— Не надо ссориться, товарищи! — негромко сказал Семен Баландин. — Ссоры никогда не приводят к установлению истины.
   Круто взмыли с прибрежного песка две белоснежные чайки, бесшумно начали подниматься ввысь на белоснежных крыльях. Белые, с веретенообразными телами, с огромным размахом крыльев птицы поднимались все выше и выше и были так спокойны, точно покидали землю навсегда.
   — Полете-е-е-ли! — тихо протянул Витька Малых.
   Семен Баландин снял драную засаленную кепку, огрызком гребешка расчесал волосы, открыв солнцу высокий незагорелый лоб. Приподнявшись на локте, он долго смотрел туда, куда ушел пароход, где расплавились в небе чайки. Одутловатое, водянистое лицо его немного разгладилось, мешки под глазами уменьшились, на губах появилась славная, грустная улыбка.
   — Человек — странное существо, — негромко сказал он. — Что определяет его судьбу? Кто может это понять? Вот послушайте историю, которая произошла много лет назад, когда я работал главным инженером Осиновского завода. Тогда я был молод, только женился на Лизе и был самым счастливым человеком на свете… — Он усмехнулся. — Да, не верится, что я когда-то был счастлив, что у меня была жена, семья… Порой мне кажется, что это было в какой-то другой жизни, а может, это был не я? Или это теперь не я?.. Я хочу рассказать вам историю о серой мыши. Может, я уже и рассказывал ее… Она все время почему-то у меня в голове торчит… Вот и сейчас я о ней вспомнил… А может, и не было этого вовсе, а я сам когда-то придумал!.. С той поры столько выпито водки, что реальность путается с фантазией…
Рассказ Семена Баландина
   — Так вот. Я работал главным инженером Осиновского завода, когда в поселок к нам приехал Борис Зеленин. Не успел этот Зеленин приехать в поселок, как явился ко мне участковый милиционер предупредить, чтобы я не брал его на работу. Какой-нибудь месяц в поселке, а уже милиции успел надоесть: там избил кого-то, там подрался с геологами, здесь разбил витринное стекло, а там, понимаете ли, облил с головы до ног грязью девчонку в шелковом платье… Оказывается, была у него судимость за хулиганство, но он вышел — и опять за свое. Меня почему-то заинтересовал этот Зеленин, и я попросил секретаршу направить его ко мне, как только он придет в контору… И что же?.. Является. Косая сажень в плечах, голубые глаза. Характеристику с Кетского шпалозавода подает, где сказано, что имеет среднее образование, что выдавал на-гора по две с половиной нормы… «Простите, Зеленин, — спрашиваю я его, — нельзя ли узнать причину вашего ухода из коллектива Кетского шпалозавода?» — «Пожалуйста, — отвечает. — Я ушел оттуда после драки с мастером…» — «А не изволите ли объяснить, чем была вызвана драка?» — «А мне морда мастера не нравилась!» Забавно! «И вы хотите работать на нашем заводе?» — «Не только хочу, но и буду — у вас трех рамщиков не хватает, а найти хорошего рамщика не так просто…» Ну и нахал! «А если вам мое лицо не понравится, тоже полезете в драку?» — «Да я сейчас дал бы вам в морду, если бы деньги не кончились. А я деньги люблю!»
   — «Значит, только деньги и любите?» Ухмыляется. «Давай-ка волынку не тяни, Баландин, а принимай или пошли меня куда подальше, где кочуют туманы!» А мне, дорогие друзья, действительно позарез нужны рамщики. И, дорогие мои друзья, я принимаю его на работу, и Борис Зеленин начинает свою трудовую деятельность… Длинно расписывать его художества я не буду, так как главное — в финале… Коротко все это выглядит так: только за три первые недели Борис Зеленин затеял две крупные драки с парнями, а в начале четвертой недели учинил в клубе такой дебош, что участковый пришел ко мне домой рано утром и сообщил с торжеством, что Зеленин сидит в отделении и уж теперь-то для суда материала достаточно. Однако милиционер со мной советуется, так как во вчерашнем номере районной газеты в списке лучших рамщиков района Борис Зеленин числится первым… «Что будем делать? — вежливо спрашивает участковый. — Все ли воспитательные меры исчерпаны?» А я сижу и читаю сорок восемь листов протоколов… Боже ты мой! Чего здесь только нет! «Сажайте, — говорю, — к чертовой матери!» А сам тоскую: ведь такого работника отдаю под суд! «Зайдите, — говорю, — с ним ко мне еще разок… Чем черт не шутит!» …И вот происходит чудо! Настоящее чудо, друзья мои, ибо ничем иным, кроме чуда, не объяснишь такой крутой загиб человеческой натуры, который привел Бориса к исцелению… Часа через два приходят они ко мне, усаживаются, молчат. «Ну что, Зеленин, — говорю, — довоевался? Опять в тюрьму?» А он молчит. Сидит печально на стуле, глядит на меня исподлобья, и лицо у него бледное. Естественно, я говорю: «Струсили, Зеленин? Испугались, когда запахло тюрьмой?! А ведь предупреждали же вас…» Молчит. Кривится, но глаз с меня не сводит. И вдруг тихо просит: «Не сажайте меня! Слово даю, что ничего плохого никогда обо мне не услышите! Не буду больше драться и хулиганить!» Мы с участковым переглядываемся, ничего понять не можем: верить ему, не верить?.. А он опять: «Не буду я больше!» — «Почему мы вам должны верить?» — «Из-за мышки…» — «Что?.. Из-за какой мышки?..» — «Серенькая мышь, она сегодня под утро в камере из норки вылезла…» — «Слушайте, Зеленин, не морочьте нам голову! Какая мышь? Откуда вылезла? При чем тут мышь?» — «Серенькая…
   — говорит, — маленькая, видно, как под кожей сердце бьется…» — «Вы что, убили эту мышь?» — «Нет, — отвечает, — убежала в нору, а хвост тонкий, членистый, как у ящерицы… И сквозь кожу видно, как сердце бьется…» — «Ну и что, Зеленин? Какая связь между мышью и вашим поведением?» Молчит. Переглянулись мы с участковым, видим, с человеком что-то творится, какая-то перемена в нем… «Последний раз, Зеленин… Больше веры не будет…» И что вы думаете, друзья мои? Проходит месяц, другой, третий, Борис работает, в драки не лезет, никого не задирает, не обижает. Что вы на это скажете, друзья мои? Обыкновенная серая мышь! Вылезла из норки, поднялась на задние лапы, дрожит, хвост членистый, как у ящерицы, под кожей видно, как бьется сердце… Чертовщина какая-то, а не дает мне покоя. Была бы у нас водка, друзья мои, предложил бы я тост за маленькую серую мышь… Человеку знать не дано, когда и где она вылезет из норки… Стоит на задних лапах, нюхает воздух, хвост членистый, под кожей видно, как бьется сердце…
   В безветрии неподвижно лежала река, пересекала ее молчаливая лодка, на левой стороне поселка в синих кедрах начала отсчитывать кому-то длинные годы жизни кукушка. Колыхалось над теплой землей волнистое марево, остроконечные ели вонзались в прозрачное небо, из уличного радиоприемника лился голос все той же Людмилы Зыкиной… Бывший директор шпалозавода Семен Баландин, охватив колени руками, глядел на Заобье, а трое лежали — тихие, молчаливые, немые. Витька Малых, скорчившись, ковырял пальцем ямочку в дернине; ему было нехорошо, тревожно, хотелось уйти домой, но он не мог шевельнуть ни рукой, ни ногой.
   — Сейчас деньги трудно достать, ребята! — прошептал Витька. — А в одиннадцать Поля закроет магазин…
   По солнцу было половина одиннадцатого: именно в это время оно повисало лучами на кроне старого осокоря, что стоял на кромке яра, именно в это время река из сиреневой начинала делаться желтой, а у берегов просветлялась настолько, что прибрежная полоса, казалось, расширялась за счет донного песка.
   Именно в половине одиннадцатого деревня окончательно приходила в себя после длинной предвоскресной ночи. Уже по всей улице разносились мужские и женские голоса, где-то подхрипывала гармошка, звенели велосипеды, на которых катались деревенские ребятишки. Голос Зыкиной исполнял уже четвертую песню, и от него в воздухе разливалась вечерняя грусть, хотя слова песни были обыкновенными.
   — У меня есть рупь! — не открывая глаз, сказал Устин Шемяка. — Ничего не поделашь: приходится каждого пьяницу поить… Уж така наша доля горемычна!
   Устин сунул руку в карман брюк, не копошась пальцами, вынул новую, чистенькую, хрустящую бумажку. И это было проделано так ловко, что можно было понять — рубль давно ждал пальцев хозяина.
   — Гони и ты, Ванечка, рупь! — насмешливо потребовал Устин. — Ты седни у Брандычихи два рубля с копейками брал взаймы… Он на секунду открыл глаза. — Брандычиха про это дело говорила Груньке Столяровой, а Грунька у моей гадости ложку перца брала, так я сам слышал, как она в сенцах мою бабу упреждала… Ты, говорит, свово-то седни держи, Ванечка-то, говорит, с ранья у Брандычихи два рубля с копейками брал…
   Витька Малых беззлобно рассмеялся, когда Ванечка Юдин, застигнутый врасплох, беспрекословно вынул из кармана смятый и грязный рубль и, хлопотливо присоединяя его к первому, быстро затараторил:
   — А больше у меня нету! Рупь пятнадцать копеек я уже давал, а те сорок три копейки, что у меня еще были, пришлося бабе отдать, как хлеба на обед нету… Да чего ты лыбишься, Устин, да чего ты перекашивашься, когда я у Брандычихи-то на сахар брал… Вчерась моя баба-то ей говорила: «Хорошо бы до зарплаты рубля два одолжить!» А я этот разговор услыхал, да вот утресь и пришел к Брандычихе. Раз обещала моей бабе, говорю, два рубля, так давай их сюда, я по бабиному слову к тебе пришедши, но ты, Брандычиха, дай мне не два рубли, а дай два с копейками как сахару тоже нету… И что же это означат? Это то означат, что восьмидесяти семи копеек не хватат… Ах, ах, где же их брать?
   Ванечка Юдин не глядел на Семена Баландина, озабоченный, обращался только к Устину и Витьке, но бывший директор шпалозавода густо покраснел… Придя в себя окончательно, сделавшись на короткое время прежним человеком, Семен Баландин страдал оттого, что пьет на чужие деньги, и вот сейчас сидел съежившись, туго отвернув голову.
   — Достанешь, Ванечка, восемьдесят семь копеек! — по-прежнему насмешливо сказал Устин. — Вот чего это у тебя в правом кармане брякат, когда перевертывашься с живота на спину?
   — Ключи!
   Устин весело захохотал.
   — Ключи? А ну, еще раз перекатися-ка с брюха на спину… Нет, ты перекатися-ка, перекатися-ка… Не хочешь?
   — Ну, есть у меня полтина, — после паузы сказал Ванечка. — Так все равно тридцати семи копеек не хватат!
   — Добавлю тридцать семь копеек! — ответил Устин. — Почто мне тридцать семь копеек не добавить, ежели ты, гадость, полтину кладешь!
   Снова весело и незлобиво рассмеявшись, Витька Малых резво поднялся с теплой земли. Ему было хорошо и счастливо оттого, что Ванечка и Устин поладили, что нашлись восемьдесят семь копеек, что Семен Баландин, справившись со смущением, опять грустно глядел в сторону Заобья. Витька Малых был счастлив тем, что остался позади страх от рассказа о маленькой серой мыши, что с лица Семена сошла смертная бледность и что Устин Шемяка уже доходил до той стадии опьянения, когда казался не таким звероподобным, как обычно. Все было хорошо в этом солнечном мире, и Витька Малых протянул руку к Ванечке.
   — Давай деньги! — смеясь от радости, потребовал Витька. — Я живой ногой в магазин сбегаю…
   Крепко зажав деньги в кулаке, поддернув штаны, Витька уже было приготовился бежать в сельповский магазин, как услышал тонкий призывный свист Ванечки Юдина, а потом заметил и другое — из синих елок показалась наклоненная макушка и суковатая палка бабки Клани Шестерни. На этот раз старуха появилась не одна, вслед за ней ветви раздвинула могучая рука жены Устина Шемяки, известной скандалистки и матерщинницы тетки Нели. Она была могуча и дородна, все лицо у нее было усажено волосатыми бородавками, на жирной шее висели громадные бусы, похожие на кандальные цепи.
   — Вот они, соколики, вот они, болезные! — радостно запищала бабка Кланя Шестерня, тыча палкой в сторону приятелей. — Вот они где обретаются, Нелечка, вот какой разворот дают себе… Ты их сведи на нет, касатушка!
   — Здорово, здорово, мужики! — басом сказала тетка Неля. — Вот ты, Семен Василич, драствуй, вот ты, Ванечка-гадость, драствуй, вот ты, Витька-подлюга, дравствуй! Все драствуйте!
   Жена Устина стояла подбоченившись, бусы на ее шее побрякивали, широко расставленные ноги были увиты толстыми синими венами.
   — А ну, подь-ка сюда, Витька-подлюга! — сказала мужским басом тетка Неля. — Чего это у тебя в кулаке зажато? Покажь, гадость, чего ты за спину прячешь?
   — Витька, тикай! — тонко закричал Ванечка. — Тикай, Витька!
   Не доверяя собственному крику, Ванечка кенгуриными скачками бросился к Витьке, разделив своим худеньким телом его и тетку Нелю, толкнул парня в спину, и это было сделано своевременно, так как толстуха с неожиданным проворством вдруг прыгнула вслед за ними, стремясь поймать Витьку за руку, но, на счастье четверых, промахнулась, пробежав по инерции дальше, эапнулась о незаметно протянутую ногу мужа. Некрасиво задрав юбку, тетка Неля растянулась на земле.
   — Оп-ля! — радостно воскликнул Устин Шемяка. — Держись за землю, гадость, не то упадешь!
   Он злорадно захохотал и хохотал до тех пор, пока жена не поднялась с земли и, отряхнувшись, не пошла на мужа такой медленной и деловитой походкой, какой следует за своей литовкой усталый косарь: он не отрывает подошв от земли, глядит в одну точку, глаза у него разрушительные, так как вжикающая сталь за один взмах кладет на землю тысячи живых стеблей. Толстые ноги тетки Нели, как ноги косаря на росе, оставляли два глубоких следа на травянистой дернине.
   — Остановись! — сквозь зубы сказал ей Устин. — Я тебя счас изуродую… Я тверезый…
   Сделав еще два-три шага, тетка Неля остановилась — с перекошенным лицом, с гудящими от злости руками, с пустыми глазницами; в груди у нее клокотало и хрипело, зубы скрипели, точно меж ними перемалывался речной песок. Они — муж и жена — стояли друг против друга и были похожи, как брат и сестра. Все-все у них было одинаковое: злобное выражение глаз, мускулистые руки, широко расставленные ноги. И слово «гадость» они произносили одинаково — на коротком продыхании, словно бы мельком, как бы приговорочкой.
   — Ну, погодим до вечера! — сказала тетка Неля.

5

   В первом часу дня, когда солнце, войдя в зенит, палило немилосердно и тупо, когда река казалась по цвету такой же, как белесое марево над ней, когда над Обью вдруг строгим клином пролетели неожиданные журавли — куда, почему, неизвестно! — когда деревенский народ управлялся с хозяйством, сидел по домам, четверо приятелей энергичным шагом двигались по деревянному тротуару.
   Дремали на скамейках молчаливые старики, оживала река — сновали по ней катера и лодки, добрых полчаса шел от одного конца излучины к другому небольшой буксирный пароход «Севастополь», пересекали блестящий плес легкие осиновые обласки, и люди в них казались сидящими прямо в воде: не было видно бортов.
   Деревня неторопливо готовилась к обеду — опять пылали среди дворов невидимым пламенем уличные печурки, ходили женщины. Громкоговоритель на конторе шпалозавода рассказывал голосом московского диктора о вьетнамской войне, на крыльце конторы сидели несколько рабочих и, тихо беседуя, курили.
   По выражению лиц четверых приятелей, по их шагу и стремительным спинам было видно, что пыльная дорога и деревянные тротуары ведут их к ясной цели; решительные, углубленные в свое, не замечающие внешнего мира, они были пьяны каждый по-своему, каждый на свой лад… Воодушевленно светились глаза Семена Баландина, изменившегося уже так резко, что было трудно узнать в нем того человека, который голосом нищего выпрашивал бутылку водки у продавщицы Поли. Сейчас Семен Баландин был не только прямой, но и вызывающе надменный. Перестали дрожать руки, а кожа на его щеках лихорадочно горела… Ванечка Юдин, наоборот, как бы распухал в лице, сосредоточенная складка меж бровями расправлялась, глаза тускнели, важно и вздорно напружинивался подбородок, выпячивалась узкая грудь… Замедливался и понемногу терял хищное выражение лица Устин Шемяка, он становился вялым, мускулы под ситцевой рубахой опадали, руки неприкаянно болтались… Ярче июльского солнца сиял Витька Малых, выпивший все-таки около трехсот граммов и опьяневший так, что выделывал ногами по тротуару веселые кренделя. Витька теперь уже не замыкал шествие, как два часа назад, а шел сразу за Ванечкой.
   Скоро приятели начали понемногу замедлять шаг. Ванечка озабоченно обернулся, поднеся палец к губам, предупреждающе прошипел: «Тсс!» Когда сделалось тихо, стали слышны слова песни: «В жизни раз бываа-ает восемнадцать лет…» Дом, в котором пели, был могуч и велик, сложен из толстых кедровых бревен, сочащихся до сих пор янтарной смолой. На улицу выходили четыре просторных окна, они были распахнуты настежь так широко, чтобы вся улица могла слышать песню и видеть, что происходит внутри дома.
   — Заметят! — шепотом сказал Ванечка. — Опять зачнут изгиляться! Небось окна нарочно пооткрывали…
   — Сволочи!.. — прошипел Устин. — Сроду пройти не дадут…
   В могучем доме жил рамщик шпалозавода Варфоломеев, тот самый, жена которого утром стояла в очереди. В доме Варфоломеева каждое воскресенье собирались гости — играли в лото и карты, хором пели песни, а вечером вместе с хозяевами отправлялись в кино или шли глядеть, как играют в футбол местные команды.
   — Эх, огородами тоже не обойдешь! — вздохнул Ванечка Юдин, втягивая голову в плечи и сгибаясь. — Давай, народ, шагай по-тихому! Да не греми ты сапожищами, Устин!
   Тревожно переглядываясь, четверка тесной кучей двинулась к заветной цели серединой улицы, и, конечно, произошло то, чего все ожидали: песня оборвалась, веселый рамщик Варфоломеев неторопко вышел на крыльцо, а гости, налезая друг на друга и толкаясь, высунулись в окна, заранее хохоча, готовились к веселому представлению, которым их угощал хозяин всякий раз, когда удавалось перехватить знаменитую на весь поселок четверку забулдыг-пьяниц.
   — Драсьте, Семен Василич! — раскатисто закричал с крыльца рамщик Варфоломеев. — С трудовым праздничком воскресенья вас, Семен Василич!
   Руки Варфоломеев засунул в карманы отглаженных светлых брюк и весело, сыто щурился на солнце.
   — Драствуйте, вся остальна честна компания! — радостно гремел рамщик Варфоломеев, спускаясь с крыльца и неторопливо преграждая путь четверке. — Как живете, как работаете, как руководите? У тебя, Семен Василич, може, каки замечания к нам имеются, може, каки указания поступят… Но я тебе заране скажу, Семен Василич, что мы отдыхам! Отдыхам мы, Семен Василич!
   Четверка молча глядела в землю, не двигалась. Затаил дыхание Семен Баландин, шумно дышал раздувшимися ноздрями Ванечка Юдин, с непонятной улыбкой разглядывал рамщика Устин Шемяка, болезненно морщился, переживая за Баландина, Витька Малых.
   — Отдыхам мы седни, Семен Василич! — наслаждался Варфоломеев и смотрел на гостей игриво. — Люди мы простые, Семен Василич, и отдыхам по-простому… Никто, как Ванечка Юдин, по пятнадцать суток не получат, никто смирну жену не колотит.
   Решившись наконец обойти Варфоломеева, четверка двинулась дальше по длинной и пыльной деревенской улице. У бывшего директора шпалозавода Баландина крупно вздрагивала прямая, высоко поднятая голова, Ванечка Юдин возбужденно дрожал и щерил мелкие зубы, Устин тускло усмехался, Витька Малых все глядел да глядел в прямую спину Баландина.
   Двигались четверо приятелей медленно, примерно в метре друг от друга, как бы опасаясь расстаться, но и не желая касаться локтями. Палило солнце, поддувал жаркий ветер, река Обь казалась почему-то зеленой. Катеришко «Синица» клевал носом рябой плес, хотя крупной волны не было, но он уж так был устроен, этот катеришко «Синица», что все качался с носа на корму.
   — Не могу! Не хочу! — вдруг зашептал Семен Баландин. — Скорее! Скорее! Ну скорее же!
   А заветный дом был уже рядом. Краснела четырехскатная крыша, в палисаднике росли крупная малина, смородина, северные низкие яблони, дикий виноград; двор, словно ковром, зарос аккуратно подстриженной травой, скамеечки у ворот не было, а серая овчарка на гостей не лаяла. Громадная собака была добродушно-весела, узнав четверых приятелей, сначала ткнулась влажным носом в руку Семена Баландина, потом повиляла хвостом Устину Шемяке и зубасто улыбнулась Витьке Малых, но почему-то не обратила никакого внимания на Ванечку Юдина.
   — Здорово, Джек! — ласково сказал собаке Витька Малых. — Дома хозяйка?
   В ответ на эти слова Джек поднял радостную морду, осклабившись, трижды пролаял, что означало: хозяйка дома, сейчас выйдет на крыльцо, будет рада гостям.
   Действительно, в тенистых сенях послышалось скрипение пола, задрожав, забренчала дужка ведра.
   — Ах, это вы? — раздался насмешливый хриплый голос, и на крыльцо мужской походкой вышла маленькая женщина с закушенной папиросой в зубах. — Здорово, мужички!
   Директор Чила-юльской средней школы Серафима Матвеевна Садовская была знаменита тем, что никогда и нигде, кроме классных комнат, никто не видел ее без папиросы в зубах. Шла ли Серафима Матвеевна по улице, сидела ли в задних рядах клуба, заседала ли на сессии поселкового Совета, ругалась ли со школьниками в коридоре школы, таскала ли воду для поливки огорода, стояла ли в очереди за хлебом — у нее изо рта всегда торчала закушенная желтыми зубами папироса «Беломорканал». Но еще большую известность Серафима Матвеевна приобрела стремлением накормить каждого человека, переступавшего порог ее дома. Гость еще только здоровался, еще только искал глазами вешалку, а из соседней комнаты уже торопливо выходила на зов Серафимы Матвеевны ее мать Елизавета Яковлевна, оглядев гостя с головы до ног, приказывала ему идти в столовую, где остывал грибной суп или перестаивала положенный срок нежная рыба.
   Зная обо всем этом, четверо приятелей опасливо сгрудились возле крыльца, и, когда учительница уже повертывалась, чтобы закричать матери: «Накрывай на стол!» — Семен Баландин умоляюще загородился от нее вытянутыми руками.
   — Мы не будем есть, Матвеевна! Нам… нам опять надо три рубля…
   Заглянув в глаза Семена, учительница переместила папиросу из одного угла рта в другой. Минуту она молчала, потом проговорила, усмехнувшись:
   — Ну да! Сегодня же воскресенье…
   У Садовской было волевое лицо с двумя складками у губ, большие немигающие глаза, мужской разлет бровей; закушенная папироса придавала ей начальственность, интеллигентность, но руки были черные, крестьянские. Она сама таскала воду на огород, колола дрова, возила тачкой назем на грядки, ухаживала за коровой Люськой, хотя во всем этом необходимости не было: зарабатывала директор школы достаточно, молоко в поселке было дешевое, печь можно было топить сухой, как порох, срезкой, а не колоть березовые чурки.
   — Опять три рубля! — помолчав, сказала учительница и опустилась на ступеньку крыльца. — Опять три рубля!
   Бог знает, как хорошо было во дворе Серафимы Матвеевны Садовской! Зеленый ковер подстриженной травы бахромой обрамлял неяркие северные цветы, посередине горела яркая клумба, было так чисто, словно двор каждодневно мели, и он казался на самом деле покрытым ковром. На крыльце славно и тихо сиделось, спокойно думалось, мирно курилось…
   — Опять три рубля! — повторила Садовская, поднимая отяжелевшую голову. — Когда это кончится, мужики?
   Она снова замолкла, опустила голову и приобрела от этого такой вид, словно ушла со двора собственного дома, хотя по-прежнему сидела на ступеньке крыльца. Ее молчание, ее отсутствие длилось минуты две, потом седоголовая учительница вздохнула и сказала тихо:
   — Позавчера, мужики, мой Володька впервые пришел домой пьяненьким.
   Она медленно оглядела четверых приятелей — одного за другим — и, крепко закусив папиросу, сказала неожиданно жестко:
   — Не дам я вам сегодня трешку, мужики. Старая я дура! Мне нужно было сына увидеть пьяным, чтобы подумать об этих трешках, которые вам даю каждое воскресенье… Не дам!
   Молча, не глядя в глаза учительнице, Семен Баландин повернулся, чтобы идти к калитке.
   — Что ж, Семен Васильевич, — с горечью сказала Серафима Матвеевна, глядя в его сутулую спину. — Дальше пойдете? Я не дам, так другие дадут? Где рубль, где стаканчик… Так, что ли, Семен Васильевич?
   Семен Баландин стоял ссутулившись, глядя в землю.
   — Опомнись, Семен Васильевич! — страстно сказала учительница и в тоске стиснула на груди руки. — Опомнись, посмотри вокруг себя!
   Да, хорошо было вокруг! Зеленый цвет травы был так пронзителен и густ, что резал глаза, но бахрома северных цветов успокаивала и смягчала эту яркость…
   — Поздно уже меня воспитывать, Серафима Матвеевна… — угрюмо сказал Баландин.
   — Поздно?! — Учительница вскочила со ступеньки. — Хочешь сказать, что раньше надо было воспитывать? Мало с тобой на заводе возились? Мало предупреждали?
   Она вдруг остановилась, глядя на Баландина, и чем дольше она глядела на него, тем больше жалости и печали появлялось в ее только что воинственном лице. Помолчав, она тяжело вздохнула:
   — Теперь-то уж тебе самому не справиться… Слабый ты, всегда был слабым… Теперь уж тебе лечиться надо…
   Семен Баландин тяжело пошел к калитке. Приятели двинулись за ним.
   А старая женщина с папиросой в зубах все смотрела со страхом и болью вслед Семену Баландину — бывшему директору Чила-юльского шпалозавода, бывшему своему другу…

6

   В половине третьего приятели опять целеустремленно двигались по длинной улице, хотя всего час назад, выйдя от Серафимы Матвеевны, Витька Малых покаянно думал: «Больше не пойду шакалить! Устин Шемяка собирался разводиться с женой Нелей, Ванечка Юдин принял решение на полгода уехать рыбачить, а Семен Баландин улыбался с тихой надеждой: „Полечусь и буду здоров!“