— Ну, видел, кила поросячья, как деньги достают? — выпив полный стакан плодово-ягодного вина, вызывающе произнес Ванечка Юдин. — Видел, как с народом надо обращаться?! А ну, садись, я тебе буду случай рассказывать, какой со мной был, когда я еще такую соплю, как ты, пополам перешибал одним мизинцем… Садись, мать твою так, когда тебе старший начальник приказывает… Садись!
   Было удивительно, что самый маленький, хилый и тщедушный из четверых приятелей пьянел медленнее всех, до сих пор сохранял ощущение реальности и даже чуточку трезвел, когда выпивал очередную порцию спиртного. Однако все это было так, и Ванечка Юдин, скомандовав Витьке Малых садиться, вдруг прошелся перед ним и лежащим на спине Семеном Баландиным цепкой кривоногой походкой.
   — Ну вот слушай, кила коровья, кого я тебе стану рассказывать, — грозно сказал Ванечка. — Слушай, гада ползучий, да сиди тихо, ровно тебя тут и нету… Я это терпеть не люблю, когда меня всяка прокудина на ровном месте перебиват!
Рассказ Ванечки Юдина
   — Случай этот самый произошел почти в самом начале войны, когда в точности произошло, того тебе знать не надо, как ты в сурьезном деле разбираешься так же хреново, как баба в рыбаловке. Мы, сказать тебе, сопля ты зеленая, тогда не то что в обороне стояли или наступление вели, а так себе — середка наполовинку, пришей нашей собаке хвост, подари ихней рыбе зонтик… Я тогда старшим лейтенантом был, френч у меня полковничий, на боку два пистолета — один вальтером прозывается… Значится, стоим мы не то в обороне, не то еще в какой холере, но только мне комбат утром по телефону звонит, я трубку левой рукой беру, четко отвечаю: «Чулым слушат, товарищ комбат, какие будут ваши распоряжения, товарищ Кеть?» Это я оттого так выражаюсь, что наш полк много обского народу имел — комбат и тот был колпашевский, так мы все родны реки себе забрали. Я, к примеру, «Чулым», комбат, как ты сам, гадость, понимаешь, «Кеть», комроты три, к примеру, «Ягодная»… Ну ты этово тоже, через колено ломанный, понимать не можешь… «Чулым слушат, товарищ комбат!» Это я ему через телефонну трубку говорю, а он мне сразу укорот дает. «Ты, — грит, — не слушай, а поглядай по сторонам, не ори, — грит, — зазря по телефону, как немцы у тебя под носом. Ты хоть, — грит, — и геройский человек, что за восемь месяцев прошедши от сержанта до старшего лейтенанта, но ты, — грит, — у меня арест или чего еще похужее схлопочешь!» Вот так комбат беседу со мной ведет, а мне это в приятность, это мне в радость — я сам был сурьезный, строгий, так и чужу строгость любил… «Этого, — говорю, — товарищ комбат, больше не повторится, стреляйте, — говорю, — меня из того вальтера, который я вам достал, если, — говорю, — такое повторенье будет место иметь. Простите, — говорю, — виноват, — говорю, — ваше замечанье принимаю, — говорю…» Он на это дело в трубку, видать улыбатся. «Ладно, — грит, — стрелять я тебя из вальтера не буду, тебе, наоборот, за него спасибо. Сам полковник Студеникин такого вальтера, — грит, — не имеет». Вот так мы разговор с майором, что из Колпашева, ведем, обои улыбамся, а потом он на приказанья переходит. «Ну, — грит, — подбери мне пяток обских ребят. Я, — грит, — с ними с ходу — в небольшу разведку. Надо, — грит, — немцев за вымя пошшупать, чего это они молчат, голосу не подают, словно их и нету, мать их за ногу!» Я отвечаю, как надо, по уставу: «Есть, — говорю, — товарищ майор, сполнить ваше распоряженье! Только, — говорю, — мне ребят нечего подбирать, как они, — говорю, — счас возле меня сидят и спорятся, кому остатний раз бычка курить. С куревом, — говорю, — так плохо, товарищ майор, что надо бы хужей, да некуда. У меня пулеметчики с утра не курены…» Он грит: «Знаю! Сделам! А кого ты со мной пошлешь, Юдин?» — «Как кого? Да Федьку Мурзина, да Петьку Колотовкина, да Генку Шабалина, да Анатольку Трифонова, да Олега Третьякова! Все, — говорю, — товарищ майор, наши чила-юльские, один другого охотник да рыбак лучшее, все, — говорю, — в орденах, как кедра в шишках!» Он говорит: «Это мне подходит! Хороший ты собрал контингент, Юдин!» Вот так он мне говорит, а я ему: «Будет сполнено!» После этого телефонну трубку швырк и тихонечко к тем ребятам подгребаюсь, которые из-за бычка спорятся. Ка-а-а-к гаркну: «Смирна! Пятки вместе, носки врозь!» Ну они взвились, н-н-у-у они подскочили, розно их крутым кипятком ошпарили! Однакоть стоят ровно, на меня геройским глазом зырят, сыколики, пятки вместе, носки врозь, а я перед ними хожу, тоже весь бренчу орденами да медалями. «Вот что, — говорю, — орлы-птицы, дело скучное, не разбери-поймешь: то ли мы в обороне стоим, то ли наступленье ведем. Не разбери, — говорю, — поймешь, пришей нашей собаке хвост, подари ихней рыбе зонтик». Они, само собой, молчат, дисциплину блюдут, но по зыркалкам вижу: заговорят в строю. «Вольно, — говорю, — вопросы имеются, не стесняйся, боевой народ, не боись своего командира — спрашивай». Ну, Анатолька Трифонов и спрашиват: «А чего ты смекнул, товарищ старший лейтенант?» — «А то, — отвечаю, — что в разведку вас подошлю. Сам, — говорю, — не пойду, как у меня наблюденья и командованья много, а вот майор из Колпашева, тот с вами пойдет». Они, само собой, говорят: «Ура!», «Да здравствует старший лейтенант Иван Юдин!» — говорят. И тут как раз прибегат колпашевский майор, и я, конечно, своему боевому народу даю дисциплину: «Пятки вместе, носки врозь!» А он: «Давай закуривай, ребята!» И вынает из кармана золотой парсигар — во такой! На-а! Значит, вынает парсигар и мне: «Закуривай, — грит, — Юдин, это тебе за то, что ты мне геройский народ собрал!» — «Спасибо, — отвечаю, — благодарю!.. Это же, — говорю, — довоенны „Пушки“! Ладно! Он повдоль строю идет, народ осматриват, кого надо, проверят. Шустрый такой, веселый, одно слово, городской, колпашевский… А я „Пушку“ курю — ну тебе как весело!.. Опосля того майор команду дает: „За мной, — грит, — по одному! Выходим, — грит, — к дороге Котбутс-Финстервальде…“ Вот ты тако слово можешь выговорить — „Котбутс-Финстервальде“? Да ты и не старайся, дура богова, ты тако слово не то что сказать, а и понять не можешь! Ддд-а! Вот, значит, майор впереди, они — за ем, я — на месте. Стою, „Пушку“ докуриваю, кругово наблюденье через стереотрубу произвожу, сквозь зубья матерюсь, как промеж нашей позицией и лесом место открытое. А он, немец, начинат оживать: постреливат, мины бросат, разные штуки производит. Это, конечно, плохо, но хорошо! „Кульманков, — кричу, — лутший снайпер моей роты, кричу, давай!..“ Кульманков, конечно, из остяков, тоже наш, обской, белку дома в правый глаз бил… Ну, подгребат он ко мне с оптикой, тоже во все горло кричит, как был контуженый. „Кого, — кричит, — батька-матка, бить будем? Офицерье одно, — кричит, — или всех сподряд?“ Он меня „батька-матка“ звал, как я ему — командир. „Всех сподряд бей, — кричу, — давай не тяни, ребята через чисто поле бегут, а с имя колпашевский майор!..“ Н-да! Начинат он немцев выцеливать, одного срезал, второго, третьего и кричит: „Батька-матка, дай, пожалуйста, закурить! У вас в парсигаре папиросы бар-бар?“ „Бар-бар“ — это по-ихнему, по-татарскому или по-остяцкому, вроде как бы „имеются“… „Бар-бар, — говорит, — хорошу папиросу…“ Мать честна! Гляжу: колпашевский майор парсигар у меня забыл! Ты это пойми, како страшно дело произошло! Парсигар-то колпашевский майор у меня забыл! Стою я ни живой ни мертвый, на парсигар гляжу, и тут меня психическа мысля за ухо берет. Вот, смекаю, колпашевского майора смертельно убили, он умирать собиратся, перед ей, перед смертью, закурить хочет. В один карман — толк, в другой карман — толк, в остатний карман — толк! Парсигара нету! Ах ты, гадость, старший лейтенант Юдин! Это ведь ты, гадость, у меня парсигар увел! Дддд-а! Надо бы хужее, да некуда! „Ладно, — думаю, — где мой помкомроты?“ — думаю. А он, гадость, в окопе сидит, храпит, гадость, в обои норки. „Как так, — кричу, — взбуживайся, — кричу, — примай командованье, Петька!“ Помкомроты взбуживается, конечно, ни хрена не понимат, глазами лупат, но у меня — строгость, у меня — порядок, у меня — не моги! „Ладно, — грит, — примаю командованье, что, — грит, — прикажешь делать, Иван?“ — „Как что? Веди наблюденье, Кульманкову давай заданье, дисциплину блюди, чтоб ни-ни“… Беру три гранаты, вальтер, каску вздеваю — и пошел!.. Бегу, само собой, зигзагой где надоть, к земле припадаю, в упавшем виде перекатываюсь, обратно бегу кривой зигзагой. Пули — вжиг-вжиг, миномет — ах-ах! Одна мина так близко взрыватся, что у меня морда вся в грязе, как утресь дожжина шел. Потом гляжу: двое немцев мне наперекосяк! Нда-а! Двое немцев, значит, мне наперекосяк шпарют, три немца, гляжу, с другой стороны заходють, а еще один чуток справа берет. Шесть человек на одного, а мне парсигар отдавать… Ну дела! И вот послушай, дура ты фенькина, како действия я произвожу, чтоб непремен майора достигнуть… Я, сопля ты зеленая, в лошшину не бегу, а наоборот, лезу на горушку, чтоб он, немец, — за мной! Кульманков-то, остяк-то нижневартовский, их в лошшине достигать не может, а на горушке — отдай! Нда-а! Покуда я по горушке кривой зигзагой шнырил, он-то, Кульманков, троих срезал. Значится, один немец теперь у меня слева, остатние наперекосяк лезут, но это мне — тьфу! „На кой хрен, — думаю, — он есть, старший лейтенант Юдин?!“ Залегаю, автомат на одиночные ставлю и того немца, что слева, промеж глаз срезаю, второго — бью в грудя! Значится, теперь у меня один немец, который наперекосяк… Ну, этот шибко опытный! Издаля видать, что на возрасте и рыжий, а колпашевский майор с ребятками уже до лесу подбегают. „Это чего же, — думаю, — я их через этого рыжего не достану, образина ты фашистская?!“ И тут я тако мероприятье произвожу, что мне бы надоть Героя Союза, а не то дело каблучить, что со мной колпашевский майор выстроил… Я, сухой ты немазаный, руки вверх вздеваю, встаю во весь росточек и немцу кричу: „Рус капут, бери меня шнель-шнель плен! Сдаюся, дескать, твоя взяла, образина ты немецкая, бери меня, дескать, с потрохами!“ Ну, немец, гада рыжая, сперва боится на горушку вздыматься, соображат, сука, что его Кульманков срежет, а потом и смекает, гадость, что он мною, то есть старшим лейтенантом Юдиным, от Кульманкова, как щитой, прикроется. Ну, ползет ко мне немец скрытно, кривой зигзагой, перекатыватся, все, черт рыжий, умет и знат!.. Это тебе как? Это тебе, сопля ты зеленая, не с бабой вожжаться, не щеколад-кофе пить, не в кресле сидеть! Это тебе — война, это тебе — старший лейтенант Иван Юдин, это тебе — смерть в глаза заглядат! Способный был немец, умный, как утка, только отруби не ел. Он того скумекать не мог, что Кульманков-то белку в правый глаз бил, что Кульманков-то в мою измену сроду поверить не мог, что остяк-то нижневартовский мою хитрость с ходу понял… Ну, немец голову-то поднял, чтоб мне показать, как за ним в плен ползти, да вдруг и дернулся. Он только чуть-чуть дернулся, а я гляжу: заместо глаза — дыра! А с затылку шерстяна шишка. Ну, как быват, когда из овечьей шубы клок выдрали. Ддд-а! Догоняю колпашевского майора у самого лесу, за плечо его хвать, докладам: „Так и так, товарищ майор, разрешите парсигар вручить! Не мог я его, — докладаю, — ваш парсигар при себе держать, как курить вам тут с ребятами нечего, а вы подумать можете, что я парсигар нароком утаил!“ Это дело у дальнего лесу было, здеся немец нас достать уже не мог. Майор на боку лежал, а тут на брюхо перевертыватся, на меня зырит и грит: „За парсигар спасибо!.. Ребята, — грит, — давай закуривай, а ты, — грит, — старший лейтенант Юдин, получи благодарность командования, что нас прикрыл!“ Я, само собой, отвечаю: „Служу советскому народу!“ Тогда майор опять: «Теперь дальше, — грит, — слушайте, Юдин! За одно дело вы, — грит,
   — благодарность получили, а за другое дело, — грит, — десять суток аресту! Па-а-а-а-вторить!» Я, само собой, режу: «Есть получить десять суток аресту!», а сам на него гляжу, как дите на мамку. Тогда он объяснят: «Это за то, — грит, — Ванька, что ты разрешенья на выход не имел!»
   Теперь ты мне вот и скажи, на хрена мне этот арест был нужон? Вот ты мне и объясни, сопля морожена, по какой такой радости меня колпашевский майор до селезенок при народе припозорил? Рази я помкомроты не оставил, рази я курево не принес? А он «дисциплину нарушил!». Я по сию пору, как колпашевского майора встрену, голову на девяносто градусов ворочу, его в упор не вижу… Вот ты мне и скажи, где справедливость? Я ему парсигар, он мне десять суток! Это рази не гад? Вот ты скажи мне, рази он не гад, хоть счас завоблоно? Поди, думат, что я его с сердца снял, когда он мне сам орден на грудь вешал?.. А я — нет! Я ему все помню!..

11

   Разгоревшись, рассветившись напропалую, висела над сонным Чила-Юлом чуточку выщербленная луна, стояли на высоких ногах плоские тополя и осокори, и было видно уже, как хороша и прозрачна ночь, как сияет небо, как славно лежит под ним чистый, новенький поселок Чила-Юл, спокойно спящий перед длинным рабочим понедельником. Покой и мир, радость отдыха и счастье здорового утреннего пробуждения — все это легкими тенями лежало в притихших палисадниках, струилось в воздухе ночной прохладой, лунной желтизной прикасалось к посветлевшим бревнам домов, дышало снами за темными стеклами. Отдыхали до семи часов утра уставшие машины шпалозавода, река была недвижна, как озеро, сама луна ленилась, сонная, передвигаться по небу, и работящая земля перед ней вращалась медленно-медленно.
   Окончательно протрезвевший Витька Малых ночного великолепия не замечал. Взволнованный и растерянный, он стоял на коленях между Семеном Баландиным и злобно усмехающимся Ванечкой Юдиным, переводя взгляд с одного на другого, не знал, как поступить, что сделать… Витька Малых не мог оставить на холодной земле бывшего директора шпалозавода, но ему было жалко и Ванечку Юдина, так взбудораженного собственным рассказом, что майка на нем была темна от пота, а лицо перекошено яростью.
   Ночь, как нарочно, сияла великолепием. Луна была прозрачно-желтой, тени деревьев резки, словно начерченные китайской тушью, несколько разноцветных бакенов светились на реке неправдоподобными драгоценными камнями, дома казались плоскими, как декорации, тополя, березы и черемухи
   — вырезанными из жести, а трава — наклеенной на блестящую от луны ровную землю.
   — Вставай, ты! — злобно крикнул Ванечка Юдин и пнул ногой бесчувственного Семена Баландина. — Вставай, чего развалился! Айда водку доставать!
   Но Семен Баландин не шевелился, а сидевший возле него на траве Витька Малых с ужасом смотрел на кривляющегося Ванечку Юдина.
   — Не хотите — один пить буду! — скрипнув зубами, прошептал Ванечка Юдин. — Один буду!
   Он легко, не пошатываясь, злобно набычившись, пошел на Витьку Малых, начиная с этого свое грозное шествие по ночному поселку. Теперь Ванечка Юдин до трех-четырех часов утра будет голодным волком шастать по улицам, останавливаться возле всякого дома, где светится огонь, задираться с каждым, кто встретится на пути, гоняться за собаками, пинать коров, ночующих возле прясла, ломать молодые деревья в палисадниках. В поисках остатков водки или браги он станет врываться в дома, стучать кулаком по столу: «Я за вас, гады, кровь проливал!» И дело может кончиться тем, что его задержит участковый инспектор милиции Морщиков, страдая за Ванечку, до слез жалея его, оформит третий арест на пятнадцать суток, а после третьей отсидки…
   — Ванечка, Ванечка, постой!.. — крикнул Витька Малых.
   Но Ванечка Юдин уже уходил в сияющую лунность походкой пластуна-разведчика. Он шел так, словно намертво вцеплялся в землю кривоватыми ногами, подошвы отрывал от земли с таким усилием, точно сапоги были металлическими, а земля магнитной; голова у Ванечки была втянута в плечи, уши стояли по-волчьи остро, руки были глубоко забиты в карманы. Опасный он был, страшный, по-звериному неожиданный…
   Витька Малых поежился, швыркнув носом, потер лицо двумя ладонями так, словно умывался. После этого он длинно-длинно вздохнул, ссутулился по-рабочему и озабоченно нагнулся над последним из приятелей:
   — Семен, а Семен, давай будем вставать…
   Семен Баландин, оказывается, не спал. Он неподвижно лежал на спине, глядя блестящими глазами в светлое небо. Сейчас у Семена Баландина было лицо умирающего старика, прожившего длинную и спокойную жизнь. Сперва старик умирал неохотно и тяжело, тоскуя, ворочался и ворочался, борясь с костлявой, а потом вдруг притих, присмирел, согласился умирать от такой смерти, которая походила на жажду сладкого сна. И вот уже обобрал себя старик прозрачными пальцами, приукрасился перед вечным покоем и, желая смерти, как сна после длинной жизни, в последний раз мирно глядел в небо — какое оно останется, когда он сладко заснет…
   — Будем подыматься, Семен!
   — Сейчас, Виктор! Повремени еще минуточку…
   — Я бы погодил, да Анка ждет…
   Была ночь перед рабочим понедельником. Давно затихли суетные мотоциклы, полчаса назад бесшумно укатил домой последний велосипедный мальчишка, парочки на скамейках сидели мертво, шла по тротуару на бесшумных подошвах девчонка из тех, кого никто не провожает, стояла мягкая тишина…
   — Идти надо, Семен Васильевич…
   Витька зашел за спину Баландина, просунув руки под мышки, поставил его на ноги, затем ловким движением забросил руку Семена себе на шею, обняв бывшего директора шпалозавода за талию, сделал первый пробующий шаг
   — все было хорошо! «Минут за десять доберемся!» — весело подумал Витька и одобрительно сказал:
   — Вот какие мы молодцы! Теперь нам подня-я-я-ться на тротуарчик, пойти ро-о-о-о-вненько… Вот так! Молодца, Семен Васильевич!
   Они пошли по белому от лунного света тротуару. Конечно, Семен Баландин все-таки немножко покачивался, ноги у него подкашивались, тело обвисало, но разве можно было сравнить сегодняшнее с прошлым воскресеньем, когда Витька Малых тащил на загорбке неподвижное тело бывшего директора! Сегодня была не ходьба, а разлюли-малина, одно блаженство, пустяковые пустяки, и Витька Малых улыбался, радуясь за Семена, зорко следил за тем, чтобы доски тротуара под Баландиным были ровные, чтобы шел он гладким путем. Ах, как было все хорошо, как удачно!
   — А вот и аптечка, Семен Васильевич! Вот и до аптечки дошли!
   Остановившись возле ярко освещенного окна аптеки, Витька снял руку с талии Семена Баландина, выполняя привычные операции, осторожно зашел вперед, чтобы Семен мог опереться на его плечи.
   — Иди смело, Семен Васильевич! Не бойсь: не упадешь!
   В аптеке было светло и чисто, пахло всеми лекарствами сразу, а аптекарша Клава отсутствовала — она целовалась в соседней комнате с Володькой, сыном учительницы Садовской.
   Витька заботливо приставил Семена Баландина к высокому прилавку, слегка придерживая его рукой, стал терпеливо ждать, когда аптекарша нацелуется. Слышно было, как Клава смеялась, как Володька называл аптекаршу «ласточкой», а в перерыве между поцелуями пел что-то очень веселое.
   — Здрасьте, Клава! — очень вежливо поздоровался Витька Малых, когда аптекарша наконец вышла. — С благополучным дежурством вас!
   Аптекарша Клава была такая красивая и голая, что Витька боялся на нее глядеть: грудь аптекарши была обнажена чуть ли не до сосков, юбки почти не существовало, а губы всегда были влажные, словно Клава постоянно целовалась. Сейчас аптекарша беззастенчиво закалывала растрепанные волосы, а пуговицу на груди застегивать не спешила.
   — Мы вот пришли, — тихо сказал Витька. — Я и Семен Васильевич…
   — Ничего спиртного продаваться не будет! — заученно проговорила Клава. — Без рецептов ничего не отпускается, не продается. Если есть рецепт, лекарство продается, отпускается, выдается…
   Выслушав это, Витька застенчиво улыбнулся, но ничего не сказал, чтобы не помешать Семену Баландину, который уже начал делать то единственное, что можно было делать в его положении, — глядеть на Клаву глазами смертельно больной собаки. Подбородок бывшего директора лежал на растопыренных ладонях, ноги он широко расставил, чтобы не упасть, спина у него торчала остро, как у конька-горбунка. Семен Баландин опять зябко дрожал, и от этого высокий прилавок раскачивался.
   — Без рецептов… — бормотала аптекарша Клава, — …ничего не выдается, не отпускается, не про… Бог же мой, Семен Васильевич, что вам сегодня надо?
   — Флакон одеколона «Ландыш» и две бутылочки аралии или стланика… — очень четко произнося слоги, медленно проговорил Семен. — Если есть календула, то… две бутылочки настойки календулы!
   Семен Баландин снял дрожащие руки с прилавка, вытащил из кармана потертый и грязный замшевый бумажник. Раскрыв его, он достал завернутую в клочок газеты стопочку монет, сложенных аккуратно: двадцатник к двадцатнику, гривенник к гривеннику, пятак к пятаку, трешка к трешке, двушка к двушке.
   — Девяносто семь копеек, — сказал Семен.
   — Правильно! — согласилась Клава. — Одеколон «Ландыш» — пятьдесят семь копеек, два пузырька календулы — сорок… Девяносто семь копеек!..
   Минут через десять Витька Малых и Семен Баландин осторожно подошли к дому бывшего директора шпалозавода. Крупное здание опоясывала мрачная темнота, на уличной стороне дома окна были крест-накрест заколочены досками, в палисаднике не осталось ни одного живого кустика — все высохли. Болтались под скатом крыши два провода, так как у Семена Баландина отрезали домашний телефон, а забора вокруг дома не было, надворных построек тоже — их бывший директор сжег в зимней жадной печке.
   Дверь дома была не заперта; из сеней они попали в длинный, широкий коридор — со скрипучими полами, пылью, запустением, запахом тлена и гниющих овощей. Потом пыльная лампочка без абажура осветила грязную, захламленную комнату — одну из четырех; серый, в жирных пятнах матрац без простыни, щелястый пол, стол без скатерти, на котором стояли бутылочки из-под одеколона и настоек календулы, аралии и стланика; здесь же стояла глубокая тарелка с отломанным краем и закопченный чайник без ручки.
   — Вот и доехали! — весело сказал Витька Малых. — Пузыречки мы поставим вот сюда, ботиночки надо сразу снять, пиджачок тоже, а носочки… Их надо простирнуть, Семен Васильевич… Давайте я их Анке отнесу.
   Приговаривая и улыбаясь, Витька уложил Баландина на грязный матрац, не получив согласия насчет грязных носков, завернул их все-таки в газету и заторопился домой.
   — Спокойной ночи, Семен Васильевич, бывайте премного здоровехоньки!
   Выключив свет, Витька Малых на цыпочках вышел из дома Семена Баландина и быстро-быстро помчался по деревянному тротуару — спешил очень к своей молодой жене Анке, давно дожидающейся его возвращения. Витька бежал так быстро, что луна тоже не удержалась — побежала вслед за ним, подпрыгивая именно тогда, когда подпрыгивал Витька, исчезая в тот миг, когда он проваливался в ямины неровной дороги.

12

   Жена Анка еще не спала, а, наоборот, сидела на крылечке казенного дома, тихонечко беседовала с кем-то и даже воркующе смеялась; сначала — издалека — Витька не мог понять, с кем это Анка мурлычет, но когда приблизился к калитке, то удивился: рядом с Анкой сидела старая старуха Кланя Шестерня, опираясь на палку.
   Веселая Анка старуху слушала внимательно, хохотала охотно, отклоняясь назад и, освещенная крылечной лампочкой, показывала два ряда белых зубов. Считающий бабку Кланю Шестерню смешной и забавной, Витька радостно остановился в калитке, загодя бесшумно смеясь, услышал скрипучий голос старухи:
   — Твой-то взрачный, работяшший, наживной, все при нем, голуба моя льдиночка, но он у тебя сопьетси в само коротко время… Вот ты на меня, Анют, веселым глазом глядишь, зубы перламутровы кажешь, а он у тебя сопьетси как пить дать…
   Набегавшаяся за день по деревне бабка Кланя Шестерня казалась все такой же шустренькой и даже голову держала выше обычного, хотя по-прежнему походила на громадную шестерню — эта сгорбленная спина, эти локти, эти лопатки, этот острый затылок…
   — Давай, бабуль, давай! — весело закричал Витька старухе. — Давай наводи критику. Это я расчудесно люблю!
   Закрыв за собой скрипучую калитку, Витька было побежал к жене и старухе, но неожиданно для самого себя приостановился, зачем-то поглядев в землю, пошел к крыльцу медленно. Он приблизился к Анке, хихикнув, ткнул ее пальцем в круглое колено и сказал:
   — Здоров, Анка!
   Было понятно, что Витька стесняется при свете долго глядеть на высоко открытые ноги жены, робеет при виде ее немного обнаженной маленькой груди. Поэтому он совсем смутился от присутствия бабки Клани Шестерни, сев рядом с Анкой, сказал развязно:
   — Ну ты давай, бабуль, дальше рассказывай, как я сопьюся. Это мне шибко интересно будет послушать…
   Ночь стояла сказочная. Небо теперь было бархатисто-зеленым, звезды тонко розовели, горизонт отливал голубоватым, луна была похожа только на луну и больше ни на что, а с рекой Обью произошло ночное чудо: вздыбившись к нему, она аркой отраженных звезд стояла над поселком Чила-Юл. Мирно и тихо — по привычке — лаяли собаки, и голоса их были по-сонному хрипловаты.
   — Ты, льдиночка моя зеленая, дурак! — неожиданно сердито сказала бабка Кланя Шестерня. — Мало того, что ты самолично дурак, ты, окромя того, дураком, ровно одеялом прикрывашься, лежишь на дураке, ходишь под дураком и унутрь дурака потребляшь. Ты, льдиночка моя, знашь, как быстро сопьешьси?.. В два года! Вот дай-ка я тебя глазом окину… У бабки Клани Шестерни на того, кто быстро спиватся, глаз-алмаз! Ну-кось, придвинь к бабке мордоворот и руку мне дай…