Страница:
Устин Шемяка застенчиво улыбнулся, не зная, куда спрятать большие черные руки, незаметно засунул их под столешницу.
— Ты дальше, дальше сказывай, — проговорил Медведев. — Про то скажи, как на совещанье пришли…
— Как пришли? Обыкновенно пришли…
— Ты подробность дай, Устинушка, подробность дай!
— Ну, дальше так было… — медленно произнес Устин. — Приходим, это, мы на совещанье, хотим зайтить это, где сидеть, а нам: «Вы куда? Кто такие?..»
— Ты не останавливайся, ты дальше иди…
— «Кто такие?..» — печально повторил Устин. — Ну, мы и отвечам: «Стахановцы!» — «Как ваши фамилии?» Ну, мы и говорим: так и так наши фамилии… А они…
— Вот это интересно, что они-то?
— Они и говорят: «Вот это кто!» Вы, говорят, теперь шибко известные. О вас, говорят, утром сообщенье было, что в милицию попали…
— Ну…
— Ну и не пустили…
Рамщик улыбнулся, расцепил руки.
— Теперь скажи, а на совещании-то в это время кто на трибуне выступат?
— Ты на трибуне, — ответил Устин. — Ты на трибуне, Прохор Емельянович! Это я в дверь видел.
Рамщик Медведев откинулся на спинку стула, хохоча, широко разинул рот, но смех его был вкрадчив, негромок, как бы осторожен. Смеялся он все-таки долго, минуты две, потом сделался серьезным, нахмурив брови, сказал только для сестры:
— Вот ты видишь, какой он есть, твой брат Прохор! А ты вчера: «Не буду пельмени лепить!»
И опять повернулся к Устину, спросил строго:
— Ну а что я с трибуны говорю?
— Этого я не могу сказать, Прохор Емельянович!
— Правильно! — обрадовался рамщик. — Что я говорил, этого ты услышать не мог, коль за дверью стоял! Ах ты, господи, Семен Василич просыпается…
Однако Медведев ошибся, так как Семен Баландин только немного поднял голову, сделал попытку открыть глаза, но не смог — опять уронил голову на мягкие руки.
Минуту было тихо, потом рамщик сказал:
— Слабый он человек, Семен-то Василич! Я бы на его месте-то да при его-то грамоте — министр! А вот сейчас я умный, а он дурак!.. Характера у него нет, у Семена-то Василича! А у меня — характер… Я правильно говорю, сестра?
Сестра рамщика ничего не ответила, а только посмотрела на брата большими блестящими глазами.
7
8
— Ты дальше, дальше сказывай, — проговорил Медведев. — Про то скажи, как на совещанье пришли…
— Как пришли? Обыкновенно пришли…
— Ты подробность дай, Устинушка, подробность дай!
— Ну, дальше так было… — медленно произнес Устин. — Приходим, это, мы на совещанье, хотим зайтить это, где сидеть, а нам: «Вы куда? Кто такие?..»
— Ты не останавливайся, ты дальше иди…
— «Кто такие?..» — печально повторил Устин. — Ну, мы и отвечам: «Стахановцы!» — «Как ваши фамилии?» Ну, мы и говорим: так и так наши фамилии… А они…
— Вот это интересно, что они-то?
— Они и говорят: «Вот это кто!» Вы, говорят, теперь шибко известные. О вас, говорят, утром сообщенье было, что в милицию попали…
— Ну…
— Ну и не пустили…
Рамщик улыбнулся, расцепил руки.
— Теперь скажи, а на совещании-то в это время кто на трибуне выступат?
— Ты на трибуне, — ответил Устин. — Ты на трибуне, Прохор Емельянович! Это я в дверь видел.
Рамщик Медведев откинулся на спинку стула, хохоча, широко разинул рот, но смех его был вкрадчив, негромок, как бы осторожен. Смеялся он все-таки долго, минуты две, потом сделался серьезным, нахмурив брови, сказал только для сестры:
— Вот ты видишь, какой он есть, твой брат Прохор! А ты вчера: «Не буду пельмени лепить!»
И опять повернулся к Устину, спросил строго:
— Ну а что я с трибуны говорю?
— Этого я не могу сказать, Прохор Емельянович!
— Правильно! — обрадовался рамщик. — Что я говорил, этого ты услышать не мог, коль за дверью стоял! Ах ты, господи, Семен Василич просыпается…
Однако Медведев ошибся, так как Семен Баландин только немного поднял голову, сделал попытку открыть глаза, но не смог — опять уронил голову на мягкие руки.
Минуту было тихо, потом рамщик сказал:
— Слабый он человек, Семен-то Василич! Я бы на его месте-то да при его-то грамоте — министр! А вот сейчас я умный, а он дурак!.. Характера у него нет, у Семена-то Василича! А у меня — характер… Я правильно говорю, сестра?
Сестра рамщика ничего не ответила, а только посмотрела на брата большими блестящими глазами.
7
После медведевского щедрого угощения, после хорошей и крепкой водки знаменитого рамщика четверо приятелей, достигнув той стадии опьянения, когда, как в народе говорят, хмельному и сине море по колено, никого и ничего на свете не боялись. Молчаливые и вздрюченные, с вызовом шли они по поселку. Свесил голову на грудь и покачивался пьяный Семен Баландин, опять потерявший ощущение места и времени, опухший, как вурдалак, страшный мертвенной белизной незагорелого лица; блаженным и радостным был Устин Шемяка, скрежетал зубами в необъяснимой злобе ко всему человечеству тщедушный Ванечка Юдин.
Поздно отобедавший, славно отдохнувший, по-воскресному свободный поселок Чила-Юл следил за четверкой десятками глаз — любопытными и укоризненными, хохочущими и печальными, осуждающими и завистливыми, неприязненными и ободряющими, сердитыми и подначивающими. Вслед приятелям мудро улыбались довольные послеобеденной жизнью старики, сравнивающе глядели на них пожилые женщины, отстраняюще — молодки, с испуганным любопытством осматривали их девчата, непонятно прищуривались мужчины средних лет, посмеивалась легкомысленная молодежь. Некоторые чилаюльцы смешливо здоровались с приятелями, другие — присвистывали, третьи звонко щелкали пальцами себя по тугому горлу, а шпалозаводской бухгалтер Власов, заметив приближающуюся четверку, вышел в одной майке на крыльцо своего нового дома, скрестив руки на груди, усмехнулся саркастически.
— Здорово бывали! — насмешливо сказал он пьяным, когда они поравнялись с ним. — Вань, а Вань, тебе помнится, какой завтра день? А понедельник, гражданин хороший… Будет предельно плохо, если утром не вернешь трешку…
Четверка остановилась… Ванечка Юдин на самом деле занимал под хлеб три рубля у Власова, клялся и божился вернуть не позже понедельника и забыл, конечно, об этой трешке, выпустил ее из виду, как и многие другие трешки, которые одалживала ему сердобольная деревня. Сейчас он вспомнил о деньгах, увидев бухгалтера Власова, и как-то вдруг, без всякой подготовки неистово заорал:
— Вор! Ворюга! Вор, ворюга!
Детские щеки Ванечки покрылись красными пятнами, грязные пальцы сжались в кулаки, глаза выкатились из орбит.
— Жулик! — сладостно орал на всю улицу Ванечка Юдин. — Народ грабишь, подлюга! Кто Гришке Перегудову шесть рублей не доплатил? Кто товар у Поли с-под прилавка берет? Ворюга! Гад! Подлость!
Покачивая головой в такт Ванечкиным крикам, бухгалтер Власов неторопливо вышел из калитки, стараясь не пропустить ни одного бранного слова, слушающе выставил в Ванечкину сторону волосатое ухо, присев на скамейку, сладостно почмокал губами. Вслед за этим торопливо перешли улицу два мужика, что сидели на лавочке у противоположного дома, задержалась в стремительном беге по поселку баба-сплетница Сузгиниха, специально пришагал на шум старик Протасов с марлевыми тампонами в ушах, прикатили на велосипедах трое мальчишек, не слезая с седел, поставили ноги на тротуар. Подошел кособокий мужик Ульев и деловито сел на траву, чтобы было вольготнее.
— Каждый бухгалтер — вор и жулик! — кричал Ванечка. — Все гады! Все подлюги! Все ворюги! А ты, Власов, хужее всех… Вор! Гадость! Подлюга! Я тебя в упор не вижу! Я тебя через колено ломаю… Вор! Жулик! Подлюга!
Хохотали и свистели мальчишки, кособокий мужик Ульев согласно кивал, из окон соседних домов выглядывали любопытные старухи в белых платочках, на скамейках, густо обсаженных отдыхающими стариками, царило оживление; на крылечки всех соседних домов высыпали женщины… Только братья Кандауровы по-прежнему отдыхающе сидели на своей зеленой скамейке, положив большие руки на колени, беседовали с таким видом, словно ничего не слышали.
— Тебя надоть сничтожить, Власов! — кричал Ванечка Юдин. — Тебя надоть с двустволки, тебя надоть… Вор! Жулик! Гадость!
Продолжая неспешно разговаривать, братья лениво поднялись, тяжелым шагом могучих людей пошли навстречу крикам Ванечки Юдина.
Братья Кандауровы были высокими, черноволосыми, с крутыми подбородками и квадратными ушами, а руки у них были такие же длинные и толстые, как у рамщика Медведева. В молодости братья Кандауровы наводили страх на деревню сплоченностью, мужеством в драке, привычкой, даже обливаясь кровью, никогда не отступать; сами братья драку никогда не начинали, но, если их принуждали драться, били жестоко. В годы войны братья Кандауровы были знаменитым танковым экипажем, прогремели на всю страну, а, вернувшись с фронта, принесли на троих двенадцать орденов и множество медалей. Все они работали рамщиками, славились рассудительностью и трезвостью, справедливостью, много лет подряд были членами партийного бюро завода и депутатами райсовета.
Братья шли к пьяным спокойно, касаясь друг друга плечами, одинаково глядели на кричащего Ванечку Юдина, переговаривались вполголоса. Ванечка заметил их поздно, когда братья уже выстроились за его спиной, когда Витька Малых и Устин Шемяка, бросившись к разбушевавшемуся приятелю, схватили его за руки.
— А, братовья! — восторженно закричал Ванечка. — Братовья Кандауровы! Вот по кому плачет срезка! — Он обморочно закатил глаза, на губах запузырилась сумасшедшая пена. — Чего глядите, гады? Не вы одне, гады, раны имеете. И у других есть!
С неожиданной пьяной силой Ванечка вырвался из рук Устина и Витьки, отскочив в сторону, рванул на груди спортивную майку с буквами «Урожай». Слабая материя поддалась так легко и охотно, словно давно ждала этого: с треском разъехавшись от горла до пупа, майка обнажила чудовищный, невозможный шрам на животе Ванечки Юдина: казалось, что желудок вынули, а вместо него возле самого позвоночника бугрилась клочковатая кожа, похожая на свежеразрезанное коровье вымя.
— Гляди, гады, каки раны у других имеются! — кричал Ванечка. — Гляди, как народ воевал!
Сидел на травушке-муравушке наслаждающийся ссорой мужик Ульев, топтался старик Протасов с ватой в ушах, пригорюнившись, стояли две женщины в платочках, заглушил мотоцикл только что подъехавший на шум парень в кожаной куртке и мотоциклетных очках на лбу, толпились мальчишки, спокойно наблюдали за происходящим красивые, здоровые, по-городскому одетые жены братьев Кандауровых.
— Гляди, народ, что Ванечка Юдин с фронту привез!
Глядели на изуродованного человека притихающее солнце, по-вечернему шелестящие тополя, красные рябины, мягкоцветные черемухи; заглядывали на смертельные раны река Обь, желторожие подсолнухи, дома, небо, белое облако; глядели и три брата Кандауровых, изуродованные лица которых были такими же, как Ванечкин живот. Они, братья, горели в танке, носящем имя «Смерть Гитлеру»; на теле братьев не было живого участка кожи, как и на лицах со сгоревшими веками без ресниц. Спокойно, безмятежно глядели братья на Ванечкину рану, и Ванечка понемногу затихал — перестал кричать, сделал попытку запахнуться в разодранную до пупа майку с отдельными буквами «о» и «ж», протрезвленно встряхнул головой.
— Не вы одне воевали! — тихо проговорил он. — Не вы одне в орденах да медалях!
Вот что говорил Ванечка Юдин, чтобы оправдаться перед братьями Кандауровыми, с которыми вместе учился, дружил, вместе пошел в армию; ехали они в одной теплушке, вместе писали письма домой, вместе вспоминали родную Обь — все было одинаковым в их судьбе, пока война не развела по разным подразделениям! Ванечку зачислила в пехоту, братьев — в танковые войска. А после войны еще одно разделение — сержанты Кандауровы вернулись на шпалозавод, а уволенный из армии старший лейтенант Юдин пошел скитаться по мелким начальственным должностям: был председателем ДОСААФ, артели «8 Марта», заведующим клубом, уполномоченным по сбору лекарственных растений, заведующим магазином, а сейчас работал в спортивном обществе «Урожай».
Тихо было на улице. Славно было. Солнце уж присело заметно к горизонту, лучи потеряли резкость, приглушились, и теперь было еще заметнее, чем утром, как хорош этот поселок Чила-Юл. Ласково и мило светились окна домов, чистота улицы под мягким солнцем казалась комнатной, деревья пошевеливали свежей листвой, река катилась бесшумно, мирно, по-равнинному.
— Поднадень, Ванечка, другу майку! — раздался в толпе тихий и робкий голос. — Я вот принесла…
Из толпы осторожно вышла женщина с маленьким птичьим лицом, подталкиваемая в спину суковатой палкой бабки Клани Шестерни, приблизилась к Ванечке Юдину, протянула ему застиранную майку с надписью «Урожай». Это была жена Ванечки, счетоводша шпалозавода Вера Ивановна. Отдав мужу майку, она снова скрылась в толпе, незаметная и серая, как соловьиха, согнутая и уже старая-старая, хотя ей не было и пятидесяти.
— Поднаденься, Ванечка! — сказал из толпы старик Протасов. — Поднаденься, чтобы брюхо-то не застудить…
— Прокричался, Ванечка? — негромко спросил старший из Кандауровых, брат Иван. — Надорвал, поди, горло-то!
Пьяные молчали. Давно привалился к забору и подремывал Семен Баландин, сидел отдыхающе на свежей траве Устин Шемяка, улыбался растерянно испуганный и бледный Витька Малых. На крыше шпалозаводской конторы радиодинамик пел про Волгу, на которой есть утес, смеялись на огородах женщины, собирающие к ужину белобокие огурцы, в отдалении скрипел колодезный журавель.
— Наше терпенье кончатся! — прежним тоном сказал старший брат Иван. — Ты, конечно, человек раненый, геройский, Ванечка, но тебе надо укорот дать. Семена Василича будем в больницу класть, Устина мы, конечно, из бригады сволим, ежели будет продолжать, а с тобой что?.. Как на тебя управу найти, если ты от району работашь?
Голос Ивана Кандаурова был тих, заботлив, серые глаза в меру жестоковаты и в меру печальны, обожженное лицо казалось особенно страшным оттого, что было спокойно. Братья по-прежнему стояли тесно, загораживая весь тротуар, касались плечами друг друга, а пьяные, слушая неторопливую речь Ивана, понемногу повертывались к Семену Баландину с таким упрямством и необходимостью, как повертывается к солнцу желтый подсолнух.
— Семен Василич, а Семен Василич! — громко позвал Устин. — Очнись, Семен Василич!
Снижающееся солнце било в опухшее, водянистое лицо Семена Баландина, высветляя громадные мешки под глазами, растрескавшиеся до крови сухие губы, щербатый рот. Приплюснутый к забору, раздавленный собственной тяжестью, Семен все-таки оторвал голову от лацкана грязного пиджака, поглядев на братьев стеклянными глазами, заученным, механическим голосом спросил:
— Ты меня уважал, Иван, когда я был директором? Нет, ты мне прямо скажи, уважал? Ты меня уважал?
— Уважал.
Семен Баландин выпрямился, найдя мутными глазами сидящего на земле мужика Ульева, торжественно показал на него пальцем.
— А ты, Ульев, меня уважал?
— Шибко уважал, Семен Васильевич! — ответил Ульев, продолжая сидеть.
— Мы от тебя, кроме пользы, ничего не видели…
— А что ты мне сказал, Ульев, когда я к тебе на первомайскую гулянку отказался прийти?
— Зазнался, говорю, Семен Васильевич.
— Во! Правильно!
Оторвав спину от забора, Семен Баландин опасно покачнулся, начал падать, но не упал, а побежал вперед и повис на плече Ивана Кандаурова. По инерции Семен прилег щекой на грудь Ивана, удержав равновесие, оттолкнулся от Ивана руками и снизу вверх заглянул в страшное лицо бывшего танкиста.
— Хорошие ребята меня приглашали, чтобы поделиться радостью, — сказал Семен, — а вот такие, как Ульев, из подхалимажа… А откажешь ему, на всю деревню крик: «Баландин не уважает рабочего человека!»
Семен Баландин еще раз опасно покачнулся, задержав падение на плече Витьки Малых, пронзительно посмотрел на приятелей и так зачмокал губами, точно сдувал муху с подбородка.
— Ты зачем меня приглашал, Ульев? — тоненьким голосом спросил Баландин. — Тебе чего от меня надо было? Ты отвечай! Чего тебе от меня надо было?
Ульев поднялся с земли, отряхнул с брюк сухие травинки, стал боком отходить в сторону.
— Стой, Ульев! — тонко крикнул Семен Баландин. — Ты зачем меня в гости приглашал? Чего тебе от меня надо было?.. Не отвечаешь?! Тогда дай мне трешку, Ульев! Сейчас дай трешку, когда я не директор шпалозавода!.. Дай трешку! Дай!
Радиоприемник на конторской крыше сообщал о том, что Черное море — самое синее в мире, по улице катили на велосипедах с десяток мальчишек, на западной стороне неба загорелось красным светофорным светом маленькое неподвижное облако, и кожаный парень на мотоцикле мчался к нему с девчонкой на заднем сиденье. Девчонка обхватила парня за талию трепетными руками, ее длинные волосы не успевали за мотоциклом и казались соединенными с клубами каштановой пыли.
— Давай и мне трешку! — выпучив глаза, истерично заорал Ванечка Юдин.
— Давай и мне трешку, Ульев! Рази не я играл тебе на баяне? Гони и мне трешку, раз сидишь, как в кино, и на нас глядишь… Давай деньги!
Не обращая внимания на визжащего Ванечку Юдина, Иван Кандауров неторопливо повернулся к братьям и тихо сказал, кивая на Баландина:
— Вот до чего человек дошел, не то что здоровье, а и совесть у него водка отняла… Вся деревня виновата, а он сам правый… Все перед ним в ответе… — Он грустно покачал головой. — Так-то оно, конечно, полегче…
Толпа понемногу расходилась. С треском и ревом клаксона унесся на мотоцикле «Ява» парень в кожаной куртке; пошли, семеня ногами под длинными юбками, словно плывя по тротуару, две печальные женщины; рассеивались по переулкам ребятишки, старики на скамейках снова занялись молчанием, перевариванием пищи, своим собственным стариковским разговором. На улице стало пусто, и только мужик Ульев по-прежнему сидел на траве.
Поздно отобедавший, славно отдохнувший, по-воскресному свободный поселок Чила-Юл следил за четверкой десятками глаз — любопытными и укоризненными, хохочущими и печальными, осуждающими и завистливыми, неприязненными и ободряющими, сердитыми и подначивающими. Вслед приятелям мудро улыбались довольные послеобеденной жизнью старики, сравнивающе глядели на них пожилые женщины, отстраняюще — молодки, с испуганным любопытством осматривали их девчата, непонятно прищуривались мужчины средних лет, посмеивалась легкомысленная молодежь. Некоторые чилаюльцы смешливо здоровались с приятелями, другие — присвистывали, третьи звонко щелкали пальцами себя по тугому горлу, а шпалозаводской бухгалтер Власов, заметив приближающуюся четверку, вышел в одной майке на крыльцо своего нового дома, скрестив руки на груди, усмехнулся саркастически.
— Здорово бывали! — насмешливо сказал он пьяным, когда они поравнялись с ним. — Вань, а Вань, тебе помнится, какой завтра день? А понедельник, гражданин хороший… Будет предельно плохо, если утром не вернешь трешку…
Четверка остановилась… Ванечка Юдин на самом деле занимал под хлеб три рубля у Власова, клялся и божился вернуть не позже понедельника и забыл, конечно, об этой трешке, выпустил ее из виду, как и многие другие трешки, которые одалживала ему сердобольная деревня. Сейчас он вспомнил о деньгах, увидев бухгалтера Власова, и как-то вдруг, без всякой подготовки неистово заорал:
— Вор! Ворюга! Вор, ворюга!
Детские щеки Ванечки покрылись красными пятнами, грязные пальцы сжались в кулаки, глаза выкатились из орбит.
— Жулик! — сладостно орал на всю улицу Ванечка Юдин. — Народ грабишь, подлюга! Кто Гришке Перегудову шесть рублей не доплатил? Кто товар у Поли с-под прилавка берет? Ворюга! Гад! Подлость!
Покачивая головой в такт Ванечкиным крикам, бухгалтер Власов неторопливо вышел из калитки, стараясь не пропустить ни одного бранного слова, слушающе выставил в Ванечкину сторону волосатое ухо, присев на скамейку, сладостно почмокал губами. Вслед за этим торопливо перешли улицу два мужика, что сидели на лавочке у противоположного дома, задержалась в стремительном беге по поселку баба-сплетница Сузгиниха, специально пришагал на шум старик Протасов с марлевыми тампонами в ушах, прикатили на велосипедах трое мальчишек, не слезая с седел, поставили ноги на тротуар. Подошел кособокий мужик Ульев и деловито сел на траву, чтобы было вольготнее.
— Каждый бухгалтер — вор и жулик! — кричал Ванечка. — Все гады! Все подлюги! Все ворюги! А ты, Власов, хужее всех… Вор! Гадость! Подлюга! Я тебя в упор не вижу! Я тебя через колено ломаю… Вор! Жулик! Подлюга!
Хохотали и свистели мальчишки, кособокий мужик Ульев согласно кивал, из окон соседних домов выглядывали любопытные старухи в белых платочках, на скамейках, густо обсаженных отдыхающими стариками, царило оживление; на крылечки всех соседних домов высыпали женщины… Только братья Кандауровы по-прежнему отдыхающе сидели на своей зеленой скамейке, положив большие руки на колени, беседовали с таким видом, словно ничего не слышали.
— Тебя надоть сничтожить, Власов! — кричал Ванечка Юдин. — Тебя надоть с двустволки, тебя надоть… Вор! Жулик! Гадость!
Продолжая неспешно разговаривать, братья лениво поднялись, тяжелым шагом могучих людей пошли навстречу крикам Ванечки Юдина.
Братья Кандауровы были высокими, черноволосыми, с крутыми подбородками и квадратными ушами, а руки у них были такие же длинные и толстые, как у рамщика Медведева. В молодости братья Кандауровы наводили страх на деревню сплоченностью, мужеством в драке, привычкой, даже обливаясь кровью, никогда не отступать; сами братья драку никогда не начинали, но, если их принуждали драться, били жестоко. В годы войны братья Кандауровы были знаменитым танковым экипажем, прогремели на всю страну, а, вернувшись с фронта, принесли на троих двенадцать орденов и множество медалей. Все они работали рамщиками, славились рассудительностью и трезвостью, справедливостью, много лет подряд были членами партийного бюро завода и депутатами райсовета.
Братья шли к пьяным спокойно, касаясь друг друга плечами, одинаково глядели на кричащего Ванечку Юдина, переговаривались вполголоса. Ванечка заметил их поздно, когда братья уже выстроились за его спиной, когда Витька Малых и Устин Шемяка, бросившись к разбушевавшемуся приятелю, схватили его за руки.
— А, братовья! — восторженно закричал Ванечка. — Братовья Кандауровы! Вот по кому плачет срезка! — Он обморочно закатил глаза, на губах запузырилась сумасшедшая пена. — Чего глядите, гады? Не вы одне, гады, раны имеете. И у других есть!
С неожиданной пьяной силой Ванечка вырвался из рук Устина и Витьки, отскочив в сторону, рванул на груди спортивную майку с буквами «Урожай». Слабая материя поддалась так легко и охотно, словно давно ждала этого: с треском разъехавшись от горла до пупа, майка обнажила чудовищный, невозможный шрам на животе Ванечки Юдина: казалось, что желудок вынули, а вместо него возле самого позвоночника бугрилась клочковатая кожа, похожая на свежеразрезанное коровье вымя.
— Гляди, гады, каки раны у других имеются! — кричал Ванечка. — Гляди, как народ воевал!
Сидел на травушке-муравушке наслаждающийся ссорой мужик Ульев, топтался старик Протасов с ватой в ушах, пригорюнившись, стояли две женщины в платочках, заглушил мотоцикл только что подъехавший на шум парень в кожаной куртке и мотоциклетных очках на лбу, толпились мальчишки, спокойно наблюдали за происходящим красивые, здоровые, по-городскому одетые жены братьев Кандауровых.
— Гляди, народ, что Ванечка Юдин с фронту привез!
Глядели на изуродованного человека притихающее солнце, по-вечернему шелестящие тополя, красные рябины, мягкоцветные черемухи; заглядывали на смертельные раны река Обь, желторожие подсолнухи, дома, небо, белое облако; глядели и три брата Кандауровых, изуродованные лица которых были такими же, как Ванечкин живот. Они, братья, горели в танке, носящем имя «Смерть Гитлеру»; на теле братьев не было живого участка кожи, как и на лицах со сгоревшими веками без ресниц. Спокойно, безмятежно глядели братья на Ванечкину рану, и Ванечка понемногу затихал — перестал кричать, сделал попытку запахнуться в разодранную до пупа майку с отдельными буквами «о» и «ж», протрезвленно встряхнул головой.
— Не вы одне воевали! — тихо проговорил он. — Не вы одне в орденах да медалях!
Вот что говорил Ванечка Юдин, чтобы оправдаться перед братьями Кандауровыми, с которыми вместе учился, дружил, вместе пошел в армию; ехали они в одной теплушке, вместе писали письма домой, вместе вспоминали родную Обь — все было одинаковым в их судьбе, пока война не развела по разным подразделениям! Ванечку зачислила в пехоту, братьев — в танковые войска. А после войны еще одно разделение — сержанты Кандауровы вернулись на шпалозавод, а уволенный из армии старший лейтенант Юдин пошел скитаться по мелким начальственным должностям: был председателем ДОСААФ, артели «8 Марта», заведующим клубом, уполномоченным по сбору лекарственных растений, заведующим магазином, а сейчас работал в спортивном обществе «Урожай».
Тихо было на улице. Славно было. Солнце уж присело заметно к горизонту, лучи потеряли резкость, приглушились, и теперь было еще заметнее, чем утром, как хорош этот поселок Чила-Юл. Ласково и мило светились окна домов, чистота улицы под мягким солнцем казалась комнатной, деревья пошевеливали свежей листвой, река катилась бесшумно, мирно, по-равнинному.
— Поднадень, Ванечка, другу майку! — раздался в толпе тихий и робкий голос. — Я вот принесла…
Из толпы осторожно вышла женщина с маленьким птичьим лицом, подталкиваемая в спину суковатой палкой бабки Клани Шестерни, приблизилась к Ванечке Юдину, протянула ему застиранную майку с надписью «Урожай». Это была жена Ванечки, счетоводша шпалозавода Вера Ивановна. Отдав мужу майку, она снова скрылась в толпе, незаметная и серая, как соловьиха, согнутая и уже старая-старая, хотя ей не было и пятидесяти.
— Поднаденься, Ванечка! — сказал из толпы старик Протасов. — Поднаденься, чтобы брюхо-то не застудить…
— Прокричался, Ванечка? — негромко спросил старший из Кандауровых, брат Иван. — Надорвал, поди, горло-то!
Пьяные молчали. Давно привалился к забору и подремывал Семен Баландин, сидел отдыхающе на свежей траве Устин Шемяка, улыбался растерянно испуганный и бледный Витька Малых. На крыше шпалозаводской конторы радиодинамик пел про Волгу, на которой есть утес, смеялись на огородах женщины, собирающие к ужину белобокие огурцы, в отдалении скрипел колодезный журавель.
— Наше терпенье кончатся! — прежним тоном сказал старший брат Иван. — Ты, конечно, человек раненый, геройский, Ванечка, но тебе надо укорот дать. Семена Василича будем в больницу класть, Устина мы, конечно, из бригады сволим, ежели будет продолжать, а с тобой что?.. Как на тебя управу найти, если ты от району работашь?
Голос Ивана Кандаурова был тих, заботлив, серые глаза в меру жестоковаты и в меру печальны, обожженное лицо казалось особенно страшным оттого, что было спокойно. Братья по-прежнему стояли тесно, загораживая весь тротуар, касались плечами друг друга, а пьяные, слушая неторопливую речь Ивана, понемногу повертывались к Семену Баландину с таким упрямством и необходимостью, как повертывается к солнцу желтый подсолнух.
— Семен Василич, а Семен Василич! — громко позвал Устин. — Очнись, Семен Василич!
Снижающееся солнце било в опухшее, водянистое лицо Семена Баландина, высветляя громадные мешки под глазами, растрескавшиеся до крови сухие губы, щербатый рот. Приплюснутый к забору, раздавленный собственной тяжестью, Семен все-таки оторвал голову от лацкана грязного пиджака, поглядев на братьев стеклянными глазами, заученным, механическим голосом спросил:
— Ты меня уважал, Иван, когда я был директором? Нет, ты мне прямо скажи, уважал? Ты меня уважал?
— Уважал.
Семен Баландин выпрямился, найдя мутными глазами сидящего на земле мужика Ульева, торжественно показал на него пальцем.
— А ты, Ульев, меня уважал?
— Шибко уважал, Семен Васильевич! — ответил Ульев, продолжая сидеть.
— Мы от тебя, кроме пользы, ничего не видели…
— А что ты мне сказал, Ульев, когда я к тебе на первомайскую гулянку отказался прийти?
— Зазнался, говорю, Семен Васильевич.
— Во! Правильно!
Оторвав спину от забора, Семен Баландин опасно покачнулся, начал падать, но не упал, а побежал вперед и повис на плече Ивана Кандаурова. По инерции Семен прилег щекой на грудь Ивана, удержав равновесие, оттолкнулся от Ивана руками и снизу вверх заглянул в страшное лицо бывшего танкиста.
— Хорошие ребята меня приглашали, чтобы поделиться радостью, — сказал Семен, — а вот такие, как Ульев, из подхалимажа… А откажешь ему, на всю деревню крик: «Баландин не уважает рабочего человека!»
Семен Баландин еще раз опасно покачнулся, задержав падение на плече Витьки Малых, пронзительно посмотрел на приятелей и так зачмокал губами, точно сдувал муху с подбородка.
— Ты зачем меня приглашал, Ульев? — тоненьким голосом спросил Баландин. — Тебе чего от меня надо было? Ты отвечай! Чего тебе от меня надо было?
Ульев поднялся с земли, отряхнул с брюк сухие травинки, стал боком отходить в сторону.
— Стой, Ульев! — тонко крикнул Семен Баландин. — Ты зачем меня в гости приглашал? Чего тебе от меня надо было?.. Не отвечаешь?! Тогда дай мне трешку, Ульев! Сейчас дай трешку, когда я не директор шпалозавода!.. Дай трешку! Дай!
Радиоприемник на конторской крыше сообщал о том, что Черное море — самое синее в мире, по улице катили на велосипедах с десяток мальчишек, на западной стороне неба загорелось красным светофорным светом маленькое неподвижное облако, и кожаный парень на мотоцикле мчался к нему с девчонкой на заднем сиденье. Девчонка обхватила парня за талию трепетными руками, ее длинные волосы не успевали за мотоциклом и казались соединенными с клубами каштановой пыли.
— Давай и мне трешку! — выпучив глаза, истерично заорал Ванечка Юдин.
— Давай и мне трешку, Ульев! Рази не я играл тебе на баяне? Гони и мне трешку, раз сидишь, как в кино, и на нас глядишь… Давай деньги!
Не обращая внимания на визжащего Ванечку Юдина, Иван Кандауров неторопливо повернулся к братьям и тихо сказал, кивая на Баландина:
— Вот до чего человек дошел, не то что здоровье, а и совесть у него водка отняла… Вся деревня виновата, а он сам правый… Все перед ним в ответе… — Он грустно покачал головой. — Так-то оно, конечно, полегче…
Толпа понемногу расходилась. С треском и ревом клаксона унесся на мотоцикле «Ява» парень в кожаной куртке; пошли, семеня ногами под длинными юбками, словно плывя по тротуару, две печальные женщины; рассеивались по переулкам ребятишки, старики на скамейках снова занялись молчанием, перевариванием пищи, своим собственным стариковским разговором. На улице стало пусто, и только мужик Ульев по-прежнему сидел на траве.
8
И снова по поселку Чила-Юл шла четверка пьяных приятелей. Они двигались в том направлении, куда концентрическими лучами сходилась сейчас вся воскресная поселковая жизнь, — к большому деревянному клубу. Здесь приближался семичасовой сеанс, жужжал киноаппарат, киномеханик Гришка Мерлян уже покуривал на перилах, рядом на футбольной и волейбольной площадках ухали мячи, на клубных лавочках сидели старики, гуляли по тротуарам парами девчата, ездили вокруг клуба на велосипедах мальчишки. Возле клуба было шумно и весело, под лучами приглушенного солнца сверкали разноцветные одежды, празднично зеленело футбольное поле, уже висел над домами прозрачный месяц.
Отделенная от всего воскресного мира, похожая на людей, возвращающихся из плена, приближалась пьяная четверка к нарядному и веселому многолюдью клуба. У приятелей били такие бледные лица, словно не существовало на земле солнца, кожа была так суха и припорошена пылью, точно на земле не было воды, одежда была такой серой, словно над землей никогда не выгибалась разноцветной дугой радуга. Грязным с головы до ног был нище одетый Семен Баландин, потеряла разноцветье клетчатая ковбойка Устина Шемяки, в волосах опьяневшего Витьки Малых путались желтые хвоинки, оброс за день рыжей жидкой щетиной Ванечка Юдин. Серо-темные, качающиеся, они казались движущимся мрачным пятном на чистом и светлом разноцветье воскресного поселка.
С жалостью и ужасом глядел клубный народ на бывшего директора шпалозавода Семена Васильевича Баландина — самого грязного, опустившегося и несчастного из знаменитой четверки. Когда он подошел к веселому клубу, два старика на крашеной скамейке переглянулись, покачав головами, и неторопливо обменялись впечатлениями:
— Семену бы Васильичу надоть бы в баню сходить! — неторопливо заметил рыжебородый дед и положил подбородок на палку. — Вот ежели ты возьмешь, Флегонтыч, купца, то он через баню себя блюл…
— Твоя правда, Макарыч, — согласился второй старик, костистый и совершенно лысый. — Баня ему не помешат, но и воздух нужон. Через это ему бы надоть в тайгу податься!
Насмешливо, зло и неприязненно смотрел клубный народ на блаженно-красного, счастливого собой и опьянением, всем миром и друзьями Устина Шемяку, которому поселок не прощал того, что сильный, здоровый мужик, как говорили в поселке, «смущал на пьянство» Семена Баландина, Ванечку Юдина и совсем молодого Витьку Малых.
С состраданием и виной перед его фронтовым прошлым смотрел поселковый народ на Ванечку Юдина, о пьянстве которого говорили давно устоявшейся, привычной фразой: «Ванечка-то, он ведь на войне спорченный».
Равнодушно глядел клубный народ на чужака забайкальца Витьку Малых, которому ничего не приписывалось, за которым ни вины, ни добра не числилось, а упоминался он всегда только в связи с Семеном Баландиным, да и то мельком.
Пристально и по-деревенски дотошно глядел клубный народ на четверых приятелей, но уже можно было заметить, что глаза наблюдателей постепенно сходятся на Ванечке Юдине, так как именно он возле поселкового клуба проявлял особую активность: фыркал и нетерпеливо переступал ногами, кривил нижнюю губу, выпячивал грудь.
Отлично зная, что за этим последует, старики на скамеечке прервали беседу, мальчишки останавливали велосипеды, не занятые волейболом и футболом парни подходили поближе, а киномеханик Гришка Мерлян переместился на более удобное для наблюдений место.
Ванечка Юдин продолжал наливаться злобой. Вот он ненавидяще поглядел на футболистов, вот злобным зверьком ощерился на волейбольного судью, вот хищно наклонился вперед, как бы собираясь прыгнуть на ближнего к нему парня, а пальцами сделал такое движение, словно выпускал когти. Потом Ванечка сорвался с места, подбежал к волейболисту, подающему мяч, схватил его за руку.
— Ты откуда подаешь, гадость?! — визгливо закричал Ванечка. — Было же говорено, что надоть отходить два метра от черты! А ты чего делашь, кила бычачья?! Ты чего делашь?.. А это кто играт? Это кто играт, я вас спрашиваю?!
Всплеснув руками и тут же забыв о подающем, Ванечка, шатаясь, подошел к высокому белоголовому парню, издевательски улыбаясь, начал поигрывать отставленной в сторону ногой.
— А тебе кто позволил выйтить на площадку? — тихо спросил Ванечка и начальственно-важно огляделся по сторонам. — Я рази тебя не дисви… Я рази тебя не дискви… Я рази тебя не прогнал с площадки? — выпучив глаза, заорал Ванечка. — Я рази не запретил тебе, гадость, ходить на площадку, как ты спортил волейбольный мяч?!. А ну, подь ко мне! Второй раз повторяю: подь ко мне… Да не ты, не ты! А вот ты, Сметанин, подь ко мне…
Ванечка Юдин еще раз начальственно и насупленно посмотрел по сторонам, саркастически улыбнувшись, неторопливо вынул из кармана грязный блокнот и огрызок карандаша.
— Такие будут распоряжения, Сметанин! — сквозь зубы процедил Ванечка.
— Во-первых, ты, Сметанин, с капитанов свольняшься, во-вторых, вон тот Неганов, который мяч спортил, от игры отстранятся на полгода, в-третьих, сымай сетку… Седни игры не будет! Лишаю вас игры, как вы не сполняете вышестоящие приказы спортивного руководства… Давай, давай, сымай сетку!.. Кроме того, ты завтра подойди ко мне, Сметанин… Подойди ко мне утречком — я с тобой по отдельности разберусь.
Поигрывающий отставленной ногой, жесткогубый, с выкаченными глазами, Ванечка Юдин сейчас не был смешон. В глазах Ванечки блестели все фронтовые ордена и медали, выглядывала из них вся его послевоенная мелконачальственная жизнь, сверкал огонь до сих пор не погасшей жажды командовать, приказывать, увольнять.
— Пошли, Ванечка! — тихо сказал Витька Малых, страдая за товарища.
Но Ванечка Юдин не услышал приятеля. Он еще раз саркастически улыбнулся, поглядев на Сметанина, как на пустое место, сам пошел к волейбольной сетке, чтобы снять ее, и в том, как он шел, как двигался и как нес плечи, тоже не было ничего смешного, ничего легкого.
Ванечке Юдину оставалось всего несколько шагов до волейбольной сетки, когда от футболистов отделилась спокойная фигура в длинных трусах. У приближающегося человека были незагорелые рыжие ноги, обутые в разноцветные бутсы, на голове проглядывала сеточка, надетая для того, чтобы не путались волосы, на футболке белели буквы «Динамо».
— Морщиков! — испуганно вскрикнул Витька Малых. — Тикаем, Ванечка!
Участковый инспектор милиции старший лейтенант Морщиков, играющий в поселковой команде центральным защитником, был таким неторопливым и вальяжным человеком, так берег свои футбольные силы, что до сетки дойти не изволил: остановившись на краю футбольного поля, он поднял руки и показал Ванечке десять растопыренных пальцев.
— Десять суток! — обмирая, охнул Витька. — Тикаем, тикаем, Ванечка!
Юдин сник так быстро, как сникает человек, если его, швырнув наземь, придавливают коленом. Он болезненно сморщился, выронив из пальцев блокнот и карандаш, попятился, прикрываясь Витькой Малых, ибо милиционер глядел на Ванечку так, точно еще не решил, возвращаться ли на место центрального защитника или надевать форму, висящую на стойке правых ворот. Когда же Витька и Ванечка допятились до Семена и Устина, милиционер помахал им рукой: «Вон с площадки!»
Четверо пьяных медленно отступали, все пятились и пятились, и Семен Баландин не спускал глаз с вратаря, который стоял у ворот, привалившись спиной к штанге. Это был крановщик Борис Цыпылов — опять весь белый, горячий от закатного солнца. Боже, какой он был здоровый, молодой, счастливый!.. Поиграет в футбол, примет в клубной кочегарке душ, пойдет домой на длинных легких ногах. Перешагнув порог, поцелует жену, детей, поеживаясь от счастья, усталости и здоровья, ляжет в кровать. Чистые простыни! Пододеяльник! Боже, какой он был здоровый, молодой, счастливый!
— От клуба не надо бы уходить! — озабоченно шепнул Устин Шемяка, когда приятели благополучно выбрались из клубной ограды. — Якименко сегодня шибко гулят… У него сын из армии возвернувшись…
В доме рамщика Якименко действительно праздновали весь вчерашний вечер и сегодняшний день, сменилось за это время четыре очереди гостей, но к семи часам вечера гулянка уже совсем распалась — сын Васька шастал в кедрах с Шуркой Петровой, жена Якименко так ухайдакалась с гостями, что непробудно спала, гости разошлись, а Георгий Якименко, оставшийся в одиночестве, принес отцовскую радость клубному крыльцу, буфету и шампанскому, которое очень любил.
Отделенная от всего воскресного мира, похожая на людей, возвращающихся из плена, приближалась пьяная четверка к нарядному и веселому многолюдью клуба. У приятелей били такие бледные лица, словно не существовало на земле солнца, кожа была так суха и припорошена пылью, точно на земле не было воды, одежда была такой серой, словно над землей никогда не выгибалась разноцветной дугой радуга. Грязным с головы до ног был нище одетый Семен Баландин, потеряла разноцветье клетчатая ковбойка Устина Шемяки, в волосах опьяневшего Витьки Малых путались желтые хвоинки, оброс за день рыжей жидкой щетиной Ванечка Юдин. Серо-темные, качающиеся, они казались движущимся мрачным пятном на чистом и светлом разноцветье воскресного поселка.
С жалостью и ужасом глядел клубный народ на бывшего директора шпалозавода Семена Васильевича Баландина — самого грязного, опустившегося и несчастного из знаменитой четверки. Когда он подошел к веселому клубу, два старика на крашеной скамейке переглянулись, покачав головами, и неторопливо обменялись впечатлениями:
— Семену бы Васильичу надоть бы в баню сходить! — неторопливо заметил рыжебородый дед и положил подбородок на палку. — Вот ежели ты возьмешь, Флегонтыч, купца, то он через баню себя блюл…
— Твоя правда, Макарыч, — согласился второй старик, костистый и совершенно лысый. — Баня ему не помешат, но и воздух нужон. Через это ему бы надоть в тайгу податься!
Насмешливо, зло и неприязненно смотрел клубный народ на блаженно-красного, счастливого собой и опьянением, всем миром и друзьями Устина Шемяку, которому поселок не прощал того, что сильный, здоровый мужик, как говорили в поселке, «смущал на пьянство» Семена Баландина, Ванечку Юдина и совсем молодого Витьку Малых.
С состраданием и виной перед его фронтовым прошлым смотрел поселковый народ на Ванечку Юдина, о пьянстве которого говорили давно устоявшейся, привычной фразой: «Ванечка-то, он ведь на войне спорченный».
Равнодушно глядел клубный народ на чужака забайкальца Витьку Малых, которому ничего не приписывалось, за которым ни вины, ни добра не числилось, а упоминался он всегда только в связи с Семеном Баландиным, да и то мельком.
Пристально и по-деревенски дотошно глядел клубный народ на четверых приятелей, но уже можно было заметить, что глаза наблюдателей постепенно сходятся на Ванечке Юдине, так как именно он возле поселкового клуба проявлял особую активность: фыркал и нетерпеливо переступал ногами, кривил нижнюю губу, выпячивал грудь.
Отлично зная, что за этим последует, старики на скамеечке прервали беседу, мальчишки останавливали велосипеды, не занятые волейболом и футболом парни подходили поближе, а киномеханик Гришка Мерлян переместился на более удобное для наблюдений место.
Ванечка Юдин продолжал наливаться злобой. Вот он ненавидяще поглядел на футболистов, вот злобным зверьком ощерился на волейбольного судью, вот хищно наклонился вперед, как бы собираясь прыгнуть на ближнего к нему парня, а пальцами сделал такое движение, словно выпускал когти. Потом Ванечка сорвался с места, подбежал к волейболисту, подающему мяч, схватил его за руку.
— Ты откуда подаешь, гадость?! — визгливо закричал Ванечка. — Было же говорено, что надоть отходить два метра от черты! А ты чего делашь, кила бычачья?! Ты чего делашь?.. А это кто играт? Это кто играт, я вас спрашиваю?!
Всплеснув руками и тут же забыв о подающем, Ванечка, шатаясь, подошел к высокому белоголовому парню, издевательски улыбаясь, начал поигрывать отставленной в сторону ногой.
— А тебе кто позволил выйтить на площадку? — тихо спросил Ванечка и начальственно-важно огляделся по сторонам. — Я рази тебя не дисви… Я рази тебя не дискви… Я рази тебя не прогнал с площадки? — выпучив глаза, заорал Ванечка. — Я рази не запретил тебе, гадость, ходить на площадку, как ты спортил волейбольный мяч?!. А ну, подь ко мне! Второй раз повторяю: подь ко мне… Да не ты, не ты! А вот ты, Сметанин, подь ко мне…
Ванечка Юдин еще раз начальственно и насупленно посмотрел по сторонам, саркастически улыбнувшись, неторопливо вынул из кармана грязный блокнот и огрызок карандаша.
— Такие будут распоряжения, Сметанин! — сквозь зубы процедил Ванечка.
— Во-первых, ты, Сметанин, с капитанов свольняшься, во-вторых, вон тот Неганов, который мяч спортил, от игры отстранятся на полгода, в-третьих, сымай сетку… Седни игры не будет! Лишаю вас игры, как вы не сполняете вышестоящие приказы спортивного руководства… Давай, давай, сымай сетку!.. Кроме того, ты завтра подойди ко мне, Сметанин… Подойди ко мне утречком — я с тобой по отдельности разберусь.
Поигрывающий отставленной ногой, жесткогубый, с выкаченными глазами, Ванечка Юдин сейчас не был смешон. В глазах Ванечки блестели все фронтовые ордена и медали, выглядывала из них вся его послевоенная мелконачальственная жизнь, сверкал огонь до сих пор не погасшей жажды командовать, приказывать, увольнять.
— Пошли, Ванечка! — тихо сказал Витька Малых, страдая за товарища.
Но Ванечка Юдин не услышал приятеля. Он еще раз саркастически улыбнулся, поглядев на Сметанина, как на пустое место, сам пошел к волейбольной сетке, чтобы снять ее, и в том, как он шел, как двигался и как нес плечи, тоже не было ничего смешного, ничего легкого.
Ванечке Юдину оставалось всего несколько шагов до волейбольной сетки, когда от футболистов отделилась спокойная фигура в длинных трусах. У приближающегося человека были незагорелые рыжие ноги, обутые в разноцветные бутсы, на голове проглядывала сеточка, надетая для того, чтобы не путались волосы, на футболке белели буквы «Динамо».
— Морщиков! — испуганно вскрикнул Витька Малых. — Тикаем, Ванечка!
Участковый инспектор милиции старший лейтенант Морщиков, играющий в поселковой команде центральным защитником, был таким неторопливым и вальяжным человеком, так берег свои футбольные силы, что до сетки дойти не изволил: остановившись на краю футбольного поля, он поднял руки и показал Ванечке десять растопыренных пальцев.
— Десять суток! — обмирая, охнул Витька. — Тикаем, тикаем, Ванечка!
Юдин сник так быстро, как сникает человек, если его, швырнув наземь, придавливают коленом. Он болезненно сморщился, выронив из пальцев блокнот и карандаш, попятился, прикрываясь Витькой Малых, ибо милиционер глядел на Ванечку так, точно еще не решил, возвращаться ли на место центрального защитника или надевать форму, висящую на стойке правых ворот. Когда же Витька и Ванечка допятились до Семена и Устина, милиционер помахал им рукой: «Вон с площадки!»
Четверо пьяных медленно отступали, все пятились и пятились, и Семен Баландин не спускал глаз с вратаря, который стоял у ворот, привалившись спиной к штанге. Это был крановщик Борис Цыпылов — опять весь белый, горячий от закатного солнца. Боже, какой он был здоровый, молодой, счастливый!.. Поиграет в футбол, примет в клубной кочегарке душ, пойдет домой на длинных легких ногах. Перешагнув порог, поцелует жену, детей, поеживаясь от счастья, усталости и здоровья, ляжет в кровать. Чистые простыни! Пододеяльник! Боже, какой он был здоровый, молодой, счастливый!
— От клуба не надо бы уходить! — озабоченно шепнул Устин Шемяка, когда приятели благополучно выбрались из клубной ограды. — Якименко сегодня шибко гулят… У него сын из армии возвернувшись…
В доме рамщика Якименко действительно праздновали весь вчерашний вечер и сегодняшний день, сменилось за это время четыре очереди гостей, но к семи часам вечера гулянка уже совсем распалась — сын Васька шастал в кедрах с Шуркой Петровой, жена Якименко так ухайдакалась с гостями, что непробудно спала, гости разошлись, а Георгий Якименко, оставшийся в одиночестве, принес отцовскую радость клубному крыльцу, буфету и шампанскому, которое очень любил.