5
Дядя Золи докурил сигарету и затушил окурок, но выбрасывать не стал.
- Все в хозяйстве может сгодиться. - Он разорвал папиросную бумагу, вытряхнул остатки табака в воду и вылущил темно-желтый, резко пахнущий цилиндрик синтетического фильтра. Потом оплавил кончик фильтра на пламени спички и ловко защипил мягкую пластмассу пальцами. После остывания получился маленький серпик на толстой ножке. - Гльяди и учись, пока я жив, антибьетик павьяний!
Полукружье серпика чиркнуло по камню и на поверхности осталась глубокая борозда.
- Видишь, какой твердый стал? Может все резать. Это не просто так, павьяний варьянт. Это уже не фильтр, а веник для души. - Дядя Золи убрал измененной формы фильтр в нагрудный карман и посмотрел на озеро.
- Вот я думаю, зачем все это? Водичка плещется, солнышко светит. Вон строили, старались, красоту наводили, а потом все порушили. Знаешь, что там вблизи делается? Венгр показал рукой на Мефодиеву Пустынь.
- Человечье дьермо. Много дьерма. Дьермо малыми кучками на больших кучах битых кирпичей, дьермо даже по стенам келий монахов размазано. Дождик его смыть не может. Там воздух такой, что оно не гниет, а сохнет. Сразу каменеет. Даже белые мухины дьетки в нем не выводятся. Твердо слишком. Все зрья... И я зрья здесь толкусь... Хожу, кушаю, крыши латаю. Зачем я жил там? Расконвойный побледнел, и мелкие капельки испарины усыпали его лоб.
- Чьерный кофий большой кружкой пил каждое утро, сливьянку по воскресеньям, ночью в субботу жену топтал, как петух курицу, тоже потел, а она все пищала и во сне, и без сна... - Дядя Золи рукавом вытер мокрый лоб и скрестил руки на груди.
- Землью топчу, чего-то делаю, но все не в радость. Бесполезно все. Здесь везде мне банья для души. Сауна финская, й-еху, антибьетик! В ней душа моя страшней упревает, чем тело... А потом вдруг: хлоп одна мысль, и - легче. Я ж свободен, я всегда могу сделать вот такую острую штучку, мой веник для души, и - вжик им вдоль по венам! Маята моя пройдет, кровь потечет, я смотреть на нее буду долго-долго, пока душа не отмьякнет. Даже на вкус попробую. У жены-то кровь совсем соленая была, а моя?... Буду долго лежать и чьюствовать, как в пустеющих веньяках одно чистое облегчение остается. Навсегда облегчение. И этот выход всегда при мне! Всегда в карманчике. Всегда готовая свобода для души, из-за которой мне легче... - Дядя Золи встал, похлопал себя по нагрудному карману, повернулся к тюремному зданию, и холодными слюдяными молниями из-под шерстистых навесиков бровей сверкнули глаза.
- Поньял, пацан? А-аа, ничего ты не поньял! Павьяний варьянт!
6
Да, здесь они тогда сидели, на этом пятнистом, опоясанном черным платком старости вдоль границы воды и воздуха, валуне. Гриша положил велосипед на обочину, подобрал кусок щебня размером в полкулака и, широко размахнувшись, швырнул его в глыбу. Камень срикошетил от крутого бока и глухо ухнул, уйдя на глубину.
- Гришаня! Ты чего это здесь расшвырялся, сутки-трое? - Неслышно подошел обутый в серые валенки с галошами сторож Пехтерин. - Небось, сам ездил на нерест, сеточку приладил, а мне здесь рыбку пужать можно. Куда ездил-то, сутки-трое?
Гриша махнул рукой в сторону. - Ох, беспокойный! Сутки-трое тебе на поплавки! Да-а, ты с измальства таким был... - Тюремный сторож взялся за погон ружья, торчавшего у него за спиной одиноким вороненым двойным рогом сросшихся стволов. - Суетишься, суетишься чего-то, а толку-то? Ну, ладноть. Пойду посплю маленько после смены.
Но вместо того, чтобы уйти, Сутки-Трое снял с плеча старую тулку-горизонталку, упер приклад в землю и оперся на стволы двумя руками. Под не застегнутым на верхнюю пуговицу воротом байковой рубашки была видна тельняшка с черными полосками.
- Э-эх, Пасха скоро. Праздник великий, а на старом кладбище совсем все заболотило. Ну, дураки! Сутки-трое им в гашник! Где ж это видано, чтобы кладбище в низинке, в километре от Лосиного плеса разбивать? Он почему Лосиный-то называется? Так ведь глубокий такой, что когда там лось-подранок утонул, то никто достать не мог. Три дня маялись, ныряли всем кагалом, кошку бросали, а без толку. Без мяса остались. Я, правда, через месяц нашел в тростнике тушу. Сопрела вся, еле-еле рога обломал - воняла так, что не подобраться. Пришлось на багор длинную рукоять приделать. Раздутая была, сутки-трое, чуть ткнешь мимо, и газом шибает. Воон там, за мысочком. Пехтерин кивнул головой в сторону обглоданных куполов Мефодиевой Пустыни.
- Сам подумай: если плес такой глубокий, ключей полно, подводные течения такие, что лосиную тушу вынесло, почитай, километра за два, то обязательно низинку затоплять будет. А эти пришли, раз-раз: готова-корова! Сутки-трое им в пятаки! Участочки разметили, столбиков понатыкали, и будочку зеленую с оградой вляпали! Хороните, мол, теперь у Лосиного только! А там песок на дорожках и недели не держится - размывает все водичка. Э-эх-ма, сутки-трое вместо портянок! - Старик расчувствовался, слюна забрызгала аккуратно постриженные волоски бело-желтой рамки рта, и ему пришлось достать ветхий, но чистый носовой платок, и утереть бороду.
- Вот тебе-то все равно - за тридцать только-только перевалило, умирать не скоро. А мне каюк к ватерлинии подобрался: бушлатец деревянный впору примерять, сутки-трое. Кости-то по весне ревматизьма узлами закручивает, все проклятая служба в Речфлоте - почитай, сорок лет через Подпорожье баржи с лесом прогонял, а тут еще и после всего телом своим натруженным в мокрости лежать. Тьфу! Напасти! Ни в жизни покоя нет, ни в смерти! Сутки-трое в дышло, наперекосяк все вышло!
Пехтерин убрал платок и достал из того же кармана белый сверток. Зашуршала расправляемая бумага, и на свет появились два синих охотничьих патрона.
- Гришаня! Хочешь стрельнуть? - Ружье сухо хрустнуло при переламывании.
- Почитай, только мои стволы на всю окраину и остались. - Коротко клацнув, вошли патроны в вороненые трубки.
- Остальные конфисковали в год, когда тюремные укатили. - Протяжный хруст закрываемого ружья.
- Регистрация, мол, по новой. Деньгу, мол, платите. Лицензия, мол, сутки-трое твою плоскодонку. Так всех сдать и заставили. - Пехтерин положил стволы на сгиб левой руки, а правой придерживал приклад.
- Народ теперь и стрелять-то разучился. Раньше бывало, пацаны все приставали ко мне: "Дай, да дай разок, деда Пехтеря!" Но я тогда гордый был, ответственный, отказный. А чего зажимался? Сутки-трое... Дробь-то девяточка, мелкая. Припас я еще с прошлого года сделал. Думал, на вальдшнепа по весне пойду. Но куда уж! Я на смену с трудом ковыляю, а по лесу, да в темноте - не смочь мне теперь. Так весь свой остаток здесь и пропуляю. Сутки-трое навылет в белый свет. - Сторож снял с предохранителя дробовик, и передал его Грише.
- Стрельни дуплетом, а я посмотрю. А то я, сутки-трое, один здесь громыхаю. Может сердце-то отойдет, полегчает, сутки-трое.
Гриша взял оружие и приложил его к плечу. Потертый буковый приклад и ложе были чуть теплыми - отполированные мускулы поддержки.
Медленно перемещая стволы, Гриша провел венчающей их желтой мушкой по воде, задержался на полоске косматых кустов у дальнего берега и уперся в дырчатый купол главного собора Мефодиевой Пустыни.
Теперь у него на правой руке стало семь очень сильных пальцев - пять своих, родных и суставами розовых от весеннего холодка, и два стальных, ровных и бессуставных, полых и покрытых ровной матовой паволокой влажного конденсата, своей выпуклой колеей упирающихся в темный полумесяц, размещенный острыми клыками вверх в нижней части далекого креста. И все пальцы связывались в единое целое литой буковой мышцей. А спусковой холодящий крючок - всего лишь их общее сухожилие, и для энергетического проявления скрытой мощи надо свести плотнее неметаллические пальцы.
Гриша сжал кулак - выстрел. Пыж толстой однокрылой мухой спланировал вправо, а впереди, метрах в пятидесяти, газировкой вскипело пятно воды.
"Зачем же я в Пустынь целюсь? Вон дробь сама дорогу показывает! Надо же в озеро!"
Гриша немного опустил свою ставшую такой тяжелой полумеханическую руку, мушка переместилась вниз на воду, и снова сдвинул пять из семи пальцев.
Выстрел, - пыж, - фыркнули брызги фонтанчиков от свинцовых быстрых шариков, врезавшихся в воду.
Две острые булавки воткнулись в уголки Гришиного рта, потому что появившаяся улыбка разрушила застарелые авитаминозные болячки в местах перехода губ друг в друга, и гусиные лапки трещинок разбежались полукругом по воспаленной коже, и россыпью янтарных бусинок выступила на ней сукровица.
- Вот славно! Давай-ка сюда тулочку, гильзы вытащу, сутки-трое. - Пехтерин взял ружье у Гриши, переломил его, достал синие пластиковые трубочки, законопаченные с одного конца желтыми бескозырками крышечек с поясками, и, поднеся их к самому носу, стал внимательно разглядывать.
- Ничего еще, сгодятся, сутки-трое. А самому-то тебе понравилось?
- Угумк-уммыма. - Гриша Орешонков был нем от рождения и не умел общаться с миром посредством членораздельного произнесения слов.
"Угумк-уммыма" было одно из немногих доступных звукосочетаний, которыми он выражал удовлетворение.
Стены
1
Город располагался на длинном, широком у основания и сходившимся конусом к концу, мысу.
Когда-то давненько, во времена бродячих ледников, суша, приняв образ большой оленихи, пыталась завладеть озерным пространством, осушить до самого дна бездну, выпив бесконечную воду, освободить двоюродную сестру - подводную землю, чтобы подстраховать людишек, своих нерадивых детей, подарив им плодородие скрытого глубинного ила.
Суше-самке так и не удалось победить мужественного и множественного озерного духа, иссякли женские силы, лишилась она в борьбе своего лакающего языка, который так и остался лежать здесь вытянутым равнобедренным треугольником, омываемый сторожкими волнами-победителями. Вечно голодающими сиротами обосновались люди в пограничной зоне между твердью и зыбью, в междувременьи постледниковых сонных веков, и выстроили геометрический город на мысу - оленихином языке, остатке одной из чувствующих частей тела своей матери.
"Данное число три среднего размера, а пять непересекающееся, другое три растительное, десяток прямой и угловатый", - подумал Гриша Орешонков.
Три главные улицы прямыми пятикилометровыми параллельными линиями проходили вдоль мыса, упираясь в трилистник базарной площади и городскую пристань. С десяток поперечных наезженных дорог полосами-перпендикулярами пересекали улицы, деля город на квадраты, выстроившиеся по уменьшению роста от основания к верхушке сектора суши. Дороги заканчивались на берегу: где остатками набережных в виде замшелых камней, а где просто расхристанными кустами ракитника. В углах образованных переулками квадратов озеро всегда следило за каждым идущим по одной из главных улиц вдоль мыса, - вдруг опять придет олениха с подмогой, обязательно и справа, и слева, сквозь ветки растений, трещины и разломы валунов, а иногда и спереди, сквозь бетонные быки и чугунные решетки пристани, вглядывались в город водяные просторы.
За тюрьмой, стоявшей в начале ближней к озеру продольной улицы, Гриша повернул налево.
Здесь начинался Микрорайон-на-Мысу. Почтовый адрес сюда был прост: "Область, город, Микрорайон, такому-то".
Микрорайон знали все, он был один на весь город: гигантские вздыбленные бетонные складки среди поросли одноэтажных потемневших хаток. Ошибиться было трудно.
"Три большое, пять слоистое и горизонтальное, семь угловое, нервное и вертикальное, пять энергичное, десятичное", - счет шел сам собой.
Три пятиэтажных семиподъездных дома стояли в пятидесяти метрах друг от друга, плоскопараллельные множественными одинаковыми квадратными зевиками окон и разграниченные пунктиром обшарпанных деревянных столов, вкопанных в палисадниках по обе стороны центрального здания.
В Микрорайоне каждый знал каждого, здесь вся жизнь текла на виду: люди появлялись на свет, росли, начинали выпивать и гулять, женились, выходили замуж. Постоянно беременели бабы, а мужики изредка бросали семьи, или уходя в вечный запой, или уезжая в сытные места. Много рожали и часто ходили в баню, регулярно пороли детей, шумно скандалили и мирились, чинили мотоциклы и велосипеды, латали сети, развешивали белье, - и все под неусыпным множественным оком тройного жилищного дива - Микрорайона, возвышавшегося незатейливыми прямыми углами своих панелей, как напоминание о попытке далеких властей малой кровью решить квартирный вопрос.
Достаточно было почтальону, кривоногой Любе, подойти к торцу среднего дома и крикнуть "Тимохин, телеграмма от тестя!" или "Переломов, получи письмо падчерицы!", как открывалось какое-нибудь окно и рыжий Тимохин или розовощекий и лысый Переломов высовывались, сверкая голыми телами в проемах маек, и показывали на ближайший к их подъезду деревянный стол. Люба клала почту на нужный стол и уходила.
Газеты и журналы почти никто не выписывал, а если и заводился такой чудак, то ему самому приходилось ходить за корреспонденцией в отделение связи. Обычно, поддавшись общей ауре этого места, через некоторое время чудаки бросали чтение периодики и лишь изредка покупали программу телепередач становились как все.
"А вот этой цифры уже не существует". Ломанными спичечными коробками захрустел гравий под шинами велосипеда - Гриша свернул на дорожку идущую параллельно среднему дому. У предпоследнего подъезда он остановился и спешился. Придерживая одной рукой велосипед, Гриша раскрыл дощатую дверь с кривой, намалеванной черной краской шестеркой и вошел в сумерки помещения.
Справа от небольшой площадки, вверх к квартирам, уходила лестница, ограниченная пыльной стеной и ободранными перилами, а слева в бетонном полу был проломан широкий лаз, прикрытый рассохшимся деревянным щитом.
Гриша прислонил велосипед к стене и щелкнул выключателем. Сквозь доски из отверстия стали пробиваться редкие лучики света. Внизу был подвал, нелегально сооруженный батей в обход всех правил и назло соседям, в котором он оборудовал мастерскую, место для хранения велосипедов, и где размещались разнообразные съедобные припасы. Сейчас там было тихо, но как-то раз, вот также аккуратно войдя в подъезд...
2
- ...и цьелая рота танкистов разместилась у него в доме на постой. - Голос дяди Золи был чуть приглушен стенами, но слова были четко различимы. Гриша, возвращавшийся после вечерней рыбалки, замер у люка. В подвале горел свет, и шла оживленная беседа.
- А кто ж дал указание разместить их у твоего шурина в доме? А? На каком основании? - Батя чем-то зазвенел.
- Пей, Золтан. Водочка подходящая, московская. - Спасибо, Иван Герасимович! Гриша возвращался с рыбалки и хотел убрать спиннинг и корзину для рыбы в подвал, но услышал голоса, и, подчинившись неведомой магнетической силе, замер, чутко впитывая в себя все звуки, доносившиеся снизу.
- Й-еху, хороша! Московская не павьяний варьянт, не торопецкая!
Запахло смородиной и чесноком. Ирина Вячеславовна всегда засаливала огурцы с большим количеством смородинового листа и обязательно клала пару целых головок чеснока на кадушку.
- А дело-то в том, Иван Герасимович, что в городке том, Дебрецене, военная часть советская стояла, и командование шурину моему много тысяч форинтов за постой офицеров заплатило. Большие деньги, он думал перетерпеть. Всего-то пара дней. Сестра моя была не старая, и дочьери их только девьятнадцать исполнилось. Так вот, танкисты вечером пьервача из виноградных отжимок выпили и заперли шурина, а сами сестру и племьянницу по дому гоньять принялись. Гоньяют и кричат: "Мы очень любим ваши большие и чьерные! Мы очень любим ваши большие и чьерные!" У мадьярок-то глаза карие и глубокие. Эх, антибьетик... Женщины от них прыгают и пищат: "Нихт-найн-нинч! Нихт-найн-нинч! Нихт-найн-нинч!". Вроде как "нет" хотели на всех знакомых языках разом сказать. Шурин запертый сидит и слушает, нервничает. Да. Спокойно закончилось - танкисты их по дому погоньяли-погоньяли, но не тронули, быстро от самогонки устали и закемарили. А женщины в погребе спрьятались. Утром, когда военные на учения ушли, они шурина, конечно, выпустили, а тот ничего говорить не может, кроме "нихт-найн-нинч". Чьерный мех на стене увидел, шкура у них там одна висела, пьена белая ртом пошла и затрьясся весь. Чего уж он себе надумал? Да... Припадочным стал. То сидит и сидит целый дьень, а то вскочит и побежит с криком "нихт-найн-нинч" и упадет, и обмочится, и пьена белая опьять. Промучились домашние с ним цьелый год и в университетскую клинику отдали на содержание. В психушку. Вот такой антибьетик - павьяний варьянт! Налейте-ка еще, Иван Герасимович, если не жалко.
- Это-то, конечно, не жалко. Пей, Золтан, от пуза. Но давай с тобой дельце одно обсудим.
- А я все думал, когда ж вы к делу приступите? Не просто ж так здесь меня кормите и поите, байки слушаете.
- Ишь, ты! Проницательный! - А то! Тьюрьма всему научит. - Вот-вот, тюрьма. Я слышал, что скоро тебе выходить? А? Есть основание?
- Через месяц вроде бы. - И куда ж потом? - А не знаю, Иван Герасимович. Вроде как некуда, а и здесь упрел совсем. Не знаю еще.
- Помочь могу. Точно. Есть подходящий адресок, и пожить можно, и работу по кровельной специальности найти. Под Рузой. Места хорошие, письмецо чиркну, указание дам, примут и помогут. Про прошлое и спрашивать никто не будет. Есть основание... Наливай, наливай себе, я пропущу, в годах, не угнаться выпивкой за тобой.
- Чего ж, больше некуда мне дьеваться. - Но за помощь службишку сослужи. На-ка опяток маринованных, закуси.
- Й-еху, сами проскочили! И жьевать не надо. - Сына младшего моего, немого Гришку, ты знаешь. Паренек покладистый. А старшего, Юрку, и не видел, редко он приезжает. Студентик в Академгородке, под столицей. То ли физик, то ли химик, не знаю. Но от рук отбился, родителей не чтет, стервец. Мне, отцу своему, грубит и перечит. Где это видано? А? На каком основании? Кто ж такое указание ему давал?
Буммм-дзинь. Гриша догадался, что батя ударил своим мясистым кулаком по столу.
- Не серчайте, Иван Герасимович! Дьети - дело такое. Моя племьянница, так...
- Хрен лысый, а не племянница! Сына приструнить надо... Занялся бы этим. А? Съездил бы в общежитие к Юрке? А потом и адресок в Рузе, и письмецо с ценным указанием...
- Как же я туда попаду? Тьеперь в стокилометровую зону хода нет.
- Тихонечко, Золтанчик, тихонечко на электричечках и доберешься. Кто справки требовать будет? Я дорожку подробно опишу, где пересадочку сделать, где на автобус сесть, фотографию Юркину дам. Деньжат подкину. Дельце справишь, а потом в Рузу на покой.
3
Гриша опять нажал горбатую клавишу выключателя. Яркие лучики, пробивавшиеся сквозь щели старого дерева, исчезли, и он почувствовал, что большие пальцы на ногах занемели. Охватывая кольцами икры, вверх по ногам побежали колкие мурашки. Гриша встряхнул головой, освобождаясь от навязчивого воспоминания, и, чуть касаясь перил, начал подниматься по лестнице.
"Два сплошное, три слоистое и горизонтальное, опять три, но уже замкнутое в объеме", - казалось, что бесконечная цепь материализованных чисел будет складываться вечно.
Красноватая дверь о двух замках на третьем этаже. За ней трехкомнатная квартира.
"Три горячее, два теплое, два без меня холодное. Обратный ряд. Триста двадцать два. Тридцать два года или тридцать два удара? Но остаются еще два в периоде. Почти стройный ряд сложился", - попытался завершить вничью борьбу с цифрами Гриша, проучившийся два года на механико-математическом факультете.
В конце девятого класса он случайно увидел на витрине в киоске журнал "Кварк", открытый на странице с конкурсными заданиями для абитуриентов. Запомнил и дома сделал девять задач за неполный час, а в десятой обнаружил опечатку. Мама, увидев страничку, испещренную аккуратными символами-жучками, забрала ее и упросила почтальоншу Любу отправить четвертушку бумаги с решениями "Самому Главному Академику в стране". Через полгода пришел ответ, в котором Главный-Преглавный поздравлял и приглашал учиться.
В университете Гриша поначалу исправно посещал лекции и семинары, письменно (по специальному разрешению) сдал экзамены на отлично. На Татьянин день Самый Главный благодарственно пожал ему руку. А в начале второго семестра немой студент вдруг стал замечать частые расчетные ошибки говорливых лекторов. Несколько раз Гриша, демонстрируя свои записи и сравнивая их с меловыми каракулями на доске, указывал преподавателям на недочеты. С ним истово спорили, и глаза учителей к концу спора начинали блестеть. На очередном занятии Гриша обнаруживал новые огрехи, и опять что-то пытался доказать. Все повторялось, внешняя лавина неправильностей росла и захлестывала гармонично выстраивающиеся ряды цифр, стремясь нарушить стройную логику математических законов построения мира.
Формальная сторона учебы стала тяготить Орешонкова-младшего. По инерции удалось неплохо сдать еще две сессии, но родилась и росла академическая задолженность. Гриша заинтересовался философией, целыми днями пропадал в библиотеке и совсем перестал сдавать зачеты и экзамены. Его отчислили.
Немой студент вернулся сюда, в Микрорайон-на-Мысу, в трехкомнатную квартиру, за эту дверь, к маме и бате, но тяга к бесконечному поиску выражаемых цифрами одушевленных числовых соответствий осталась.
Край красной плоскости отклеился от стены и уплыл внутрь - отпертая дверь открылась, и Гриша вошел в прихожую, заставленную трехлитровыми банками с желтой вязкой жидкостью. Друг на друге банки стояли в два ряда на полу, красовались янтарными боками на полках стеллажа, подпиравшего своим деревянным костяком оклеенные ядовито-синими обоями стены, качали широкими белыми бескозырками пластиковых крышек на колченогом холодильнике "Саратов". Это была трехмесячная Гришина зарплата в леспромхозе, полученная под расчет. Денег последний год не платили, но изредка баловали различным товаром: когда сапожными щетками и ваксой, когда цепями и подшипниками от бензопил, а когда и продуктами, - в общем, всем тем, что удавалось достать начальству в обмен на необработанную древесину. В последний раз, перед увольнением, с Украины прислали в алюминиевых баклагах подсолнечное масло, которое расфасованное вяло колебалось сейчас за пузатыми стеклами, потревоженное вибрацией стен, рожденной захлопнутой дверью.
Попеременно опираясь каблуками о дверную приступочку, Орешонков-младший снял надоевшие болотные сапоги и, расправив, поставил в угол. Резиновые ботфорты медленно опустились, чиркнув верхом по полу. Гриша потряс освобожденными ступнями ими - левая, правая, - остатки юрких булавочек-мурашек перестали беспокоить, повесил штормовку на один из крючков старой облупленной вешалки и посмотрел на висящую рядом батину кепку. Сжав в кулаке брезентовую спину куртки, он резко сдернул ее с крючка и перевесил, накрыв капюшоном серый и плоский головной убор. Теперь можно было идти.
Влажные от пота шерстяные носки оставили цепочку быстро высыхающих следов на полу. Следы начинались в узкой прихожей и заканчивались у кушетки в дальней комнате. Где-то в дебрях квартиры из подтекающего крана звонко капала вода.
Гриша Орешонков лежал на старом матрасе и, не мигая, смотрел вверх. Над ним, в граничном углу смычки горизонтали потолка и вертикали стены, притулилось черное неровное кольцевое пятно, в середине которого торчали чешуйки и пластинки взлохмаченной, вздыбленной многочисленными мелкими пузырями, потерявшей в черноте белый свой цвет и приобретшей коричневатую желтизну, краски. Грибок, живой паразит неживого, спутник вечной сырости, откуда-то изнутри, через перекрытия, стяжки и засыпки неутомимо пробирался в жилище.
Дядя Золи докурил сигарету и затушил окурок, но выбрасывать не стал.
- Все в хозяйстве может сгодиться. - Он разорвал папиросную бумагу, вытряхнул остатки табака в воду и вылущил темно-желтый, резко пахнущий цилиндрик синтетического фильтра. Потом оплавил кончик фильтра на пламени спички и ловко защипил мягкую пластмассу пальцами. После остывания получился маленький серпик на толстой ножке. - Гльяди и учись, пока я жив, антибьетик павьяний!
Полукружье серпика чиркнуло по камню и на поверхности осталась глубокая борозда.
- Видишь, какой твердый стал? Может все резать. Это не просто так, павьяний варьянт. Это уже не фильтр, а веник для души. - Дядя Золи убрал измененной формы фильтр в нагрудный карман и посмотрел на озеро.
- Вот я думаю, зачем все это? Водичка плещется, солнышко светит. Вон строили, старались, красоту наводили, а потом все порушили. Знаешь, что там вблизи делается? Венгр показал рукой на Мефодиеву Пустынь.
- Человечье дьермо. Много дьерма. Дьермо малыми кучками на больших кучах битых кирпичей, дьермо даже по стенам келий монахов размазано. Дождик его смыть не может. Там воздух такой, что оно не гниет, а сохнет. Сразу каменеет. Даже белые мухины дьетки в нем не выводятся. Твердо слишком. Все зрья... И я зрья здесь толкусь... Хожу, кушаю, крыши латаю. Зачем я жил там? Расконвойный побледнел, и мелкие капельки испарины усыпали его лоб.
- Чьерный кофий большой кружкой пил каждое утро, сливьянку по воскресеньям, ночью в субботу жену топтал, как петух курицу, тоже потел, а она все пищала и во сне, и без сна... - Дядя Золи рукавом вытер мокрый лоб и скрестил руки на груди.
- Землью топчу, чего-то делаю, но все не в радость. Бесполезно все. Здесь везде мне банья для души. Сауна финская, й-еху, антибьетик! В ней душа моя страшней упревает, чем тело... А потом вдруг: хлоп одна мысль, и - легче. Я ж свободен, я всегда могу сделать вот такую острую штучку, мой веник для души, и - вжик им вдоль по венам! Маята моя пройдет, кровь потечет, я смотреть на нее буду долго-долго, пока душа не отмьякнет. Даже на вкус попробую. У жены-то кровь совсем соленая была, а моя?... Буду долго лежать и чьюствовать, как в пустеющих веньяках одно чистое облегчение остается. Навсегда облегчение. И этот выход всегда при мне! Всегда в карманчике. Всегда готовая свобода для души, из-за которой мне легче... - Дядя Золи встал, похлопал себя по нагрудному карману, повернулся к тюремному зданию, и холодными слюдяными молниями из-под шерстистых навесиков бровей сверкнули глаза.
- Поньял, пацан? А-аа, ничего ты не поньял! Павьяний варьянт!
6
Да, здесь они тогда сидели, на этом пятнистом, опоясанном черным платком старости вдоль границы воды и воздуха, валуне. Гриша положил велосипед на обочину, подобрал кусок щебня размером в полкулака и, широко размахнувшись, швырнул его в глыбу. Камень срикошетил от крутого бока и глухо ухнул, уйдя на глубину.
- Гришаня! Ты чего это здесь расшвырялся, сутки-трое? - Неслышно подошел обутый в серые валенки с галошами сторож Пехтерин. - Небось, сам ездил на нерест, сеточку приладил, а мне здесь рыбку пужать можно. Куда ездил-то, сутки-трое?
Гриша махнул рукой в сторону. - Ох, беспокойный! Сутки-трое тебе на поплавки! Да-а, ты с измальства таким был... - Тюремный сторож взялся за погон ружья, торчавшего у него за спиной одиноким вороненым двойным рогом сросшихся стволов. - Суетишься, суетишься чего-то, а толку-то? Ну, ладноть. Пойду посплю маленько после смены.
Но вместо того, чтобы уйти, Сутки-Трое снял с плеча старую тулку-горизонталку, упер приклад в землю и оперся на стволы двумя руками. Под не застегнутым на верхнюю пуговицу воротом байковой рубашки была видна тельняшка с черными полосками.
- Э-эх, Пасха скоро. Праздник великий, а на старом кладбище совсем все заболотило. Ну, дураки! Сутки-трое им в гашник! Где ж это видано, чтобы кладбище в низинке, в километре от Лосиного плеса разбивать? Он почему Лосиный-то называется? Так ведь глубокий такой, что когда там лось-подранок утонул, то никто достать не мог. Три дня маялись, ныряли всем кагалом, кошку бросали, а без толку. Без мяса остались. Я, правда, через месяц нашел в тростнике тушу. Сопрела вся, еле-еле рога обломал - воняла так, что не подобраться. Пришлось на багор длинную рукоять приделать. Раздутая была, сутки-трое, чуть ткнешь мимо, и газом шибает. Воон там, за мысочком. Пехтерин кивнул головой в сторону обглоданных куполов Мефодиевой Пустыни.
- Сам подумай: если плес такой глубокий, ключей полно, подводные течения такие, что лосиную тушу вынесло, почитай, километра за два, то обязательно низинку затоплять будет. А эти пришли, раз-раз: готова-корова! Сутки-трое им в пятаки! Участочки разметили, столбиков понатыкали, и будочку зеленую с оградой вляпали! Хороните, мол, теперь у Лосиного только! А там песок на дорожках и недели не держится - размывает все водичка. Э-эх-ма, сутки-трое вместо портянок! - Старик расчувствовался, слюна забрызгала аккуратно постриженные волоски бело-желтой рамки рта, и ему пришлось достать ветхий, но чистый носовой платок, и утереть бороду.
- Вот тебе-то все равно - за тридцать только-только перевалило, умирать не скоро. А мне каюк к ватерлинии подобрался: бушлатец деревянный впору примерять, сутки-трое. Кости-то по весне ревматизьма узлами закручивает, все проклятая служба в Речфлоте - почитай, сорок лет через Подпорожье баржи с лесом прогонял, а тут еще и после всего телом своим натруженным в мокрости лежать. Тьфу! Напасти! Ни в жизни покоя нет, ни в смерти! Сутки-трое в дышло, наперекосяк все вышло!
Пехтерин убрал платок и достал из того же кармана белый сверток. Зашуршала расправляемая бумага, и на свет появились два синих охотничьих патрона.
- Гришаня! Хочешь стрельнуть? - Ружье сухо хрустнуло при переламывании.
- Почитай, только мои стволы на всю окраину и остались. - Коротко клацнув, вошли патроны в вороненые трубки.
- Остальные конфисковали в год, когда тюремные укатили. - Протяжный хруст закрываемого ружья.
- Регистрация, мол, по новой. Деньгу, мол, платите. Лицензия, мол, сутки-трое твою плоскодонку. Так всех сдать и заставили. - Пехтерин положил стволы на сгиб левой руки, а правой придерживал приклад.
- Народ теперь и стрелять-то разучился. Раньше бывало, пацаны все приставали ко мне: "Дай, да дай разок, деда Пехтеря!" Но я тогда гордый был, ответственный, отказный. А чего зажимался? Сутки-трое... Дробь-то девяточка, мелкая. Припас я еще с прошлого года сделал. Думал, на вальдшнепа по весне пойду. Но куда уж! Я на смену с трудом ковыляю, а по лесу, да в темноте - не смочь мне теперь. Так весь свой остаток здесь и пропуляю. Сутки-трое навылет в белый свет. - Сторож снял с предохранителя дробовик, и передал его Грише.
- Стрельни дуплетом, а я посмотрю. А то я, сутки-трое, один здесь громыхаю. Может сердце-то отойдет, полегчает, сутки-трое.
Гриша взял оружие и приложил его к плечу. Потертый буковый приклад и ложе были чуть теплыми - отполированные мускулы поддержки.
Медленно перемещая стволы, Гриша провел венчающей их желтой мушкой по воде, задержался на полоске косматых кустов у дальнего берега и уперся в дырчатый купол главного собора Мефодиевой Пустыни.
Теперь у него на правой руке стало семь очень сильных пальцев - пять своих, родных и суставами розовых от весеннего холодка, и два стальных, ровных и бессуставных, полых и покрытых ровной матовой паволокой влажного конденсата, своей выпуклой колеей упирающихся в темный полумесяц, размещенный острыми клыками вверх в нижней части далекого креста. И все пальцы связывались в единое целое литой буковой мышцей. А спусковой холодящий крючок - всего лишь их общее сухожилие, и для энергетического проявления скрытой мощи надо свести плотнее неметаллические пальцы.
Гриша сжал кулак - выстрел. Пыж толстой однокрылой мухой спланировал вправо, а впереди, метрах в пятидесяти, газировкой вскипело пятно воды.
"Зачем же я в Пустынь целюсь? Вон дробь сама дорогу показывает! Надо же в озеро!"
Гриша немного опустил свою ставшую такой тяжелой полумеханическую руку, мушка переместилась вниз на воду, и снова сдвинул пять из семи пальцев.
Выстрел, - пыж, - фыркнули брызги фонтанчиков от свинцовых быстрых шариков, врезавшихся в воду.
Две острые булавки воткнулись в уголки Гришиного рта, потому что появившаяся улыбка разрушила застарелые авитаминозные болячки в местах перехода губ друг в друга, и гусиные лапки трещинок разбежались полукругом по воспаленной коже, и россыпью янтарных бусинок выступила на ней сукровица.
- Вот славно! Давай-ка сюда тулочку, гильзы вытащу, сутки-трое. - Пехтерин взял ружье у Гриши, переломил его, достал синие пластиковые трубочки, законопаченные с одного конца желтыми бескозырками крышечек с поясками, и, поднеся их к самому носу, стал внимательно разглядывать.
- Ничего еще, сгодятся, сутки-трое. А самому-то тебе понравилось?
- Угумк-уммыма. - Гриша Орешонков был нем от рождения и не умел общаться с миром посредством членораздельного произнесения слов.
"Угумк-уммыма" было одно из немногих доступных звукосочетаний, которыми он выражал удовлетворение.
Стены
1
Город располагался на длинном, широком у основания и сходившимся конусом к концу, мысу.
Когда-то давненько, во времена бродячих ледников, суша, приняв образ большой оленихи, пыталась завладеть озерным пространством, осушить до самого дна бездну, выпив бесконечную воду, освободить двоюродную сестру - подводную землю, чтобы подстраховать людишек, своих нерадивых детей, подарив им плодородие скрытого глубинного ила.
Суше-самке так и не удалось победить мужественного и множественного озерного духа, иссякли женские силы, лишилась она в борьбе своего лакающего языка, который так и остался лежать здесь вытянутым равнобедренным треугольником, омываемый сторожкими волнами-победителями. Вечно голодающими сиротами обосновались люди в пограничной зоне между твердью и зыбью, в междувременьи постледниковых сонных веков, и выстроили геометрический город на мысу - оленихином языке, остатке одной из чувствующих частей тела своей матери.
"Данное число три среднего размера, а пять непересекающееся, другое три растительное, десяток прямой и угловатый", - подумал Гриша Орешонков.
Три главные улицы прямыми пятикилометровыми параллельными линиями проходили вдоль мыса, упираясь в трилистник базарной площади и городскую пристань. С десяток поперечных наезженных дорог полосами-перпендикулярами пересекали улицы, деля город на квадраты, выстроившиеся по уменьшению роста от основания к верхушке сектора суши. Дороги заканчивались на берегу: где остатками набережных в виде замшелых камней, а где просто расхристанными кустами ракитника. В углах образованных переулками квадратов озеро всегда следило за каждым идущим по одной из главных улиц вдоль мыса, - вдруг опять придет олениха с подмогой, обязательно и справа, и слева, сквозь ветки растений, трещины и разломы валунов, а иногда и спереди, сквозь бетонные быки и чугунные решетки пристани, вглядывались в город водяные просторы.
За тюрьмой, стоявшей в начале ближней к озеру продольной улицы, Гриша повернул налево.
Здесь начинался Микрорайон-на-Мысу. Почтовый адрес сюда был прост: "Область, город, Микрорайон, такому-то".
Микрорайон знали все, он был один на весь город: гигантские вздыбленные бетонные складки среди поросли одноэтажных потемневших хаток. Ошибиться было трудно.
"Три большое, пять слоистое и горизонтальное, семь угловое, нервное и вертикальное, пять энергичное, десятичное", - счет шел сам собой.
Три пятиэтажных семиподъездных дома стояли в пятидесяти метрах друг от друга, плоскопараллельные множественными одинаковыми квадратными зевиками окон и разграниченные пунктиром обшарпанных деревянных столов, вкопанных в палисадниках по обе стороны центрального здания.
В Микрорайоне каждый знал каждого, здесь вся жизнь текла на виду: люди появлялись на свет, росли, начинали выпивать и гулять, женились, выходили замуж. Постоянно беременели бабы, а мужики изредка бросали семьи, или уходя в вечный запой, или уезжая в сытные места. Много рожали и часто ходили в баню, регулярно пороли детей, шумно скандалили и мирились, чинили мотоциклы и велосипеды, латали сети, развешивали белье, - и все под неусыпным множественным оком тройного жилищного дива - Микрорайона, возвышавшегося незатейливыми прямыми углами своих панелей, как напоминание о попытке далеких властей малой кровью решить квартирный вопрос.
Достаточно было почтальону, кривоногой Любе, подойти к торцу среднего дома и крикнуть "Тимохин, телеграмма от тестя!" или "Переломов, получи письмо падчерицы!", как открывалось какое-нибудь окно и рыжий Тимохин или розовощекий и лысый Переломов высовывались, сверкая голыми телами в проемах маек, и показывали на ближайший к их подъезду деревянный стол. Люба клала почту на нужный стол и уходила.
Газеты и журналы почти никто не выписывал, а если и заводился такой чудак, то ему самому приходилось ходить за корреспонденцией в отделение связи. Обычно, поддавшись общей ауре этого места, через некоторое время чудаки бросали чтение периодики и лишь изредка покупали программу телепередач становились как все.
"А вот этой цифры уже не существует". Ломанными спичечными коробками захрустел гравий под шинами велосипеда - Гриша свернул на дорожку идущую параллельно среднему дому. У предпоследнего подъезда он остановился и спешился. Придерживая одной рукой велосипед, Гриша раскрыл дощатую дверь с кривой, намалеванной черной краской шестеркой и вошел в сумерки помещения.
Справа от небольшой площадки, вверх к квартирам, уходила лестница, ограниченная пыльной стеной и ободранными перилами, а слева в бетонном полу был проломан широкий лаз, прикрытый рассохшимся деревянным щитом.
Гриша прислонил велосипед к стене и щелкнул выключателем. Сквозь доски из отверстия стали пробиваться редкие лучики света. Внизу был подвал, нелегально сооруженный батей в обход всех правил и назло соседям, в котором он оборудовал мастерскую, место для хранения велосипедов, и где размещались разнообразные съедобные припасы. Сейчас там было тихо, но как-то раз, вот также аккуратно войдя в подъезд...
2
- ...и цьелая рота танкистов разместилась у него в доме на постой. - Голос дяди Золи был чуть приглушен стенами, но слова были четко различимы. Гриша, возвращавшийся после вечерней рыбалки, замер у люка. В подвале горел свет, и шла оживленная беседа.
- А кто ж дал указание разместить их у твоего шурина в доме? А? На каком основании? - Батя чем-то зазвенел.
- Пей, Золтан. Водочка подходящая, московская. - Спасибо, Иван Герасимович! Гриша возвращался с рыбалки и хотел убрать спиннинг и корзину для рыбы в подвал, но услышал голоса, и, подчинившись неведомой магнетической силе, замер, чутко впитывая в себя все звуки, доносившиеся снизу.
- Й-еху, хороша! Московская не павьяний варьянт, не торопецкая!
Запахло смородиной и чесноком. Ирина Вячеславовна всегда засаливала огурцы с большим количеством смородинового листа и обязательно клала пару целых головок чеснока на кадушку.
- А дело-то в том, Иван Герасимович, что в городке том, Дебрецене, военная часть советская стояла, и командование шурину моему много тысяч форинтов за постой офицеров заплатило. Большие деньги, он думал перетерпеть. Всего-то пара дней. Сестра моя была не старая, и дочьери их только девьятнадцать исполнилось. Так вот, танкисты вечером пьервача из виноградных отжимок выпили и заперли шурина, а сами сестру и племьянницу по дому гоньять принялись. Гоньяют и кричат: "Мы очень любим ваши большие и чьерные! Мы очень любим ваши большие и чьерные!" У мадьярок-то глаза карие и глубокие. Эх, антибьетик... Женщины от них прыгают и пищат: "Нихт-найн-нинч! Нихт-найн-нинч! Нихт-найн-нинч!". Вроде как "нет" хотели на всех знакомых языках разом сказать. Шурин запертый сидит и слушает, нервничает. Да. Спокойно закончилось - танкисты их по дому погоньяли-погоньяли, но не тронули, быстро от самогонки устали и закемарили. А женщины в погребе спрьятались. Утром, когда военные на учения ушли, они шурина, конечно, выпустили, а тот ничего говорить не может, кроме "нихт-найн-нинч". Чьерный мех на стене увидел, шкура у них там одна висела, пьена белая ртом пошла и затрьясся весь. Чего уж он себе надумал? Да... Припадочным стал. То сидит и сидит целый дьень, а то вскочит и побежит с криком "нихт-найн-нинч" и упадет, и обмочится, и пьена белая опьять. Промучились домашние с ним цьелый год и в университетскую клинику отдали на содержание. В психушку. Вот такой антибьетик - павьяний варьянт! Налейте-ка еще, Иван Герасимович, если не жалко.
- Это-то, конечно, не жалко. Пей, Золтан, от пуза. Но давай с тобой дельце одно обсудим.
- А я все думал, когда ж вы к делу приступите? Не просто ж так здесь меня кормите и поите, байки слушаете.
- Ишь, ты! Проницательный! - А то! Тьюрьма всему научит. - Вот-вот, тюрьма. Я слышал, что скоро тебе выходить? А? Есть основание?
- Через месяц вроде бы. - И куда ж потом? - А не знаю, Иван Герасимович. Вроде как некуда, а и здесь упрел совсем. Не знаю еще.
- Помочь могу. Точно. Есть подходящий адресок, и пожить можно, и работу по кровельной специальности найти. Под Рузой. Места хорошие, письмецо чиркну, указание дам, примут и помогут. Про прошлое и спрашивать никто не будет. Есть основание... Наливай, наливай себе, я пропущу, в годах, не угнаться выпивкой за тобой.
- Чего ж, больше некуда мне дьеваться. - Но за помощь службишку сослужи. На-ка опяток маринованных, закуси.
- Й-еху, сами проскочили! И жьевать не надо. - Сына младшего моего, немого Гришку, ты знаешь. Паренек покладистый. А старшего, Юрку, и не видел, редко он приезжает. Студентик в Академгородке, под столицей. То ли физик, то ли химик, не знаю. Но от рук отбился, родителей не чтет, стервец. Мне, отцу своему, грубит и перечит. Где это видано? А? На каком основании? Кто ж такое указание ему давал?
Буммм-дзинь. Гриша догадался, что батя ударил своим мясистым кулаком по столу.
- Не серчайте, Иван Герасимович! Дьети - дело такое. Моя племьянница, так...
- Хрен лысый, а не племянница! Сына приструнить надо... Занялся бы этим. А? Съездил бы в общежитие к Юрке? А потом и адресок в Рузе, и письмецо с ценным указанием...
- Как же я туда попаду? Тьеперь в стокилометровую зону хода нет.
- Тихонечко, Золтанчик, тихонечко на электричечках и доберешься. Кто справки требовать будет? Я дорожку подробно опишу, где пересадочку сделать, где на автобус сесть, фотографию Юркину дам. Деньжат подкину. Дельце справишь, а потом в Рузу на покой.
3
Гриша опять нажал горбатую клавишу выключателя. Яркие лучики, пробивавшиеся сквозь щели старого дерева, исчезли, и он почувствовал, что большие пальцы на ногах занемели. Охватывая кольцами икры, вверх по ногам побежали колкие мурашки. Гриша встряхнул головой, освобождаясь от навязчивого воспоминания, и, чуть касаясь перил, начал подниматься по лестнице.
"Два сплошное, три слоистое и горизонтальное, опять три, но уже замкнутое в объеме", - казалось, что бесконечная цепь материализованных чисел будет складываться вечно.
Красноватая дверь о двух замках на третьем этаже. За ней трехкомнатная квартира.
"Три горячее, два теплое, два без меня холодное. Обратный ряд. Триста двадцать два. Тридцать два года или тридцать два удара? Но остаются еще два в периоде. Почти стройный ряд сложился", - попытался завершить вничью борьбу с цифрами Гриша, проучившийся два года на механико-математическом факультете.
В конце девятого класса он случайно увидел на витрине в киоске журнал "Кварк", открытый на странице с конкурсными заданиями для абитуриентов. Запомнил и дома сделал девять задач за неполный час, а в десятой обнаружил опечатку. Мама, увидев страничку, испещренную аккуратными символами-жучками, забрала ее и упросила почтальоншу Любу отправить четвертушку бумаги с решениями "Самому Главному Академику в стране". Через полгода пришел ответ, в котором Главный-Преглавный поздравлял и приглашал учиться.
В университете Гриша поначалу исправно посещал лекции и семинары, письменно (по специальному разрешению) сдал экзамены на отлично. На Татьянин день Самый Главный благодарственно пожал ему руку. А в начале второго семестра немой студент вдруг стал замечать частые расчетные ошибки говорливых лекторов. Несколько раз Гриша, демонстрируя свои записи и сравнивая их с меловыми каракулями на доске, указывал преподавателям на недочеты. С ним истово спорили, и глаза учителей к концу спора начинали блестеть. На очередном занятии Гриша обнаруживал новые огрехи, и опять что-то пытался доказать. Все повторялось, внешняя лавина неправильностей росла и захлестывала гармонично выстраивающиеся ряды цифр, стремясь нарушить стройную логику математических законов построения мира.
Формальная сторона учебы стала тяготить Орешонкова-младшего. По инерции удалось неплохо сдать еще две сессии, но родилась и росла академическая задолженность. Гриша заинтересовался философией, целыми днями пропадал в библиотеке и совсем перестал сдавать зачеты и экзамены. Его отчислили.
Немой студент вернулся сюда, в Микрорайон-на-Мысу, в трехкомнатную квартиру, за эту дверь, к маме и бате, но тяга к бесконечному поиску выражаемых цифрами одушевленных числовых соответствий осталась.
Край красной плоскости отклеился от стены и уплыл внутрь - отпертая дверь открылась, и Гриша вошел в прихожую, заставленную трехлитровыми банками с желтой вязкой жидкостью. Друг на друге банки стояли в два ряда на полу, красовались янтарными боками на полках стеллажа, подпиравшего своим деревянным костяком оклеенные ядовито-синими обоями стены, качали широкими белыми бескозырками пластиковых крышек на колченогом холодильнике "Саратов". Это была трехмесячная Гришина зарплата в леспромхозе, полученная под расчет. Денег последний год не платили, но изредка баловали различным товаром: когда сапожными щетками и ваксой, когда цепями и подшипниками от бензопил, а когда и продуктами, - в общем, всем тем, что удавалось достать начальству в обмен на необработанную древесину. В последний раз, перед увольнением, с Украины прислали в алюминиевых баклагах подсолнечное масло, которое расфасованное вяло колебалось сейчас за пузатыми стеклами, потревоженное вибрацией стен, рожденной захлопнутой дверью.
Попеременно опираясь каблуками о дверную приступочку, Орешонков-младший снял надоевшие болотные сапоги и, расправив, поставил в угол. Резиновые ботфорты медленно опустились, чиркнув верхом по полу. Гриша потряс освобожденными ступнями ими - левая, правая, - остатки юрких булавочек-мурашек перестали беспокоить, повесил штормовку на один из крючков старой облупленной вешалки и посмотрел на висящую рядом батину кепку. Сжав в кулаке брезентовую спину куртки, он резко сдернул ее с крючка и перевесил, накрыв капюшоном серый и плоский головной убор. Теперь можно было идти.
Влажные от пота шерстяные носки оставили цепочку быстро высыхающих следов на полу. Следы начинались в узкой прихожей и заканчивались у кушетки в дальней комнате. Где-то в дебрях квартиры из подтекающего крана звонко капала вода.
Гриша Орешонков лежал на старом матрасе и, не мигая, смотрел вверх. Над ним, в граничном углу смычки горизонтали потолка и вертикали стены, притулилось черное неровное кольцевое пятно, в середине которого торчали чешуйки и пластинки взлохмаченной, вздыбленной многочисленными мелкими пузырями, потерявшей в черноте белый свой цвет и приобретшей коричневатую желтизну, краски. Грибок, живой паразит неживого, спутник вечной сырости, откуда-то изнутри, через перекрытия, стяжки и засыпки неутомимо пробирался в жилище.