Страница:
- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- 6
- 7
- 8
- Следующая »
- Последняя >>
Виль Владимирович Липатов
Серая мышь
1
Дни стояли хорошие. Целую неделю в небе ни облачка, солнце над рекой сразу поднималось желтое, вычищенное и промытое, и казалось, что он так и создан, этот мир, — с голубым небом, с прозрачной Обью, с жарой, не обременительной из-за речной прохлады…
Воскресным утром над поселком Чила-Юл солнце висело вольтовой дугой, река в берегах чудилась неподвижной, как озеро, кричали голодные чайки.
Присоединившись с раннего утра к трем постоянным приятелям, Витька Малых как начал улыбаться, так и продолжал до сих пор растягивать длинные губы, по-шальному щурить глаза и на ходу приплясывать, точно чечеточник. Сам он был длинный, как жердина, суставы у него как бы от рождения были слабыми, и весь он вихлялся, напевал про то, как «на побывку едет молодой моряк, грудь его в медалях, ленты в якорях», и при этом поглядывал на дружков луково, с подначкой.
По длинной деревенской улице они шли гуськом — Витька Малых посередине, впереди него торопился шагать Ванечка Юдин, позади — Устин Шемяка, а Семен Баландин шел отдельно, на особицу. Он, конечно, весь был вялый и темный, стонал сквозь стиснутые зубы, глаза были стеклянными. Устин Шемяка шел с напружиненными скулами, а Ванечка Юдин морщил лоб, прикидывал, как обернется сегодняшнее воскресенье — радостью или печалью.
Собрались дружки в условленном месте к восьми часам. Первым выбрался на свет божий Семен Баландин — дрожащий и черный, с погасшими глазами, с мертвенно-бледной кожей лица; вторым появился злой Устин Шемяка; третьим хлопотливо прибежал Ванечка Юдин, забыв поздороваться с приятелями, сразу начал глубокомысленно морщить лоб и соображать. Витька Малых присоединился к приятелям уже на ходу. Он с каждым поздоровался за руку, каждому пожелал хорошего воскресенья, а потом от молодой утренней радости начал напевать про моряка, про то, как «за рекой, на косогоре, стали девушки гурьбой…»
Они шли по улице, где все было по-утреннему, по-воскресному. Отсыпаясь за всю неделю, женщины не торопились топить дворовые печурки, мужчины еще спали, старики с палками в ожидании далекого завтрака терпеливо сидели на лавках. По улице, опустив хвосты, шли охрипшие за ночь собаки, коровье стадо уже позванивало боталами возле околицы, поперек дороги лежала здоровенная свинья с кокетливо прищуренными белыми ресницами, курицы безопасно гуляли серединой дороги, словно знали о том, что воскресным днем проезжих автомобилей не случается.
Поселок Чила-Юл располагался на крутом обском берегу, стоял он на таком веселом месте, что в погожий день все восемьдесят домов казались новенькими, словно сейчас были рублены; сама река Обь была такая пространственная и высокая, что делалось щемяще-пусто под сердцем; на речном яру росли задумчивые осокори, за околицей то синели, то зеленели кедрачи, рощица берез — неожиданная и посторонняя — выбегала к воде сноровисто, как телята на водопой. Так было весело, словно над Заобьем пела медная труба…
Миновав середину длинной чила-юльской улицы, четверо приятелей начали замедлять шаги и недовольно морщиться, так как увидели поспешавшую им навстречу самую древнюю и бойкую старуху в поселке — бабку Кланю Шестерню. Согнутая годами в дугу, она костистой головой, горбом, торчащими лопатками и локтями действительно походила на зубчатую шестерню; старая старуха бабка Кланя Шестерня при ходьбе всегда глядела в землю, распрямиться не могла, но каким-то образом видела все, что творилось вокруг нее.
Заметив четверку, бабка Кланя Шестерня тоже замедлила шаги, ворочая низко опущенной головой, принялась сопеть и хмыкать, потом остановилась как вкопанная и, подперев подбородок короткой палкой, стала разглядывать след копыта на пыльной земле. Бабкино плоское лицо располагалось параллельно дороге, по бокам его висели пряди седых волос, согнутая спина торчала верблюжьим горбом, ног под суконной юбкой было не видать.
— А вы, соколики, опять лакать ее, бесовскую? — насмешливо спросила бабка Кланя Шестерня. — Ну, мне теперича заходу домой не будет…
После этого бабка пошла было дальше, но потом изменила направление: решила зайти к жене Ванечки Юдина, а заодно через прясло поразговаривать с женой Устина Шемяки. Двигалась бабка так, словно ее подталкивали сзади, словно она падала вперед, но березовая палка ей совсем упасть не давала, и на всю улицу было слышно, как бабка хмыкает и недовольно сопит, — такая кругом стояла утренняя тишина, такой был покой и такая воскресная сонная радость.
— Хоть бы зашиблась! — зло прошептал Устин Шемяка вслед бабке. — Вот если я кого терпеть не могу, так у меня аж в скулах больно!
— Самая язва и есть! — торопливо добавил Ванечка Юдин. — Ее бы в анбар запереть! Все одно целый день ничего не жрет… Как она проживает — вот этого я понять не могу!
Прошагав еще метров пятьдесят, приятели остановились возле тенистой скамейки, переглянувшись, тревожно, разом сели на прохладное дерево. Отсюда хорошо был виден сельповский магазин, на крыльце которого стояло несколько женщин, а над дверями висело красное полотно: «Да здравствует 1 Мая — день международной солидарности трудящихся всех стран!»
— Минут через десять откроет! — радостно сказал Ванечка Юдин. — Варфоломеевская баба завсегда ходит при часах, так вот она уже приперлася… Ну, мужики, давай соображать!
Он хлопотливо повернулся к товарищам, весь возбужденный и озабоченный, стал укоризненно глядеть на приятелей, так как уже заранее знал, что последует за его призывом «соображать», и уже был готов к тому, чтобы ничему не удивляться.
— Давай, давай, мужики!
Они сидели на затененной, скрытой от человеческих глаз скамейке, над ними шумели в черемуховых ветках веселые по-утреннему воробьи, лучи низкого солнца пестрили кроны деревьев золотыми кружочками. Болезненно перекосив лицо, обморочно закатывал глаза дрожащий Семен Баландин, презрительно и зло усмехался Устин Шемяка, возбужденно вертел головой Ванечка Юдин, а Витька Малых, любопытный, как сорока, не спускал сияющих глаз с товарищей. Рот у парня был полуоткрыт, под распахнутой на груди рубахой незащищенно торчали ключицы, лоб у Витьки был ясный, как у вихрастого мальчишки. Две-три секунды он помолчал вместе со всеми, потом, пропев вслух: «…потихоньку отдыхает у родителей в дому…», радостно и медленно, чтобы все видели, полез в карман брюк.
— У меня рупь! — восторженно сказал Витька, вынимая кредитку. — Анка дала!
Расправив ассигнацию, Витька перестал счастливо улыбаться и посмотрел на приятелей удивленно, словно хотел спросить: «Чего же вы не радуетесь моему рублю? Ведь его Анка дала!» Однако трое не только молчали, но и отводили глаза от Витькиного рубля, а Ванечка Юдин даже осторожно вздохнул. Молчание продолжалось, наверно, целую минуту, потом Ванечка вздохнул громко.
— У меня тоже рупь! — сказал он. — Где достал, дело не ваше!
Прибавив к глубокомысленным морщинам на лбу две трагические складки, Ванечка Юдин аккуратно расправил рубли, перегнул их пополам, пропустил через сложенные пальцы и повернулся к Устину Шемяке.
— Ну!
Огромный, краснорожий, короткошеий Устин Шемяка насмешливо и зло усмехнулся. На его грубом, тупом и важном лице розовела нежная детская кожа, под лохматыми свирепыми бровями прятались голубые глаза, на подбородке синел звездчатый шрам, похожий на снежинку.
— Ты чего же, Устин, отмалчиваешься-то? — удивленно спросил Ванечка Юдин. — Ну Семен рупь не имеет, это по его жизни закон… А ты чего помалкиваешь, когда двести пятьдесят в месяц гребешь? Ты-то чего бычишься, когда при деньгах?
Дул легкий береговой ветер, река Обь светлела по-утреннему, шли с удочками мальчишки, бодро прошагал с портфелем директор шпалозавода Савин, двигались к сельповскому магазину три солидные женщины с городскими авоськами… Хорош был поселок Чила-Юл! Как славно обнимала его излучина Оби, как уютны были все восемьдесят домов, как чисто было на длинной улице, расположенной на высоком яру, с которого дождевой поток уносил грязь и мусор. Славно было, просторно, весело, обжито…
— Нет у меня грошей! — наконец сказал Устин Шемяка. — Копеек пятьдесят наскребу…
Еще раз зло и надменно усмехнувшись, он снова примолк, соображая, в какой карман штанов были положены три рубля, а в какой — мелочь; вспомнив, он долго копошился пальцами в левом кармане: перебирал пальцами монеты, что-то отсчитывая, отсортировывая, и лицо при этом у него было такое, какое бывает у очень голодного человека.
— Пятьдесят три копейки, — сказал Устин. — Вона тут еще медяк примостился…
На скамейке снова наступила напряженная тишина; время как бы замедлилось, остановилось, и стало слышно, как хрипло, задушенно, с перерывами дышит Семен Баландин, которого уже не держала спина — он упал боком на серые доски забора. Бледный, с трясущимися губами, обмякший, как пустой мешок, Семен Баландин из-под смеженных ресниц с суеверной надеждой и тайным неверием глядел на деньги. Когда Ванечка Юдин еще раз пересчитал монеты, он судорожно глотнул воздух, закашлялся и уронил голову на грудь: это был обморок.
— Тридцать четыре копейки не хватает! — торопливо сказал Ванечка Юдин. — А ну давай, народ, шукай скорей тридцать четыре монеты, как бы Семен богу душу не отдал!.. Витюх, гони двадцатник, а у меня пятнадцатушка имеется…
Было около половины девятого, солнце уже перевалило через молодой осокорь на обском яру, река на глазах делалась сиреневой и прозрачной, словно ее подсвечивали со дна; по улице две девчонки несли на загорбках молодую траву — они, наверное, собирались кормить шкодливых коз, которые в стаде пастись не умели.
Девочки завернули в переулок, сделалось совсем тихо и пустынно, но через несколько секунд из того же переулка, где скрылись девочки, выкатилось один за одним десять солнц разного размера — четыре больших, четыре средних размеров, два солнца были маленькими. Это ехали на велосипедах пять человек: двое взрослых, двое мальчишек десяти-одиннадцати лет и девочка лет семи-восьми.
— Цыпыловы! — шепнул Витька Малых. — Цыпыловы в лес поехали!
Велосипедные солнца медленно катились по длинной улице.
Воскресным утром над поселком Чила-Юл солнце висело вольтовой дугой, река в берегах чудилась неподвижной, как озеро, кричали голодные чайки.
Присоединившись с раннего утра к трем постоянным приятелям, Витька Малых как начал улыбаться, так и продолжал до сих пор растягивать длинные губы, по-шальному щурить глаза и на ходу приплясывать, точно чечеточник. Сам он был длинный, как жердина, суставы у него как бы от рождения были слабыми, и весь он вихлялся, напевал про то, как «на побывку едет молодой моряк, грудь его в медалях, ленты в якорях», и при этом поглядывал на дружков луково, с подначкой.
По длинной деревенской улице они шли гуськом — Витька Малых посередине, впереди него торопился шагать Ванечка Юдин, позади — Устин Шемяка, а Семен Баландин шел отдельно, на особицу. Он, конечно, весь был вялый и темный, стонал сквозь стиснутые зубы, глаза были стеклянными. Устин Шемяка шел с напружиненными скулами, а Ванечка Юдин морщил лоб, прикидывал, как обернется сегодняшнее воскресенье — радостью или печалью.
Собрались дружки в условленном месте к восьми часам. Первым выбрался на свет божий Семен Баландин — дрожащий и черный, с погасшими глазами, с мертвенно-бледной кожей лица; вторым появился злой Устин Шемяка; третьим хлопотливо прибежал Ванечка Юдин, забыв поздороваться с приятелями, сразу начал глубокомысленно морщить лоб и соображать. Витька Малых присоединился к приятелям уже на ходу. Он с каждым поздоровался за руку, каждому пожелал хорошего воскресенья, а потом от молодой утренней радости начал напевать про моряка, про то, как «за рекой, на косогоре, стали девушки гурьбой…»
Они шли по улице, где все было по-утреннему, по-воскресному. Отсыпаясь за всю неделю, женщины не торопились топить дворовые печурки, мужчины еще спали, старики с палками в ожидании далекого завтрака терпеливо сидели на лавках. По улице, опустив хвосты, шли охрипшие за ночь собаки, коровье стадо уже позванивало боталами возле околицы, поперек дороги лежала здоровенная свинья с кокетливо прищуренными белыми ресницами, курицы безопасно гуляли серединой дороги, словно знали о том, что воскресным днем проезжих автомобилей не случается.
Поселок Чила-Юл располагался на крутом обском берегу, стоял он на таком веселом месте, что в погожий день все восемьдесят домов казались новенькими, словно сейчас были рублены; сама река Обь была такая пространственная и высокая, что делалось щемяще-пусто под сердцем; на речном яру росли задумчивые осокори, за околицей то синели, то зеленели кедрачи, рощица берез — неожиданная и посторонняя — выбегала к воде сноровисто, как телята на водопой. Так было весело, словно над Заобьем пела медная труба…
Миновав середину длинной чила-юльской улицы, четверо приятелей начали замедлять шаги и недовольно морщиться, так как увидели поспешавшую им навстречу самую древнюю и бойкую старуху в поселке — бабку Кланю Шестерню. Согнутая годами в дугу, она костистой головой, горбом, торчащими лопатками и локтями действительно походила на зубчатую шестерню; старая старуха бабка Кланя Шестерня при ходьбе всегда глядела в землю, распрямиться не могла, но каким-то образом видела все, что творилось вокруг нее.
Заметив четверку, бабка Кланя Шестерня тоже замедлила шаги, ворочая низко опущенной головой, принялась сопеть и хмыкать, потом остановилась как вкопанная и, подперев подбородок короткой палкой, стала разглядывать след копыта на пыльной земле. Бабкино плоское лицо располагалось параллельно дороге, по бокам его висели пряди седых волос, согнутая спина торчала верблюжьим горбом, ног под суконной юбкой было не видать.
— А вы, соколики, опять лакать ее, бесовскую? — насмешливо спросила бабка Кланя Шестерня. — Ну, мне теперича заходу домой не будет…
После этого бабка пошла было дальше, но потом изменила направление: решила зайти к жене Ванечки Юдина, а заодно через прясло поразговаривать с женой Устина Шемяки. Двигалась бабка так, словно ее подталкивали сзади, словно она падала вперед, но березовая палка ей совсем упасть не давала, и на всю улицу было слышно, как бабка хмыкает и недовольно сопит, — такая кругом стояла утренняя тишина, такой был покой и такая воскресная сонная радость.
— Хоть бы зашиблась! — зло прошептал Устин Шемяка вслед бабке. — Вот если я кого терпеть не могу, так у меня аж в скулах больно!
— Самая язва и есть! — торопливо добавил Ванечка Юдин. — Ее бы в анбар запереть! Все одно целый день ничего не жрет… Как она проживает — вот этого я понять не могу!
Прошагав еще метров пятьдесят, приятели остановились возле тенистой скамейки, переглянувшись, тревожно, разом сели на прохладное дерево. Отсюда хорошо был виден сельповский магазин, на крыльце которого стояло несколько женщин, а над дверями висело красное полотно: «Да здравствует 1 Мая — день международной солидарности трудящихся всех стран!»
— Минут через десять откроет! — радостно сказал Ванечка Юдин. — Варфоломеевская баба завсегда ходит при часах, так вот она уже приперлася… Ну, мужики, давай соображать!
Он хлопотливо повернулся к товарищам, весь возбужденный и озабоченный, стал укоризненно глядеть на приятелей, так как уже заранее знал, что последует за его призывом «соображать», и уже был готов к тому, чтобы ничему не удивляться.
— Давай, давай, мужики!
Они сидели на затененной, скрытой от человеческих глаз скамейке, над ними шумели в черемуховых ветках веселые по-утреннему воробьи, лучи низкого солнца пестрили кроны деревьев золотыми кружочками. Болезненно перекосив лицо, обморочно закатывал глаза дрожащий Семен Баландин, презрительно и зло усмехался Устин Шемяка, возбужденно вертел головой Ванечка Юдин, а Витька Малых, любопытный, как сорока, не спускал сияющих глаз с товарищей. Рот у парня был полуоткрыт, под распахнутой на груди рубахой незащищенно торчали ключицы, лоб у Витьки был ясный, как у вихрастого мальчишки. Две-три секунды он помолчал вместе со всеми, потом, пропев вслух: «…потихоньку отдыхает у родителей в дому…», радостно и медленно, чтобы все видели, полез в карман брюк.
— У меня рупь! — восторженно сказал Витька, вынимая кредитку. — Анка дала!
Расправив ассигнацию, Витька перестал счастливо улыбаться и посмотрел на приятелей удивленно, словно хотел спросить: «Чего же вы не радуетесь моему рублю? Ведь его Анка дала!» Однако трое не только молчали, но и отводили глаза от Витькиного рубля, а Ванечка Юдин даже осторожно вздохнул. Молчание продолжалось, наверно, целую минуту, потом Ванечка вздохнул громко.
— У меня тоже рупь! — сказал он. — Где достал, дело не ваше!
Прибавив к глубокомысленным морщинам на лбу две трагические складки, Ванечка Юдин аккуратно расправил рубли, перегнул их пополам, пропустил через сложенные пальцы и повернулся к Устину Шемяке.
— Ну!
Огромный, краснорожий, короткошеий Устин Шемяка насмешливо и зло усмехнулся. На его грубом, тупом и важном лице розовела нежная детская кожа, под лохматыми свирепыми бровями прятались голубые глаза, на подбородке синел звездчатый шрам, похожий на снежинку.
— Ты чего же, Устин, отмалчиваешься-то? — удивленно спросил Ванечка Юдин. — Ну Семен рупь не имеет, это по его жизни закон… А ты чего помалкиваешь, когда двести пятьдесят в месяц гребешь? Ты-то чего бычишься, когда при деньгах?
Дул легкий береговой ветер, река Обь светлела по-утреннему, шли с удочками мальчишки, бодро прошагал с портфелем директор шпалозавода Савин, двигались к сельповскому магазину три солидные женщины с городскими авоськами… Хорош был поселок Чила-Юл! Как славно обнимала его излучина Оби, как уютны были все восемьдесят домов, как чисто было на длинной улице, расположенной на высоком яру, с которого дождевой поток уносил грязь и мусор. Славно было, просторно, весело, обжито…
— Нет у меня грошей! — наконец сказал Устин Шемяка. — Копеек пятьдесят наскребу…
Еще раз зло и надменно усмехнувшись, он снова примолк, соображая, в какой карман штанов были положены три рубля, а в какой — мелочь; вспомнив, он долго копошился пальцами в левом кармане: перебирал пальцами монеты, что-то отсчитывая, отсортировывая, и лицо при этом у него было такое, какое бывает у очень голодного человека.
— Пятьдесят три копейки, — сказал Устин. — Вона тут еще медяк примостился…
На скамейке снова наступила напряженная тишина; время как бы замедлилось, остановилось, и стало слышно, как хрипло, задушенно, с перерывами дышит Семен Баландин, которого уже не держала спина — он упал боком на серые доски забора. Бледный, с трясущимися губами, обмякший, как пустой мешок, Семен Баландин из-под смеженных ресниц с суеверной надеждой и тайным неверием глядел на деньги. Когда Ванечка Юдин еще раз пересчитал монеты, он судорожно глотнул воздух, закашлялся и уронил голову на грудь: это был обморок.
— Тридцать четыре копейки не хватает! — торопливо сказал Ванечка Юдин. — А ну давай, народ, шукай скорей тридцать четыре монеты, как бы Семен богу душу не отдал!.. Витюх, гони двадцатник, а у меня пятнадцатушка имеется…
Было около половины девятого, солнце уже перевалило через молодой осокорь на обском яру, река на глазах делалась сиреневой и прозрачной, словно ее подсвечивали со дна; по улице две девчонки несли на загорбках молодую траву — они, наверное, собирались кормить шкодливых коз, которые в стаде пастись не умели.
Девочки завернули в переулок, сделалось совсем тихо и пустынно, но через несколько секунд из того же переулка, где скрылись девочки, выкатилось один за одним десять солнц разного размера — четыре больших, четыре средних размеров, два солнца были маленькими. Это ехали на велосипедах пять человек: двое взрослых, двое мальчишек десяти-одиннадцати лет и девочка лет семи-восьми.
— Цыпыловы! — шепнул Витька Малых. — Цыпыловы в лес поехали!
Велосипедные солнца медленно катились по длинной улице.
2
Магазинные двери открывались наружу, как в пожарном депо, в помещении пахло свежим пшеничным хлебом, мышами, слежавшимся ситцем, хозяйственным мылом и рогожей; здесь светились во всю стену два больших окна, стояли неструганые сосновые полки, висела табличка «Покупатели, будьте взаимно вежливы с продавцом», а у хмурой, всегда строгой продавщицы Поли было сурово-иконное, фанатичное лицо. Обнаженные по локоть руки продавщицы не брали товар, а хватали, не клали хлеб на весы, а швыряли, не снимали товар с весов, а злобно сдергивали. Глаза у продавщицы Поли были постно опущены.
Первой в очереди стояла толстая и важная жена рамщика шпалозавода Варфоломеева — при часах на сдобной руке; за ней с мечтательным видом выжидала свой черед солдатка Ляпунова в пестром мужском свитере; за спиной Ляпуновой толпились бабы попроще, всего человек десять, включая двух девчушек, держащих мелкие деньги в потных кулаках. Очереди было на полчаса, а то и больше.
— Не топочите! — шепнул Ванечка Юдин. — Иди тихой ногой… Это Поля уважает!
Остановившись в хвосте очереди, четверо приятелей начали ловить взгляд продавщицы Поли подхалимскими, трусливыми и молящими глазами; даже звероподобный Устин Шемяка кривил губы, задыхающийся Семен Баландин глядел на продавщицу со страхом, Витька Малых и Ванечка Юдин улыбались просторно, наперегонки, словно устроили соревнование — кто лучше улыбнется. Улыбка Ванечки Юдина была льстивой и подобострастной, а Витька улыбался продавщице так радостно, как ранним утром улыбался взошедшему солнцу, белым черемухам, голубым елям на взлобке яра.
— Полкило конфет-подушечек, триста грамм мырмеладу, полкило соевых, — поматывая толстым пальцем, важным голосом говорила жена рамщика Варфоломеева и косилась на соседок, чтобы видеть, какое впечатление производит на них. — Пожалуйста, не забудьте, Поля, чтобы мырмелад шел на вес целенький… Мой не любит, если половинки!
Потом гордая Варфоломеиха стала брать развесную халву, манную крупу, геркулес в пачках, сахар-песок и муку. На фанатичном лице продавщицы Поли ненавистно розовели скулы, губы вытянулись в ниточку; она бренчала и стучала всем, чем можно стучать и бренчать, а на важную Варфоломеиху за все время ни разу не посмотрела.
— Терпи, народ! — успокаивающе зашептал Ванечка Юдин. — Видали, как она на меня зыркнула? Значит, беспремен отпустит…
Водка в сельповском магазине продавалась только после десяти часов, очередь стояла мертво, толстая Варфоломейха все держала указующе поднятым жирный палец, и Семен Баландин, судорожно всхлипнув, вытянув длинную и тонкую шею навстречу продавщице Поле, умоляюще попросил:
— Поль, а Поль, отпусти! Поль, а Поль!
Помещение магазина было полупустым, высоким, женщины, сердито наблюдающие за гордой и важной Варфоломеихой, мертво молчали, и болезненный голос Семена звучал в магазине так громко, словно он кричал:
— Поль, Поль, пожалей!
Не обращая внимания на Баландина, точно не слыша, не видя его, продавщица вернулась к прилавку и, не изменив выражения лица — глаза постно опущены, скулы крутые, подбородок спокойный, — закричала так громко и визгливо, что зазвенело в ушах:
— Ходют тут всякие!.. Нет того, чтобы мне благодарность принесть за то, что магазин на полчаса раньше открываю, так они еще водку просют до сроку! Они еще через прилавки лезут к материальным ценностям!.. Вот счас всех вытурю, закрючу магазин да пойду досыпать… Здоровье у меня подорванное, жирного целый день не ем, один чай пью… А тут ходют всякие! А тут сами не знают, кого брать: то ей крупу, то ей мырмеладу, то еще каку холеру!
Вот так кричала продавщица Поля, надувая до красноты жилистое горло, трясясь от злости. Одновременно с этим она привычным движением выхватила из-под прилавка бутылку с зеленой наклейкой, размахнувшись ей, как гранатой, бросила ее на грудь Ванечки Юдина, а второй рукой выдрала у него из пальцев бумажные деньги с завернутой в них мелочью.
— Сойдите с моих глаз, пьяницы! — надрывалась Поля. — Это дело для меня могет судом кончиться, но глядеть на вас мне от сердца противно, а тут еще сумки животом к прилавку прижимают, культурность свою показывают да по четыре веса берут, чтобы я хворобой изошла…
Она все кричала и кричала, хотя четверо приятелей на цыпочках уже выбирались из магазина боком-боком да поскорее-поскорее, так как с продавщицей Полей шутить не приходилось — на поселке она была большая сила. Работала Поля в Чила-Юле лет уже пятнадцать, на воровстве и махинациях никогда поймана не была, магазин у нее почти круглые сутки бывал открытым, но жизнь человека становилась плохой, если на него сердилась продавщица Поля: во-первых, хорошего товару тебе не видать как своих ушей, во-вторых, настоишься в очередях так, что с лица почернеешь, в-третьих, потеряешь в поселке авторитет…
— Ходют тут всякие! Водки им надо, мырмелад им подавай, а сами не знают, каку им холеру надо… У меня на это дело сердца не хватат, я от этого скоро на больничный сойду — жрите тогда свой мырмелад, только где вы его укупите…
Четверо приятелей на цыпочках вышли из магазина, в молчаливой суете двинулись быстрым шагом к обскому яру, на самом взлобке которого — на тридцатиметровой крутизне, над сиреневой утренней водой — росла подкова веселых молодых елок. Земля под ними была такая чистая и желтая, словно ее раза три на день прометали тщательно метлой, подкова елок выпуклостью изгиба была обращена к деревне, и поэтому за ней можно было прятаться, как за плотной оградой.
Молчаливые приятели торопливо сели на теплую землю, образовав маленький кружок, начали блестящими глазами смотреть на то, как Ванечка Юдин осторожными, бережными движениями достает из глубокого кармана лыжных штанов бутылку водки. Он, Ванечка Юдин, вообще весь был спортивный: лыжные брюки, лыжная куртка, футбольные бутсы, а под курткой майка с надписью «Урожай».
— Вот она, родимая, вот она, хорошая!
Ванечка поставил бутылку в центр круга, потерев рука об руку, кивком головы дал команду вынимать из карманов закуску, и четверо приятелей стали доставать и класть возле бутылки всякую еду. Витька Малых положил большую луковицу и два бутерброда с толстыми кусками сала, сам Ванечка вынул кусок тощей колбасы и две шанежки, Устин Шемяка достал три смятых яйца, тряпочку с солью и стрельчатый лук, свернутый в три раза, чтобы не высовывался из кармана. Семен Баландин из карманов ничего доставать не стал.
— Не торопись, не торопись, народ! — сладострастно приговаривал Ванечка Юдин, вытирая травой граненый стакан и ежесекундно разглядывая на свет зеленое стекло. — Устинушка, ты бы не валил яйца-то на хлеб! …А ты, Витюх, сальцо-то порежь. Семен, ты себя не беспокой, заботу себе не давай, в сознанье себя держи… Да куда ты, Витюх, хлеб-то тычешь? Сюды, сюды давай…
Слышно было, как поплескивает у берегов вода, кричат в небе чайки, что-то свистит в горле у Семена Баландина, который опять обморочно дремал. На щеках Устина Шемяки костром разгорался яркий румянец, шрам-снежинка на подбородке, наоборот, бледнел, мускулы под рубахой ходили ходуном, а Витька Малых, даже сидя умудрялся приплясывать, пританцовывать и, щелкая тонкими пальцами, пел: «…как проснусь, то сразу море у меня в ушах шумит…»
— Устин, открывай! — наконец скомандовал Ванечка Юдин. — Давай, давай, душа горит…
Схватив бутылку лапищей, Устин Шемяка сорвал зубами пробку, выплюнув ее на землю, бережно передал бутылку Ванечке:
— Наливай, зараза!
Ванечка на секунду благоговейно замер… Он всегда разливал водку, среди пьющих мужиков славился тем, что умел разливать на глаз любое количество спиртного с такой точностью, что промеры спичкой показывали абсолютную равность, и пьющие уважительно шептали: «Глаз-алмаз». Был случай, когда Ванечка разлил три бутылки «Столичной» в одиннадцать стаканов так, что в последней бутылке не осталось ни капельки, а стаканы содержали ровно по сто тридцать шесть граммов.
— Зачинаю!
Ванечка начал священнодействовать. Он ногтем прочертил на бутылке только ему видимую черту, зачем-то встряхнув и взболтав водку, обвел приятелей значительным, важным, надменным взглядом. Он уже было наклонил бутылку к стакану, чтобы наливать, но Витька Малых задержал его руку.
— Ты ровно не разливай, Ванюшк! — сказал он. — Ты мне чуть плесни, а Семену поболе набухай…
— Хрена ему! — злобно закричал Устин Шемяка и погрозил Витьке волосатым кулаком. — Я на свои кровные кажного поить не хочу… Хрена ему, пьянюге несчастному!
Семен Баландин этого вопля не услышал: привалившись к плечу Витьки спиной, закрыв глаза и свистя горлом, он находился в полуобмороке, в полузабытьи; пористое, вздутое водянистой подушкой лицо Семена с прозрачными мешками под глазами, с чернотой обуглившихся губ и дрожащей кожей было таким страшным, что Витька, махнув рукой, потупился.
— Ты бы не кричал, Устин! — после небольшой паузы рассудительно сказал Ванечка Юдин. — Ты бы не орал, ежели в этом деле ни бельмеса не понимаешь… — Он поставил бутылку на землю, покачал головой. — Семен могет запросто помереть, если ему дозы не дать… Небось помнишь парикмахера Сашку? Отчего он перекинулся? Вот то-то же!.. Сашка оттого перекинулся, что дура-баба ему опохмелиться не дала! — Ванечка осуждающе пожал плечами, посмотрел на сиреневую руку. — Ушной врач так и говорил: «Дай, говорит, дура-баба Сашке опохмелку, он, говорит, меня бы попреж под бобрик стриг»… Так что ты дура, Устин!
Четырех приятелей обнимала подкова веселых от солнца молодых елок, над ними сияло яркое и тоже молодое небо, под ними тихо-тихо текла великая сибирская река Обь, вздымающаяся к небу, как море; шел по реке буксирный пароход «Литва», на деревянных баржах вращали крыльями ветряки-насосы, пароход деловито бил по воде плицами и шипел паром; ходил под яром по песку пожилой человек в красных плавках на загорелом теле — то приседал, то пружинисто вскакивал, то падал грудью на землю. Это делал утреннюю зарядку директор шпалозавода Савин.
— Семен Василич, держи! — великодушно сказал Ванечка. — Грамм сто семьдесят тебе набухал…
Однако Семен Баландин и на этот раз не услышал — сидел неподвижный, бледный как смерть, и Витьке Малых пришлось пошевелить плечом, чтобы он пришел в себя. Почувствовав толчок, Баландин выпрямился, медленно повернулся к Ванечке Юдину и вдруг испуганно и нервно расширил мутные глаза — увидел водку. Глядя на бутылку, он делал мелкие глотательные движения, стиснув губы, вздрагивал так, словно его колотила лихорадка.
— Похмелись, Семен Василич!
Еще раз вздрогнув, Баландин неожиданно для всех вскочил, прикрыв рот ладонью, бросился в гущу молодых елок, извиваясь и стеная, начал блевать на землю; он три дня ничего не ел, только пил, и сейчас Семену рвотой выворачивало внутренности, из желудка поднималась ядовитая желчь, пузырилась на губах, дыхание прерывалось, и все это было так тяжело, что приятели Баландина, отвернувшись от него, стали глядеть на утреннюю реку.
— Ну, чего, Семен Василич, проблевался? — деловито спросил Ванечка, когда судорожные звуки чуточку ослабли. — Приложись… Разом полегчает!
Еще через минуту Семен Баландин повернулся лицом к приятелям, наклонив голову и плечи, пошел на Ванечку и стакан с водкой таким шагом, точно его подталкивали в спину острым штыком; в обморочных глазах Семена светилась яростная решимость, подбородок задрался, руки были по-солдатски прижаты к бокам.
— Ставь на землю! — хрипло попросил Семен и осторожно лег грудью на землю. — Поближе ставь!
На землю Семен Баландин лег потому, что не мог держать стакан в руках
— так они тряслись. Нацелившись, он схватил край стакана зубами, закрыв глаза, сгорбатив худую спину и затаив дыхание, начал пить водку так, как теленок в первый раз сосет мать. И опять все это продолжалось мучительно долго, и трое снова отвернулись от товарища — Витька Малых с жалостью и состраданием, Ванечка Юдин с расчетливой целью не помешать человеку «принять дозу», а Устин Шемяка со злобой к алкоголику Баландину.
— Прошла? — заботливо спросил Ванечка. — Гляди, Семен, не дай ей обратным ходом пойтить! Это для тебя хуже беды…
Распластанно лежа на земле, Семен еще несколько томительных мгновений боролся с собственным организмом, потом все услышали такой протяжный и долгий вздох, какой издает расседланная лошадь; вздрогнув в последний раз, Семен оторвал грудь от земли, хватанув воздух широко открытым ртом, сел прямо.
— Ну вот! — удовлетворенно сказал Ванечка. — Полный ажур! А что могло получиться? Да вот что — бряк, и нет человека! Ну, тут милиция, доктора… Кто водку разливал? Ванечка Юдин. Так! Позвать сюда товарища следователя! Тот прямо ко мне: «Ты как так водку разливал, что человека до смерти довел?» Я, конечно, молчу…
Произнося эти слова, Ванечка наливал стакан для Устина Шемяки, приставляя ноготь к стеклу, выверял правильность разлива, поглядывая на остатки, соразмерял их с налитым, и вид у него опять был важный, величественный, недоступный.
— Держи!
Устин Шемяка стакан с водкой взял не сразу, а сначала выбрал из снеди самый крупный кусок Витькиного сала, положив на него заранее облупленное яйцо, обернул все это тонким ломтем хлеба, еще немного подумав, наложил сверху половину молодой луковицы. Только после этого Устин, не глядя, принял стакан из рук Ванечки и сказал недовольно:
— Чего жалею, так это пятьдесят три монеты… Ведь ты мне налил-то мало!
Поднеся к носу стакан, он жадно вдохнул запах водки, улыбнувшись всей кожей нежного лица, начал мелкими, дробными глотками цедить спиртное в красногубый рот. Крупный кадык на его короткой шее двигался мерно, горло оставалось гладким и нежным, хотя время от времени по коже пробегала сладострастная волна. Допив стакан до конца, Устин жалеючи вздохнул, облизал губы и громко сказал:
— Брошу я с вами гужеваться! Не для того ломаются на шпалозаводе, чтобы алкоголиков отпаивать…
Витька Малых протяжно вздохнул. Водку он на вкус и запах терпеть не мог, пригубливая стакан, всякий раз чувствовал отвращение, а закусывал неохотно потому, что сытно поел за ранним завтраком с женой Анкой. Зато Витька Малых любил сидеть на земле, слушать, как бранятся Ванечка и Устин, наблюдать, как оживает Семен; ему нравилось ходить с ними по улицам, доставать деньги, слушать приятелей, когда они напьются, мирить их, когда поругаются, а потом провожать заботливо домой. На это у Витьки уходило целое воскресенье, ему никогда не бывало скучно, и он уже со вторника ждал, когда же придет воскресное утро.
— Держи, Витюх!
Восемьдесят граммов водки Витька Малых выпил спокойно, проглотив горькую жидкость, плюнул на землю и неохотно закусил крохотным куском сала, а когда все эти скучные процедуры были выполнены, принялся с любопытством наблюдать, как пьет водку Ванечка Юдин.
— Дай бог не по последней! — озабоченно проговорил Ванечка, потер руки и шутливо перекрестился стаканом. — Желаю вам болезней, напастей, холеры, голода, мора и смерти… избежать!
Прохохотавшись, Ванечка озабоченно выпил, закусив всем, что лежало на земле, начал деловито вытирать травой пустую бутылку, а когда она сделалась прозрачной и голубой, опустил ее в бездонные карманы лыжных штанов, предварительно посмотрев на горлышко — не выщерблено ли?
Первой в очереди стояла толстая и важная жена рамщика шпалозавода Варфоломеева — при часах на сдобной руке; за ней с мечтательным видом выжидала свой черед солдатка Ляпунова в пестром мужском свитере; за спиной Ляпуновой толпились бабы попроще, всего человек десять, включая двух девчушек, держащих мелкие деньги в потных кулаках. Очереди было на полчаса, а то и больше.
— Не топочите! — шепнул Ванечка Юдин. — Иди тихой ногой… Это Поля уважает!
Остановившись в хвосте очереди, четверо приятелей начали ловить взгляд продавщицы Поли подхалимскими, трусливыми и молящими глазами; даже звероподобный Устин Шемяка кривил губы, задыхающийся Семен Баландин глядел на продавщицу со страхом, Витька Малых и Ванечка Юдин улыбались просторно, наперегонки, словно устроили соревнование — кто лучше улыбнется. Улыбка Ванечки Юдина была льстивой и подобострастной, а Витька улыбался продавщице так радостно, как ранним утром улыбался взошедшему солнцу, белым черемухам, голубым елям на взлобке яра.
— Полкило конфет-подушечек, триста грамм мырмеладу, полкило соевых, — поматывая толстым пальцем, важным голосом говорила жена рамщика Варфоломеева и косилась на соседок, чтобы видеть, какое впечатление производит на них. — Пожалуйста, не забудьте, Поля, чтобы мырмелад шел на вес целенький… Мой не любит, если половинки!
Потом гордая Варфоломеиха стала брать развесную халву, манную крупу, геркулес в пачках, сахар-песок и муку. На фанатичном лице продавщицы Поли ненавистно розовели скулы, губы вытянулись в ниточку; она бренчала и стучала всем, чем можно стучать и бренчать, а на важную Варфоломеиху за все время ни разу не посмотрела.
— Терпи, народ! — успокаивающе зашептал Ванечка Юдин. — Видали, как она на меня зыркнула? Значит, беспремен отпустит…
Водка в сельповском магазине продавалась только после десяти часов, очередь стояла мертво, толстая Варфоломейха все держала указующе поднятым жирный палец, и Семен Баландин, судорожно всхлипнув, вытянув длинную и тонкую шею навстречу продавщице Поле, умоляюще попросил:
— Поль, а Поль, отпусти! Поль, а Поль!
Помещение магазина было полупустым, высоким, женщины, сердито наблюдающие за гордой и важной Варфоломеихой, мертво молчали, и болезненный голос Семена звучал в магазине так громко, словно он кричал:
— Поль, Поль, пожалей!
Не обращая внимания на Баландина, точно не слыша, не видя его, продавщица вернулась к прилавку и, не изменив выражения лица — глаза постно опущены, скулы крутые, подбородок спокойный, — закричала так громко и визгливо, что зазвенело в ушах:
— Ходют тут всякие!.. Нет того, чтобы мне благодарность принесть за то, что магазин на полчаса раньше открываю, так они еще водку просют до сроку! Они еще через прилавки лезут к материальным ценностям!.. Вот счас всех вытурю, закрючу магазин да пойду досыпать… Здоровье у меня подорванное, жирного целый день не ем, один чай пью… А тут ходют всякие! А тут сами не знают, кого брать: то ей крупу, то ей мырмеладу, то еще каку холеру!
Вот так кричала продавщица Поля, надувая до красноты жилистое горло, трясясь от злости. Одновременно с этим она привычным движением выхватила из-под прилавка бутылку с зеленой наклейкой, размахнувшись ей, как гранатой, бросила ее на грудь Ванечки Юдина, а второй рукой выдрала у него из пальцев бумажные деньги с завернутой в них мелочью.
— Сойдите с моих глаз, пьяницы! — надрывалась Поля. — Это дело для меня могет судом кончиться, но глядеть на вас мне от сердца противно, а тут еще сумки животом к прилавку прижимают, культурность свою показывают да по четыре веса берут, чтобы я хворобой изошла…
Она все кричала и кричала, хотя четверо приятелей на цыпочках уже выбирались из магазина боком-боком да поскорее-поскорее, так как с продавщицей Полей шутить не приходилось — на поселке она была большая сила. Работала Поля в Чила-Юле лет уже пятнадцать, на воровстве и махинациях никогда поймана не была, магазин у нее почти круглые сутки бывал открытым, но жизнь человека становилась плохой, если на него сердилась продавщица Поля: во-первых, хорошего товару тебе не видать как своих ушей, во-вторых, настоишься в очередях так, что с лица почернеешь, в-третьих, потеряешь в поселке авторитет…
— Ходют тут всякие! Водки им надо, мырмелад им подавай, а сами не знают, каку им холеру надо… У меня на это дело сердца не хватат, я от этого скоро на больничный сойду — жрите тогда свой мырмелад, только где вы его укупите…
Четверо приятелей на цыпочках вышли из магазина, в молчаливой суете двинулись быстрым шагом к обскому яру, на самом взлобке которого — на тридцатиметровой крутизне, над сиреневой утренней водой — росла подкова веселых молодых елок. Земля под ними была такая чистая и желтая, словно ее раза три на день прометали тщательно метлой, подкова елок выпуклостью изгиба была обращена к деревне, и поэтому за ней можно было прятаться, как за плотной оградой.
Молчаливые приятели торопливо сели на теплую землю, образовав маленький кружок, начали блестящими глазами смотреть на то, как Ванечка Юдин осторожными, бережными движениями достает из глубокого кармана лыжных штанов бутылку водки. Он, Ванечка Юдин, вообще весь был спортивный: лыжные брюки, лыжная куртка, футбольные бутсы, а под курткой майка с надписью «Урожай».
— Вот она, родимая, вот она, хорошая!
Ванечка поставил бутылку в центр круга, потерев рука об руку, кивком головы дал команду вынимать из карманов закуску, и четверо приятелей стали доставать и класть возле бутылки всякую еду. Витька Малых положил большую луковицу и два бутерброда с толстыми кусками сала, сам Ванечка вынул кусок тощей колбасы и две шанежки, Устин Шемяка достал три смятых яйца, тряпочку с солью и стрельчатый лук, свернутый в три раза, чтобы не высовывался из кармана. Семен Баландин из карманов ничего доставать не стал.
— Не торопись, не торопись, народ! — сладострастно приговаривал Ванечка Юдин, вытирая травой граненый стакан и ежесекундно разглядывая на свет зеленое стекло. — Устинушка, ты бы не валил яйца-то на хлеб! …А ты, Витюх, сальцо-то порежь. Семен, ты себя не беспокой, заботу себе не давай, в сознанье себя держи… Да куда ты, Витюх, хлеб-то тычешь? Сюды, сюды давай…
Слышно было, как поплескивает у берегов вода, кричат в небе чайки, что-то свистит в горле у Семена Баландина, который опять обморочно дремал. На щеках Устина Шемяки костром разгорался яркий румянец, шрам-снежинка на подбородке, наоборот, бледнел, мускулы под рубахой ходили ходуном, а Витька Малых, даже сидя умудрялся приплясывать, пританцовывать и, щелкая тонкими пальцами, пел: «…как проснусь, то сразу море у меня в ушах шумит…»
— Устин, открывай! — наконец скомандовал Ванечка Юдин. — Давай, давай, душа горит…
Схватив бутылку лапищей, Устин Шемяка сорвал зубами пробку, выплюнув ее на землю, бережно передал бутылку Ванечке:
— Наливай, зараза!
Ванечка на секунду благоговейно замер… Он всегда разливал водку, среди пьющих мужиков славился тем, что умел разливать на глаз любое количество спиртного с такой точностью, что промеры спичкой показывали абсолютную равность, и пьющие уважительно шептали: «Глаз-алмаз». Был случай, когда Ванечка разлил три бутылки «Столичной» в одиннадцать стаканов так, что в последней бутылке не осталось ни капельки, а стаканы содержали ровно по сто тридцать шесть граммов.
— Зачинаю!
Ванечка начал священнодействовать. Он ногтем прочертил на бутылке только ему видимую черту, зачем-то встряхнув и взболтав водку, обвел приятелей значительным, важным, надменным взглядом. Он уже было наклонил бутылку к стакану, чтобы наливать, но Витька Малых задержал его руку.
— Ты ровно не разливай, Ванюшк! — сказал он. — Ты мне чуть плесни, а Семену поболе набухай…
— Хрена ему! — злобно закричал Устин Шемяка и погрозил Витьке волосатым кулаком. — Я на свои кровные кажного поить не хочу… Хрена ему, пьянюге несчастному!
Семен Баландин этого вопля не услышал: привалившись к плечу Витьки спиной, закрыв глаза и свистя горлом, он находился в полуобмороке, в полузабытьи; пористое, вздутое водянистой подушкой лицо Семена с прозрачными мешками под глазами, с чернотой обуглившихся губ и дрожащей кожей было таким страшным, что Витька, махнув рукой, потупился.
— Ты бы не кричал, Устин! — после небольшой паузы рассудительно сказал Ванечка Юдин. — Ты бы не орал, ежели в этом деле ни бельмеса не понимаешь… — Он поставил бутылку на землю, покачал головой. — Семен могет запросто помереть, если ему дозы не дать… Небось помнишь парикмахера Сашку? Отчего он перекинулся? Вот то-то же!.. Сашка оттого перекинулся, что дура-баба ему опохмелиться не дала! — Ванечка осуждающе пожал плечами, посмотрел на сиреневую руку. — Ушной врач так и говорил: «Дай, говорит, дура-баба Сашке опохмелку, он, говорит, меня бы попреж под бобрик стриг»… Так что ты дура, Устин!
Четырех приятелей обнимала подкова веселых от солнца молодых елок, над ними сияло яркое и тоже молодое небо, под ними тихо-тихо текла великая сибирская река Обь, вздымающаяся к небу, как море; шел по реке буксирный пароход «Литва», на деревянных баржах вращали крыльями ветряки-насосы, пароход деловито бил по воде плицами и шипел паром; ходил под яром по песку пожилой человек в красных плавках на загорелом теле — то приседал, то пружинисто вскакивал, то падал грудью на землю. Это делал утреннюю зарядку директор шпалозавода Савин.
— Семен Василич, держи! — великодушно сказал Ванечка. — Грамм сто семьдесят тебе набухал…
Однако Семен Баландин и на этот раз не услышал — сидел неподвижный, бледный как смерть, и Витьке Малых пришлось пошевелить плечом, чтобы он пришел в себя. Почувствовав толчок, Баландин выпрямился, медленно повернулся к Ванечке Юдину и вдруг испуганно и нервно расширил мутные глаза — увидел водку. Глядя на бутылку, он делал мелкие глотательные движения, стиснув губы, вздрагивал так, словно его колотила лихорадка.
— Похмелись, Семен Василич!
Еще раз вздрогнув, Баландин неожиданно для всех вскочил, прикрыв рот ладонью, бросился в гущу молодых елок, извиваясь и стеная, начал блевать на землю; он три дня ничего не ел, только пил, и сейчас Семену рвотой выворачивало внутренности, из желудка поднималась ядовитая желчь, пузырилась на губах, дыхание прерывалось, и все это было так тяжело, что приятели Баландина, отвернувшись от него, стали глядеть на утреннюю реку.
— Ну, чего, Семен Василич, проблевался? — деловито спросил Ванечка, когда судорожные звуки чуточку ослабли. — Приложись… Разом полегчает!
Еще через минуту Семен Баландин повернулся лицом к приятелям, наклонив голову и плечи, пошел на Ванечку и стакан с водкой таким шагом, точно его подталкивали в спину острым штыком; в обморочных глазах Семена светилась яростная решимость, подбородок задрался, руки были по-солдатски прижаты к бокам.
— Ставь на землю! — хрипло попросил Семен и осторожно лег грудью на землю. — Поближе ставь!
На землю Семен Баландин лег потому, что не мог держать стакан в руках
— так они тряслись. Нацелившись, он схватил край стакана зубами, закрыв глаза, сгорбатив худую спину и затаив дыхание, начал пить водку так, как теленок в первый раз сосет мать. И опять все это продолжалось мучительно долго, и трое снова отвернулись от товарища — Витька Малых с жалостью и состраданием, Ванечка Юдин с расчетливой целью не помешать человеку «принять дозу», а Устин Шемяка со злобой к алкоголику Баландину.
— Прошла? — заботливо спросил Ванечка. — Гляди, Семен, не дай ей обратным ходом пойтить! Это для тебя хуже беды…
Распластанно лежа на земле, Семен еще несколько томительных мгновений боролся с собственным организмом, потом все услышали такой протяжный и долгий вздох, какой издает расседланная лошадь; вздрогнув в последний раз, Семен оторвал грудь от земли, хватанув воздух широко открытым ртом, сел прямо.
— Ну вот! — удовлетворенно сказал Ванечка. — Полный ажур! А что могло получиться? Да вот что — бряк, и нет человека! Ну, тут милиция, доктора… Кто водку разливал? Ванечка Юдин. Так! Позвать сюда товарища следователя! Тот прямо ко мне: «Ты как так водку разливал, что человека до смерти довел?» Я, конечно, молчу…
Произнося эти слова, Ванечка наливал стакан для Устина Шемяки, приставляя ноготь к стеклу, выверял правильность разлива, поглядывая на остатки, соразмерял их с налитым, и вид у него опять был важный, величественный, недоступный.
— Держи!
Устин Шемяка стакан с водкой взял не сразу, а сначала выбрал из снеди самый крупный кусок Витькиного сала, положив на него заранее облупленное яйцо, обернул все это тонким ломтем хлеба, еще немного подумав, наложил сверху половину молодой луковицы. Только после этого Устин, не глядя, принял стакан из рук Ванечки и сказал недовольно:
— Чего жалею, так это пятьдесят три монеты… Ведь ты мне налил-то мало!
Поднеся к носу стакан, он жадно вдохнул запах водки, улыбнувшись всей кожей нежного лица, начал мелкими, дробными глотками цедить спиртное в красногубый рот. Крупный кадык на его короткой шее двигался мерно, горло оставалось гладким и нежным, хотя время от времени по коже пробегала сладострастная волна. Допив стакан до конца, Устин жалеючи вздохнул, облизал губы и громко сказал:
— Брошу я с вами гужеваться! Не для того ломаются на шпалозаводе, чтобы алкоголиков отпаивать…
Витька Малых протяжно вздохнул. Водку он на вкус и запах терпеть не мог, пригубливая стакан, всякий раз чувствовал отвращение, а закусывал неохотно потому, что сытно поел за ранним завтраком с женой Анкой. Зато Витька Малых любил сидеть на земле, слушать, как бранятся Ванечка и Устин, наблюдать, как оживает Семен; ему нравилось ходить с ними по улицам, доставать деньги, слушать приятелей, когда они напьются, мирить их, когда поругаются, а потом провожать заботливо домой. На это у Витьки уходило целое воскресенье, ему никогда не бывало скучно, и он уже со вторника ждал, когда же придет воскресное утро.
— Держи, Витюх!
Восемьдесят граммов водки Витька Малых выпил спокойно, проглотив горькую жидкость, плюнул на землю и неохотно закусил крохотным куском сала, а когда все эти скучные процедуры были выполнены, принялся с любопытством наблюдать, как пьет водку Ванечка Юдин.
— Дай бог не по последней! — озабоченно проговорил Ванечка, потер руки и шутливо перекрестился стаканом. — Желаю вам болезней, напастей, холеры, голода, мора и смерти… избежать!
Прохохотавшись, Ванечка озабоченно выпил, закусив всем, что лежало на земле, начал деловито вытирать травой пустую бутылку, а когда она сделалась прозрачной и голубой, опустил ее в бездонные карманы лыжных штанов, предварительно посмотрев на горлышко — не выщерблено ли?