Дальше открывалась перспектива большой палаты, откуда, как мне показалось, доносился какой-то стон. Я зашагал на этот звук по мягкому слою из тел, предметы одежды которых, пожелтевшие от экскрементов, сухо потрескивали под ногами. В палате неподвижно стоял сырой воздух и темнел четко выстроенный батальон кроватей, занятых людьми – такими тихими, что я подумал, что все они тоже мертвы, так как каждый неподвижно лежал на вонючем соломенном матраце, из которого капала фекальная жижа, засыхавшая на цементном полу. Я прошел немного вперед между рядами кроватей, завернувшись в свои белые юбки так, чтобы уберечь босые ноги от этих мутных зловонных потоков. Вдруг до моих ушей донесся чей-то глубокий вздох. Я резко обернулся и встретился с маленькими, как бусинки, открытыми глазами распростертого человека, из судорожно искривленных губ которого вырывался едва слышный шелест: «Атап, атап» (умоляю, умоляю, простите). Сверху на нем лежал какой-то коричневый платок, который несколько раз попытались поднять его высохшие, немощные руки. Человек издавал еле слышный тонкий свист, как если бы увядшие листья бессильно падали на кровати этих полутрупов. Ни один из них не имел сил, чтобы что-то сказать.
Я выбежал через арку в сад, за которым выстроились в одну линию пикеты австралийцев, и попросил их прислать рабочую команду. Мне в этом отказали. А инструменты? Их не было. Врачи? Заняты. Пришел Кирк-брайд. Мы слышали, что на втором этаже были турецкие врачи. Открыв дверь, мы увидели семерых мужчин в ночных рубахах, сидевших в большой палате на незастеленных кроватях и варивших тоффи. Мы убедили их в необходимости отделить живых от мертвых и представить мне через полчаса реестр их номеров. Крепкая фигура Киркбрайда и его внушительные ботинки сделали его незаменимым надзирателем за проведением этой работы, я же, увидев Али Реза-пашу, попросил его выделить нам одного из четырех армейских врачей-арабов.
Когда он пришел, мы собрали в сторожке пятьдесят самых крепких из пленных и сделали их рабочей командой. Мы накормили их галетами, затем вооружили турецким шанцевым инструментом и отправили на задний двор копать общую могилу. Австралийские офицеры запротестовали, так как, по их мнению, это было негодное место: они опасались, что трупный запах может прогнать их из сада. Я резко ответил, что так угодно Богу.
Было, конечно, жестоко заставлять выполнять тяжелую работу таких усталых и больных людей, как наши жалкие турки-военнопленные, но неотложность задачи не оставляла нам выбора. С помощью ударов ногами и пинков своих же сержантов было достигнуто повиновение. Мы начали операцию с имевшейся в одном углу сада шестифутовой ямы, которую попытались углубить, но наткнулись на бетонный пол. Тогда я велел расширить ее по краям. Рядом оказалось много негашеной извести, пригодившейся для надежной засыпки трупов.
Врачи доложили нам о пятидесяти шести мертвых, двухстах умиравших и о семи сотнях неопасно больных. Мы сформировали команду носильщиков для переноски трупов: одни поднимать было легко, а другие приходилось отдирать по кускам лопатами. У носильщиков явно не хватало сил для этой работы: действительно, уже перед ее завершением нам пришлось добавить тела двоих из них к мертвецам, уже лежавшим в яме.
В выкопанной траншее места на всех не хватало, но масса тел была такой жидкой, что каждое следующее после утрамбовки опускалось чуть ниже краев ямы под воздействием собственной тяжести. Когда наступила полночь, работа еще не была закончена, но я позволил себе отправиться спать, так как был совершенно измотан после трех бессонных ночей с момента возвращения из Дераа четыре дня назад. Киркбрайд (малый в годах, работавший в эти дни за двоих) остался, чтобы завершить похороны и накрыть могилу слоями извести и земли.
В отеле меня ждала куча неотложных дел: рассмотрение нескольких смертных приговоров, решение вопроса о падеже животных из-за отсутствия ячменя, если завтра же не пойдут поезда; просился на прием новый судейский чиновник. К тому же на столе у меня лежала жалоба Чевела на то, что некоторые арабские части не приветствуют австралийских офицеров!
Я выбежал через арку в сад, за которым выстроились в одну линию пикеты австралийцев, и попросил их прислать рабочую команду. Мне в этом отказали. А инструменты? Их не было. Врачи? Заняты. Пришел Кирк-брайд. Мы слышали, что на втором этаже были турецкие врачи. Открыв дверь, мы увидели семерых мужчин в ночных рубахах, сидевших в большой палате на незастеленных кроватях и варивших тоффи. Мы убедили их в необходимости отделить живых от мертвых и представить мне через полчаса реестр их номеров. Крепкая фигура Киркбрайда и его внушительные ботинки сделали его незаменимым надзирателем за проведением этой работы, я же, увидев Али Реза-пашу, попросил его выделить нам одного из четырех армейских врачей-арабов.
Когда он пришел, мы собрали в сторожке пятьдесят самых крепких из пленных и сделали их рабочей командой. Мы накормили их галетами, затем вооружили турецким шанцевым инструментом и отправили на задний двор копать общую могилу. Австралийские офицеры запротестовали, так как, по их мнению, это было негодное место: они опасались, что трупный запах может прогнать их из сада. Я резко ответил, что так угодно Богу.
Было, конечно, жестоко заставлять выполнять тяжелую работу таких усталых и больных людей, как наши жалкие турки-военнопленные, но неотложность задачи не оставляла нам выбора. С помощью ударов ногами и пинков своих же сержантов было достигнуто повиновение. Мы начали операцию с имевшейся в одном углу сада шестифутовой ямы, которую попытались углубить, но наткнулись на бетонный пол. Тогда я велел расширить ее по краям. Рядом оказалось много негашеной извести, пригодившейся для надежной засыпки трупов.
Врачи доложили нам о пятидесяти шести мертвых, двухстах умиравших и о семи сотнях неопасно больных. Мы сформировали команду носильщиков для переноски трупов: одни поднимать было легко, а другие приходилось отдирать по кускам лопатами. У носильщиков явно не хватало сил для этой работы: действительно, уже перед ее завершением нам пришлось добавить тела двоих из них к мертвецам, уже лежавшим в яме.
В выкопанной траншее места на всех не хватало, но масса тел была такой жидкой, что каждое следующее после утрамбовки опускалось чуть ниже краев ямы под воздействием собственной тяжести. Когда наступила полночь, работа еще не была закончена, но я позволил себе отправиться спать, так как был совершенно измотан после трех бессонных ночей с момента возвращения из Дераа четыре дня назад. Киркбрайд (малый в годах, работавший в эти дни за двоих) остался, чтобы завершить похороны и накрыть могилу слоями извести и земли.
В отеле меня ждала куча неотложных дел: рассмотрение нескольких смертных приговоров, решение вопроса о падеже животных из-за отсутствия ячменя, если завтра же не пойдут поезда; просился на прием новый судейский чиновник. К тому же на столе у меня лежала жалоба Чевела на то, что некоторые арабские части не приветствуют австралийских офицеров!
Глава 122
Утром, когда все волнения улеглись, наш корабль плыл под чистым небом. Прибыли бронеавтомобили, и меня сердечно радовала возможность видеть степенные лица наших солдат. Приехал Пизани и рассмешил меня, настолько этот хороший солдат был сбит с толку политической неразберихой. Он ухватился за свой воинский долг как за руль, который должен был помочь ему избрать правильный путь. Дамаск жил нормальной жизнью, открылись магазины, торговали уличные торговцы, восстанавливался электрический трамвай, в город исправно поступали зерно, овощи и фрукты.
Улицы поливали водой, чтобы осадить ужасающую пыль, скопившуюся за три военных года эксплуатации грузовиков. Толпы горожан были несуетливы и счастливы, по городу прогуливалось много британских солдат без оружия. Была восстановлена телеграфная связь с Палестиной, с Бейрутом, который арабы заняли этой ночью. Давно, еще в Ведже, я предупреждал их, что после взятия Дамаска они будут должны оставить Ливан в качестве подачки Франции, а вместо него захватить Триполи, поскольку как порт он был более ценен, чем Бейрут, и поскольку Англия должна будет играть роль честного посредника на его стороне в процессе мирного урегулирования. Поэтому меня огорчила их ошибка, и все же я был рад тому, что они почувствовали себя настолько выросшими, что смогли отклонить мой совет.
Даже в госпитале дела пошли лучше. Я настаивал на том, чтобы Чевел взял его под свою ответственность, но он на это не пошел. Одно время мне казалось, что он собирался заставить нас выполнять непосильную работу, чтобы оправдать предложенное им выведение нашего правительства из города. Однако потом я понял, что недоразумения между нами были результатом взвинченности нервов, доводившей меня в те дни до раздражения. Разумеется, Чевел выиграл последний раунд и заставил меня почувствовать, что я остался в дураках, потому что, услышав, что я уезжаю, он приехал вместе с Годвином и открыто поблагодарил меня за помощь в разрешении его трудностей. И все же положение в госпитале улучшалось само собой. Пятьдесят военнопленных очистили внутренний двор и сожгли завшивленное обмундирование. Вторая бригада выкопала в саду еще одну большую могильную яму, а когда возникла необходимость, проявив большое усердие, заполнила и ее. Другие отправились по палатам, вымыли каждого больного, одели всех в чистые рубахи и перевернули матрацы более чистой стороной вверх. Мы разыскали продовольствие, пригодное для всех, кроме некоторых особых случаев, и в каждой палате появился говоривший по-турецки санитар, находившийся всегда в пределах слышимости вызова пациента. Одну палату мы освободили, тщательно вычистили и дезинфицировали, намереваясь перевести в нее более легких больных, после чего их палату также тщательно обработать.
За три дня было сделано очень много. У меня имелись все основания гордиться и другими достижениями, когда ко мне подошел какой-то майор медицинской службы и кратко спросил меня, говорю ли я по-английски. Насупив брови от отвращения, которое у него вызывали мой подол и сандалии, он спросил: «Вы дневальный?» Глупо улыбнувшись, я скромно ответил, что в некотором роде да, и тогда он разразился тирадой: «Скандал, позор, это возмутительно, за такое расстреливать мало…» В ответ на эту стремительную атаку я что-то пропищал, как цыпленок, давясь от дикого смеха. Мне показалось страшно забавным быть так обруганным как раз тогда, когда я больше всего гордился тем, что наладил почти безнадежное дело.
Этот майор не побывал накануне в доме-кладбище, не понюхал, чем там пахло, не видел, как мы, давясь от отвращения, закапывали разложившиеся тела, воспоминание о которых заставило меня всего несколько часов назад вскочить ночью с кровати, обливаясь потом и дрожа всем телом. Он глянул на меня, злобно сверкнув глазами: «Скот паршивый!» Я опять проглотил смешок, и тогда он ударил меня по лицу и зашагал прочь, оставив меня с ощущением скорее стыда, чем злости, потому что сердцем-то я чувствовал, что он был прав и что любому, кто приложил бы столько усилий, чтобы привести это плохо организованное восстание к успеху вопреки воле его хозяев, пришлось бы уйти из него с такой запачканной репутацией, что впоследствии никакая сила на свете не позволила бы ему почувствовать себя чистым. Однако восстание было почти окончено.
Когда я вернулся в отель, его осаждали толпы людей, а у подъезда стоял серый «роллс-ройс», в котором я узнал машину Алленби. Я вбежал внутрь и нашел Алленби вместе с Клейтоном, Корнуоллисом и с другими знатными людьми. Он десятью словами выразил свое одобрение моему дерзкому навязыванию арабского правления здесь и в Дераа, посреди хаоса победы. Он утвердил назначение Али Реза Рикаби своим военным губернатором под юрисдикцией Фейсала, командующего его армией, и урегулировал вопрос о компетенции арабов и Чевела.
Он согласился взять на себя мой госпиталь, а также восстановление движения по железной дороге. За десять минут были устранены все сводившие нас с ума трудности. Я смутно понимал, что суровые дни моей одинокой борьбы миновали. Игра в одиночку против странностей жизни была выиграна, и я мог дать расслабиться своим членам в этой призрачной уверенности, твердости и доброте, воплощением которых был Алленби.
Потом нам сказали, что из Дераа только что прибыл специальный поезд Фейсала. С устным приветственным посланием к нему был срочно направлен Янг, и мы ожидали его появления, прислушиваясь к бившим в наши окна приливным волнам бурной радости горожан. Было давно определено, что оба лидера впервые встретятся в средоточии их победы, как всегда в моем присутствии в качестве переводчика.
Алленби вручил мне телеграмму из Форин офис, подтверждавшую признание за арабами статуса воюющей стороны, и попросил перевести ее на арабский язык для эмира, но ни один из нас не знал, что это значило даже на английском, не говоря уже об арабском языке. А Фейсал, улыбаясь сквозь слезы, которых не смог сдержать, растроганный встречей со своим народом, просто отложил телеграмму в сторону, чтобы поблагодарить главнокомандующего за доверие, оказанное ему и его движению. Они являли собой странный контраст – большеглазый, бледный, усталый Фейсал, похожий на изящный кинжал, и громадный, рыжий,' оживленный Алленби, представитель могущественной державы.
Когда Фейсал уехал, я обратился к Алленби с последней (впрочем, как я полагаю, и первой) личной просьбой – позволить мне уехать. Поначалу он не хотел и слушать об этом, но л напомнил ему о данном год назад обещании и подчеркнул, насколько легче будет принят новый порядок, если над арабами не будет тяготеть мое присутствие. В конце концов он согласился, и именно в этот момент мне стало понятно, насколько я несчастен.
Улицы поливали водой, чтобы осадить ужасающую пыль, скопившуюся за три военных года эксплуатации грузовиков. Толпы горожан были несуетливы и счастливы, по городу прогуливалось много британских солдат без оружия. Была восстановлена телеграфная связь с Палестиной, с Бейрутом, который арабы заняли этой ночью. Давно, еще в Ведже, я предупреждал их, что после взятия Дамаска они будут должны оставить Ливан в качестве подачки Франции, а вместо него захватить Триполи, поскольку как порт он был более ценен, чем Бейрут, и поскольку Англия должна будет играть роль честного посредника на его стороне в процессе мирного урегулирования. Поэтому меня огорчила их ошибка, и все же я был рад тому, что они почувствовали себя настолько выросшими, что смогли отклонить мой совет.
Даже в госпитале дела пошли лучше. Я настаивал на том, чтобы Чевел взял его под свою ответственность, но он на это не пошел. Одно время мне казалось, что он собирался заставить нас выполнять непосильную работу, чтобы оправдать предложенное им выведение нашего правительства из города. Однако потом я понял, что недоразумения между нами были результатом взвинченности нервов, доводившей меня в те дни до раздражения. Разумеется, Чевел выиграл последний раунд и заставил меня почувствовать, что я остался в дураках, потому что, услышав, что я уезжаю, он приехал вместе с Годвином и открыто поблагодарил меня за помощь в разрешении его трудностей. И все же положение в госпитале улучшалось само собой. Пятьдесят военнопленных очистили внутренний двор и сожгли завшивленное обмундирование. Вторая бригада выкопала в саду еще одну большую могильную яму, а когда возникла необходимость, проявив большое усердие, заполнила и ее. Другие отправились по палатам, вымыли каждого больного, одели всех в чистые рубахи и перевернули матрацы более чистой стороной вверх. Мы разыскали продовольствие, пригодное для всех, кроме некоторых особых случаев, и в каждой палате появился говоривший по-турецки санитар, находившийся всегда в пределах слышимости вызова пациента. Одну палату мы освободили, тщательно вычистили и дезинфицировали, намереваясь перевести в нее более легких больных, после чего их палату также тщательно обработать.
За три дня было сделано очень много. У меня имелись все основания гордиться и другими достижениями, когда ко мне подошел какой-то майор медицинской службы и кратко спросил меня, говорю ли я по-английски. Насупив брови от отвращения, которое у него вызывали мой подол и сандалии, он спросил: «Вы дневальный?» Глупо улыбнувшись, я скромно ответил, что в некотором роде да, и тогда он разразился тирадой: «Скандал, позор, это возмутительно, за такое расстреливать мало…» В ответ на эту стремительную атаку я что-то пропищал, как цыпленок, давясь от дикого смеха. Мне показалось страшно забавным быть так обруганным как раз тогда, когда я больше всего гордился тем, что наладил почти безнадежное дело.
Этот майор не побывал накануне в доме-кладбище, не понюхал, чем там пахло, не видел, как мы, давясь от отвращения, закапывали разложившиеся тела, воспоминание о которых заставило меня всего несколько часов назад вскочить ночью с кровати, обливаясь потом и дрожа всем телом. Он глянул на меня, злобно сверкнув глазами: «Скот паршивый!» Я опять проглотил смешок, и тогда он ударил меня по лицу и зашагал прочь, оставив меня с ощущением скорее стыда, чем злости, потому что сердцем-то я чувствовал, что он был прав и что любому, кто приложил бы столько усилий, чтобы привести это плохо организованное восстание к успеху вопреки воле его хозяев, пришлось бы уйти из него с такой запачканной репутацией, что впоследствии никакая сила на свете не позволила бы ему почувствовать себя чистым. Однако восстание было почти окончено.
Когда я вернулся в отель, его осаждали толпы людей, а у подъезда стоял серый «роллс-ройс», в котором я узнал машину Алленби. Я вбежал внутрь и нашел Алленби вместе с Клейтоном, Корнуоллисом и с другими знатными людьми. Он десятью словами выразил свое одобрение моему дерзкому навязыванию арабского правления здесь и в Дераа, посреди хаоса победы. Он утвердил назначение Али Реза Рикаби своим военным губернатором под юрисдикцией Фейсала, командующего его армией, и урегулировал вопрос о компетенции арабов и Чевела.
Он согласился взять на себя мой госпиталь, а также восстановление движения по железной дороге. За десять минут были устранены все сводившие нас с ума трудности. Я смутно понимал, что суровые дни моей одинокой борьбы миновали. Игра в одиночку против странностей жизни была выиграна, и я мог дать расслабиться своим членам в этой призрачной уверенности, твердости и доброте, воплощением которых был Алленби.
Потом нам сказали, что из Дераа только что прибыл специальный поезд Фейсала. С устным приветственным посланием к нему был срочно направлен Янг, и мы ожидали его появления, прислушиваясь к бившим в наши окна приливным волнам бурной радости горожан. Было давно определено, что оба лидера впервые встретятся в средоточии их победы, как всегда в моем присутствии в качестве переводчика.
Алленби вручил мне телеграмму из Форин офис, подтверждавшую признание за арабами статуса воюющей стороны, и попросил перевести ее на арабский язык для эмира, но ни один из нас не знал, что это значило даже на английском, не говоря уже об арабском языке. А Фейсал, улыбаясь сквозь слезы, которых не смог сдержать, растроганный встречей со своим народом, просто отложил телеграмму в сторону, чтобы поблагодарить главнокомандующего за доверие, оказанное ему и его движению. Они являли собой странный контраст – большеглазый, бледный, усталый Фейсал, похожий на изящный кинжал, и громадный, рыжий,' оживленный Алленби, представитель могущественной державы.
Когда Фейсал уехал, я обратился к Алленби с последней (впрочем, как я полагаю, и первой) личной просьбой – позволить мне уехать. Поначалу он не хотел и слушать об этом, но л напомнил ему о данном год назад обещании и подчеркнул, насколько легче будет принят новый порядок, если над арабами не будет тяготеть мое присутствие. В конце концов он согласился, и именно в этот момент мне стало понятно, насколько я несчастен.
Эпилог
Домаск не казался ножнами для моего меча, когда я высадился с корабля в Аравии, но его захват обнаружил полное истощение главных движущих сил моей деятельности. Сильнейшим мотивом на всем протяжении этого времени был личный мотив, не упоминавшийся в этой книге, но присутствовавший в моем сознании каждый час этих двух лет. Настоящие страдания и радости могли приходить и тут же покидать меня, но этот побудительный мотив, возвращавшийся, как воздух под действием циркуляции, преобразовывался в постоянный элемент жизни, пока не приблизился к концу. Он умер еще до того, как мы вошли в Дамаск.
Следующим по силе было упрямое желание выиграть войну, вполне вписывавшееся в убежденность в том, что без арабской помощи Англия не сможет оплатить цену выигрыша на своем турецком театре. С падением Дамаска Восточная война – да, вероятно, и вся война вообще – подошла к концу.
Кроме того, мною двигало любопытство. Трактат «8ирег /1итгпа ВаЪу1опг8» («О реках Вавилонских»), прочитанный мною, когда я был еще мальчиком, поселил во мне страстное желание ощутить и испытать на себе исток национального движения. Мы взяли Дамаск, и я устрашился. Трех с небольшим дней собственной автократии оказалось достаточно для того, чтобы вызвать у меня интерес к власти.
Осталась историческая амбиция, иллюзорная, как и сам мотив. Я мечтал в оксфордской городской школе о том, чтобы успеть при жизни придать нужную форму новой Азии, которую время неумолимо и все теснее связывало с нами. Мекка должна была привести в Дамаск, Дамаск в Анатолию и затем в Багдад, а там был рядом и Йемен. Казалось бы фантазии, но шиенно они подвигнули меня на вполне реальную, прочувствованную и телом, и духом борьбу.
Следующим по силе было упрямое желание выиграть войну, вполне вписывавшееся в убежденность в том, что без арабской помощи Англия не сможет оплатить цену выигрыша на своем турецком театре. С падением Дамаска Восточная война – да, вероятно, и вся война вообще – подошла к концу.
Кроме того, мною двигало любопытство. Трактат «8ирег /1итгпа ВаЪу1опг8» («О реках Вавилонских»), прочитанный мною, когда я был еще мальчиком, поселил во мне страстное желание ощутить и испытать на себе исток национального движения. Мы взяли Дамаск, и я устрашился. Трех с небольшим дней собственной автократии оказалось достаточно для того, чтобы вызвать у меня интерес к власти.
Осталась историческая амбиция, иллюзорная, как и сам мотив. Я мечтал в оксфордской городской школе о том, чтобы успеть при жизни придать нужную форму новой Азии, которую время неумолимо и все теснее связывало с нами. Мекка должна была привести в Дамаск, Дамаск в Анатолию и затем в Багдад, а там был рядом и Йемен. Казалось бы фантазии, но шиенно они подвигнули меня на вполне реальную, прочувствованную и телом, и духом борьбу.