Страница:
Обсуждение темы продолжалось с неослабевавшей живостью до тех пор, пока на темно-синем небе взошла луна. Тихая прелесть и угасающие краски вечера гармонировали с беседой молодежи и время пролетело незаметно до прихода посланного с докладом, что папа хочет садиться за ужин. Так как Лукреция всегда ужинала вместе с отцом, то академия решила проводить ее во дворец. Вдруг в начале аллеи, которая вела к башне Борджиа, из кустов неожиданно выскочил монах, пал на колени перед Лукрецией и подал ей письмо.
Вся живость молодой женщины тотчас пропала. Бледная и дрожащая, она отвернулась и вскрыла конверт, приказав монаху встать. Однако, тот не поднимался с колен, с мольбою сложив руки.
– Я не могу... не должна... не хочу... – заговорила, наконец, Лукреция в очевидном смущении. – Передайте отцу Бруно, что никто сильнее меня не сожалеет о его аресте, но исполнить его просьбу я не в силах. Скажите ему, пусть он подождет. За несколько дней могут произойти важные перемены. Скажите ему... Ах, право, не по недостатку сострадания отказываюсь я ходатайствовать за него! Но скажите ему, отец Биккоццо, что его слова оскорбляют меня, и он должен поискать себе другого посредника.
При этих неожиданных речах Биккоццо громко зарыдал, стал умолять Лукрецию и горько сетовать на то, что он своей необдуманной болтовней дал врагам отца Бруно предлог к аресту его.
Однако, Лукреция с несвойственной ей суровостью отвергла все его мольбы и приказала караульным солдатам выпроводить монаха, если он не удалится добровольно. Затем она пошла дальше, явно превозмогая стыд и упреки совести, и стараясь своим видом поддержать гордый и гневный тон своего ответа.
Прошло несколько дней. Основываясь на своих наблюдениях, Альфонсо не сомневался более, что Лебофор вытеснил его из сердца Лукреции, и что его личное несчастье и благополучие его соперника вскоре сделаются полными. Он даже пришел к тому заключению, что при всей невинности первых заседаний новой академии под руководством Лукреции они скоро перейдут в разнузданность и будут доставлять ей удобные случаи, которыми она, по слухам, умела отлично пользоваться.
Между тем, ее чары действовали неотразимо на избранную жертву. Альфонсо был окружен всем, что способно разжигать чувственные страсти. Его воображение подстрекалось пылкой поэзией и яркими описаниями, в которых изощрялись рассказчики любовных историй. Он находился постоянно под влиянием дивной красоты Лукреции с ее разнообразными приманками, и таким образом страсть, пожиравшая его, возрастала ежечасно, несмотря на все его старания преодолеть ее.
Чем более Альфонсо, находясь в близком общении с Лукрецией, понимал редкое сочетание прелести с ее поразительно блестящим, хотя и не лишенным женственности умом, и неистощимое сокровище нежности и кротость, таившееся в ее сердце, тем сильнее вызывали его ревность муки отвергнутой любви. Он не мог более сомневаться в том, что им пренебрегали. Холодность красавицы к нему, равно как и поощрение, которое встречал от нее Лебофор, служили ему доказательствами этого. С целью утвердиться в своих намерениях, он старался воспользоваться своим положением, чтобы собрать против Лукреции улики, которые внушали бы ему отвращение к ней, и вооружили бы его против ее чар. Но как ни подозрительно думал Альфонсо о необычайной нежности, которую обнаруживал папа своим крайним снисхождением к Лукреции, – сейчас же находилось объяснение всему этому: ведь и тайные свидания между ними, и неограниченное влияние Лукреции на Александра вызывались опасностями, по-видимому, грозившими могуществу дома Борджиа, а очарованию Лукреции способствовали ее красота, таланты и отвращение к Цезарю.
Да, танцовщица-сицилианка выразилась очень метко, сказав, что там, где отсутствует светлый дух любви, неминуемо явится мрачный. И этот дух нашептывал Альфонсо, как безрассудна была принесенная им жертва, какое великое счастье оттолкнул он от себя из-за призрака, потому что не чем иным, как призраком, было овладевшее им сомнение, ради которого он пренебрег представлявшимся ему блаженством.
«Из-за чего именно ты отказался от прекрасной возлюбленной? Из-за того, что не мог облечь ее священной целомудренной прелестью супруги? Но разве уже слишком поздно? – продолжал нашептывать ему Дух. – Ведь Лукреция некогда любила тебя, да еще и теперь в ее взорах загорается порою отблеск прошлого!»
Вдобавок, на горизонте появилась новая опасность. Шансы Паоло Орсини на брак с Лукрецией поддерживались обстоятельствами, которые по-видимому, обеспечивали за ним успех, но эти обстоятельства были политического свойства, так как холодность Лукреции по-прежнему стояла на точке замерзания. Дело в том, что Цезарь по прибытии в Милан стал во главе церковного войска, как назывались военные силы союзного Дворянства, и немедленно произвел нападение на Тоскану, а это давало ему как будто все шансы на восстановление владычества Медичи.
Постепенно под влиянием все разгоравшейся страсти Альфонсо пришел к мысли, что для соперников, так жестоко оскорбивших его, самой горькой чашей был бы его успех у Лукреции. Мало-помалу эти рассуждения перешли в действия, Альфонсо стал с меньшей горячностью опровергать доказательства, приводимые членами академии любви, и Лукреция вскоре заметила общую перемену в его обращении с ней. Но она сама относилась к нему так, словно пламенные взоры, выдававшие пыл и нечестивый пламень его сердца, лишь еще более отталкивали и оскорбляли ее. Однако эта целомудренная холодность Лукреции и то гордое презрение, с которым она смотрела на него, только усиливали безумие желаний рыцаря, несмотря на всю их безнадежность. Члены академии, заметив смягчение прежних строгих правил Альфонсо, безжалостно подтрунивали над ним, но он нисколько не обижался на это, не скрывал того, что поддался убеждениям своих новых товарищей, и, хватаясь в своем отчаянии за каждую соломинку, напал на мысль, что, заявив о своем обращении, он может воспользоваться случаем для любовного признания, пыл которого, пожалуй, вновь зажжет в сердце Лукреции былое чувство к нему.
Он не составлял себе определенного плана, не ставил определенно цели, но наконец, измученный равнодушием Лукреции, попросил Фаустину доложить своей повелительнице, что он считает себя совсем обращенным, но желает лишь краткого разговора наедине для разъяснения еще некоторых сомнений, прежде чем заявит перед собранием о своем отречении от прежнего заблуждения.
Трудно представить себе тот восторг, который испытал Альфонсо, когда Фаустина принесла ему ответ, что Лукреция пойдет на другой день под вечер в сады Эгерии и даст ему там аудиенцию перед открытием заседания академии, которая должна собраться в этом месте по ее распоряжению.
Почти впервые со дня своего прибытия рыцарь снял с себя свою обычную неуклюжую одежду и одел костюм из черного бархата, с роскошной отделкой из драгоценных кружев и золотого шитья, а к плечу прикрепил шелковый шарф белого цвета, избранного Лукрецией. Затем он тайком оставил Ватиканский дворец и вступил в долину Эгерии, обуреваемый страстями и воспоминаниями, которые отнимали у него не только всякую силу, но всякое желание сопротивляться.
Поджидавшая его Фаустина сообщила ему, что Лукреция отпустила своих приближенных дам, предоставив им забавляться по-своему в саду и собирать цветы для гирлянд. Последние предназначались для круглого храма, сплетенного из ветвей и цветов и стоявшего в центре лабиринта, прозванного Минотавром по античной статуе, служившей ему украшением. Обрадованный Альфонсо надел на палец старой кормилицы дорогое кольцо, сказав, что дарит его в знак благодарности за ее внимание к нему во время болезни, и, не чуя под собою ног, поспешил вперед. Однако, едва перед ним показалась сквозь просветы листвы повитая розами арка храма, его сердце забилось так сильно, что ему пришлось остановиться, чтобы перевести дух. В этот момент Альфонсо услышал голос, но не Лукреции, и со щемящей болью в груди притаился в кустах, чтобы убедиться, насколько основательно шевельнувшееся в нем подозрение.
Минотавр, вылитый из бронзы, представлял собою чудовищного быка, лежащего на мраморном полу храма в той позе, как он только что был поражен смертельным ударом Тезея, с опущенной к земле головой. Его могучая шея и плечи образовали удобное сидение, и Альфонсо увидел, что, полулежа на нем, Лукреция плела гирлянду из цветов, грудою лежавших перед нею. Возле нее, прислонившись к пьедесталу колонны, стоял Лебофор с несколькими венками на руке. Он говорил о чем-то тихо и страстно, а Лукреция отвечала ему равнодушным тоном, бойко смеясь и устремив взор на свою работу, и глубокое волнение молодого англичанина ею не замечалось.
Лебофор до настоящего дня не сделал еще никакого дальнейшего шага для окончания своего брака с двоюродной сестрой. Он только сказал Лукреции, что хочет попросить ее о поддержке своего ходатайства перед папой, когда у нее будет время выслушать его. В то утро молодой человек был немало удивлен известием, что она готова принять его в своем саду перед заседанием академии и изложить папе его просьбу по возвращении во дворец. Это сообщение было получено Реджинальдом вместе с советом хранить его в тайне. Последнее обстоятельство возбудило в нем пылкие надежды и опасения, но он не хотел вдаваться в них и повиновался приказу Лукреции, решительно отбросив все размышления, чтобы не вызвать нового препятствия в своей совести.
Альфонсо не догадывался, что Лукреция была уведомлена о его приходе таинственным знаком. Но, едва он очутился вблизи нее, она нетерпеливо перебила Лебофора:
– Довольно, довольно! Полагаясь на ваше рыцарское слово, я готова поверить, что я прекрасна, как морская пена, если этого будет с вас достаточно. Скажите, однако, в чем заключается ваша просьба. Мы получили благоприятные известия из Милана и его святейшество особенно расположен сегодня оказывать милости.
Смущенный Лебофор помолчал, после чего с усилием, которое не осталось незамеченным, в отрывистых словах изложил свою просьбу о разрешении ему жениться на двоюродной сестре, которая была помолвлена раньше с его братом.
– Значит, вы любите англичанку, и хотите навсегда покинуть меня? – спросила Лукреция с заблестевшим взором, который пронзал Реджинальда насквозь.
– Да, я люблю, люблю! – ответил он дрожащим голосом, с побледневшим лицом. – Я люблю... нет, я обожаю, боготворю тебя... одну тебя... чудная Лукреция! Прочь все посторонние соображения! Пусть предадут меня самой лютой смерти, если я лгу, только бы мне умереть у твоих ног! – и в порыве страсти Реджинальд бросился перед нею на колени.
– Вот вы как раз приняли позу, удобную для примерки венка, который предстоит вам надеть сегодня вечером, – сказала Лукреция, беззаботно смеясь, точно признание Лебофора было самой обыкновенной речью, и шутя наклонилась к нему, чтобы надеть венок.
Вероятно ее намерением было явно показать рыцарю свое благоволение, но она не рассчитала силы чувства, превозмогшего в его груди все остальные порывы, и внезапно очутилась в объятиях юноши.
Лукреция отскочила назад и воскликнула:
– Так вот какова твоя верность твоей кузине, твоя почтительность к дочери Александра! Но нет, я знаю твой честный нрав, – прибавила она, повернувшись и оторопелому рыцарю, когда послышался шорох в кустах, – и потому согласна принять это за карнавальную шутку и наказать тебя.
Говоря таким образом, молодая женщина бросила бывшими у нее в руке цветами в смущенного и пристыженного Лебофора.
В этот момент показался Альфонсо. Очевидно, довольный энергичным отпором, который встретил от нее Реджинальд, иоаннит пылко приветствовал Лукрецию, а затем, после церемонного поклона сопернику, напомнил ей, что выпросил себе аудиенцию наедине, чтобы откровенно изложить перед нею обуревавшие его сомнения.
– Я боялась, рыцарь, что ваши вопросы окажутся слишком трудными для того, чтобы их могла разрешить неученая женщина, – с поразительной холодностью ответила она, – а потому позвала на подмогу вот этого ученого доктора академии и должна удержать его при себе. Он просветил меня уже насчет некоторых вещей, о которых я не имела понятия.
Альфонсо стал настолько же мрачен, насколько повеселел Лебофор, однако превозмог себя и произнес:
– Во-первых, я хотел бы знать, может ли истинная любовь до такой степени угаснуть в женском сердце, чтобы от нее не осталось и следа?
– Об истинной любви я не могу сказать это. Ведь вам известно лучше, чем всякому другому, что я неспособна к ней. Но если поверх грубого и запутанного наброска должна быть нарисована новая и более блестящая картина, то было бы жаль, если бы от прежнего остался след.
Лукреция высказала это с такою явной холодностью и презрением, что Альфонсо был жестоко уязвлен ее словами.
– Тогда я снова впаду во все свои прежние ереси, – с горечью произнес он. – Мне всегда было противно смешиваться с толпой и быть любимым лишь в качестве одного из многих. Если женская любовь такова, тогда ничто не привлекает в ней моей души и она возвратится к своему прежнему покою.
– От этой мысли на вас веет холодом, несмотря на знойные лучи солнца над нашей головой. Пойдите сюда, Лебофор, иначе мы превратимся в ледяные сосульки оба.
– Я удалю с ваших глаз зиму, из опасения, чтобы горячность рыцаря не воспламенила также и меня, – горьким тоном заметил Альфонсо и удалился так внезапно, что Лукреция не успела остановить его.
В дурном настроении, в отчаянии, иоаннит посетил Бембо, сообщил ему свои наблюдения и резко прибавил, что, так как влюбленные пришли к взаимному соглашению, то он не желает быть дольше свидетелем измены Лебофора, чтобы не дать воли своей досаде. Он поручил Бембо извиниться за него в том, что он не может присутствовать на дальнейших заседаниях академии и принимать участие в прочих увеселениях во время продолжавшегося поста, так как из-за них он соблюдал последний недостаточно строго, как это требовало его положение члена духовного ордена.
Бембо ответил, что женщина, подобная Лукреции, опасна для каждого, и охотно взялся исполнить возложенное на него поручение.
К вечеру Альфонсо получил известие, что его отсутствие нисколько не помешало общему веселью, и что Лукреция еще никогда не была оживленнее и довольнее, как в этот день. Он оставался, запершись у себя в комнате, как будто погруженный в молитвы, а в это время двор задавал все более и более многочисленные и блестящие празднества. Бембо постоянно ворчал о явных доказательствах благоволения Лукреции к Лебофору, и это доставляло новую пищу самым жестоким опасениям Альфонсо. В то же время он заметил, что его зорко стерегли, так что у него даже явилось опасение, что он скорее играет роль арестанта, чем гостя в Ватикане.
Между тем, возвращение Цезаря, которое должно было освободить участников турнира, замедлялось, а успешные действия Орсини в Тоскане делали, вероятным, что они вскоре займут в Риме господствующее положение. Терпение Паоло, казалось, вытекало преимущественно из этой надежды, как вдруг все переменилось. Союзные дворяне, навлекшие на себя ожесточенную ненависть флорентийцев своими опустошениями, неудержимо готовились к осаде столицы, но были неожиданно остановлены могущественными приказами французского короля. Французское войско со своей стороны готовилось выступить против Неаполя, и Цезарь заявил, что должен повиноваться королю, вернувшему ему вновь свою благосклонность, и что церковное войско примкнет к французам согласно воле его святейшества. Его слова произвели действие громового удара средь ясного неба. Союзные дворяне увидели теперь, что их ловко перехитрили, и что им остается только заодно с партией Борджиа заискивать у французов.
Однако, Цезарь и Александр сумели подговорить неаполитанского короля Федерико заключить союз с испанцами, и когда прибыли французские полководцы со своим войском, численность которого, правда, была далеко не достаточна для затеянного предприятия, то после торжественного богослужения в присутствии папы было объявлено о заключении этого союза, в виде результата которого Неаполь должен был быть разделен между французами и испанцами. Конечно, все это дело приукрасили разными мнимыми предлогами. На несчастного неаполитанского короля возвели разные обвинения, чтобы затушевать интригу папы и Цезаря, однако, столь явное предательство участников такой политической комбинации возмутило даже наиболее бессовестных государственных людей. Французы не могли особенно протестовать, не располагая достаточными военными силами, и примирились с положением, а Борджиа торжествовали.
Все Орсини, особенно Паоло, чувствовали, что они впутались в игру, в которой потерпели поражение, а нескрываемое торжество партии Борджиа еще усиливало в них чувство унижения. Но им приходилось подавлять свои тревоги и гнев, и они собрались в большом числе, чтобы участвовать на пиру, который хотел дать папа в честь французских полководцев. Цезарь сам пригласил Лебофора и иоаннита, и велел передать им, что после совещания с французскими рыцарями он намерен объявить свой приговор относительно турнира.
ГЛАВА II
Вся живость молодой женщины тотчас пропала. Бледная и дрожащая, она отвернулась и вскрыла конверт, приказав монаху встать. Однако, тот не поднимался с колен, с мольбою сложив руки.
– Я не могу... не должна... не хочу... – заговорила, наконец, Лукреция в очевидном смущении. – Передайте отцу Бруно, что никто сильнее меня не сожалеет о его аресте, но исполнить его просьбу я не в силах. Скажите ему, пусть он подождет. За несколько дней могут произойти важные перемены. Скажите ему... Ах, право, не по недостатку сострадания отказываюсь я ходатайствовать за него! Но скажите ему, отец Биккоццо, что его слова оскорбляют меня, и он должен поискать себе другого посредника.
При этих неожиданных речах Биккоццо громко зарыдал, стал умолять Лукрецию и горько сетовать на то, что он своей необдуманной болтовней дал врагам отца Бруно предлог к аресту его.
Однако, Лукреция с несвойственной ей суровостью отвергла все его мольбы и приказала караульным солдатам выпроводить монаха, если он не удалится добровольно. Затем она пошла дальше, явно превозмогая стыд и упреки совести, и стараясь своим видом поддержать гордый и гневный тон своего ответа.
Прошло несколько дней. Основываясь на своих наблюдениях, Альфонсо не сомневался более, что Лебофор вытеснил его из сердца Лукреции, и что его личное несчастье и благополучие его соперника вскоре сделаются полными. Он даже пришел к тому заключению, что при всей невинности первых заседаний новой академии под руководством Лукреции они скоро перейдут в разнузданность и будут доставлять ей удобные случаи, которыми она, по слухам, умела отлично пользоваться.
Между тем, ее чары действовали неотразимо на избранную жертву. Альфонсо был окружен всем, что способно разжигать чувственные страсти. Его воображение подстрекалось пылкой поэзией и яркими описаниями, в которых изощрялись рассказчики любовных историй. Он находился постоянно под влиянием дивной красоты Лукреции с ее разнообразными приманками, и таким образом страсть, пожиравшая его, возрастала ежечасно, несмотря на все его старания преодолеть ее.
Чем более Альфонсо, находясь в близком общении с Лукрецией, понимал редкое сочетание прелести с ее поразительно блестящим, хотя и не лишенным женственности умом, и неистощимое сокровище нежности и кротость, таившееся в ее сердце, тем сильнее вызывали его ревность муки отвергнутой любви. Он не мог более сомневаться в том, что им пренебрегали. Холодность красавицы к нему, равно как и поощрение, которое встречал от нее Лебофор, служили ему доказательствами этого. С целью утвердиться в своих намерениях, он старался воспользоваться своим положением, чтобы собрать против Лукреции улики, которые внушали бы ему отвращение к ней, и вооружили бы его против ее чар. Но как ни подозрительно думал Альфонсо о необычайной нежности, которую обнаруживал папа своим крайним снисхождением к Лукреции, – сейчас же находилось объяснение всему этому: ведь и тайные свидания между ними, и неограниченное влияние Лукреции на Александра вызывались опасностями, по-видимому, грозившими могуществу дома Борджиа, а очарованию Лукреции способствовали ее красота, таланты и отвращение к Цезарю.
Да, танцовщица-сицилианка выразилась очень метко, сказав, что там, где отсутствует светлый дух любви, неминуемо явится мрачный. И этот дух нашептывал Альфонсо, как безрассудна была принесенная им жертва, какое великое счастье оттолкнул он от себя из-за призрака, потому что не чем иным, как призраком, было овладевшее им сомнение, ради которого он пренебрег представлявшимся ему блаженством.
«Из-за чего именно ты отказался от прекрасной возлюбленной? Из-за того, что не мог облечь ее священной целомудренной прелестью супруги? Но разве уже слишком поздно? – продолжал нашептывать ему Дух. – Ведь Лукреция некогда любила тебя, да еще и теперь в ее взорах загорается порою отблеск прошлого!»
Вдобавок, на горизонте появилась новая опасность. Шансы Паоло Орсини на брак с Лукрецией поддерживались обстоятельствами, которые по-видимому, обеспечивали за ним успех, но эти обстоятельства были политического свойства, так как холодность Лукреции по-прежнему стояла на точке замерзания. Дело в том, что Цезарь по прибытии в Милан стал во главе церковного войска, как назывались военные силы союзного Дворянства, и немедленно произвел нападение на Тоскану, а это давало ему как будто все шансы на восстановление владычества Медичи.
Постепенно под влиянием все разгоравшейся страсти Альфонсо пришел к мысли, что для соперников, так жестоко оскорбивших его, самой горькой чашей был бы его успех у Лукреции. Мало-помалу эти рассуждения перешли в действия, Альфонсо стал с меньшей горячностью опровергать доказательства, приводимые членами академии любви, и Лукреция вскоре заметила общую перемену в его обращении с ней. Но она сама относилась к нему так, словно пламенные взоры, выдававшие пыл и нечестивый пламень его сердца, лишь еще более отталкивали и оскорбляли ее. Однако эта целомудренная холодность Лукреции и то гордое презрение, с которым она смотрела на него, только усиливали безумие желаний рыцаря, несмотря на всю их безнадежность. Члены академии, заметив смягчение прежних строгих правил Альфонсо, безжалостно подтрунивали над ним, но он нисколько не обижался на это, не скрывал того, что поддался убеждениям своих новых товарищей, и, хватаясь в своем отчаянии за каждую соломинку, напал на мысль, что, заявив о своем обращении, он может воспользоваться случаем для любовного признания, пыл которого, пожалуй, вновь зажжет в сердце Лукреции былое чувство к нему.
Он не составлял себе определенного плана, не ставил определенно цели, но наконец, измученный равнодушием Лукреции, попросил Фаустину доложить своей повелительнице, что он считает себя совсем обращенным, но желает лишь краткого разговора наедине для разъяснения еще некоторых сомнений, прежде чем заявит перед собранием о своем отречении от прежнего заблуждения.
Трудно представить себе тот восторг, который испытал Альфонсо, когда Фаустина принесла ему ответ, что Лукреция пойдет на другой день под вечер в сады Эгерии и даст ему там аудиенцию перед открытием заседания академии, которая должна собраться в этом месте по ее распоряжению.
Почти впервые со дня своего прибытия рыцарь снял с себя свою обычную неуклюжую одежду и одел костюм из черного бархата, с роскошной отделкой из драгоценных кружев и золотого шитья, а к плечу прикрепил шелковый шарф белого цвета, избранного Лукрецией. Затем он тайком оставил Ватиканский дворец и вступил в долину Эгерии, обуреваемый страстями и воспоминаниями, которые отнимали у него не только всякую силу, но всякое желание сопротивляться.
Поджидавшая его Фаустина сообщила ему, что Лукреция отпустила своих приближенных дам, предоставив им забавляться по-своему в саду и собирать цветы для гирлянд. Последние предназначались для круглого храма, сплетенного из ветвей и цветов и стоявшего в центре лабиринта, прозванного Минотавром по античной статуе, служившей ему украшением. Обрадованный Альфонсо надел на палец старой кормилицы дорогое кольцо, сказав, что дарит его в знак благодарности за ее внимание к нему во время болезни, и, не чуя под собою ног, поспешил вперед. Однако, едва перед ним показалась сквозь просветы листвы повитая розами арка храма, его сердце забилось так сильно, что ему пришлось остановиться, чтобы перевести дух. В этот момент Альфонсо услышал голос, но не Лукреции, и со щемящей болью в груди притаился в кустах, чтобы убедиться, насколько основательно шевельнувшееся в нем подозрение.
Минотавр, вылитый из бронзы, представлял собою чудовищного быка, лежащего на мраморном полу храма в той позе, как он только что был поражен смертельным ударом Тезея, с опущенной к земле головой. Его могучая шея и плечи образовали удобное сидение, и Альфонсо увидел, что, полулежа на нем, Лукреция плела гирлянду из цветов, грудою лежавших перед нею. Возле нее, прислонившись к пьедесталу колонны, стоял Лебофор с несколькими венками на руке. Он говорил о чем-то тихо и страстно, а Лукреция отвечала ему равнодушным тоном, бойко смеясь и устремив взор на свою работу, и глубокое волнение молодого англичанина ею не замечалось.
Лебофор до настоящего дня не сделал еще никакого дальнейшего шага для окончания своего брака с двоюродной сестрой. Он только сказал Лукреции, что хочет попросить ее о поддержке своего ходатайства перед папой, когда у нее будет время выслушать его. В то утро молодой человек был немало удивлен известием, что она готова принять его в своем саду перед заседанием академии и изложить папе его просьбу по возвращении во дворец. Это сообщение было получено Реджинальдом вместе с советом хранить его в тайне. Последнее обстоятельство возбудило в нем пылкие надежды и опасения, но он не хотел вдаваться в них и повиновался приказу Лукреции, решительно отбросив все размышления, чтобы не вызвать нового препятствия в своей совести.
Альфонсо не догадывался, что Лукреция была уведомлена о его приходе таинственным знаком. Но, едва он очутился вблизи нее, она нетерпеливо перебила Лебофора:
– Довольно, довольно! Полагаясь на ваше рыцарское слово, я готова поверить, что я прекрасна, как морская пена, если этого будет с вас достаточно. Скажите, однако, в чем заключается ваша просьба. Мы получили благоприятные известия из Милана и его святейшество особенно расположен сегодня оказывать милости.
Смущенный Лебофор помолчал, после чего с усилием, которое не осталось незамеченным, в отрывистых словах изложил свою просьбу о разрешении ему жениться на двоюродной сестре, которая была помолвлена раньше с его братом.
– Значит, вы любите англичанку, и хотите навсегда покинуть меня? – спросила Лукреция с заблестевшим взором, который пронзал Реджинальда насквозь.
– Да, я люблю, люблю! – ответил он дрожащим голосом, с побледневшим лицом. – Я люблю... нет, я обожаю, боготворю тебя... одну тебя... чудная Лукреция! Прочь все посторонние соображения! Пусть предадут меня самой лютой смерти, если я лгу, только бы мне умереть у твоих ног! – и в порыве страсти Реджинальд бросился перед нею на колени.
– Вот вы как раз приняли позу, удобную для примерки венка, который предстоит вам надеть сегодня вечером, – сказала Лукреция, беззаботно смеясь, точно признание Лебофора было самой обыкновенной речью, и шутя наклонилась к нему, чтобы надеть венок.
Вероятно ее намерением было явно показать рыцарю свое благоволение, но она не рассчитала силы чувства, превозмогшего в его груди все остальные порывы, и внезапно очутилась в объятиях юноши.
Лукреция отскочила назад и воскликнула:
– Так вот какова твоя верность твоей кузине, твоя почтительность к дочери Александра! Но нет, я знаю твой честный нрав, – прибавила она, повернувшись и оторопелому рыцарю, когда послышался шорох в кустах, – и потому согласна принять это за карнавальную шутку и наказать тебя.
Говоря таким образом, молодая женщина бросила бывшими у нее в руке цветами в смущенного и пристыженного Лебофора.
В этот момент показался Альфонсо. Очевидно, довольный энергичным отпором, который встретил от нее Реджинальд, иоаннит пылко приветствовал Лукрецию, а затем, после церемонного поклона сопернику, напомнил ей, что выпросил себе аудиенцию наедине, чтобы откровенно изложить перед нею обуревавшие его сомнения.
– Я боялась, рыцарь, что ваши вопросы окажутся слишком трудными для того, чтобы их могла разрешить неученая женщина, – с поразительной холодностью ответила она, – а потому позвала на подмогу вот этого ученого доктора академии и должна удержать его при себе. Он просветил меня уже насчет некоторых вещей, о которых я не имела понятия.
Альфонсо стал настолько же мрачен, насколько повеселел Лебофор, однако превозмог себя и произнес:
– Во-первых, я хотел бы знать, может ли истинная любовь до такой степени угаснуть в женском сердце, чтобы от нее не осталось и следа?
– Об истинной любви я не могу сказать это. Ведь вам известно лучше, чем всякому другому, что я неспособна к ней. Но если поверх грубого и запутанного наброска должна быть нарисована новая и более блестящая картина, то было бы жаль, если бы от прежнего остался след.
Лукреция высказала это с такою явной холодностью и презрением, что Альфонсо был жестоко уязвлен ее словами.
– Тогда я снова впаду во все свои прежние ереси, – с горечью произнес он. – Мне всегда было противно смешиваться с толпой и быть любимым лишь в качестве одного из многих. Если женская любовь такова, тогда ничто не привлекает в ней моей души и она возвратится к своему прежнему покою.
– От этой мысли на вас веет холодом, несмотря на знойные лучи солнца над нашей головой. Пойдите сюда, Лебофор, иначе мы превратимся в ледяные сосульки оба.
– Я удалю с ваших глаз зиму, из опасения, чтобы горячность рыцаря не воспламенила также и меня, – горьким тоном заметил Альфонсо и удалился так внезапно, что Лукреция не успела остановить его.
В дурном настроении, в отчаянии, иоаннит посетил Бембо, сообщил ему свои наблюдения и резко прибавил, что, так как влюбленные пришли к взаимному соглашению, то он не желает быть дольше свидетелем измены Лебофора, чтобы не дать воли своей досаде. Он поручил Бембо извиниться за него в том, что он не может присутствовать на дальнейших заседаниях академии и принимать участие в прочих увеселениях во время продолжавшегося поста, так как из-за них он соблюдал последний недостаточно строго, как это требовало его положение члена духовного ордена.
Бембо ответил, что женщина, подобная Лукреции, опасна для каждого, и охотно взялся исполнить возложенное на него поручение.
К вечеру Альфонсо получил известие, что его отсутствие нисколько не помешало общему веселью, и что Лукреция еще никогда не была оживленнее и довольнее, как в этот день. Он оставался, запершись у себя в комнате, как будто погруженный в молитвы, а в это время двор задавал все более и более многочисленные и блестящие празднества. Бембо постоянно ворчал о явных доказательствах благоволения Лукреции к Лебофору, и это доставляло новую пищу самым жестоким опасениям Альфонсо. В то же время он заметил, что его зорко стерегли, так что у него даже явилось опасение, что он скорее играет роль арестанта, чем гостя в Ватикане.
Между тем, возвращение Цезаря, которое должно было освободить участников турнира, замедлялось, а успешные действия Орсини в Тоскане делали, вероятным, что они вскоре займут в Риме господствующее положение. Терпение Паоло, казалось, вытекало преимущественно из этой надежды, как вдруг все переменилось. Союзные дворяне, навлекшие на себя ожесточенную ненависть флорентийцев своими опустошениями, неудержимо готовились к осаде столицы, но были неожиданно остановлены могущественными приказами французского короля. Французское войско со своей стороны готовилось выступить против Неаполя, и Цезарь заявил, что должен повиноваться королю, вернувшему ему вновь свою благосклонность, и что церковное войско примкнет к французам согласно воле его святейшества. Его слова произвели действие громового удара средь ясного неба. Союзные дворяне увидели теперь, что их ловко перехитрили, и что им остается только заодно с партией Борджиа заискивать у французов.
Однако, Цезарь и Александр сумели подговорить неаполитанского короля Федерико заключить союз с испанцами, и когда прибыли французские полководцы со своим войском, численность которого, правда, была далеко не достаточна для затеянного предприятия, то после торжественного богослужения в присутствии папы было объявлено о заключении этого союза, в виде результата которого Неаполь должен был быть разделен между французами и испанцами. Конечно, все это дело приукрасили разными мнимыми предлогами. На несчастного неаполитанского короля возвели разные обвинения, чтобы затушевать интригу папы и Цезаря, однако, столь явное предательство участников такой политической комбинации возмутило даже наиболее бессовестных государственных людей. Французы не могли особенно протестовать, не располагая достаточными военными силами, и примирились с положением, а Борджиа торжествовали.
Все Орсини, особенно Паоло, чувствовали, что они впутались в игру, в которой потерпели поражение, а нескрываемое торжество партии Борджиа еще усиливало в них чувство унижения. Но им приходилось подавлять свои тревоги и гнев, и они собрались в большом числе, чтобы участвовать на пиру, который хотел дать папа в честь французских полководцев. Цезарь сам пригласил Лебофора и иоаннита, и велел передать им, что после совещания с французскими рыцарями он намерен объявить свой приговор относительно турнира.
ГЛАВА II
Молва о роскоши и великолепии папского двора подготовила французских полководцев к тому, что они встретят здесь большую изысканность, однако, и они были поражены, увидав в громадном зале башни Борджиа изумительное зрелище. Блестевший позолотой потолок, обои и бархатные драпировки, украшенные чудесами возрожденного искусства, простирались, насколько мог окинуть их взор, и заканчивались галереей, откуда ряд террас вел наверх, к восхитительным дворцовым садам, листва которых отливала зеленым серебром в прозрачном воздухе. Длинная галерея кишела прислугой в дорогой одежде, пажами и вооруженными людьми, которым предстояло услуживать во время пира многочисленным гостям, так как папа пригласил к себе все французское войско, за исключением простых солдат. Посредине галерея образовала круглый зал, над которым возвышался купол, густо покрытый серебряной пылью и опиравшийся на беломраморные колонны с коринфскими капителями. Это было самое парадное место пира. Тут на возвышении под балдахином восседал глава церкви.
Тут же сидели Лукреция со своим женским штатом, французские полководцы и прочие знатные гости. Тройчатые жезлы архиепископов и епископские посохи перемешивались с копьями, блестящими боевыми секирами и жезлами герольдов, потому что за каждым стулом стоял представитель духовенства в расшитой золотом столе [22] или еще более нарядный герольд, или паж в берете с пером для услуг дамам, рыцарям или духовным особам. Античные статуи украшали все простенки. В полированном мраморном полу отражались серебряные вазы художественной работы, стоявшие в промежутках вокруг зала. В них дивно благоухали цветы. Столы были покрыты скатертями и уставлены сосудами, украшенными драгоценными камнями.
В последнее время Цезаря сильно сбивали с толка донесения его шпионов, и он не без мучительного подозрения посматривал на рыцаря Лебофора, статная фигура которого, так же как цветущее лицо и великолепная одежда, возбуждали всеобщее внимание, зависть и любопытство, когда было замечено, как Лукреция отличала его своею сияющей улыбкой. Чело Цезаря омрачилось, когда он увидел, как равнодушно отвертывалась она от иоаннита и в какую глубокую грусть был погружен феррарский рыцарь. Цезарь старался подавить свое беспокойство и рассыпался в преувеличенных похвалах Лебофору, представляя его французским полководцам.
Пир происходил с обычной пышной торжественностью. Красота Лукреции вызывала величайшее воодушевление среди французских рыцарей и сияла особенным блеском. Зная слишком хорошо дурную славу, ходившую о ней, молодая женщина старалась опровергнуть ее контрастом увлекательной живости и остроумия, которые слишком редко бывают уделом тех, кого осаждают мрачные мысли, вызываемые сознанием своей виновности в тяжких преступлениях. Правда, Альфонсо не раз по колебанию ее прекрасной груди замечал, что Лукреция вздыхала тайком, даже принимая со смехом поклонение своих новых обожателей. Но ему казалось, что это был вздох сладострастной нежности, предметом которой являлся Лебофор. Сладостное благоухание ароматов, тихая музыка, не мешавшая разговору, и ослепительная прелесть молодой женщины – все возбуждало эту ревнивую мысль и еще усиливало пламень страсти. Веселый смех гостей казался ему каким-то издевательством над его тоской и каждая чрезмерная похвала красоте Лукреции задевала его, как личное оскорбление.
Такое зрелище сделалось, наконец, слишком тягостным даже для притворства Цезаря. Он, обуреваемый страстью к сестре, решил, что необходимо хотя бы на время удалить от Лукреции и Лебофора, к которому она, видимо, благоволила, и Альфонсо, казавшегося ему тоже подозрительным, а потому, внезапно переменив разговор, произнес:
– Однако, мы лишаем себя превосходной забавы! Мне весьма интересно узнать, моя прекрасная сестрица, и вы, прелестные дамы, насколько вам удалось растопить лед в груди своего пленника. Знайте, господа французы, что этот духовный рыцарь презирает всех женщин и хвалится тем, что способен устоять против всех их соблазнов.
– Рыцарь, – сказал тогда старик де Латремуйль, – если ты не сдался безусловно несравненной красоте той дамы, то я не называю тебя больше рыцарем потому что и небожителям не стыдно поклоняться ей.
– О, – чуть побледнев, ответила Лукреция, – мы нашли лед таким крепким, что он только сильнее затвердел, хотя мы все беспрерывно озаряли его лучами своего благоволения.
– Тогда узнайте мое решение, – внезапно сказал Цезарь. – Оно было торжественно обсуждено в присутствии господина де Латремуйля и его благородных товарищей. Так как все очевидцы турнира признают благородных синьоров Орсини и Лебофора неповинными в напасти, постигшей их соперника, видят в ней лишь несчастную случайность и приписывают им одинаковые заслуги, одинаковую славу, то мы заявляем, что приз может быть присужден только после бранных подвигов, а потому тот из этих синьоров, который по решению дам превзойдет всех храбростью на ратном поле во время предстоящего завоевания Неаполя, удостоится победного венка. Таким способом мы узнаем, действительно ли дамы чтят истинную доблесть, или же только обманчивое подобие силы и храбрости, которые они находят у тех, кто, обладая этими качествами в избытке, умеет владеть собой.
Все присутствующие, за исключением иоаннита, ответили на эту речь единодушным возгласом одобрения. Воинственный дух проснулся даже в папе, и он громко изъявил свое согласие.
Лебофор бросил тревожный и страстный взгляд на Лукрецию, которая, видимо, побледнела. Однако, она заметила, что взоры Цезаря устремлены на нее, и тихо промолвила:
– Рыцарь-иоаннит не находит более нужным оспаривать награду, а потому я надеюсь, что нам, дамам, нет надобности подвергать своего борца столь суровому соревнованию.
Альфонсо был совершенно ошеломлен. Хотя он, в качестве стойкого приверженца Франции, чувствовал, что было политической лестью служить таким образом тайно под знаменами французов, однако, мысль о безопасности Лебофора заставила его решиться.
– Я принимаю ваш вызов, благородный синьор, – сказал он Цезарю, – тем более, что при этом можно избавить от карающей роли мой меч, острие которого притупляют старые воспоминания.
Глаза Лебофора засверкали, и он был готов дать резкий ответ. Однако, Лукреция, к удивлению всех присутствующих, прикоснулась к его руке и удержала юношу повелительным взором.
– Успокойтесь, успокойтесь, прошу вас всех, – сказала она, внезапно бросив на Цезаря крайне зоркий взгляд. – Я охотно доверила бы защиту благородного дела мечу английского рыцаря против благороднейших рыцарей в мире, и потому вы не должны удивляться, что я почитаю его, как только когда-либо чтил храбрость наш слабый пол. Но я признаюсь в такой же любви ко всем вам, и если кого-либо из вас постигнет беда, то знайте – я пожалею пострадавшего, а, быть может, и отомщу за него.
Эта странная речь так и осталась неразгаданной, потому что предводитель гасконцев Иво д'Аллегр, воскликнул обидчивым тоном:
– Вы говорите так, точно этот рыцарь непобедим, как сам Георгий Победоносец или древний Ахиллес! Я не смею равняться со столь испытанными мужами, но право, лучший рыцарь Англии нашел бы, пожалуй, между нами такого, который запретил бы ему хвастаться.
Тут же сидели Лукреция со своим женским штатом, французские полководцы и прочие знатные гости. Тройчатые жезлы архиепископов и епископские посохи перемешивались с копьями, блестящими боевыми секирами и жезлами герольдов, потому что за каждым стулом стоял представитель духовенства в расшитой золотом столе [22] или еще более нарядный герольд, или паж в берете с пером для услуг дамам, рыцарям или духовным особам. Античные статуи украшали все простенки. В полированном мраморном полу отражались серебряные вазы художественной работы, стоявшие в промежутках вокруг зала. В них дивно благоухали цветы. Столы были покрыты скатертями и уставлены сосудами, украшенными драгоценными камнями.
В последнее время Цезаря сильно сбивали с толка донесения его шпионов, и он не без мучительного подозрения посматривал на рыцаря Лебофора, статная фигура которого, так же как цветущее лицо и великолепная одежда, возбуждали всеобщее внимание, зависть и любопытство, когда было замечено, как Лукреция отличала его своею сияющей улыбкой. Чело Цезаря омрачилось, когда он увидел, как равнодушно отвертывалась она от иоаннита и в какую глубокую грусть был погружен феррарский рыцарь. Цезарь старался подавить свое беспокойство и рассыпался в преувеличенных похвалах Лебофору, представляя его французским полководцам.
Пир происходил с обычной пышной торжественностью. Красота Лукреции вызывала величайшее воодушевление среди французских рыцарей и сияла особенным блеском. Зная слишком хорошо дурную славу, ходившую о ней, молодая женщина старалась опровергнуть ее контрастом увлекательной живости и остроумия, которые слишком редко бывают уделом тех, кого осаждают мрачные мысли, вызываемые сознанием своей виновности в тяжких преступлениях. Правда, Альфонсо не раз по колебанию ее прекрасной груди замечал, что Лукреция вздыхала тайком, даже принимая со смехом поклонение своих новых обожателей. Но ему казалось, что это был вздох сладострастной нежности, предметом которой являлся Лебофор. Сладостное благоухание ароматов, тихая музыка, не мешавшая разговору, и ослепительная прелесть молодой женщины – все возбуждало эту ревнивую мысль и еще усиливало пламень страсти. Веселый смех гостей казался ему каким-то издевательством над его тоской и каждая чрезмерная похвала красоте Лукреции задевала его, как личное оскорбление.
Такое зрелище сделалось, наконец, слишком тягостным даже для притворства Цезаря. Он, обуреваемый страстью к сестре, решил, что необходимо хотя бы на время удалить от Лукреции и Лебофора, к которому она, видимо, благоволила, и Альфонсо, казавшегося ему тоже подозрительным, а потому, внезапно переменив разговор, произнес:
– Однако, мы лишаем себя превосходной забавы! Мне весьма интересно узнать, моя прекрасная сестрица, и вы, прелестные дамы, насколько вам удалось растопить лед в груди своего пленника. Знайте, господа французы, что этот духовный рыцарь презирает всех женщин и хвалится тем, что способен устоять против всех их соблазнов.
– Рыцарь, – сказал тогда старик де Латремуйль, – если ты не сдался безусловно несравненной красоте той дамы, то я не называю тебя больше рыцарем потому что и небожителям не стыдно поклоняться ей.
– О, – чуть побледнев, ответила Лукреция, – мы нашли лед таким крепким, что он только сильнее затвердел, хотя мы все беспрерывно озаряли его лучами своего благоволения.
– Тогда узнайте мое решение, – внезапно сказал Цезарь. – Оно было торжественно обсуждено в присутствии господина де Латремуйля и его благородных товарищей. Так как все очевидцы турнира признают благородных синьоров Орсини и Лебофора неповинными в напасти, постигшей их соперника, видят в ней лишь несчастную случайность и приписывают им одинаковые заслуги, одинаковую славу, то мы заявляем, что приз может быть присужден только после бранных подвигов, а потому тот из этих синьоров, который по решению дам превзойдет всех храбростью на ратном поле во время предстоящего завоевания Неаполя, удостоится победного венка. Таким способом мы узнаем, действительно ли дамы чтят истинную доблесть, или же только обманчивое подобие силы и храбрости, которые они находят у тех, кто, обладая этими качествами в избытке, умеет владеть собой.
Все присутствующие, за исключением иоаннита, ответили на эту речь единодушным возгласом одобрения. Воинственный дух проснулся даже в папе, и он громко изъявил свое согласие.
Лебофор бросил тревожный и страстный взгляд на Лукрецию, которая, видимо, побледнела. Однако, она заметила, что взоры Цезаря устремлены на нее, и тихо промолвила:
– Рыцарь-иоаннит не находит более нужным оспаривать награду, а потому я надеюсь, что нам, дамам, нет надобности подвергать своего борца столь суровому соревнованию.
Альфонсо был совершенно ошеломлен. Хотя он, в качестве стойкого приверженца Франции, чувствовал, что было политической лестью служить таким образом тайно под знаменами французов, однако, мысль о безопасности Лебофора заставила его решиться.
– Я принимаю ваш вызов, благородный синьор, – сказал он Цезарю, – тем более, что при этом можно избавить от карающей роли мой меч, острие которого притупляют старые воспоминания.
Глаза Лебофора засверкали, и он был готов дать резкий ответ. Однако, Лукреция, к удивлению всех присутствующих, прикоснулась к его руке и удержала юношу повелительным взором.
– Успокойтесь, успокойтесь, прошу вас всех, – сказала она, внезапно бросив на Цезаря крайне зоркий взгляд. – Я охотно доверила бы защиту благородного дела мечу английского рыцаря против благороднейших рыцарей в мире, и потому вы не должны удивляться, что я почитаю его, как только когда-либо чтил храбрость наш слабый пол. Но я признаюсь в такой же любви ко всем вам, и если кого-либо из вас постигнет беда, то знайте – я пожалею пострадавшего, а, быть может, и отомщу за него.
Эта странная речь так и осталась неразгаданной, потому что предводитель гасконцев Иво д'Аллегр, воскликнул обидчивым тоном:
– Вы говорите так, точно этот рыцарь непобедим, как сам Георгий Победоносец или древний Ахиллес! Я не смею равняться со столь испытанными мужами, но право, лучший рыцарь Англии нашел бы, пожалуй, между нами такого, который запретил бы ему хвастаться.