2
Шум.
Рядом, за перегородкой, в комнате родителей.
"Только бы он не позвал меня!" - Гриша, подчиняясь внезапному триумфу дежа вю, опустил голову ниже, стараясь еще и вжать ее поглубже в плечи, но лучше бы было совсем съежиться в махонький комочек и зарыться в мягкие простыни, притупив лишний сейчас слух пухом взбитой подушки.
Но не было ни озера, ни сарая, ни августовского полуденного зноя, декабрьский неразделенный вечер-ночь истекал одиннадцатым часом. Гриша сидел на краю расстеленной кровати и читал Кьеркегора, датского философа.
- Гришка! А ну-ка, иди сюда быстро! Кому говорю!
"Все", - последним беззвучным полногласием выдоха-пневмы пустые буквы поменялись с цифрами, и Гриша встал и пошел, а рядом шаткой походкой больного старика заковыляла переломленная горбом семерка - Гюрята Рогович, и обоюдоострая пятерка - дядя Золи, опираясь обескровленной рукой на гигантский посох-окурок, вышагивала тут же. Тела спутников составили боковины-рельсы лестницы, которая вела в родительскую комнату.
В быстро достигнутом соседнем помещении лестница раскрылась светящимся провалом меж шпалообразных перекладин. На дальнем от Гриши краю развороченной светом глубокой ямы лежала мама, и спиной к двери сидел батя, и что-то неразличимое делал руками с ее головой.
- Гришка! Держи ноги! Держи ее ноги! И Гриша сделал очередной автоматический шаг и стал опускаться, пока глаза не сравнялись с поперечной лестничной доской, за которой разместились родители в нелепой застывшей позе. На перекладине, отчеркнувшей своим сучковатым деревянным боком последнюю границу, нависнув над пересекающимися в глубине световодами, лежали две голые женские ноги. Внутренняя судорога пробегала по легко различимым икроножным мышцам глубокой подкожной волной, а снаружи тонко вибрировала сине-красная сосудистая сеточка, распушенная старческой венозной болезнью на щиколотках. Грише показалось, что под действием назойливой вибрации контрастный узор капилляров вот-вот отделится от кожи, вспорхнет, словно бабочка и сухим листом начнет планировать в разверстую внизу бездну, но рождения диковинного этого полета нельзя было допустить никак, потому что точно также могли слететь и кожа, и мышцы, и даже кости, - все-все компоненты, составляющее плоть и пропитанные сейчас струившимся снизу светом, а самое главное - могла вылететь ровными пузырями, ошаренная, как и любая жидкость в свободном парении, мамина кровь. Тупая всеядная всеобъемлющая необходимость проглотила остатки воли и сознания, и Гриша двумя руками плотно ухватил желтоватые ступни. Исчезло все вокруг, лишь два кусочка увядшего маминого тела в побелевших суставами пальцах отпечатались на фоне пижамного экрана батиной спины; и зазвучал далекий-далекий хрип, растянувшийся на целую озерную вечность.
- Держи крепче, Гришка!
Издали, сквозь падающий косо сверху дождь завораживающего хрипозвучья, полуразличимыми эмбрионами слов конденсировавшийся в узлах световодов далеко внизу, до Гриши донеслись батин властный призыв и последующее ласковое обращение.
- Сейчас, сейчас, Ирочка, я подходяще прижму подушку. Потерпи, скоро все кончится.
Остатком числового ряда незримо присутствующие рядом Гюрята и дядя Золи одобрительно хмыкнули, когда дрожь в ногах матери, крепко удерживаемых сыном, забилась последними самогасящимися всплесками стоячих волн и утихла, плоть осталась навсегда неделимой и хорошо подготовленной к тлению.
И цифра семь безуспешно попыталась приникнуть в сестринском поцелуе к цифре пять, и слиться в бесконечности.
- Она сама просила! Понял? Сама указание дала как, и наволочку на подушку надела! - Говорящая цифра, та самая, которая только что не дала слиться последующей и предыдущей, вернула обратно нырнувшего было в бездну Гришу, и он опять вынужден был дышать.
Слова, произносимые батиным голосом, сыпались из розоватого диска перевернутой шестерки, а на обращенной к полу вихрастой загогулине, бывшей одновременно и батиным пальцем, как на крючке, болталась мятая наволочка с единственной, отвисшей на ниточке, пуговицей...
Прозектор Палыч из больнички очень хорошо сделал косметику, и синие пятна, нежданно проступившие на шее умершей, были почти не видны.
В свидетельстве о смерти причиной указали острую сердечную недостаточность, и бабу Иру похоронили в мерзлую могилу старшего сына.
Орешонковы остались вдвоем.
И после январского глухозимья, снежных закруток февраля и предследа весны - марта, наступил первый после скорых похорон Ирины Вячеславовны апрель, предпасхальный месяц, самое голодное время года на Северо-западе.
3
- Просыпайся, хочу ценное указание дать.
Звуковой заряд батиного голоса, словно запитал моторчик дрели, самовластные слова слились в сверло, и бывшие такими четкими нечетные и четные числа, цветом откладывавшие свой внутренний смысл в особый цифровой ряд не просто так, а в соответствии и по целеуложению, под действием самовозвратной сверлильной силы свежепроизнесенных созвучий сгрудились сектором, сдвинулись стоя, склонились и ссыпались теряющими контрастность цветными мазками в многочисленные цифровороты; агонизирующе ненадолго вспыхнув, картинка утратила яркость, пожухла и потускнела, еще до того, как Гриша успел определить причину соответствия и получить результат целеуложения.
Насильное пробуждение помешала Грише запомнить граничные условия выполнения самого важного закона. Того самого закона.
- Мне не смочь одному сеть поставить.
Наверное, батино лицо было очень близко, потому что не открывший глаз Гриша почувствовал, как что-то мокрое мелкой сыпью покрывает сверхчувствительную после сна кожу уха.
"С-слюна. Он брызжет с-слюной. Буква "с" всего лишь недорисованная цифра шесть".
- Не выгрести одной рукой. Другой надо сеть травить. На таком основании пойдешь со мной. Поможешь рыбки взять. Только-только нерест начался. Рыба-дура сейчас косяком в сеть прет. На весла сядешь. Понял указание? Жрать-то надо. А то одно масло осталось. На каком основании с голодухи пухнуть, а?
- Дыамп-даампам.
Не поднимая век, Гриша произнес согласительное звукосочетание. Очень хотелось вернуться в прерванный сон, ведь там, среди гармонии цифр, скрывался искомый ход. Нужный решающий ход. Если бы удалось его узнать, то игра была бы выиграна. Но спорхнувшие от звуков батиного голоса цифры не возвращались, место их заняли переливчатые пружинки и дырчатые звездочки, и заболела голова.
Гриша поднялся и прошел в ванную комнату. Из латунного крана капала железистая вода. Нацедив в подставленные ладони достаточное количество прохладной жидкости, Орешонков-младший умылся и влажными ладонями тщательно протер уши.
А когда Гриша стал одеваться, и ломота в затылке притупилась на время, цифры из сна стали возвращаться.
Змеевидную адъютантскую головку "чего изволите" высунула осторожная двойка; остроконечный колпачок с командирским козырьком показала по-генеральски гордая в вечном единоначалии единичка; преследуемая обоюдоострым серпом-шпателем пятерки и, подтягиваясь собственным протезом-крючком, конвульсивными движениями гусеницы приблизилась трагичная семерка. Затем, вторым эшелоном, бодро вкатилась пышнотелая обабившаяся восьмерка, остановилась, а жестокосердная четверка своей асимметричной двужальной вилкой стала отколупывать от ее бока стенающую тройку. И они снова расцветились, и вернулась яркость, и опять попытался выстроиться ряд.
Но теперь что-то назойливо мешало гармонии, - разлапистая черная нелинейность инородным телом застыла внутри кристалла горного хрусталя, сделав радужную конструкцию бесконечности непрозрачной, совершенно и беспардонно принизив высший смысл числового ряда. Одна из оживших цифр стала по возвращении лишней.
Только на улице, крутя педали велосипеда, облаченный в брезентовую штормовку и болотные сапоги Гриша понял, кто и какая.
Единственная полнотелая цифра-перевертыш, - крутани, как эти педали, и останови после полуоборота, - будет девять, вылущи истеричную полубабью тройку, - опять вернешься к тому же числу, - нарушала мерное дыхание спокойной бесконечности, жизненную пневму цифрового целеуложения.
И, глядя на батину спину, венчавшую движущийся велосипед в десяти метрах впереди, Гриша понял, что единственный правильный ход, оставленный ему, элиминировать разупорядывающую ряд цифру.
4
Если весла разворачивались поперек направления ветра, то необходимые перемещения над озерной поверхностью были почти такими же трудными, как и в толще воды, а если совершенно плоские концевые лопасти выкручивались вдоль атмосферных струй, то сопротивление движению заметно падало, но в задиристых иглах размокшей древесины ненадолго, пока она была в воздухе, рождался краткий двойной полувсхлип "ааа-х".
Уперевшись ногами в поперечину дна лодки-плоскодонки, манипулируя отполированными ручками весел так, чтобы свести почти на нет неприятный звук и максимально экономить силы, Гриша выгребал против встречного ветра.
Батя сидел на корме и перебирал сеть. Пустопорожнее дырчатое полотно мягкими метровыми стежками легко перелистывалось под руками. Короткие рулетики из скрученной в кипятке бересты всухую терлись бочками друг о друга. Звякали стальные кольца, складываемые наподобие гигантского мониста на дно слева, вплотную к сапогу.
- Доплыли. Место подходящее. - Батя подобрал кольца и совместил отверстия. Образованный стальными проволочными периметрами грузил гофрированный бочонок, короткий и пухленький, он надел на руку.
- Смотри-ка, ветер стихает. - Иван Герасимович встал и повернулся спиной к Грише. Голос стал глуше. - Стой. Теперь такое указание: тихонечко будешь подгребать, когда я скажу. Потом бросишь якорь.
Гриша кивнул и посмотрел бате под ноги. Одно из колец-грузил осталось лежать на дне лодки. Оно частично провалилось в неглубокую щель рассохшегося дерева, расположенную на дне между батиных ног, и поэтому было незамечено при сборе. От забытого кольца к сети тянулась тонкая обвязочная веревка.
"Ноль. Какой большой! Впервые такой вижу".
- Гришка, давай табань правым! Нас сносит - не успею подходяще расправить.
Батя начал стравливать сеть. С его руки, позвякивая, резво сбегали самодельные овалы грузил, увлекая за собой в воду ячеистое полотно, увенчанное бусами шуршащих при касании о борт берестяных поплавков. Сеть, отталкиваясь краями от лодки, наконец-то свободная от бегающих прикосновений человеческих пальцев, шелестя, стекала в воду.
- Теперь подгреби разок обеими, - сквозь зубы сказал батя, - и бросай якорь.
Плетеный канат с торчащими в разные стороны непричесанными редкими, корявыми и ломкими ворсинами, увлекаемый весом трехрукой короны ржавой кошки, переметнулся через борт и заскользил рядом с уключиной. Глубина была метров пятнадцать, и несколько секунд пришлось ждать, пока якорь коснется далекого дна.
Толчок. Лодка качнулась. Забытое кольцо наделось на каблук сапога и силком охватило батину щиколотку.
"Главный Академик всегда говорил, что неопределенность "ноль на ноль" самая трудная. А если "ноль на шесть"? Кто кого?"
И натянулась уходившая вслед почти установленной сети веревка, пуповиной соединявшая забытое в лодке кольцо с погрузившимися проволочными собратьями.
И, подчиняясь освобожденной тягловой силе, прямой штангой циркуля поднялась плотно схваченная убегающей снастью нога.
И Гриша чуть-чуть шевельнул левым веслом, нарушая шаткое равновесие, но и этого было достаточно - совокупленная с нулем цифра шесть начала переваливаться через борт.
И управляемый цифровой волей батя сделал один шаг, размашистый шаг землемера, ища опоры в обманчивой тверди озерной поверхности.
И без брызг ухнуло в воду одетое по весне грузное тело.
- Весс-сло!
Разнокалиберные пузыри, образованные захватившей воздух, вспучившейся, плотной тканью, окружили сочно-розовый лицевой диск говорящей цифры.
- Угумк-уммыма.
Гриша вынул весло из уключины и легонько ткнул самый большой из темных пузырей: "шшш-вах-трр". И быстро отодвинул спасительный кусок дерева подальше от беззвучно шарящих по поверхностным слоям воды рук.
- Гриссска! Ты ссс-сто-ооо? - захлебываясь, засипел Иван Герасимович.
"Ноль-ноль-ноль на конце. Жаль, что Главный Академик не видит. Ноль-то шесть давит. Почти совсем обнулился батя".
Поверхность воды стала твердой, как асфальт, и никак не хотела принимать основательно экипированное тело. Чтобы побыстрее закончить элиминирующее обнуление разупорядывающей цифры, Грише пришлось упереть деревянную лопасть бате в лоб и нажать.
"Шшш-вах-трр, шшш-вах-трр-ашш-аах", - схлопывались одна за другой полусферы подпружиненной воздухом ткани, но, прежде чем они измельчали и исчезли, и образовалась серия шаловливых маленьких водоворотиков, а потом короткий выводок белых пузырьков, перешедший в аккуратный кружевной отрез пены, зазмеился по вдруг потерявшей твердость в текучести водной амальгаме, сквозь завихрения мутных весенних струй, стремящихся покрыть своим холодящим одеялом погружающуюся в бездну человечью оболочку цифры, Гриша услышал: "Шии-лии-куу-ун... пррии-дуух... прии-дуух-аах"...
5
...хаах... аат... брр... брат Итларь, любишь ли ты проклятых? - В стенах малогабаритной квартиры эхом обращенных звукосочетаний, переходящих в слова, билась тонкая материя воспоминаний.
На обращенное к потолку лицо распластавшегося на кушетке Гриши что-то посыпалось.
"Опять два в квадрате: я лежу в той же позе, что и дядя Золи в последний раз".
Синхронные сокращения спутанных сетей мышечных волокон, составлявших стенки полостей, пауза, два сокращения подряд, пауза, и опять ровным рокотом ропчущий ряд сокращений, - так сейчас работало сердце Гришы Орешонкова.
Наверху, под самым потолком, двое, пожилой и молодой, стоя на шаткой стремянке, чуть ржавыми шпателями с изогнутыми пятерками лезвиями, пытались отчистить пятно грибка. Из-под широких серпов сыпались мелкие кусочки краски, которые медленно планировали Грише на лицо.
Одеты гости были в темно-коричневые балахоны, и неспешно вели свою беседу так, словно были одни в комнате.
- Я спрашиваю, брат Итларь, любишь ли ты проклятых? Пожилой прервал монотонное занятие и принялся вытирать шпатель о тряпку.
- Знакомо ли то, что не заслуживает прощения?
Второй собеседник словно отбивал такт, рассекая ладонью воздух.
- Ну, конечно, брат Лявада, конечно, знакомо. В противном случае ты бы мог меня назвать "мисологосом" и первым бросить камень.
Пауза, и три сокращения перед второй паузой, предваряющей возвращение к мерной работе сердца.
"Почему мирские имена? Называют себя "братьями", а при пострижении принимают новое имя. Странно", - подумал Гриша, а полумонахи продолжали разговор.
- Послушай, что я слышал от Симона Владимирского. Белесый дождь прекратился, потому что брат Лявада тоже отложил в сторону свой инструмент. Человек подобен крепости. И стены крепости почти той же толщины, что и в нашей обители. Человек жаждет свободы, и кажется ему, что стены цитадели мешают. Он рушит стены. Одному удается сделать это быстро, а другому и века не хватает. Однако стремятся почти все. Но, снеся стены, что получает несчастный? Он становится разрушенной крепостью, открытой звездным ветрам.
- Да-да, и звездам зачастую открывается то, что не заслуживает прощения. Итларь опустил руку, она была настолько близко от Гришиного лица, что удалось рассмотреть странную синюю наколку у основания большого пальца. Чуть размытые многолетними испарениями человеческого тела, сложившиеся полукругом буквы гласили: "Орден Страха и Трепета св. Мефодия". Ниже была изображена эмблема: косой крест, образованный дворницким скребком на длинной ручке и охотничьим двуствольным ружьем, подпирал голову с тремя лицами. Лица те были суровы и безжалостны, из каждого рта торчало по голому человечку.
- Вчера после трапезы мы беседовали с Николой Ставровским. Ты, конечно, знаешь этого книжника, особо почитаемого за знания нашим наставником отцом Колокшей. Так вот, он утверждает, что стремление разрушить стены идет от холодного разума, а истина находится внутри крепости. Именно там надо искать. Я спросил: как же проклятые? У них внутри избыток сора.
Пауза, два подряд, пауза, три подряд, пауза, равномерные сокращения.
"Ну, конечно! Я недострелил до Мефодиевой Пустыни. Коротка дробовая дорожка, и монахи получились недопеченные", - Гриша поправил подушку, а рожденные смесью свинца и пороха, проявившие себя в коктейле книжных мыслей, полумонахи нового полуордена продолжали разговор, как ни в чем не бывало.
- Что есть сор, и каков настоящий хлам? - Пожилой гость скрестил руки на груди и внимательно осмотрел отчищаемый кусок стены. - Скоблим мы подернутые вечностью экскременты, налипшие в новейшие времена. И кажется, что когда работа будет завершена, то откроется окошко, а через него дивный вид на чудесную страну. Ха-ха-ха! Может оно и так. Но вряд ли. Расчищая сор и плевела со своей стороны, мы возможно лишь приоткрываем глазок в скопище и средоточие чужого мусора. Так кто же проклятые? Кто не заслуживает прощения? Те, которые в поте тела своего пробиваются к мнимому свету, или те, которые ждут с той стороны и насмехаются, глядя на непосильный труд? Кто должен трепетать от любви, а кто от страха?
- Твой вопрос сродственен словам книжника Николы. Полумонах Итларь ногтем счистил прилипшие куски краски с ручки шпателя. - Так вот, когда Авраам вел на закланье сына своего, кто из них испытывал больший страх? Отец или сын?
И Гриша вздрогнул: "О чем они? Не понимаю... Ведь есть лишь счет, и цифры, складывающиеся в бесконечные ряды, а внутри рядов записаны ходы для всех. Мне надо было открыть закодированное для меня и сыграть соответствующую партию. Я сделал. Чего ж теперь?"
Гриша заметил, что чешуйки старой краски опять стали приближаться к лицу, и зажмурил глаза, - в момент касания мусора с кожей щек и лба внеочередную паузу прервал тягучий звук, родившийся из пустоты звук до сих пор немого сокращения, своей медлительностью сходный с появлением и дальнейшими движениями капли из подтекающего крана.
Вот она появляется горбиком на пленочке, временно перекрывшей медное колечко отверстия, и предваряющая сокращение волна пробегает по мышечному конусу сердца с переплетениями сосудов и окруженному белесыми пленками; вот капля приобретает колоколообразную форму, основание начинает перехватываться невидимой ниточкой, образуется ножка, и кровь заполняет расслабленные внутренние полости сердца с провисающими кульками клапанов; вот ножка капли начинает утончаться, по кругу старательно съедая сама себя, образуется водяной шар, и переполненное кровью сердце тоже ошаривается, и толчок отрывающейся капли совпадает с моментом выталкивания в аорту крови единым отвердевающим звуком бесконечного падения.
"Это же стучат в дверь".
Гриша открыл глаза.
Пусто.
Ни стремянки, ни полумонахов, ни их ржавых инструментов, лишь увеличившееся на четверть пузырчатое пятно грибка на стене, освещаемое желтым в своей сороковаттности электрическим светом, и глубокая ночная пауза за пыльным оконным стеклом.
И звук.
Удары.
"Их должно быть шесть. Пауза. Три. Пауза. Четыре. Пауза. Какие длинные мертвые секунды! Пять. Пауза. Шесть", - досчитав, Гриша Орешонков встал, медленно прошел в прихожую, перед дверью остановился, наклонился вперед, оперся рукой о замок и опустил голову. Облупленные половицы пола были прямо перед глазами, а боковое поле зрения занимали бока банок с маслом.
Гриша стоял и вслушивался. Тихо. За закрытой дверью было очень тихо. Наверное, пока он внимал полушепоту полумонахов, кто-то укутал плотным войлочным материалом внешнюю сторону тонкой деревянной плоскости с вживленными металлическими частями петлей и замков. Там, за дверью, теперь была огромная бездонная пауза, и она потихоньку втекала внутрь квартиры, и... втекала, и... прорвалась - хирургическим ланцетом из щели между дверью и косяком взвилась струя прохладного воздуха. Гриша раздвинул потрескавшиеся губы, скрипнули разжимаемые зубы, и вдохом бесстрашного шпагоглотателя пропустил в себя холодящее воздушное жало.
"Он все-таки пришел".
Запах.
Оттуда, из обрешеченного сарая.
Запах зацветшего озера вошел в него последний раз смертным лезвием, и в желтоватом тумане бокового поля зрения, за покатыми боками банок, болевыми бликами рассыпались янтарные шестерки. Цифры схлестывались друг с другом, цеплялись хвостиками, прижимались друг к другу толстыми пузиками, и звездотечение многочисленных батиных улыбок закружилось спиралями в безжизненной вязкой атмосфере готовой обрушиться масляно-стеклянной стены.
Все.
Теперь все.
Все удары Гришиного сердца полностью растворились в ворвавшейся паузе, и оно остановилось навсегда.
6
Отталкиваясь от илистого дна длинным шестом, отдуваясь и отирая рукавом пот, старик Пехтерин пропихивал лодку сквозь густую поросль тростника. Он очень торопился пристать к берегу Мефодиевой Пустыни.
Сегодня утром, возвращаясь с очередной смены, Пехтерин встретил почтальоншу Любу, тащившую распухшую дерматиновую сумку.
- Пехтеря! Опять после смены по голубям стрелял?
- Какой я тебе, сутки-трое, Пехтеря? Нефедом меня зовут. Поняла, сутки-трое? Чай, не по-чухонски разговариваем.
- Да ладно тебе, Нефед Никодимыч, обижаться.
Засмущавшаяся от неожиданной строгости Люба рывком плеча поправила сползший ремень.
- Свои люди-то. Слыхал, что с Орешонками приключилось?
- С Гришаней немым штоль?
- С ним. Э-эха, устала я сегодня. Вона куда пришлось телеграмму несть! Почти до самых Рудин пехом. А там все расквашено, колеи и той нет... - Люба сняла тяжелую сумку и пристроила ее у ног. - И батю Гришкиного, Ивана Герасимовича, никак сыскать не могут. Исчез. Милиция думает, на нерест пошел и потонул, не дай Бог.
- Так я Гришаню две недели назад видал. - Пехтерин провел рукой по бороде, потом ненадолго сцепил пальцы замком, расцепил, и, словно забыв свои недавние действия, снова пригладил седые волоски. - В аккурат, сутки-трое, он на велике с озера возвращался.
- А третьего дня его в квартире нашли мертвущего.
- Да, поди ж ты, сутки-трое в шлюзовую камеру!
- Ага, точно. Сначала Шура, их соседка, забеспокоилась: что-то долго не показываются. Но молчала, ждала. Потом я пришла, из райсобеса повестку принесла, орала, орала во дворе - ни ответа, ни привета. Ну, мы с Шурой в отделение. Нас понятыми взяли, дверь взломали, а там Гриша Орешонков по щиколотку в растительном масле лежит.
- Ты, Люба, погодь, не части. Причем здесь масло-то? - Старик прищурил глаза, и по скулам разбежались тоненькие зигзаги морщинок.
- Видать, когда падал, то банки поопрокидывал. - Люба поправила косынку. Шура говорит, цельная цистерна масла у них в банках была, зарплата евойная, Гришкина. А милиция сказала, что сердце разорвалось. Инхваркта.
- Эх-ма, сутки-трое на распатронку! Из-за Ирины, матери, переживал, даром что молчун.
- Маслом-то весь пропитался. Ни запаха, ни плесени, как живой лежал, только волосы... - Глаза почтальонши покраснели, и прозрачная капелька появилась в уголке почему-то только левого глаза. - Молодой был.
- Я тебе, сутки-трое, точно скажу - тридцать четыре ему было. - Пехтерин повернулся в сторону озера, как бы высматривая что-то в голубоватой дымке.
- Волосы только присохли. Когда поднимать стали, то прическа на полу осталась. Лицо розовое от масла, блестящее, а сверху кости черепа чепчиком белеют, так и понесли...
После разговора с Любой старик Пехтерин сразу же пошел к пристани, где сел в свою старенькую, не раз латаную лодку и поплыл к Мефодиевой Пустыни.
Заросли тросты закончились, и открылся участок берега, покрытый россыпью мелких, острых камней. Осторожно, чтобы не повредить днище, сторож причалил и вылез на землю. Привязав лодку к ближнему кусту, он пошел вглубь острова к развалинам монастырских построек. Здесь, в гулком подвале трапезных палат, было оборудовано жилое место. Кровать с панцирной сеткой, два драных венских стула, железная печурка с отводной трубой, шкаф, оклеенный оберточной бумагой, и двутумбовый письменный стол стояли в бывшей каморке ключника.
Не раздеваясь, только сняв ружье, Пехтерин подошел к столу, сел и открыл верхний ящик. На картонных папках с белыми тесемочками, заполнявшими почти все внутреннее пространство, лежала черно-белая фотография. Нефед Никодимович взял ее, поднес близко к лицу, несколько секунд вглядывался в миловидное женское лицо, отложил в сторону, достал лист бумаги и огрызок сувенирного карандаша-великана.
"Здравствуй, Ирина! Как тебе там? Наверное, спокойней. А я остался один. Гриши нашего больше нет..." - толстый карандаш удобно размещался в руке старика.
"Помнишь, Ирина, как ты меня учила не заикаться? Много лет прошло, а я твои губы вижу, как лежали вместе на кровати, и пальчиком грозила: "Нефедушка, если чувствуешь, что начинаешь запинаться, так сразу говори простое слово". Вместе придумали двойное такое слово "сутки-трое". Заиканье прошло, но Гриша немой родился. Будто перешла на него втридорога напасть. Наверное, от одного ушло, а к другому пришло, чтобы равновесие было...
Шум.
Рядом, за перегородкой, в комнате родителей.
"Только бы он не позвал меня!" - Гриша, подчиняясь внезапному триумфу дежа вю, опустил голову ниже, стараясь еще и вжать ее поглубже в плечи, но лучше бы было совсем съежиться в махонький комочек и зарыться в мягкие простыни, притупив лишний сейчас слух пухом взбитой подушки.
Но не было ни озера, ни сарая, ни августовского полуденного зноя, декабрьский неразделенный вечер-ночь истекал одиннадцатым часом. Гриша сидел на краю расстеленной кровати и читал Кьеркегора, датского философа.
- Гришка! А ну-ка, иди сюда быстро! Кому говорю!
"Все", - последним беззвучным полногласием выдоха-пневмы пустые буквы поменялись с цифрами, и Гриша встал и пошел, а рядом шаткой походкой больного старика заковыляла переломленная горбом семерка - Гюрята Рогович, и обоюдоострая пятерка - дядя Золи, опираясь обескровленной рукой на гигантский посох-окурок, вышагивала тут же. Тела спутников составили боковины-рельсы лестницы, которая вела в родительскую комнату.
В быстро достигнутом соседнем помещении лестница раскрылась светящимся провалом меж шпалообразных перекладин. На дальнем от Гриши краю развороченной светом глубокой ямы лежала мама, и спиной к двери сидел батя, и что-то неразличимое делал руками с ее головой.
- Гришка! Держи ноги! Держи ее ноги! И Гриша сделал очередной автоматический шаг и стал опускаться, пока глаза не сравнялись с поперечной лестничной доской, за которой разместились родители в нелепой застывшей позе. На перекладине, отчеркнувшей своим сучковатым деревянным боком последнюю границу, нависнув над пересекающимися в глубине световодами, лежали две голые женские ноги. Внутренняя судорога пробегала по легко различимым икроножным мышцам глубокой подкожной волной, а снаружи тонко вибрировала сине-красная сосудистая сеточка, распушенная старческой венозной болезнью на щиколотках. Грише показалось, что под действием назойливой вибрации контрастный узор капилляров вот-вот отделится от кожи, вспорхнет, словно бабочка и сухим листом начнет планировать в разверстую внизу бездну, но рождения диковинного этого полета нельзя было допустить никак, потому что точно также могли слететь и кожа, и мышцы, и даже кости, - все-все компоненты, составляющее плоть и пропитанные сейчас струившимся снизу светом, а самое главное - могла вылететь ровными пузырями, ошаренная, как и любая жидкость в свободном парении, мамина кровь. Тупая всеядная всеобъемлющая необходимость проглотила остатки воли и сознания, и Гриша двумя руками плотно ухватил желтоватые ступни. Исчезло все вокруг, лишь два кусочка увядшего маминого тела в побелевших суставами пальцах отпечатались на фоне пижамного экрана батиной спины; и зазвучал далекий-далекий хрип, растянувшийся на целую озерную вечность.
- Держи крепче, Гришка!
Издали, сквозь падающий косо сверху дождь завораживающего хрипозвучья, полуразличимыми эмбрионами слов конденсировавшийся в узлах световодов далеко внизу, до Гриши донеслись батин властный призыв и последующее ласковое обращение.
- Сейчас, сейчас, Ирочка, я подходяще прижму подушку. Потерпи, скоро все кончится.
Остатком числового ряда незримо присутствующие рядом Гюрята и дядя Золи одобрительно хмыкнули, когда дрожь в ногах матери, крепко удерживаемых сыном, забилась последними самогасящимися всплесками стоячих волн и утихла, плоть осталась навсегда неделимой и хорошо подготовленной к тлению.
И цифра семь безуспешно попыталась приникнуть в сестринском поцелуе к цифре пять, и слиться в бесконечности.
- Она сама просила! Понял? Сама указание дала как, и наволочку на подушку надела! - Говорящая цифра, та самая, которая только что не дала слиться последующей и предыдущей, вернула обратно нырнувшего было в бездну Гришу, и он опять вынужден был дышать.
Слова, произносимые батиным голосом, сыпались из розоватого диска перевернутой шестерки, а на обращенной к полу вихрастой загогулине, бывшей одновременно и батиным пальцем, как на крючке, болталась мятая наволочка с единственной, отвисшей на ниточке, пуговицей...
Прозектор Палыч из больнички очень хорошо сделал косметику, и синие пятна, нежданно проступившие на шее умершей, были почти не видны.
В свидетельстве о смерти причиной указали острую сердечную недостаточность, и бабу Иру похоронили в мерзлую могилу старшего сына.
Орешонковы остались вдвоем.
И после январского глухозимья, снежных закруток февраля и предследа весны - марта, наступил первый после скорых похорон Ирины Вячеславовны апрель, предпасхальный месяц, самое голодное время года на Северо-западе.
3
- Просыпайся, хочу ценное указание дать.
Звуковой заряд батиного голоса, словно запитал моторчик дрели, самовластные слова слились в сверло, и бывшие такими четкими нечетные и четные числа, цветом откладывавшие свой внутренний смысл в особый цифровой ряд не просто так, а в соответствии и по целеуложению, под действием самовозвратной сверлильной силы свежепроизнесенных созвучий сгрудились сектором, сдвинулись стоя, склонились и ссыпались теряющими контрастность цветными мазками в многочисленные цифровороты; агонизирующе ненадолго вспыхнув, картинка утратила яркость, пожухла и потускнела, еще до того, как Гриша успел определить причину соответствия и получить результат целеуложения.
Насильное пробуждение помешала Грише запомнить граничные условия выполнения самого важного закона. Того самого закона.
- Мне не смочь одному сеть поставить.
Наверное, батино лицо было очень близко, потому что не открывший глаз Гриша почувствовал, как что-то мокрое мелкой сыпью покрывает сверхчувствительную после сна кожу уха.
"С-слюна. Он брызжет с-слюной. Буква "с" всего лишь недорисованная цифра шесть".
- Не выгрести одной рукой. Другой надо сеть травить. На таком основании пойдешь со мной. Поможешь рыбки взять. Только-только нерест начался. Рыба-дура сейчас косяком в сеть прет. На весла сядешь. Понял указание? Жрать-то надо. А то одно масло осталось. На каком основании с голодухи пухнуть, а?
- Дыамп-даампам.
Не поднимая век, Гриша произнес согласительное звукосочетание. Очень хотелось вернуться в прерванный сон, ведь там, среди гармонии цифр, скрывался искомый ход. Нужный решающий ход. Если бы удалось его узнать, то игра была бы выиграна. Но спорхнувшие от звуков батиного голоса цифры не возвращались, место их заняли переливчатые пружинки и дырчатые звездочки, и заболела голова.
Гриша поднялся и прошел в ванную комнату. Из латунного крана капала железистая вода. Нацедив в подставленные ладони достаточное количество прохладной жидкости, Орешонков-младший умылся и влажными ладонями тщательно протер уши.
А когда Гриша стал одеваться, и ломота в затылке притупилась на время, цифры из сна стали возвращаться.
Змеевидную адъютантскую головку "чего изволите" высунула осторожная двойка; остроконечный колпачок с командирским козырьком показала по-генеральски гордая в вечном единоначалии единичка; преследуемая обоюдоострым серпом-шпателем пятерки и, подтягиваясь собственным протезом-крючком, конвульсивными движениями гусеницы приблизилась трагичная семерка. Затем, вторым эшелоном, бодро вкатилась пышнотелая обабившаяся восьмерка, остановилась, а жестокосердная четверка своей асимметричной двужальной вилкой стала отколупывать от ее бока стенающую тройку. И они снова расцветились, и вернулась яркость, и опять попытался выстроиться ряд.
Но теперь что-то назойливо мешало гармонии, - разлапистая черная нелинейность инородным телом застыла внутри кристалла горного хрусталя, сделав радужную конструкцию бесконечности непрозрачной, совершенно и беспардонно принизив высший смысл числового ряда. Одна из оживших цифр стала по возвращении лишней.
Только на улице, крутя педали велосипеда, облаченный в брезентовую штормовку и болотные сапоги Гриша понял, кто и какая.
Единственная полнотелая цифра-перевертыш, - крутани, как эти педали, и останови после полуоборота, - будет девять, вылущи истеричную полубабью тройку, - опять вернешься к тому же числу, - нарушала мерное дыхание спокойной бесконечности, жизненную пневму цифрового целеуложения.
И, глядя на батину спину, венчавшую движущийся велосипед в десяти метрах впереди, Гриша понял, что единственный правильный ход, оставленный ему, элиминировать разупорядывающую ряд цифру.
4
Если весла разворачивались поперек направления ветра, то необходимые перемещения над озерной поверхностью были почти такими же трудными, как и в толще воды, а если совершенно плоские концевые лопасти выкручивались вдоль атмосферных струй, то сопротивление движению заметно падало, но в задиристых иглах размокшей древесины ненадолго, пока она была в воздухе, рождался краткий двойной полувсхлип "ааа-х".
Уперевшись ногами в поперечину дна лодки-плоскодонки, манипулируя отполированными ручками весел так, чтобы свести почти на нет неприятный звук и максимально экономить силы, Гриша выгребал против встречного ветра.
Батя сидел на корме и перебирал сеть. Пустопорожнее дырчатое полотно мягкими метровыми стежками легко перелистывалось под руками. Короткие рулетики из скрученной в кипятке бересты всухую терлись бочками друг о друга. Звякали стальные кольца, складываемые наподобие гигантского мониста на дно слева, вплотную к сапогу.
- Доплыли. Место подходящее. - Батя подобрал кольца и совместил отверстия. Образованный стальными проволочными периметрами грузил гофрированный бочонок, короткий и пухленький, он надел на руку.
- Смотри-ка, ветер стихает. - Иван Герасимович встал и повернулся спиной к Грише. Голос стал глуше. - Стой. Теперь такое указание: тихонечко будешь подгребать, когда я скажу. Потом бросишь якорь.
Гриша кивнул и посмотрел бате под ноги. Одно из колец-грузил осталось лежать на дне лодки. Оно частично провалилось в неглубокую щель рассохшегося дерева, расположенную на дне между батиных ног, и поэтому было незамечено при сборе. От забытого кольца к сети тянулась тонкая обвязочная веревка.
"Ноль. Какой большой! Впервые такой вижу".
- Гришка, давай табань правым! Нас сносит - не успею подходяще расправить.
Батя начал стравливать сеть. С его руки, позвякивая, резво сбегали самодельные овалы грузил, увлекая за собой в воду ячеистое полотно, увенчанное бусами шуршащих при касании о борт берестяных поплавков. Сеть, отталкиваясь краями от лодки, наконец-то свободная от бегающих прикосновений человеческих пальцев, шелестя, стекала в воду.
- Теперь подгреби разок обеими, - сквозь зубы сказал батя, - и бросай якорь.
Плетеный канат с торчащими в разные стороны непричесанными редкими, корявыми и ломкими ворсинами, увлекаемый весом трехрукой короны ржавой кошки, переметнулся через борт и заскользил рядом с уключиной. Глубина была метров пятнадцать, и несколько секунд пришлось ждать, пока якорь коснется далекого дна.
Толчок. Лодка качнулась. Забытое кольцо наделось на каблук сапога и силком охватило батину щиколотку.
"Главный Академик всегда говорил, что неопределенность "ноль на ноль" самая трудная. А если "ноль на шесть"? Кто кого?"
И натянулась уходившая вслед почти установленной сети веревка, пуповиной соединявшая забытое в лодке кольцо с погрузившимися проволочными собратьями.
И, подчиняясь освобожденной тягловой силе, прямой штангой циркуля поднялась плотно схваченная убегающей снастью нога.
И Гриша чуть-чуть шевельнул левым веслом, нарушая шаткое равновесие, но и этого было достаточно - совокупленная с нулем цифра шесть начала переваливаться через борт.
И управляемый цифровой волей батя сделал один шаг, размашистый шаг землемера, ища опоры в обманчивой тверди озерной поверхности.
И без брызг ухнуло в воду одетое по весне грузное тело.
- Весс-сло!
Разнокалиберные пузыри, образованные захватившей воздух, вспучившейся, плотной тканью, окружили сочно-розовый лицевой диск говорящей цифры.
- Угумк-уммыма.
Гриша вынул весло из уключины и легонько ткнул самый большой из темных пузырей: "шшш-вах-трр". И быстро отодвинул спасительный кусок дерева подальше от беззвучно шарящих по поверхностным слоям воды рук.
- Гриссска! Ты ссс-сто-ооо? - захлебываясь, засипел Иван Герасимович.
"Ноль-ноль-ноль на конце. Жаль, что Главный Академик не видит. Ноль-то шесть давит. Почти совсем обнулился батя".
Поверхность воды стала твердой, как асфальт, и никак не хотела принимать основательно экипированное тело. Чтобы побыстрее закончить элиминирующее обнуление разупорядывающей цифры, Грише пришлось упереть деревянную лопасть бате в лоб и нажать.
"Шшш-вах-трр, шшш-вах-трр-ашш-аах", - схлопывались одна за другой полусферы подпружиненной воздухом ткани, но, прежде чем они измельчали и исчезли, и образовалась серия шаловливых маленьких водоворотиков, а потом короткий выводок белых пузырьков, перешедший в аккуратный кружевной отрез пены, зазмеился по вдруг потерявшей твердость в текучести водной амальгаме, сквозь завихрения мутных весенних струй, стремящихся покрыть своим холодящим одеялом погружающуюся в бездну человечью оболочку цифры, Гриша услышал: "Шии-лии-куу-ун... пррии-дуух... прии-дуух-аах"...
5
...хаах... аат... брр... брат Итларь, любишь ли ты проклятых? - В стенах малогабаритной квартиры эхом обращенных звукосочетаний, переходящих в слова, билась тонкая материя воспоминаний.
На обращенное к потолку лицо распластавшегося на кушетке Гриши что-то посыпалось.
"Опять два в квадрате: я лежу в той же позе, что и дядя Золи в последний раз".
Синхронные сокращения спутанных сетей мышечных волокон, составлявших стенки полостей, пауза, два сокращения подряд, пауза, и опять ровным рокотом ропчущий ряд сокращений, - так сейчас работало сердце Гришы Орешонкова.
Наверху, под самым потолком, двое, пожилой и молодой, стоя на шаткой стремянке, чуть ржавыми шпателями с изогнутыми пятерками лезвиями, пытались отчистить пятно грибка. Из-под широких серпов сыпались мелкие кусочки краски, которые медленно планировали Грише на лицо.
Одеты гости были в темно-коричневые балахоны, и неспешно вели свою беседу так, словно были одни в комнате.
- Я спрашиваю, брат Итларь, любишь ли ты проклятых? Пожилой прервал монотонное занятие и принялся вытирать шпатель о тряпку.
- Знакомо ли то, что не заслуживает прощения?
Второй собеседник словно отбивал такт, рассекая ладонью воздух.
- Ну, конечно, брат Лявада, конечно, знакомо. В противном случае ты бы мог меня назвать "мисологосом" и первым бросить камень.
Пауза, и три сокращения перед второй паузой, предваряющей возвращение к мерной работе сердца.
"Почему мирские имена? Называют себя "братьями", а при пострижении принимают новое имя. Странно", - подумал Гриша, а полумонахи продолжали разговор.
- Послушай, что я слышал от Симона Владимирского. Белесый дождь прекратился, потому что брат Лявада тоже отложил в сторону свой инструмент. Человек подобен крепости. И стены крепости почти той же толщины, что и в нашей обители. Человек жаждет свободы, и кажется ему, что стены цитадели мешают. Он рушит стены. Одному удается сделать это быстро, а другому и века не хватает. Однако стремятся почти все. Но, снеся стены, что получает несчастный? Он становится разрушенной крепостью, открытой звездным ветрам.
- Да-да, и звездам зачастую открывается то, что не заслуживает прощения. Итларь опустил руку, она была настолько близко от Гришиного лица, что удалось рассмотреть странную синюю наколку у основания большого пальца. Чуть размытые многолетними испарениями человеческого тела, сложившиеся полукругом буквы гласили: "Орден Страха и Трепета св. Мефодия". Ниже была изображена эмблема: косой крест, образованный дворницким скребком на длинной ручке и охотничьим двуствольным ружьем, подпирал голову с тремя лицами. Лица те были суровы и безжалостны, из каждого рта торчало по голому человечку.
- Вчера после трапезы мы беседовали с Николой Ставровским. Ты, конечно, знаешь этого книжника, особо почитаемого за знания нашим наставником отцом Колокшей. Так вот, он утверждает, что стремление разрушить стены идет от холодного разума, а истина находится внутри крепости. Именно там надо искать. Я спросил: как же проклятые? У них внутри избыток сора.
Пауза, два подряд, пауза, три подряд, пауза, равномерные сокращения.
"Ну, конечно! Я недострелил до Мефодиевой Пустыни. Коротка дробовая дорожка, и монахи получились недопеченные", - Гриша поправил подушку, а рожденные смесью свинца и пороха, проявившие себя в коктейле книжных мыслей, полумонахи нового полуордена продолжали разговор, как ни в чем не бывало.
- Что есть сор, и каков настоящий хлам? - Пожилой гость скрестил руки на груди и внимательно осмотрел отчищаемый кусок стены. - Скоблим мы подернутые вечностью экскременты, налипшие в новейшие времена. И кажется, что когда работа будет завершена, то откроется окошко, а через него дивный вид на чудесную страну. Ха-ха-ха! Может оно и так. Но вряд ли. Расчищая сор и плевела со своей стороны, мы возможно лишь приоткрываем глазок в скопище и средоточие чужого мусора. Так кто же проклятые? Кто не заслуживает прощения? Те, которые в поте тела своего пробиваются к мнимому свету, или те, которые ждут с той стороны и насмехаются, глядя на непосильный труд? Кто должен трепетать от любви, а кто от страха?
- Твой вопрос сродственен словам книжника Николы. Полумонах Итларь ногтем счистил прилипшие куски краски с ручки шпателя. - Так вот, когда Авраам вел на закланье сына своего, кто из них испытывал больший страх? Отец или сын?
И Гриша вздрогнул: "О чем они? Не понимаю... Ведь есть лишь счет, и цифры, складывающиеся в бесконечные ряды, а внутри рядов записаны ходы для всех. Мне надо было открыть закодированное для меня и сыграть соответствующую партию. Я сделал. Чего ж теперь?"
Гриша заметил, что чешуйки старой краски опять стали приближаться к лицу, и зажмурил глаза, - в момент касания мусора с кожей щек и лба внеочередную паузу прервал тягучий звук, родившийся из пустоты звук до сих пор немого сокращения, своей медлительностью сходный с появлением и дальнейшими движениями капли из подтекающего крана.
Вот она появляется горбиком на пленочке, временно перекрывшей медное колечко отверстия, и предваряющая сокращение волна пробегает по мышечному конусу сердца с переплетениями сосудов и окруженному белесыми пленками; вот капля приобретает колоколообразную форму, основание начинает перехватываться невидимой ниточкой, образуется ножка, и кровь заполняет расслабленные внутренние полости сердца с провисающими кульками клапанов; вот ножка капли начинает утончаться, по кругу старательно съедая сама себя, образуется водяной шар, и переполненное кровью сердце тоже ошаривается, и толчок отрывающейся капли совпадает с моментом выталкивания в аорту крови единым отвердевающим звуком бесконечного падения.
"Это же стучат в дверь".
Гриша открыл глаза.
Пусто.
Ни стремянки, ни полумонахов, ни их ржавых инструментов, лишь увеличившееся на четверть пузырчатое пятно грибка на стене, освещаемое желтым в своей сороковаттности электрическим светом, и глубокая ночная пауза за пыльным оконным стеклом.
И звук.
Удары.
"Их должно быть шесть. Пауза. Три. Пауза. Четыре. Пауза. Какие длинные мертвые секунды! Пять. Пауза. Шесть", - досчитав, Гриша Орешонков встал, медленно прошел в прихожую, перед дверью остановился, наклонился вперед, оперся рукой о замок и опустил голову. Облупленные половицы пола были прямо перед глазами, а боковое поле зрения занимали бока банок с маслом.
Гриша стоял и вслушивался. Тихо. За закрытой дверью было очень тихо. Наверное, пока он внимал полушепоту полумонахов, кто-то укутал плотным войлочным материалом внешнюю сторону тонкой деревянной плоскости с вживленными металлическими частями петлей и замков. Там, за дверью, теперь была огромная бездонная пауза, и она потихоньку втекала внутрь квартиры, и... втекала, и... прорвалась - хирургическим ланцетом из щели между дверью и косяком взвилась струя прохладного воздуха. Гриша раздвинул потрескавшиеся губы, скрипнули разжимаемые зубы, и вдохом бесстрашного шпагоглотателя пропустил в себя холодящее воздушное жало.
"Он все-таки пришел".
Запах.
Оттуда, из обрешеченного сарая.
Запах зацветшего озера вошел в него последний раз смертным лезвием, и в желтоватом тумане бокового поля зрения, за покатыми боками банок, болевыми бликами рассыпались янтарные шестерки. Цифры схлестывались друг с другом, цеплялись хвостиками, прижимались друг к другу толстыми пузиками, и звездотечение многочисленных батиных улыбок закружилось спиралями в безжизненной вязкой атмосфере готовой обрушиться масляно-стеклянной стены.
Все.
Теперь все.
Все удары Гришиного сердца полностью растворились в ворвавшейся паузе, и оно остановилось навсегда.
6
Отталкиваясь от илистого дна длинным шестом, отдуваясь и отирая рукавом пот, старик Пехтерин пропихивал лодку сквозь густую поросль тростника. Он очень торопился пристать к берегу Мефодиевой Пустыни.
Сегодня утром, возвращаясь с очередной смены, Пехтерин встретил почтальоншу Любу, тащившую распухшую дерматиновую сумку.
- Пехтеря! Опять после смены по голубям стрелял?
- Какой я тебе, сутки-трое, Пехтеря? Нефедом меня зовут. Поняла, сутки-трое? Чай, не по-чухонски разговариваем.
- Да ладно тебе, Нефед Никодимыч, обижаться.
Засмущавшаяся от неожиданной строгости Люба рывком плеча поправила сползший ремень.
- Свои люди-то. Слыхал, что с Орешонками приключилось?
- С Гришаней немым штоль?
- С ним. Э-эха, устала я сегодня. Вона куда пришлось телеграмму несть! Почти до самых Рудин пехом. А там все расквашено, колеи и той нет... - Люба сняла тяжелую сумку и пристроила ее у ног. - И батю Гришкиного, Ивана Герасимовича, никак сыскать не могут. Исчез. Милиция думает, на нерест пошел и потонул, не дай Бог.
- Так я Гришаню две недели назад видал. - Пехтерин провел рукой по бороде, потом ненадолго сцепил пальцы замком, расцепил, и, словно забыв свои недавние действия, снова пригладил седые волоски. - В аккурат, сутки-трое, он на велике с озера возвращался.
- А третьего дня его в квартире нашли мертвущего.
- Да, поди ж ты, сутки-трое в шлюзовую камеру!
- Ага, точно. Сначала Шура, их соседка, забеспокоилась: что-то долго не показываются. Но молчала, ждала. Потом я пришла, из райсобеса повестку принесла, орала, орала во дворе - ни ответа, ни привета. Ну, мы с Шурой в отделение. Нас понятыми взяли, дверь взломали, а там Гриша Орешонков по щиколотку в растительном масле лежит.
- Ты, Люба, погодь, не части. Причем здесь масло-то? - Старик прищурил глаза, и по скулам разбежались тоненькие зигзаги морщинок.
- Видать, когда падал, то банки поопрокидывал. - Люба поправила косынку. Шура говорит, цельная цистерна масла у них в банках была, зарплата евойная, Гришкина. А милиция сказала, что сердце разорвалось. Инхваркта.
- Эх-ма, сутки-трое на распатронку! Из-за Ирины, матери, переживал, даром что молчун.
- Маслом-то весь пропитался. Ни запаха, ни плесени, как живой лежал, только волосы... - Глаза почтальонши покраснели, и прозрачная капелька появилась в уголке почему-то только левого глаза. - Молодой был.
- Я тебе, сутки-трое, точно скажу - тридцать четыре ему было. - Пехтерин повернулся в сторону озера, как бы высматривая что-то в голубоватой дымке.
- Волосы только присохли. Когда поднимать стали, то прическа на полу осталась. Лицо розовое от масла, блестящее, а сверху кости черепа чепчиком белеют, так и понесли...
После разговора с Любой старик Пехтерин сразу же пошел к пристани, где сел в свою старенькую, не раз латаную лодку и поплыл к Мефодиевой Пустыни.
Заросли тросты закончились, и открылся участок берега, покрытый россыпью мелких, острых камней. Осторожно, чтобы не повредить днище, сторож причалил и вылез на землю. Привязав лодку к ближнему кусту, он пошел вглубь острова к развалинам монастырских построек. Здесь, в гулком подвале трапезных палат, было оборудовано жилое место. Кровать с панцирной сеткой, два драных венских стула, железная печурка с отводной трубой, шкаф, оклеенный оберточной бумагой, и двутумбовый письменный стол стояли в бывшей каморке ключника.
Не раздеваясь, только сняв ружье, Пехтерин подошел к столу, сел и открыл верхний ящик. На картонных папках с белыми тесемочками, заполнявшими почти все внутреннее пространство, лежала черно-белая фотография. Нефед Никодимович взял ее, поднес близко к лицу, несколько секунд вглядывался в миловидное женское лицо, отложил в сторону, достал лист бумаги и огрызок сувенирного карандаша-великана.
"Здравствуй, Ирина! Как тебе там? Наверное, спокойней. А я остался один. Гриши нашего больше нет..." - толстый карандаш удобно размещался в руке старика.
"Помнишь, Ирина, как ты меня учила не заикаться? Много лет прошло, а я твои губы вижу, как лежали вместе на кровати, и пальчиком грозила: "Нефедушка, если чувствуешь, что начинаешь запинаться, так сразу говори простое слово". Вместе придумали двойное такое слово "сутки-трое". Заиканье прошло, но Гриша немой родился. Будто перешла на него втридорога напасть. Наверное, от одного ушло, а к другому пришло, чтобы равновесие было...