в страстных уверениях и нежных упреках сомнениям Фиаммы, а обе сестры посредством незаметного механизма покрыли крышкой саркофаг.
   – Ты торжествуешь, Цезарь, ты торжествуешь! Но ты ошибаешься во мне. Отныне я буду только твоим другом, твоей советчицей, если хочешь, но никогда больше твоей возлюбленной! – воскликнула Фиамма с новым порывом гнева и стыда. – Теперь уходи, мое сердце тешилось достаточно. Я видела тебя, знаю, что ты ненавидишь меня, и этого довольно. Возвращайся к своей жене, а меня предоставь моему отчаянию, моим одиноким мукам! Я буду стоять на башне и провожать тебя взорами до твоего дворца, и, когда исчезнет в воротах последний факел, я буду знать, что ты думаешь о том, что увидел меня впервые в этих залах моих предков, когда я невинным ребенком сидела у ног своего деда и с беззаботным восторгом плела венок на его седую голову, которую я от горя и стыда свела в могилу!
   Это печальное воспоминание тронуло даже сердце Цезаря.
   – Нет, дорогая, моя первая и единственная любовь, даже при воспоминании о прошлом я не покину тебя, прежде чем ты не поклянешься мне любить меня так же верно, так же горячо, как тогда! – страстно прошептал он. – Я же клянусь тебе всеми своими надеждами на власть и мщение, что в тот момент, когда не будет больше нужды в ненавистных французах, я отправлю им обратно их дурацкую куклу – свою жену – и еще теснее привяжусь к тебе. Ты будешь моей женой, моей царицей, моей императрицей и разделишь со мной корону Италии!
   Фиамма со слезами слушала эти обольстительные речи, но, очевидно, была довольна ими и шепнула несколько непонятных слов суетившимся ведьмам, которые безмолвно кивнули ей головой и удалились.
   Она бросила нерешительный взор на Цезаря и стала так поспешно подниматься по лестнице в колонне, что он, не привыкший к ее заворотам, вскоре остался далеко позади. Когда же он поднялся наверх, то к своему изумлению нашел там Мигуэлото с факелом, Фиамма же исчезла.
   – Где донна Фиамма? Ты не видел, она не проходила мимо тебя? – спросил он.
   – Нет, ваша светлость, – ответил испуганный комендант, хотя я почти целый час ожидаю вас здесь.
   – Это удивительно! – проговорил Цезарь с суеверным ужасом. – Кажется, что она открыла секрет делаться невидимкой. И поистине, она обладает волшебным средством, в самые безумные дни моей любви я не чувствовал к ней такой страсти, как сейчас. Я не уйду из крепости, пока не найду Фиаммы.
   – Это то же самое, что искать иголку в стоге сена, – ответил каталонец. – А я должен напомнить вашей светлости, что большое общество, ожидающее вас в вашем новом дворце, уже потеряло терпение.
   – Государственные дела задержали нас! Дай мне свой факел! Эта своенравная девчонка не должна играть с огнем, который она зажгла в моем сердце! – нетерпеливо воскликнул Цезарь.
   Затем, схватив факел, он долго и усердно искал, но, как и предсказывал Мигуэлото, безуспешно. Не трудно было установить, что Фиамма не убежала в свои комнаты, никто из часовых, мимо которых она должна была проходить, не видел ее.
   – Она действительно нашла средство, которым – знай она его раньше – могла бы удержать меня гораздо дольше, чем это случилось, – сказал с досадой Цезарь. – Но позаботься. Мигуэлото, о том, чтобы в следующий раз я увидел ее, или я буду считать тебя ее сообщником. Попроси ее позвать дона Савватия, он наверно обладает удивительными знаниями в сокровенных науках.
   С этими словами Цезарь, хотя и неохотно, покинул крепость.

ГЛАВА ХVIII

   Тем временем Бембо спешил по направлению дворца Орсини, с одной стороны огорченный решением своего молодого повелителя, с другой же – довольный тем, что избежал опасностей, в которые могли его вовлечь предприятия синьора Альфонсо д'Эсте. После уничтожения Колонна род Орсини стал, несомненно, главою римского дворянства. К ним перешла большая часть владений Колонна. Поэтому неудивительно, что они соперничали с могущественными Борджиа.
   Обширный дворец Орсини и весь смежный квартал, были полны их вооруженными союзниками. Среди союзников Бембо нашел Вителлоццо, и более подходящее для своего утонченного вкуса общество в лице Пьетро Медичи и Гвидобальдо, герцога Урбино, и их свиты.
   Бембо, как один из спасителей Паоло Орсини нашел в его семье самый горячий прием, но сообщенное им решение иоаннита вызвало искреннее сожаление, хотя Паоло в глубине души не чувствовал особенной печали.
   Главные ветви всей большой фамилии Орсини были представлены герцогом Гравина, его братом, архиепископом флорентийским, и еще двумя сыновьями, кроме Паоло, из которых один был кардиналом, а другой – маленьким мальчиком. Орсини и всех их гостей занимала одна мысль – о браке Паоло с Лукрецией. Честолюбие и желание охранить свой дом от хищных намерений Борджиа сделало этот союз господствующим желанием в душе Гравины, а все его союзники смотрели на этот брак, как на единственное ручательство продолжительного мира и своего собственного могущества.
   Поведение сира Реджинальда, когда он услышал о решении иоаннита, показалось Бембо странным. Лебофор был видимо изумлен непоколебимостью решения феррарского принца Эсте отказаться от предполагаемого брака с Лукрецией Борджиа и его способностью лишиться такого счастья. Он рассыпался в таких страстных хвалебных гимнах красоте Лукреции, что Бембо с улыбкой напомнил ему, что в Италии любовь растет не так медленно, как на севере. Рыцарь покраснел, как девушка, и Бембо задумался. Но его мимолетное подозрение снова исчезло, когда он заметил, какую искреннюю дружбу питал добродушный и открытый нормандец к Паоло Орсини.
   До праздника юбилея оставалось лишь несколько дней, и иоаннит постепенно приходил к убеждению, что его поездка в Рим с намерением собрать доказательства против Лукреции, выясняющие порочность ее натуры, по-видимому, останется безуспешной. Во всяком случае и здесь ему приходилось наталкиваться на очень неопределенные слухи, но весь этот мрак, окружавший Лукрецию, казалось, представлял лишь контраст, от которого еще более увеличивались блеск ее красоты и участие, возбуждаемое к ней богатыми сокровищами ее души. Римский народ боготворил ее исключительно за ее неотразимую красоту и, кроме того, верил, что мягким правлением Александра, заменившим собою жестокую тиранию дворянства, он был обязан исключительно ей. Казалось невозможным найти неопровержимые доказательства, или, хотя бы, только след их. Все, что было достоверно известно, говорило в пользу Лукреции.
   Иоаннит в продолжение этого времени редко виделся с Реджинальдом, отчасти потому, что так хотел сам, отчасти потому, что Лебофор был усердно занят с Паоло Орсини военными упражнениями, так как в числе других развлечений на праздниках обязательно должны были состояться турниры, на которых молодой итальянец хотел блеснуть ловкостью и искусством перед обожаемой красавицей. Английские и французские рыцари в этих упражнениях превосходили всех других, и Лебофор, с детства занимавшийся телесными упражнениями, обладал замечательной ловкостью. Иоаннит, принц Альфонсо д'Эсте, был также его учеником и своим искусством был обязан большей частью его урокам. Бембо приходил так часто, как ему позволял принц, и всегда с новыми доказательствами в пользу Лукреции.
   Так, он открыл, что она писала стихи, и небольшие стихотворения, которые приписывались ей Пьетро Медичи и другими гостями Орсини, дышали такой грустью, нежностью и благочестием, что иоаннит не мог поверить, что в такой мрачной душе, какую он предполагал у нее, создавались такие образы.
   Альфонсо должен был опасаться, что в толпе чужеземных пилигримов его легко могут узнать, и поэтому не снимал своего монашеского одеяния, капюшоном которого он, не вызывая подозрений, мог всегда закрыть лицо.
   Последние дни перед началом юбилейных торжеств были посвящены паломниками говенью и исполнению различных обетов. Ступени храма Святого Петра были все время покрыты молящимися, которым нужен был целый день, чтобы подняться на коленях в собор, причем на каждой ступени они читали определенное число молитв. Об испорченности того времени можно судить по количеству закутанных фигур, направлявшихся целыми днями к исповедальне великого исповедника, назначенного только для выслушивания исповедей великих преступлений, разрешение от которых не могли дать обыкновенные священники.
   Для Альфонсо это обстоятельство получило новое и необычайное значение, когда он услышал, что на этот пост был назначен духовник Лукреции, и он построил на этом план достижения своей заветной цели.