Страница:
Теперь он стоял возле клубного буфета, не протрезвившись еще, лучась радостью здорового и благополучного человека, курил привезенную Васькой из Германии заграничную сигарету и просыпал пепел на черный выходной костюм.
— Я уж не говорю за то, что Васька — кругом классный специалист! — рассказывал Якименко хитрованному старику Пуныгину. — Я уж на то вниманья не обрашшаю, что он от генерала три благодарности имет, а я за то хочу тебе, Гаврилыч, сказать, что сын у меня к родителям уважительный. Факт, Гаврилыч, такой… Как это мы зачали гулять, так он, Васька, сразу: «Вы, говорит, папа, и вы, говорит, мама, себя по неправильности ставите, как на обычные места сели… Вы, говорит, в этом доме самы главны! Вам, говорит, надоть поперед всех сидеть»… Вот те палец на отруб, что так и говорит! Хощь у кого спроси…
В этом месте рассказа рамщик Георгий Якименко, конечно, восторженно хлопнул ладонью по плечу старика Пуныгина, старик Пуныгин, конечно, от тяжелой руки рамщика покачнулся, но ничего супротивного не сказал, и Георгий Якименко продолжал бы и дальше свой восторженный рассказ, если бы сбоку не послышался знакомый голос Устина Шемяки.
— Здоров, Жора! — восторженно закричал Устин Шемяка и тоже звонко шлепнул рамщика по широкому плечу. — Здорово, черт собачий! Чего ж это ты от народа утаиваешь, Жорка, что Васька-то весь в медалях из армии пришедший?! Жорка, дай я тебя поцелую, черт собачий!
И так хорошо сияло доброе лицо Устина, такими искренними были его глаза и радость за Жору Якименко, что рамщик сразу понял: пришел тот человек, которого он, Якименко, ждал со вчерашнего вечера. Устин Шемяка не станет морщиться и недоверчиво покачивать головой, как хитрый дед Пуныгин, Устин Шемяка не будет жеманно отказываться от выпивки, как солидные гости, Устин разделит с рамщиком каждую капельку его счастья и радости.
— Устинушка, родна кровинушка! — в рифму заорал обрадованный рамщик.
— Да где ж ты был, где ж ты пропадал, ласточка моя! Ой да ты Устинушка, родна кровинушка! Да ведь мы с тобой, Устинушка, ровно братья… Уж сколь мы с тобой лесу переворочали, сколь мы бревен на себе перетаскали! Виринея, ну, где ты есть, Виринея, когда мой самолутший друг пришел?
Рамщик Якименко разметал в стороны очередь возле буфета, до пояса просунувшись в окошко, заорал в краснощекое лицо буфетчицы Виринеи Колотовкиной.
— Шанпанского нам, любушка, шанпанского!
Выдравшись из окошка обратно, рамщик взасос поцеловал Устина Шемяку, хохоча и приплясывая, кинулся обнимать старика Пуныгина.
— И дружков своих сюда подавай, Устинушка, родна кровинушка! — кричал рамщик. — Весь поселок сюда давай! Виринея, дышло те в горлышко! Шанпанского… Ха-ха-ха! Рамщик Георгий Петрович Якименко гулят! Сын у него вернулся из армии!.. Васька вернулся!.. А ну подходи, который там народ… Батюшки! Да и сам Семен Василич тута! Мать родненька, да это мой родной племяшка Ванечка, сестры моей родной сын!.. Держись, народ, Гошка Якименко гулят!.. Виринея, шанпанского!.. Семен Василич, дай я тебя поцелую. Да ты и сам не знашь, какой ты есть человек, Семен Василич!.. Виринея, три плитки шиколада!.. Жорка Якименко гулят!
9
10
— Я уж не говорю за то, что Васька — кругом классный специалист! — рассказывал Якименко хитрованному старику Пуныгину. — Я уж на то вниманья не обрашшаю, что он от генерала три благодарности имет, а я за то хочу тебе, Гаврилыч, сказать, что сын у меня к родителям уважительный. Факт, Гаврилыч, такой… Как это мы зачали гулять, так он, Васька, сразу: «Вы, говорит, папа, и вы, говорит, мама, себя по неправильности ставите, как на обычные места сели… Вы, говорит, в этом доме самы главны! Вам, говорит, надоть поперед всех сидеть»… Вот те палец на отруб, что так и говорит! Хощь у кого спроси…
В этом месте рассказа рамщик Георгий Якименко, конечно, восторженно хлопнул ладонью по плечу старика Пуныгина, старик Пуныгин, конечно, от тяжелой руки рамщика покачнулся, но ничего супротивного не сказал, и Георгий Якименко продолжал бы и дальше свой восторженный рассказ, если бы сбоку не послышался знакомый голос Устина Шемяки.
— Здоров, Жора! — восторженно закричал Устин Шемяка и тоже звонко шлепнул рамщика по широкому плечу. — Здорово, черт собачий! Чего ж это ты от народа утаиваешь, Жорка, что Васька-то весь в медалях из армии пришедший?! Жорка, дай я тебя поцелую, черт собачий!
И так хорошо сияло доброе лицо Устина, такими искренними были его глаза и радость за Жору Якименко, что рамщик сразу понял: пришел тот человек, которого он, Якименко, ждал со вчерашнего вечера. Устин Шемяка не станет морщиться и недоверчиво покачивать головой, как хитрый дед Пуныгин, Устин Шемяка не будет жеманно отказываться от выпивки, как солидные гости, Устин разделит с рамщиком каждую капельку его счастья и радости.
— Устинушка, родна кровинушка! — в рифму заорал обрадованный рамщик.
— Да где ж ты был, где ж ты пропадал, ласточка моя! Ой да ты Устинушка, родна кровинушка! Да ведь мы с тобой, Устинушка, ровно братья… Уж сколь мы с тобой лесу переворочали, сколь мы бревен на себе перетаскали! Виринея, ну, где ты есть, Виринея, когда мой самолутший друг пришел?
Рамщик Якименко разметал в стороны очередь возле буфета, до пояса просунувшись в окошко, заорал в краснощекое лицо буфетчицы Виринеи Колотовкиной.
— Шанпанского нам, любушка, шанпанского!
Выдравшись из окошка обратно, рамщик взасос поцеловал Устина Шемяку, хохоча и приплясывая, кинулся обнимать старика Пуныгина.
— И дружков своих сюда подавай, Устинушка, родна кровинушка! — кричал рамщик. — Весь поселок сюда давай! Виринея, дышло те в горлышко! Шанпанского… Ха-ха-ха! Рамщик Георгий Петрович Якименко гулят! Сын у него вернулся из армии!.. Васька вернулся!.. А ну подходи, который там народ… Батюшки! Да и сам Семен Василич тута! Мать родненька, да это мой родной племяшка Ванечка, сестры моей родной сын!.. Держись, народ, Гошка Якименко гулят!.. Виринея, шанпанского!.. Семен Василич, дай я тебя поцелую. Да ты и сам не знашь, какой ты есть человек, Семен Василич!.. Виринея, три плитки шиколада!.. Жорка Якименко гулят!
9
Солнце понемножечку спускалось к луговым озерам и веретям, бежали по сорам фиолетовые тени, предзакатно розовела Обь, и мерно постукивал мотором катер на зеркально-гладкой воде. На поляне было уже сумрачно, над землей струился прохладный воздух, висели уже над Заобьем две крупные звезды, а луна, набрав силу, сверкала холодно, словно льдинка. На потемневшей поляне валялись пустые бутылки от шампанского, станиолевые обертки от шоколада, пустые консервные банки…
Минут десять назад ушел домой вдруг отчего-то заскучавший Георгий Якименко, и на поляне оставались только четверо приятелей. Валялся на захолодавшей земле Семен Баландин, подремывал с открытыми глазами Ванечка Юдин, радостно и тупо улыбался Устин Шемяка, а Витька Малых время от времени задирал голову, обнажая белые, молодые зубы, громко хохотал. От шампанского, которое Витька пил жадно, как ситро, лицо у него порозовело, движения замедлились, и не было уже в парне ничего от того утреннего Витьки Малых, который лучился радостью, вихляясь из стороны в сторону, пел песню про моряка, что едет на побывку.
Устин Шемяка сладостно улыбался. Он сидел, по-восточному скрестив ноги, покачивался из стороны в сторону, как на молитве; лицо пьяного сладко морщилось, глаза тонули в чувственных морщинах, мускулистая фигура сделалась вялой, бескостной. Из могучего мужика сейчас можно было вить веревки и плести лапти, завязывать его узлом, волочить за собой на уздечке. Сейчас Устин Шемяка никаких перемен состояния не хотел; ни разговоров, ни песен, ни водки, ни движений, ни сна, ни бодрости.
Ванечка Юдин сидел с открытыми остановившимися глазами, совершенно слепыми и по-мертвому остекленевшими, хотя со стороны можно было подумать, что Ванечка видит закатывающееся солнце, сиреневую, как утром, реку и серых по-вечернему чаек.
— Ой, братцы, умру! — медленно захохотав, сказал Витька Малых. — Ну до чего смешно!
Смех его волной пронесся над ельником и поляной, заглохнув в траве, эхом побродил под яром; было тихо, жаловалась иволга за деревенскими огородами, молчал воскресный шпалозавод, пошипливала паром локомобильная электростанция.
— Я просто от смеха помираю! — пожаловался Витька Малых, прикрывая хохочущий рот ладонью. — Ой, чего я вспомнил… Вы от смеха на землю ляжете, братцы!
У пьяного Витьки были детские интонации, нижняя губа капризно оттопыривалась, глаза сияли, а щеки щипал пьяный румянец; смеясь, парень отклонился назад, всплеснув руками, завлекающе повторил:
— Ой, что я вспомнил, братцы! Устинушка, Ванечка, Семен Васильевич… Семен Васильевич, да ты слышишь ли меня?
Оторвался и упал в воду с яра большой кусок ослизшей глины, услышав всплеск, зорко глянула на реку ближняя к яру чайка, помедлив, на всякий случай спланировала туда.
— А я все равно расскажу!
Витька вскочил, встав на колени, расширившимися глазами обвел приятелей — полуобморочного Семена Баландина, закаменевшего Ванечку Юдина, улыбающегося Устина Шемяку.
— А я все равно расскажу! — повторил Витька и снова нежно засмеялся.
— Я возьму да и расскажу… Ой, братцы, что я вам расскажу!..
Описав два плавных круга, чайка поплыла вверх и вверх, словно ее поднимали на невидимой ниточке.
— и говорит: «Витька, а Витька, айда-ка на танцы, там все наши бабы будут, если хочешь, я тебя с Веркой Тереньевой познакомлю, она на тебя глаз кладет!» Ладно! Надеваю я вельветовые штаны, белую рубаху, надрючиваю туфли. Приходим мы в горсад, музыка играет, Федька меня с ходу к трем бабам подводит. Одна баба — его симпатия, то есть Женечка, вторая — кто, неизвестно, третья — Верка Тереньева… Ростом с меня, здесь — порядок, здесь — будь здоров, ноги — во! «Чего вы, — говорит, — Витенька, на танцы не ходите? Если не умеете, я вас — мигом!» Я говорю: «Ладно!» А тут Федька шепчет: «Давай с Веркой от третьей лишней откалывайся! Потанцуем маленько и пойдем ко мне в общежитку. Я сегодня один — все на линию уехали!» Федька на железной дороге работал, бригадиром, рельсы менял… Ладно! Мы с Веркой от той бабы, которая не знаю кто, откалываемся, гуляем по горсаду, она меня, как зайдем в тень, обнимает да целует. Она за меня замуж хотела! Это сейчас мне двадцать два, а тогда и двадцати не было, я из себя был ничего
— молодой, волос у меня был кудрявый… Ладно! Верка, она так: здесь у нее
— порядок, здесь — будь здоров, ноги — во, но мне она не сильно нравилась. У нее верхняя губа толще нижней, когда целуется, мне воздуху не хватает… Ладно! Значит, она обнимается, целуется, я терплю, чтобы не обидеть, — она баба хорошая, а тут и Федька: «А не прогуляться ли нам?» Верка, конечно, спрашивает, куда гулять, и Федька прямо режет: «Возьмем, — говорит, — чего-нибудь выпить да и пойдем ко мне в общежитку!» Ну, Верка, конечно, сразу за меня цепляться, лакированными туфлями — цок-цок! Значит, ей со мной хоть на край света, а Федькина Женька — ни в какую! То да се — идти не хочет… Тут Верка ее в сторону отводит, на нее сердится, а Федька — мне: «Ты не теряйся, Витька! Ты чего краснеешь?» Ну, тут подходят Верка с Женькой, говорят: «Согласны!» Ладно! Идем мы, значит, в общежитку, идем, значит, через вокзал, так как водку только и можно достать как на вокзале… Ну, приходим на вокзал. Федька — в буфет, а мы — на перрон. Я это дело люблю. Один поезд туда, другой сюда, а тут — нате вам! — приходит экспресс Владивосток — Москва. Ресторан в нем, через окно видать, что у буфетчицы на голове кружева. Ладно! «Вы — говорю, — бабы, стойте на месте, я бананы куплю!» Я эти бананы сильнее других фруктов люблю — ах и сладки, ох и мягки! Ладно! Иду я в вагон-ресторан, покупаю два килограмма бананов, спускаюсь с подножки, а тут драка… Что такое? Почему? Один мильтон свистит в свисток, двое бегут слева, четвертый — майор — сверху по мраморным ступенькам спускается… Дальше гляжу: ужасть! Еще дальше гляжу: мать честная! Один пассажир при пижаме кровью обливается, три пассажира — эти без пижам — на него наскакивают… Что такое? Почему? Он один, вас трое, милиционеры еще бегут, а майор неторопливо спускается… Ладно! Вижу: один — без пижамы — обратно размахивается и трах по сопатке того, что в пижаме. «Вор! Поездной вор!» Ладно! Хватаю того, что без пижамы, за руку, спокойно говорю: «Чего ты его по сопатке хлещешь, когда она уже разбитая?» Тут слышу: меня — хрясть по голове! Оглядываюсь: это второй, который тоже без пижамы, да еще и орет: «Сообщник! Где милиция?» Ладно! Подбегают. Разом три мильтона, майор с мрамора спускается и говорит: «Садите-ка всех их в вагон, на месте преступления разберемся…» Ха-ха-ха! Значит, девки наши стоят, ничего понять не могут, а потом Верка, — вот за что я ее уважать стал! — ка-а-а-к бросится к нам, ка-а-а-а-к схватит милиционера за руку: «Не троньте его! Витенька чистый, как стекло!» Ха-хаха! Руки мне назади шнурком вяжут, я со смеху помираю, но кричу: «Да я же читинский, на Большой бульварной родился… Чего вы меня волокете, когда я только к поезду подошел?» А майору не до смеха: «Разберемся, на какой ты улице родился!» Ха-ха-ха! Ну, дальше вы вообще от смехотни концы отдадите!.. Два милиционера заталкивают меня в купе, третий приводит проводницу и на меня: «Он?» А она… ой, не могу, ой, дайте просмеяться… Ха-ха-ха! Проводница-то и говорит: «Он!» И начинается такая потеха, что я совсем обезживотел… Везут меня до Хилки, а мне завтра к восьми на работу, а ключ от экскаватора у меня в кармане… Вот умора, братцы! Ха-ха-ха! Ну, отчего я такой пьяный, что луна-то… Их ведь две, братцы, вот смех-то! Одна — слева, другая — справа.. Ну, отчего я такой пьяный! Да, не молчите вы, ребята!.. Мне одному скучно, мне одному холодно…
Витька Малых упал грудью на землю, вздрагивая и пьяно икая, потом постепенно затих, косо и неловко положив голову на траву. Ресницы у Витьки смежились, синеватое глазное яблоко увлажнилось, и это сделало его совсем похожим на сонную птицу.
— И почему это так всегда получается, — прошептал он, — что я сбоку припека… В какое дело ни вмешаюсь — и мне хуже, и другим плохо… Майор-то мне в Хилке и говорит: «Мы этого поездного вора давно приметили, а когда тебя увидели, решили: сообщник!» И чего это я всегда сбоку припека?
В тишине и молчании прошло минут десять. По-прежнему каменно сидел Ванечка Юдин. Не двигался, чтобы не пролить радости опьянения, Устин Шемяка. Медленно, как бы по частям возвращался в мир солнцезаката Семен Баландин, обморочно-бледный, опухший, тоненько стонал: невыносимо болела звенящая, как бы стиснутая пыточными обручами голова, пустой желудок — Семен Баландин три дня не ел — терзали острые спазмы, в ушах гудело, трещало, выло, как при настройке радиоприемника, над глазницами время от времени вспыхивали колющие острые молнии, больные, как укол тонкой раскаленной иглой.
Поддерживая немощное тело руками, уронив голову на грудь, Семен Баландин исподлобья глядел на то, как славно и тихо опускается на землю лунная ночь. Солнце уже пряталось за сизую дымку, устав за длинный жаркий день, накрывалось ею, как пуховым одеялом, все краски мира походили на размытую акварель, и, наверное, от этого чудилось, что в теплом воздухе пел тоненький и грустный пастуший рожок, хотя в безмолвии по-прежнему существовало два звука: все еще стонала иволга, да поплескивала под яром розовая обская вода.
— Утопиться бы! — медленно сказал Семен Баландин. — Утопиться бы!
В его голосе звучала тоска по теплой вечерней воде, извечному плавному ходу реки на север, покою берегов, блаженству вечного движения, бесчувственности, беззаботности, сладости всегдашнего неба над зелеными холмиками кладбища… Как хорошо дереву, воде, розовому горизонту… На речном дне покачивались водоросли, ходили сытые и сонные рыбы, донный нежный песок отражал розовость тихой воды. Вечность, медленные движения, покой…
Молодые сине-розовые ели как бы сами собой раздвинулись, показалась седая макушка бабки Клани Шестерни, но дальше бабка не продвинулась — остановилась, пропуская вперед жену Устина Шемяки тетку Нелю и серенькую бессловесную счетоводшу Веру Ивановну Юдину. Женщины двигались бесшумно, их появление казалось таким же естественным и необходимым сейчас, как закат солнца, прозрачный свет луны над рекой, тонкий звон комариных крыльев; их появление было таким естественным и необходимым, что Витька Малых печально улыбнулся, Семен Баландин вздохнул, а Ванечка Юдин и Устин Шемяка глядели на жен совершенно спокойно.
Дальнейшее произошло в тишине и неторопливости. Тетка Неля положила одну ручищу на плечо мужа, второй схватила его за волосы и потянула вверх таким движением, словно выдергивала из земли крупную редиску, и пьяный Устин начал медленно приподниматься, как бы вырастая, как бы возникая из ничего. Тетка Неля подняла его лицо до уровня своего лица, повернув к себе, встряхнула, точно полный мешок перед тем, как завязать его.
— Нажрался до отвала, гада? — неторопливым шепотом спросила она мужа и наотмашь ударила его ладонью по щеке. — Нажрался, гада, а огород не огорожен, картошка из погреба не достата…
Она во второй раз хлобыстнула мужа, не отпуская, вытерла ладонь о свое согнутое колено.
— Нажрался, гада, сверх покрышки, а дрова не колоты, огород неполитый, корове ботало не достато!.. На тебе! На тебе!
Замедленно улыбаясь, помолодев, покрасивев, тетка Неля заскорузлой железной ладонью била мужа по нежной розовой щеке.
Загубленная пьянством мужа молодость — на тебе! Припадочный сын, зачатый в пьяную ночь, — на тебе! Тысячи пропитых рублей, бабье одиночество в холодной кровати, дом без хозяина, дети без отца, насмешки соседок, позор и поношение — на тебе, на тебе, на тебе!
— На тебе! На тебе, гада такая!
Теперь уже три звука существовали в вечерней тишине: стон иволги, плеск обской волны, звонкие удары по живому телу… По-прежнему призывно глядел на темную реку несчастный Семен Баландин; страдая и боязливо втягивая голову в плечи, смотрел на избиение Витьки Малых, а очнувшийся Ванечка Юдин хохотал.
— Давай, тетка Неля! Валяй, тетка Неля! — кричал Ванечка. — Жги, тетка Неля, жги!
Но дело уже шло к концу. Широко расставляя ноги, тетка Неля двинулась к ельнику, волоча за собой обмякшего мужа. И только тогда обнаружилось, что на поляне нет жены Ванечки — так она незаметно исчезла. А сам Ванечка Юдин, оказывается, уже стоял на ногах, ощерившись, глядел в ту сторону, куда ушли Устин с женой, и выражение лица Ванечки было такое, точно он продолжал кричать: «Жги его, тетка Неля, жги его!»
Маленький, хилый Ванечка Юдин казался неожиданно крупным на фоне неба, левобережья и прозрачной луны. Лицо Ванечки было покрыто мелкими морщинами, кожа на скулах натянулась, нервно шевелил увядшую кожу шеи острый кадык. Ванечка покачивался, скрипел зубами.
— Нечего сидеть! — крикнул он сдавленным голосом. — Надо дальше иттить… Подымайся, Семен! Витька, гадость, тоже вставай… Чего расселся, губастик чертов!
Минут десять назад ушел домой вдруг отчего-то заскучавший Георгий Якименко, и на поляне оставались только четверо приятелей. Валялся на захолодавшей земле Семен Баландин, подремывал с открытыми глазами Ванечка Юдин, радостно и тупо улыбался Устин Шемяка, а Витька Малых время от времени задирал голову, обнажая белые, молодые зубы, громко хохотал. От шампанского, которое Витька пил жадно, как ситро, лицо у него порозовело, движения замедлились, и не было уже в парне ничего от того утреннего Витьки Малых, который лучился радостью, вихляясь из стороны в сторону, пел песню про моряка, что едет на побывку.
Устин Шемяка сладостно улыбался. Он сидел, по-восточному скрестив ноги, покачивался из стороны в сторону, как на молитве; лицо пьяного сладко морщилось, глаза тонули в чувственных морщинах, мускулистая фигура сделалась вялой, бескостной. Из могучего мужика сейчас можно было вить веревки и плести лапти, завязывать его узлом, волочить за собой на уздечке. Сейчас Устин Шемяка никаких перемен состояния не хотел; ни разговоров, ни песен, ни водки, ни движений, ни сна, ни бодрости.
Ванечка Юдин сидел с открытыми остановившимися глазами, совершенно слепыми и по-мертвому остекленевшими, хотя со стороны можно было подумать, что Ванечка видит закатывающееся солнце, сиреневую, как утром, реку и серых по-вечернему чаек.
— Ой, братцы, умру! — медленно захохотав, сказал Витька Малых. — Ну до чего смешно!
Смех его волной пронесся над ельником и поляной, заглохнув в траве, эхом побродил под яром; было тихо, жаловалась иволга за деревенскими огородами, молчал воскресный шпалозавод, пошипливала паром локомобильная электростанция.
— Я просто от смеха помираю! — пожаловался Витька Малых, прикрывая хохочущий рот ладонью. — Ой, чего я вспомнил… Вы от смеха на землю ляжете, братцы!
У пьяного Витьки были детские интонации, нижняя губа капризно оттопыривалась, глаза сияли, а щеки щипал пьяный румянец; смеясь, парень отклонился назад, всплеснув руками, завлекающе повторил:
— Ой, что я вспомнил, братцы! Устинушка, Ванечка, Семен Васильевич… Семен Васильевич, да ты слышишь ли меня?
Оторвался и упал в воду с яра большой кусок ослизшей глины, услышав всплеск, зорко глянула на реку ближняя к яру чайка, помедлив, на всякий случай спланировала туда.
— А я все равно расскажу!
Витька вскочил, встав на колени, расширившимися глазами обвел приятелей — полуобморочного Семена Баландина, закаменевшего Ванечку Юдина, улыбающегося Устина Шемяку.
— А я все равно расскажу! — повторил Витька и снова нежно засмеялся.
— Я возьму да и расскажу… Ой, братцы, что я вам расскажу!..
Описав два плавных круга, чайка поплыла вверх и вверх, словно ее поднимали на невидимой ниточке.
Рассказ Витьки Малых
— Ой, братцы, я вам такое расскажу, что вы со смеху помрете… Я не то чтобы пьяный, но голова у меня кружится, а ты, Устинушка, моя кровинушка, не сиди как турок — я уже от хохоту помираю… Ну, дело было на родине, в Забайкалье. Как-то раз ко мне приходит Федька Голицын. Черный такой, из полубурятов, здоровается, просит попить. Ну я ему даю ковшик воды из речки Ингоды… Ох и вкусная же вода, братцы! Ну Федька Голицын выпивает ковш воды, садится на мою кровать — я тогда при мамке и папке жил— и говорит: «Витька, а Витька, айда-ка на танцы, там все наши бабы будут, если хочешь, я тебя с Веркой Тереньевой познакомлю, она на тебя глаз кладет!» Ладно! Надеваю я вельветовые штаны, белую рубаху, надрючиваю туфли. Приходим мы в горсад, музыка играет, Федька меня с ходу к трем бабам подводит. Одна баба — его симпатия, то есть Женечка, вторая — кто, неизвестно, третья — Верка Тереньева… Ростом с меня, здесь — порядок, здесь — будь здоров, ноги — во! «Чего вы, — говорит, — Витенька, на танцы не ходите? Если не умеете, я вас — мигом!» Я говорю: «Ладно!» А тут Федька шепчет: «Давай с Веркой от третьей лишней откалывайся! Потанцуем маленько и пойдем ко мне в общежитку. Я сегодня один — все на линию уехали!» Федька на железной дороге работал, бригадиром, рельсы менял… Ладно! Мы с Веркой от той бабы, которая не знаю кто, откалываемся, гуляем по горсаду, она меня, как зайдем в тень, обнимает да целует. Она за меня замуж хотела! Это сейчас мне двадцать два, а тогда и двадцати не было, я из себя был ничего
— молодой, волос у меня был кудрявый… Ладно! Верка, она так: здесь у нее
— порядок, здесь — будь здоров, ноги — во, но мне она не сильно нравилась. У нее верхняя губа толще нижней, когда целуется, мне воздуху не хватает… Ладно! Значит, она обнимается, целуется, я терплю, чтобы не обидеть, — она баба хорошая, а тут и Федька: «А не прогуляться ли нам?» Верка, конечно, спрашивает, куда гулять, и Федька прямо режет: «Возьмем, — говорит, — чего-нибудь выпить да и пойдем ко мне в общежитку!» Ну, Верка, конечно, сразу за меня цепляться, лакированными туфлями — цок-цок! Значит, ей со мной хоть на край света, а Федькина Женька — ни в какую! То да се — идти не хочет… Тут Верка ее в сторону отводит, на нее сердится, а Федька — мне: «Ты не теряйся, Витька! Ты чего краснеешь?» Ну, тут подходят Верка с Женькой, говорят: «Согласны!» Ладно! Идем мы, значит, в общежитку, идем, значит, через вокзал, так как водку только и можно достать как на вокзале… Ну, приходим на вокзал. Федька — в буфет, а мы — на перрон. Я это дело люблю. Один поезд туда, другой сюда, а тут — нате вам! — приходит экспресс Владивосток — Москва. Ресторан в нем, через окно видать, что у буфетчицы на голове кружева. Ладно! «Вы — говорю, — бабы, стойте на месте, я бананы куплю!» Я эти бананы сильнее других фруктов люблю — ах и сладки, ох и мягки! Ладно! Иду я в вагон-ресторан, покупаю два килограмма бананов, спускаюсь с подножки, а тут драка… Что такое? Почему? Один мильтон свистит в свисток, двое бегут слева, четвертый — майор — сверху по мраморным ступенькам спускается… Дальше гляжу: ужасть! Еще дальше гляжу: мать честная! Один пассажир при пижаме кровью обливается, три пассажира — эти без пижам — на него наскакивают… Что такое? Почему? Он один, вас трое, милиционеры еще бегут, а майор неторопливо спускается… Ладно! Вижу: один — без пижамы — обратно размахивается и трах по сопатке того, что в пижаме. «Вор! Поездной вор!» Ладно! Хватаю того, что без пижамы, за руку, спокойно говорю: «Чего ты его по сопатке хлещешь, когда она уже разбитая?» Тут слышу: меня — хрясть по голове! Оглядываюсь: это второй, который тоже без пижамы, да еще и орет: «Сообщник! Где милиция?» Ладно! Подбегают. Разом три мильтона, майор с мрамора спускается и говорит: «Садите-ка всех их в вагон, на месте преступления разберемся…» Ха-ха-ха! Значит, девки наши стоят, ничего понять не могут, а потом Верка, — вот за что я ее уважать стал! — ка-а-а-к бросится к нам, ка-а-а-а-к схватит милиционера за руку: «Не троньте его! Витенька чистый, как стекло!» Ха-хаха! Руки мне назади шнурком вяжут, я со смеху помираю, но кричу: «Да я же читинский, на Большой бульварной родился… Чего вы меня волокете, когда я только к поезду подошел?» А майору не до смеха: «Разберемся, на какой ты улице родился!» Ха-ха-ха! Ну, дальше вы вообще от смехотни концы отдадите!.. Два милиционера заталкивают меня в купе, третий приводит проводницу и на меня: «Он?» А она… ой, не могу, ой, дайте просмеяться… Ха-ха-ха! Проводница-то и говорит: «Он!» И начинается такая потеха, что я совсем обезживотел… Везут меня до Хилки, а мне завтра к восьми на работу, а ключ от экскаватора у меня в кармане… Вот умора, братцы! Ха-ха-ха! Ну, отчего я такой пьяный, что луна-то… Их ведь две, братцы, вот смех-то! Одна — слева, другая — справа.. Ну, отчего я такой пьяный! Да, не молчите вы, ребята!.. Мне одному скучно, мне одному холодно…
Витька Малых упал грудью на землю, вздрагивая и пьяно икая, потом постепенно затих, косо и неловко положив голову на траву. Ресницы у Витьки смежились, синеватое глазное яблоко увлажнилось, и это сделало его совсем похожим на сонную птицу.
— И почему это так всегда получается, — прошептал он, — что я сбоку припека… В какое дело ни вмешаюсь — и мне хуже, и другим плохо… Майор-то мне в Хилке и говорит: «Мы этого поездного вора давно приметили, а когда тебя увидели, решили: сообщник!» И чего это я всегда сбоку припека?
В тишине и молчании прошло минут десять. По-прежнему каменно сидел Ванечка Юдин. Не двигался, чтобы не пролить радости опьянения, Устин Шемяка. Медленно, как бы по частям возвращался в мир солнцезаката Семен Баландин, обморочно-бледный, опухший, тоненько стонал: невыносимо болела звенящая, как бы стиснутая пыточными обручами голова, пустой желудок — Семен Баландин три дня не ел — терзали острые спазмы, в ушах гудело, трещало, выло, как при настройке радиоприемника, над глазницами время от времени вспыхивали колющие острые молнии, больные, как укол тонкой раскаленной иглой.
Поддерживая немощное тело руками, уронив голову на грудь, Семен Баландин исподлобья глядел на то, как славно и тихо опускается на землю лунная ночь. Солнце уже пряталось за сизую дымку, устав за длинный жаркий день, накрывалось ею, как пуховым одеялом, все краски мира походили на размытую акварель, и, наверное, от этого чудилось, что в теплом воздухе пел тоненький и грустный пастуший рожок, хотя в безмолвии по-прежнему существовало два звука: все еще стонала иволга, да поплескивала под яром розовая обская вода.
— Утопиться бы! — медленно сказал Семен Баландин. — Утопиться бы!
В его голосе звучала тоска по теплой вечерней воде, извечному плавному ходу реки на север, покою берегов, блаженству вечного движения, бесчувственности, беззаботности, сладости всегдашнего неба над зелеными холмиками кладбища… Как хорошо дереву, воде, розовому горизонту… На речном дне покачивались водоросли, ходили сытые и сонные рыбы, донный нежный песок отражал розовость тихой воды. Вечность, медленные движения, покой…
Молодые сине-розовые ели как бы сами собой раздвинулись, показалась седая макушка бабки Клани Шестерни, но дальше бабка не продвинулась — остановилась, пропуская вперед жену Устина Шемяки тетку Нелю и серенькую бессловесную счетоводшу Веру Ивановну Юдину. Женщины двигались бесшумно, их появление казалось таким же естественным и необходимым сейчас, как закат солнца, прозрачный свет луны над рекой, тонкий звон комариных крыльев; их появление было таким естественным и необходимым, что Витька Малых печально улыбнулся, Семен Баландин вздохнул, а Ванечка Юдин и Устин Шемяка глядели на жен совершенно спокойно.
Дальнейшее произошло в тишине и неторопливости. Тетка Неля положила одну ручищу на плечо мужа, второй схватила его за волосы и потянула вверх таким движением, словно выдергивала из земли крупную редиску, и пьяный Устин начал медленно приподниматься, как бы вырастая, как бы возникая из ничего. Тетка Неля подняла его лицо до уровня своего лица, повернув к себе, встряхнула, точно полный мешок перед тем, как завязать его.
— Нажрался до отвала, гада? — неторопливым шепотом спросила она мужа и наотмашь ударила его ладонью по щеке. — Нажрался, гада, а огород не огорожен, картошка из погреба не достата…
Она во второй раз хлобыстнула мужа, не отпуская, вытерла ладонь о свое согнутое колено.
— Нажрался, гада, сверх покрышки, а дрова не колоты, огород неполитый, корове ботало не достато!.. На тебе! На тебе!
Замедленно улыбаясь, помолодев, покрасивев, тетка Неля заскорузлой железной ладонью била мужа по нежной розовой щеке.
Загубленная пьянством мужа молодость — на тебе! Припадочный сын, зачатый в пьяную ночь, — на тебе! Тысячи пропитых рублей, бабье одиночество в холодной кровати, дом без хозяина, дети без отца, насмешки соседок, позор и поношение — на тебе, на тебе, на тебе!
— На тебе! На тебе, гада такая!
Теперь уже три звука существовали в вечерней тишине: стон иволги, плеск обской волны, звонкие удары по живому телу… По-прежнему призывно глядел на темную реку несчастный Семен Баландин; страдая и боязливо втягивая голову в плечи, смотрел на избиение Витьки Малых, а очнувшийся Ванечка Юдин хохотал.
— Давай, тетка Неля! Валяй, тетка Неля! — кричал Ванечка. — Жги, тетка Неля, жги!
Но дело уже шло к концу. Широко расставляя ноги, тетка Неля двинулась к ельнику, волоча за собой обмякшего мужа. И только тогда обнаружилось, что на поляне нет жены Ванечки — так она незаметно исчезла. А сам Ванечка Юдин, оказывается, уже стоял на ногах, ощерившись, глядел в ту сторону, куда ушли Устин с женой, и выражение лица Ванечки было такое, точно он продолжал кричать: «Жги его, тетка Неля, жги его!»
Маленький, хилый Ванечка Юдин казался неожиданно крупным на фоне неба, левобережья и прозрачной луны. Лицо Ванечки было покрыто мелкими морщинами, кожа на скулах натянулась, нервно шевелил увядшую кожу шеи острый кадык. Ванечка покачивался, скрипел зубами.
— Нечего сидеть! — крикнул он сдавленным голосом. — Надо дальше иттить… Подымайся, Семен! Витька, гадость, тоже вставай… Чего расселся, губастик чертов!
10
Солнце только что спряталось за синюю дымку, голубые задумчивые тени лежали на гладкой дороге, по-ночному мычали доеные коровы, бегали по тротуарам обрадованные вечерней прохладой собаки. Поселок отужинал и посмотрел кино, отыграл в футбол и волейбол, отсидел на лавочках; понемногу пустело на улицах, исчезали последние человеческие звуки, во всем, что видел глаз, уже жил длинный рабочий понедельник, о котором не думали только молодые.
Накинув подружкам на плечи свои пиджаки, прогуливали возлюбленных парни, тесно сблизив головы, сидели на свободных от стариков и старух лавочках; те, что постарше, уводили девчат за околицу деревни — целоваться и шептать на ухо ночные слова. Мотоциклисты с девчатами на заднем сиденье давно унеслись в луга и верети; шли в обнимку со своими девчонками волейболисты и футболисты в майках с надписью «Урожай».
В пьяной тройке снова произошла перестановка: впереди, как утром, энергично шагал Ванечка Юдин, за ним — Семен Баландин, он сейчас почти не покачивался, но двигался зыбко, неуверенно, словно ощупывая подошвами каждый сантиметр деревянного тротуара. Витька Малых побледнел, осунулся, то и дело ежился, точно ему было холодно. Замыкая пьяную тройку, Витька заботливо приглядывал за Семеном Баландиным, хотя сам волочил ноги, по-старчески шаркал подошвами.
Приятели шли в никуда, шли только потому, что надо было двигаться… Давно закрылся магазин, в домах гасли огни, считанные минуты оставались до конца работы клубного буфета… Тройка шла как бы на ощупь. Они вяло прошли от ельника до сельповского магазина, обреченно постояв возле закрытых дверей, двинулись дальше. Теперь их мог выручить только счастливый случай. Иногда случалось, что в одном из домов горел огонек позднего застолья, иногда на пути пьяных встречался тоже пьяный односельчанин, не допивший спиртные домашние припасы, иногда…
Счастливый случай на этот раз явился в облике мужчины средних лет явно не чила-юльского происхождения. Мужчина прогуливался между крохотной поселковой гостиницей, называемой заезжей, и сельповским магазином. Счастливый Случай Благоприятный к Пьяным держал в руке тальниковый прутик, беззаботно помахивая им, наслаждался деревенской тишиной, теплым вечером, молодой луной. По внешнему виду мужчина был из командированных, которые на шпалозавод приезжали часто: что-нибудь проверять или расследовать, изучать какой-нибудь вопрос, чем-нибудь помогать. Счастливый Случай был облачен в хороший костюм, туфли отражали последние блики заката, в галстуке затаенно поблескивала булавка.
— Рубль идет! — шепнул Ванечка. — Стойте на месте!
Продолжая злобно скалить зубы, Ванечка журавлиными ногами подошел к незнакомому мужчине, низко поклонившись, вдруг кокетливо улыбнулся и сделал ручкой так, как делают кавалеры в полонезе.
— Драствуйте! — ласково сказал Ванечка. — Прощайте меня великодушно, товарищ командировочный, но терпежу нет, когда я такое дело вижу…
Ванечка потянулся к высоко вознесенному над ним лицу незнакомого мужчины, поежившись как бы от страха, показал пальцем на дымящуюся в полных губах мужчины папиросу:
— Я, дорогой товарищ из областного центру, апрелем в больнице лежал, как раненный на фронте, так врач сказал: «Вы, товарищ раненый, еще пить-то пейте, но вот это дело ни-ни! Курить, — говорит, — много вредне, чем пить!» Прощайте великодушно, товарищ командировочный, только мое фамилие Иван Спиридоныч Юдин. Будем знакомы!
Ванечка торопливо сунул темную ладошку в большую руку незнакомого мужчины, который повел себя неожиданно странно: не слушая Ванечку, он поверх его головы вопросительно вглядывался в неясную фигуру Семена Баландина, полузакрытого Витькой Малых.
— А ваше фамилие как будет? — развязно спросил Ванечка Юдин и мелко расхохотался. — Два колечка на руке носите… Одно, что женатый, второ — что холостой! Ох, знаем мы этих командировочных! Им баба не попадай!
Высокий незнакомец по-прежнему, тревожно вытянув шею и приподнявшись на носки, вглядывался в серую фигуру Баландина.
— Баландин! — тихо окликнул он. — Семен!
Было темно и глухо. Постояв еще немножко в напряженной позе, мужчина разочарованно опустился на пятки и, спрятав в карман ту руку, которую пожимал Ванечка Юдин, веселым басом спросил:
— Так что вам надо, товарищ?
— Рупь! — ласково ответил Ванечка. — Дайте рупь раненому фронтовику, как за народ пролившему кровь… Гоните рупь, гражданин из областного центру!
— Держи! — весело сказал мужчина и двумя пальцами подал Ванечке металлический кружок. — А теперь марш-марш, герой!
Еще раз кинув взгляд в сторону Семена Баландина, мужчина недоуменно пожал плечами, резко повернувшись, пошел в заезжую, так как хорошо погулял по широкой и короткой чила-юльской улице. Длинные и крепкие ноги уверенно уносили от пьяных сильные прямые плечи, гордо посаженную голову с седыми висками, ясную улыбку на полных губах.
— В клуб! — скомандовал оживший Ванечка. — Скорей бежим в клуб…
Возле буфетного окошечка стояли трое мужчин в брезентовых спецовках и пожилая женщина с кожаной сумкой; она уже укладывала в сумку каменные пирожки, а мужчины — рабочие рейда — ожидали очереди.
Ванечка Юдин с торопливой злобностью влетел на крыльцо, остановившись, зачем-то попятился назад, словно ему был нужен разбег. После этого Ванечка сделал обратное движение, то есть подался на полшага вперед, стиснув зубы, поочередно оглядел троих рабочих… Из клуба доносился вальс «Амурские волны», доски крыльца мерно подрагивали, ярко светилось окно буфета, похожее на окно квадратного прожектора.
— Дайте двадцать три копейки! — съеживаясь, крикнул Ванечка Юдин. — Дайте двадцать три копейки!
Маленький, хилый, израненный человек сейчас был страшен. Сквозь щелочки опухших век светились злобные глаза, налился кровью шрам возле уха, тело трепетало, извивалось, зубы — мелкие и острые — были оскалены, а туловище так наклонено вперед, словно Ванечка был готов с урчанием и визгом впиться в ногу ближайшего мужчины.
— Дайте двадцать три копейки! — дрожа, повторил Ванечка. — Дайте, дайте!
В молчании получив деньги, Ванечка купил черную бутылку плодово-ягодного вина и медленно сошел с крыльца, прижимая бутылку и стакан к несуществующему животу. Он двигался боком, оглядываясь, как двигался бы крохотный, но отважный зверек, не только избежавший смертельной опасности, но и уносящий в нору кусок шкуры врага. Дрожащий Ванечка спустился с крыльца, продолжая двигаться боком, завернул за угол клуба, чтобы оказаться в тени, в одиночестве, в радостном безлюдье.
— Идите за мной! Не стойте, идите!
Продолжая мелко дрожать, Ванечка сорвал зубами с горлышка металлическую пробку, наклонив бутылку правой рукой к стакану, стоя начал наливать. Он тяжело дышал, по лбу стекала толстая и прямая струйка пота. Налив полный стакан, Ванечка снова бережно и хищно прижал бутылку к пустоте желудка, ощерившись, хрипло крикнул:
— Давай, Сенька, принимай!
Семен Баландин пошел к стакану падающими, поскальзывающимися шагами, руки и ноги у него не дрожали, а ломились в суставах, как перешибленные, рот западал, зрачков не было — все глаза казались зрачком, утонувшим между толстыми, тяжелыми веками.
— Ты знаешь, кто тебе дал рубль? — хихикнув, спросил Семен. — Борис Прокудин… Мы с ним вместе учились…
— Пей! — заорал Ванечка. — Пей, через колено ломанный!
Стакан с плодово-ягодным вином Семен Баландин держал на уровне пояса. В тишине было слышно, как стекло постукивает о нижнюю пуговицу пиджака, потом рука начала медленно вздыматься, и о стакан застучала следующая пуговица, потом еще одна, и так до тех пор, пока стакан не прижался мягко к обросшему щетиной подбородку Семена. И, наконец, донышко стакана медленно задралось. Пил Семен мучительно долго, стеная и задыхаясь, судорожно втягивая пустой живот. И когда донышко стакана сверкнуло пустотой, Баландин медленно начал падать спиной на Витьку, который успокоенно шепнул:
— Ничего, ничего, Семен Васильевич!
После этого Витька Малых привычно уложил Семена Баландина на захолодавшую траву, повернув его вверх лицом, чтобы не задохнулся, отрицательно покачал головой, когда Ванечка протянул ему полный стакан плодово-ягодного.
— Я больше не буду! — озабоченно сказал Витька. — Мне хватит, Ванечка! Ты гляди, что с Семеном Васильевичем-то делается…
И как раз в этот момент на западной оконечности небосклона погасла последняя светлая точка дня, похожая на раскаленный, остывающий пятак. Он сначала был желто-белым, затем все краснел и краснел, потом края подернулись синеющим холодком, а уж затем холод растворил в себе все красное и оранжевое. По-ночному сделалось на улицах поселка, отданного во власть прозрачного месяца.
Накинув подружкам на плечи свои пиджаки, прогуливали возлюбленных парни, тесно сблизив головы, сидели на свободных от стариков и старух лавочках; те, что постарше, уводили девчат за околицу деревни — целоваться и шептать на ухо ночные слова. Мотоциклисты с девчатами на заднем сиденье давно унеслись в луга и верети; шли в обнимку со своими девчонками волейболисты и футболисты в майках с надписью «Урожай».
В пьяной тройке снова произошла перестановка: впереди, как утром, энергично шагал Ванечка Юдин, за ним — Семен Баландин, он сейчас почти не покачивался, но двигался зыбко, неуверенно, словно ощупывая подошвами каждый сантиметр деревянного тротуара. Витька Малых побледнел, осунулся, то и дело ежился, точно ему было холодно. Замыкая пьяную тройку, Витька заботливо приглядывал за Семеном Баландиным, хотя сам волочил ноги, по-старчески шаркал подошвами.
Приятели шли в никуда, шли только потому, что надо было двигаться… Давно закрылся магазин, в домах гасли огни, считанные минуты оставались до конца работы клубного буфета… Тройка шла как бы на ощупь. Они вяло прошли от ельника до сельповского магазина, обреченно постояв возле закрытых дверей, двинулись дальше. Теперь их мог выручить только счастливый случай. Иногда случалось, что в одном из домов горел огонек позднего застолья, иногда на пути пьяных встречался тоже пьяный односельчанин, не допивший спиртные домашние припасы, иногда…
Счастливый случай на этот раз явился в облике мужчины средних лет явно не чила-юльского происхождения. Мужчина прогуливался между крохотной поселковой гостиницей, называемой заезжей, и сельповским магазином. Счастливый Случай Благоприятный к Пьяным держал в руке тальниковый прутик, беззаботно помахивая им, наслаждался деревенской тишиной, теплым вечером, молодой луной. По внешнему виду мужчина был из командированных, которые на шпалозавод приезжали часто: что-нибудь проверять или расследовать, изучать какой-нибудь вопрос, чем-нибудь помогать. Счастливый Случай был облачен в хороший костюм, туфли отражали последние блики заката, в галстуке затаенно поблескивала булавка.
— Рубль идет! — шепнул Ванечка. — Стойте на месте!
Продолжая злобно скалить зубы, Ванечка журавлиными ногами подошел к незнакомому мужчине, низко поклонившись, вдруг кокетливо улыбнулся и сделал ручкой так, как делают кавалеры в полонезе.
— Драствуйте! — ласково сказал Ванечка. — Прощайте меня великодушно, товарищ командировочный, но терпежу нет, когда я такое дело вижу…
Ванечка потянулся к высоко вознесенному над ним лицу незнакомого мужчины, поежившись как бы от страха, показал пальцем на дымящуюся в полных губах мужчины папиросу:
— Я, дорогой товарищ из областного центру, апрелем в больнице лежал, как раненный на фронте, так врач сказал: «Вы, товарищ раненый, еще пить-то пейте, но вот это дело ни-ни! Курить, — говорит, — много вредне, чем пить!» Прощайте великодушно, товарищ командировочный, только мое фамилие Иван Спиридоныч Юдин. Будем знакомы!
Ванечка торопливо сунул темную ладошку в большую руку незнакомого мужчины, который повел себя неожиданно странно: не слушая Ванечку, он поверх его головы вопросительно вглядывался в неясную фигуру Семена Баландина, полузакрытого Витькой Малых.
— А ваше фамилие как будет? — развязно спросил Ванечка Юдин и мелко расхохотался. — Два колечка на руке носите… Одно, что женатый, второ — что холостой! Ох, знаем мы этих командировочных! Им баба не попадай!
Высокий незнакомец по-прежнему, тревожно вытянув шею и приподнявшись на носки, вглядывался в серую фигуру Баландина.
— Баландин! — тихо окликнул он. — Семен!
Было темно и глухо. Постояв еще немножко в напряженной позе, мужчина разочарованно опустился на пятки и, спрятав в карман ту руку, которую пожимал Ванечка Юдин, веселым басом спросил:
— Так что вам надо, товарищ?
— Рупь! — ласково ответил Ванечка. — Дайте рупь раненому фронтовику, как за народ пролившему кровь… Гоните рупь, гражданин из областного центру!
— Держи! — весело сказал мужчина и двумя пальцами подал Ванечке металлический кружок. — А теперь марш-марш, герой!
Еще раз кинув взгляд в сторону Семена Баландина, мужчина недоуменно пожал плечами, резко повернувшись, пошел в заезжую, так как хорошо погулял по широкой и короткой чила-юльской улице. Длинные и крепкие ноги уверенно уносили от пьяных сильные прямые плечи, гордо посаженную голову с седыми висками, ясную улыбку на полных губах.
— В клуб! — скомандовал оживший Ванечка. — Скорей бежим в клуб…
Возле буфетного окошечка стояли трое мужчин в брезентовых спецовках и пожилая женщина с кожаной сумкой; она уже укладывала в сумку каменные пирожки, а мужчины — рабочие рейда — ожидали очереди.
Ванечка Юдин с торопливой злобностью влетел на крыльцо, остановившись, зачем-то попятился назад, словно ему был нужен разбег. После этого Ванечка сделал обратное движение, то есть подался на полшага вперед, стиснув зубы, поочередно оглядел троих рабочих… Из клуба доносился вальс «Амурские волны», доски крыльца мерно подрагивали, ярко светилось окно буфета, похожее на окно квадратного прожектора.
— Дайте двадцать три копейки! — съеживаясь, крикнул Ванечка Юдин. — Дайте двадцать три копейки!
Маленький, хилый, израненный человек сейчас был страшен. Сквозь щелочки опухших век светились злобные глаза, налился кровью шрам возле уха, тело трепетало, извивалось, зубы — мелкие и острые — были оскалены, а туловище так наклонено вперед, словно Ванечка был готов с урчанием и визгом впиться в ногу ближайшего мужчины.
— Дайте двадцать три копейки! — дрожа, повторил Ванечка. — Дайте, дайте!
В молчании получив деньги, Ванечка купил черную бутылку плодово-ягодного вина и медленно сошел с крыльца, прижимая бутылку и стакан к несуществующему животу. Он двигался боком, оглядываясь, как двигался бы крохотный, но отважный зверек, не только избежавший смертельной опасности, но и уносящий в нору кусок шкуры врага. Дрожащий Ванечка спустился с крыльца, продолжая двигаться боком, завернул за угол клуба, чтобы оказаться в тени, в одиночестве, в радостном безлюдье.
— Идите за мной! Не стойте, идите!
Продолжая мелко дрожать, Ванечка сорвал зубами с горлышка металлическую пробку, наклонив бутылку правой рукой к стакану, стоя начал наливать. Он тяжело дышал, по лбу стекала толстая и прямая струйка пота. Налив полный стакан, Ванечка снова бережно и хищно прижал бутылку к пустоте желудка, ощерившись, хрипло крикнул:
— Давай, Сенька, принимай!
Семен Баландин пошел к стакану падающими, поскальзывающимися шагами, руки и ноги у него не дрожали, а ломились в суставах, как перешибленные, рот западал, зрачков не было — все глаза казались зрачком, утонувшим между толстыми, тяжелыми веками.
— Ты знаешь, кто тебе дал рубль? — хихикнув, спросил Семен. — Борис Прокудин… Мы с ним вместе учились…
— Пей! — заорал Ванечка. — Пей, через колено ломанный!
Стакан с плодово-ягодным вином Семен Баландин держал на уровне пояса. В тишине было слышно, как стекло постукивает о нижнюю пуговицу пиджака, потом рука начала медленно вздыматься, и о стакан застучала следующая пуговица, потом еще одна, и так до тех пор, пока стакан не прижался мягко к обросшему щетиной подбородку Семена. И, наконец, донышко стакана медленно задралось. Пил Семен мучительно долго, стеная и задыхаясь, судорожно втягивая пустой живот. И когда донышко стакана сверкнуло пустотой, Баландин медленно начал падать спиной на Витьку, который успокоенно шепнул:
— Ничего, ничего, Семен Васильевич!
После этого Витька Малых привычно уложил Семена Баландина на захолодавшую траву, повернув его вверх лицом, чтобы не задохнулся, отрицательно покачал головой, когда Ванечка протянул ему полный стакан плодово-ягодного.
— Я больше не буду! — озабоченно сказал Витька. — Мне хватит, Ванечка! Ты гляди, что с Семеном Васильевичем-то делается…
И как раз в этот момент на западной оконечности небосклона погасла последняя светлая точка дня, похожая на раскаленный, остывающий пятак. Он сначала был желто-белым, затем все краснел и краснел, потом края подернулись синеющим холодком, а уж затем холод растворил в себе все красное и оранжевое. По-ночному сделалось на улицах поселка, отданного во власть прозрачного месяца.