Абдулла, верхом на белой кобыле, окруженный стражей из великолепно вооруженных пеших рабов, медленно подъехал к нам при безмолвный, почтительных приветствиях всего населения города. Он был упоен и счастлив своим успехом при Тайфе6. Я видел его впервые, меж тем как Сторрс, его старый друг, был с арабским вождем в наилучших отношениях.
   Едва они заговорили друг с другом, я понял, что Абдулле была свойственна постоянная веселость. В его глазах таилось лукавство, и, несмотря на свои тридцать пять лет, он уже толстел. Полнота, возможно, происходила от того, что он много смеялся, самым непринужденным образом шутя со своими спутниками.
   Однако, когда мы приступили к серьезной беседе, с него как бы спала маска веселости; шериф тщательно подбирал слова и приводил веские доводы. Разумеется, он спорил со Сторрсом, который предъявлял своему оппоненту очень высокие требования.
   Мятеж шерифа в течение нескольких последних месяцев шел вяло (он стоял на мертвой точке, что при иррегулярной войне является прелюдией к поражению). Я подозревал, что причиной этого было отсутствие руководства – не в смысле ума, осмотрительности или политической мудрости. Дело было в отсутствии энтузиазма, которым могли бы воспламенить пустыню. Целью моего приезда был поиск неизвестной пока главной пружины всего дела, а также определение способности Абдуллы довести восстание до той цели, которую я наметил.
   Чем дольше продолжалась наша беседа, тем больше я убеждался, что Абдулла слишком уравновешен, холоден и современен, чтобы быть пророком, в особенности же вооруженным пророком, которые, если верить истории, преуспевают во время революций. Его роль в мирное время была бы куда большей.
   Сторрс втянул меня в разговор, спросив у Абдуллы его мнение о ведении кампании. Тот сразу стал серьезным и сказал, что считает необходимым настаивать на немедленном и действенном участии Британии в борьбе. Он следующим образом кратко изложил состояние дел.
   Благодаря тому что мы не позаботились перерезать Хиджазскую железную дорогу, турки оказались в состоянии наладить транспорт и посылку снабжения для подкрепления Медины8. Арабы, жившие в горах, которые пересекали путь, были вследствие нашей нерадивости слишком слабо снабжены припасами, пулеметами и артиллерией, чтобы обороняться достаточно долго. Гуссейн Мабейриг, старшина рабегского племени гарб, примкнул к туркам. Если мединская колонна двинется вперед, гарб присоединятся к ней. Отцу Абдуллы останется лишь стать самому во главе своего народа в Мекке и умереть, сражаясь перед Святым городом.
   В эту минуту зазвонил телефон: великий шериф хотел говорить с Абдуллой. Тот рассказал отцу о сути нашей беседы, и последний немедленно подтвердил, что в крайнем случае он поступит именно таким образом: турки вступят в Мекку лишь через его труп.
   Закончив телефонный разговор, Абдулла, чуть улыбаясь, попросил, чтобы британская бригада – если возможно, из мусульманских войск – была наготове в Суэце, откуда можно было бы стремительно перебросить ее в Рабег, как только турки ринутся из Медины в атаку. Что мы думаем о его предложении?
   Я заявил, что передам в Египте его мнение, но что британское командование с величайшей неохотой снимает военные силы, жизненно необходимые для обороны Египта (хотя Абдулла и не должен был знать, что Суэцкому каналу угрожала какая-либо опасность со стороны турок)9, тем более что христиан надо послать на защиту населения от врага Святого города (в данном случае – Иерусалима).
   Я добавил, что некоторые мусульманские круги в Индии, считавшие, что турецкое правительство имеет неотъемлемые права на святые места, ложно истолковали бы наши побуждения и поступки10. Быть может, я мог бы поддержать его предложение более активно, если бы был в состоянии осветить вопрос о Рабеге, лично ознакомившись с положением дел и местными настроениями. Мне хотелось бы встретиться также с эмиром Фейсалом и обсудить его нужды и перспективы более длительной защиты гор населением, если мы усилим материальную помощь. Мне хотелось бы проехать дорогой султанов от Рабега к Медине вплоть до лагеря Фейсала.
   В разговор вступил Сторрс и горячо поддержал меня, настаивая на жизненной важности для британского командования в Египте иметь исчерпывающую и своевременную информацию от опытного наблюдателя.
   Абдулла подошел к телефону и попытался получить от своего отца согласие на мою поездку по стране. Шериф отнесся к его просьбе с большим недоверием. Абдулла приводил доводы в пользу своего предложения. Добившись не многого, он передал трубку Сторрсу, который пустил в ход все свои дипломатические таланты. Слушать Сторрса было наслаждением, а также уроком для любого англичанина, как надо вести себя с недоверчивыми или нерасположенными к чему-либо туземцами восточных стран. Почти невозможно было противиться ему дольше двух-трех минут, и в данном случае он также добился полного успеха.
   Шериф опять попросил к телефону Абдуллу и уполномочил его написать эмиру Али11, предложив тому, если он сочтет удобным и возможным, разрешить мне посетить Фейсала.
   Под влиянием Сторрса Абдулла превратил это осторожное поручение в точную письменную инструкцию для Али: отправить меня со всевозможной быстротой и под надежным конвоем в лагерь Фейсала. Это было все, чего я добивался, но лишь часть того, чего добивался Сторрс. Мы прервали наш разговор, чтобы позавтракать. После завтрака, когда жара немного спала и солнце стояло не так высоко, мы отправились побродить и полюбоваться достопримечательностями Джидды под руководством полковника Юнга, помощника Вильсона, человека, который одобрительно относился ко всем старинным вещам и не слишком одобрительно к современным.
   Джидда в самом деле оказалась замечательным городом. Улицы представляли собой узкие аллеи с деревянным перекрытием над главным базаром. Там, где не было перекрытия, небо глядело в узкую щель между крышами величавых белых домов. Это были четырех или пятиэтажные здания, сложенные из коралловых и сланцевых плит, скрепленных четырехугольными балками, и украшенные от самой земли до верха широкими овальными окнами с серыми деревянными рамами. Оконных стекол не было, их заменяли изящные решетки. Двери представляли собой тяжелые двустворчатые плиты из тикового дерева с глубокой резьбой и пробитыми в них калитками. Они висели на великолепных петлях и были снабжены кольцами из кованого железа.
   Город казался вымершим. Его закоулки и улицы были усыпаны сырым, затвердевшим от времени песком, заглушавшим шаги, как ковер. Решетки и изгибы стен притупляли звуки голоса. На улицах не встречалось экипажей, да улицы и не были достаточно широки для них. Не слышно было стука подков, всюду стояла тишина. Двери домов плавно закрывались, когда мы проходили мимо.
   На улицах оказалось мало прохожих, и те немногие, кого мы встречали, – все худые, словно истощенные болезнью, с изрубцованными лицами, лишенными растительности, с прищуренными глазами, – быстро и осторожно проскальзывали мимо, не глядя на нас. Их бедные белые одежды, капюшоны на бритых головах, красные хлопчатобумажные шали на плечах и босые ноги у всех были так одинаковы, что казались почти присвоенной им формой. На базаре мы не нашли ничего, что стоило бы купить.
   Вечером зазвонил телефон. Шериф позвал к аппарату Сторрса. Он спросил, не угодно ли тому будет послушать его оркестр. Сторрс с удивлением переспросил: «Какой оркестр?» – и поздравил его святейшество с успехами в светской жизни. Шериф объяснил, что в Главном штабе в Хиджазе при турках имелся духовой оркестр, который играл каждый вечер у генерал-губернатора; когда же генерал-губернатор был взят в плен Абдуллой, вместе с ним оказался захвачен и оркестр. Остальных пленных интернировали в Египет, но музыканты оставались в Мекке ради увеселения победителей.
   Шериф Гуссейн положил трубку на стол в своей приемной, и мы, поочередно, торжественно приглашаемые к телефону, слушали игру оркестра во дворце в Мекке, на расстоянии сорока пяти миль. И когда Сторрс выразил шерифу общую благодарность, тот с величайшей любезностью ответил, что оркестр будет отправлен форсированным маршем в Джидду, с тем чтобы играть при нашем дворе.
   – А вы доставите мне удовольствие и позвоните от себя по телефону, – сказал он, – чтобы и я мог принять участие в вашем развлечении.
   На следующий день Сторрс посетил Абдуллу в его ставке возле гробницы Евы12, они вместе осмотрели госпиталь, бараки, учреждения города, а также оценили гостеприимство городского головы и губернатора. В промежутках беседовали о деньгах, о титуле шерифа, о его взаимоотношениях с остальными эмирами Аравии, об общем ходе войны и обо всех тех общих местах, которые должны обсуждать посланцы двух правительств. Беседа была скучной, и по большей части я держался в стороне, так как уже пришел к выводу, что Абдулла не может быть тем вождем, который нам нужен.
   Общество шерифа Шакира, двоюродного брата Абдуллы и его лучшего друга, показалось более интересным. Шакир, вельможа из Тайфа, с детства был товарищем сыновей шерифа. Никогда еще я не встречал такого переменчивого человека, мгновенно переходящего от ледяного величия к вихрю радостного оживления, – резкого, сильного, могучего, великолепного. Его лицо, рябое и безволосое от оспы, отражало все его переживания, как зеркало.
   В этот же вечер Абдулла пришел к обеду с полковником Вильсоном. Мы встретили его во дворце, на ступеньках лестницы. Его сопровождала блестящая свита слуг и рабов, а за ними толпились бледные, худые бородатые люди с изнуренными лицами, в истрепанной военной форме, с музыкальными инструментами из тусклой меди. Махнув рукой в их направлении, Абдулла восхищенно сказал:
   – Это мой оркестр.
   Музыкантов усадили на скамейки переднего двора, и Вильсон выслал им папирос; мы же направились в столовую, где дверь на балкон была широко открыта, и жадно ловили дуновение морского бриза. Когда мы уселись, оркестр под охраной ружей и сабель свиты Абдуллы начал – кто в лес, кто по дрова – наигрывать надрывающие душу турецкие мелодии. Мы испытывали боль в ушах от невыносимой музыки, но Абдулла сиял. Наконец мы устали от турецкой музыки и попросили немецкой. Один из адъютантов вышел на балкон и крикнул оркестрантам по-турецки, чтобы они сыграли что-нибудь иностранное. Оркестр грянул «Германия превыше всего» как раз в ту минуту, когда шериф в Мекке подошел к телефону, чтобы послушать нашу музыку. Мы попросили подбавить еще чего-нибудь немецкого, и они сыграли «Праздничный город», но в середине мелодия перешла в нестройные звуки барабана. Кожа на барабанах в сыром воздухе Джидды обмякла. Музыканты попросили огня. Слуги Вильсона с телохранителем Абдуллы принесли им несколько охапок соломы и упаковочных ящиков. Они стали согревать барабаны, поворачивая их перед огнем, а потом грянули то, что они называли «Гимном ненависти», хотя никто не смог бы признать в нем ничего европейского. Кто-то сказал, обращаясь к Абдулле:
   – Это марш смерти.
   Абдулла широко открыл глаза, но Сторрс, поспешивший прийти на выручку, обратил все это в шутку. Мы послали вознаграждение вместе с остатками нашего ужина несчастным музыкантам, которые возвращение домой предпочли бы нашим похвалам.


13 разноцветной кожи, украшенными заплетенной бахромой и сеткой из вышитой парчи.
   В качестве верного человека, который проводил бы меня в лагерь Фейсала, он выбрал Тафаса из племени хавазим-гарб, с которым шел его сын.
   Али не позволил мне двинуться в путь до захода солнца, дабы никто из свиты не увидел, что я покидаю лагерь. Он сохранял мое путешествие в тайне даже от своих рабов и дал мне арабский плащ и головное покрывало (сомаду), чтобы я, закутавшись в них и скрыв свой мундир, казался во мраке арабом на верблюде.
   Я не взял с собою ничего съестного. Али велел Тафасу накормить меня в бир (колодце) Эль-Шейх, ближайшем селении, в шестидесяти милях от Рабега, и самым строгим образом велел ему ограждать меня в пути от вопросов любопытных, избегая всяких лагерей и случайных встреч.
   Мы миновали пальмовые рощи, которые опоясывали разбросанные дома селения Рабег, и поехали вдоль Техамы, песчаной и лишенной четких очертаний полосы пустыни, окаймляющей западный берег Аравии на сотни уныло-однообразных миль, между морским побережьем и прибрежными холмами.
   Днем равнина нестерпимо раскалилась, после чего вечерняя прохлада казалась приятной. Тафас молча вел нас вперед. Верблюды беззвучно шагали по мягким, ровным пескам. Мы ехали по дороге, которая была дорогой паломников. По ней шли бесчисленные поколения народов Севера, чтобы посетить Святой город, неся с собой дары. И мне казалось, что восстание рабов14, может быть, является в известном смысле обратным паломничеством, возвращением на север, к Сирии, заменой одного идеала другим – прошлой веры в Откровение верой в свободу. Около полуночи мы сделали привал. Я плотно закутался в свой плащ, нашел в песке впадину, соответствующую моему росту, и прекрасно проспал в ней почти до зари.
   Как только Тафас почувствовал, что воздух похолодел, он поднялся, и две минуты спустя мы, раскачиваясь, опять двинулись вперед. Через час уже совсем рассвело, когда мы стали взбираться на низкую гряду лавы, которую ветер почти занес песком.
   За гребнем дорога спускалась к широкой, открытой местности равнины Мастур.
   Мой верблюд был отрадой для меня: я еще никогда не ездил на подобном животном. В Египте не было хороших верблюдов, а выносливые и сильные верблюды Синайской пустыни не имеют прямой, мягкой и быстрой поступи великолепных верховых животных арабских эмиров.
   У самого северного края Мастура мы нашли колодец. Возле него высились обветшавшие стены когда-то стоявшей здесь хижины, а напротив них имелось небольшое укрытие из пальмовых листьев и ветвей, под которым сидело несколько бедуинов. Мы не поздоровались с ними. Тафас повернул к разрушенным стенам, и мы спешились. Я сел в их тени, пока он со своим сыном поил животных водой из колодца.
   Колодец имел около двадцати футов в глубину, а для удобства путешественников, у кого не было веревки, как у нас, в колодце устроили спуск с выступами в углах для рук и ног, чтобы можно было добираться к воде и наполнять мехи.
   Ленивые руки набросали столько камней в колодец, что его дно оказалось наполовину завалено, и воды было немного. Абдулла закинул свои развевающиеся рукава за плечи, подоткнул платье за пояс для патронов и начал проворно лазать вверх и вниз, принося каждый раз четыре-пять галлонов воды, которые выливал для наших верблюдов в каменное корыто, находившееся позади колодца. Верблюды выпили каждый около пяти галлонов воды, так как только накануне их поили в Рабеге. Затем мы пустили их немного попастись, пока отдыхали сами, наслаждаясь легким ветерком с моря. Абдулла курил папиросу, полученную в награду за свои труды. К колодцу подошли люди племени гарб, гоня перед собой большое стадо молодых верблюдов, и начали их поить, послав одного из своих слуг вниз в колодец с большим кожаным ведром, которое другие принимали, передавали из рук в руки под ритм громкого, отрывистого пения.
   Пока мы наблюдали за ними, с севера быстро, легкой рысью к нам подъехали два всадника на чистокровных верблюдах. Оба были молоды. Один из них вырядился в пышное кашемировое платье, на голове у него была чалма, богато расшитая шелками. Другой был одет скромнее – в белое бумажное платье, с красным бумажным головным покрывалом. Они спешились за колодцем. Одетый более богато легко спрыгнул на землю, не заставив верблюда опуститься на колени, и, протянув своему спутнику веревку, сказал небрежно:
   – Напои их, а я пройду наверх, чтобы отдохнуть.
   Он сел под нашей стеной, покосившись на нас с напускным равнодушием, затем предложил нам папиросу, которую только что свернул, лизнув языком, и спросил:
   – Вы едете из Сирии?
   В свою очередь я деликатно осведомился, не из Мекки ли он, на что он также не дал прямого ответа. Мы поговорили немного о войне и о худобе арабских верблюдиц.
   Между тем другой всадник стоял около нас, держа веревку и, вероятно, ожидая, пока гарб закончат поить свое стадо, чтобы занять свою очередь. Но тут наш молодой собеседник крикнул:
   – В чем дело, Мустафа? Напои их сейчас же.
   Слуга подошел и сказал угрюмо:
   – Они меня не пустят.
   – Черт подери, – закричал в раздражении хозяин, вскочив на ноги, и три или четыре раза ударил несчастного Мустафу хлыстом по голове и по плечам. – Пойди попроси их!
   Мустафа взглянул на него с обидой, удивлением и таким гневом, как будто готов был ударить в ответ, но сдержался и побежал к колодцу. Гарб, пораженные этой сценой, уступили ему место и позволили поить верблюдов из наполненного ими корыта. Затем они стали перешептываться:
   – Кто это?
   Мустафа ответил:
   – Двоюродный брат нашего господина из Мекки.
   Тотчас же два гарба побежали, развязали тюк у одного из своих седел и, вынув оттуда корм, разложили перед обоими верблюдами господина из Мекки зеленые листья и почки терна.
   Молодой шериф с удовлетворением смотрел на них. Когда его верблюд насытился, он медленно, но ловко сел в седло, устроился поудобнее и на прощание приветствовал нас, призывая милости неба на арабов. Мы пожелали ему доброго пути, и он направился к югу, в то время как Абдулла вывел наших верблюдов и мы двинулись к северу. Через десять минут я услышал кряхтение старого Тафаса и увидел насмешливые морщинки на его лице.
   – Что с вами, Тафас? – спросил я.
   – Господин, вы видели этих двух всадников у колодца?
   – Шерифа и его слугу?
   – Да, но это был шериф Али Ибн эль-Гуссейн из Модига и его двоюродный брат, шериф Мохсин, вожди клана харита, кровные враги рода масрух. Они боялись задержаться или совсем не получить воды, если их узнают арабы. Поэтому они выдавали себя за хозяина и слугу из Мекки. Видели ли вы, в какую ярость пришел Мохсин, когда Али ударил его? Али – дьявол. Еще одиннадцати лет он бежал из родительского дома к своему дяде, обкрадывавшему богомольцев на продуктах. Он прожил у дяди подручным в течение многих месяцев, пока отец не нашел его. Он участвовал вместе с нашим шерифом Фейсалом с первых же дней в сражении под Мединой и вел клан атейба на равнины, окружающие Аар и бир Дервиш. Это было сражение на верблюдах15. Али не взял бы с собой человека, который не умел бы делать того, что умел делать он, – бежать за верблюдом, держась одной рукой за седло, а в другой неся ружье. Дети харита – дети войны.
   Впервые старик был так многоречив.
   Мы ехали до захода солнца, когда перед нами открылся вид на поселок бир Эль-Шейх. Мы въехали на его широкую, просторную улицу и сделали привал.
   После нескольких сказанных шепотом слов и длительного молчания Тафас купил муку, из которой он замесил тесто и сделал лепешку. Он закопал ее в горячую золу, которую раздобыл у женщины, по-видимому его знакомой. Когда лепешка испеклась, он вынул ее из огня и похлопал, чтобы стряхнуть золу. Потом мы разделили ее между собой, тогда как Абдулла пошел промышлять для себя табак.
   Мне сказали, что у подножия южного откоса имелось два обложенных камнем колодца, но я не был расположен пойти взглянуть на них, так как длительная езда в течение целого дня утомила меня, а зной равнины измучил. Моя кожа покрылась волдырями, а глаза болели от ослепительного блеска серебряных песков и сияющих булыжников пустыни.
   Последние два года я провел в Каире, сидя целые дни за конторкой, с трудом сосредоточиваясь в маленькой, переполненной народом комнате, отвечая на сотни вопросов, и был лишен всякого физического упражнения, кроме ежедневной прогулки от конторы до гостиницы. Поэтому новизна положения была для меня очень тяжела, так как я не имел возможности постепенно привыкнуть к палящему зною арабского солнца и к монотонному шагу верблюдов. А ведь предстоял еще переход в этот вечер и долгий путь на следующий день, чтобы достигнуть лагеря Фейсала. Поэтому я почувствовал сожаление, когда наш двухчасовой отдых закончился и мы, снова сев на верблюдов, поехали в кромешной тьме, спускаясь в долины и вновь поднимаясь из них.
   В замкнутых ложбинах воздух был знойный, но на открытых местах свежий и возбуждающий. Под нами, должно быть, расстилалась ровная песчаная почва, так как мы беззвучно продвигались вперед, и я все время впадал в дрему, чтобы через несколько секунд внезапно и тревожно просыпаться и инстинктивно хвататься за седло, восстанавливая равновесие, нарушенное каким-нибудь неверным шагом верблюда.
   Стоял густой мрак, и глаз не мог уловить неясных очертаний местности. Наконец, спустя много времени после полуночи, мы остановились для отдыха. Я завернулся в свой плащ и заснул в очень уютном песчаном ложе, перед которым Тафас привязал моего верблюда, поставив его на колени.
   А через три часа мы опять двинулись в путь, освещаемый светом заходящего месяца. Когда мы вышли из теснин на широкий простор, над которым кружился резкий ветер, начало светать.
   В окрестностях бир Ибн Гасани у нас была замечательная встреча.
   Мы переехали обширную равнину. Из-за каких-то строений вышел старик, оказавшийся болтливым погонщиком верблюдов, и тяжелым шагом приблизился к нам. Он назвал себя Халлафом и был преувеличенно любезен. Его приветствие выразилось в потоках надоедливой болтовни; после нашего ответа на приветствие он попытался вовлечь нас в разговор. Однако Тафас старался от него отделаться и ограничивался короткими ответами. Халлаф не унимался и в конце концов, желая выглядеть в наших глазах лучше, нагнулся, порылся в своей седельной сумке и вытащил маленький эмалированный горшочек, который занимал добрую половину его багажа, и достал оттуда нечто. Это была старая пресная лепешка, пропитанная маслом, когда она была еще теплой. Разломить ее можно было только с большим трудом. Перед едой лепешка посыпается кристаллическим сахаром и разминается пальцами. Я чуть дотронулся до нее. Тафас и Абдулла уделили хлебу больше внимания.
   Теперь мы были друзьями, и болтовня началась снова. Халлаф рассказал нам о последней битве и про несчастье, случившееся с Фейсалом накануне. По-видимому, он был выбит из верхнего участка вади16 как Сафра и сейчас находился в Хамре, недалеко от нас; по крайней мере, Халлаф считал, что он там. Мы могли узнать об этом с достоверностью в ближайшей деревушке по нашей дороге. Сражение не было кровопролитным, но все несчастные случаи пришлись на соплеменников Тафаса и Халлафа: он назвал нам все имена и рассказал о ранении каждого.
   Впоследствии выяснилось, что Халлаф был на жалованье у турок и часто им доносил о том, что происходило за бир Ибн Гасани.
   В усилившемся дневном свете мы увидали как раз справа от нас селение. Маленькие домишки, коричневые и белые, теснящиеся ради безопасности друг возле друга, казались кукольными. Они выглядели еще более одинокими, чем сама пустыня. Пока мы созерцали их, надеясь увидеть там хоть какое-нибудь проявление жизни, солнце быстро взошло.
   Повернув направо, мы спускались на протяжении нескольких миль с горы к высоким утесам. Мы объехали их и внезапно очутились в долине вади Сафра, у цели нашей поездки, в середине Васты – ее самой крупной деревни. Дома Васты казались гнездами, лепящимися к склонам гор.
   Наконец мы добрались до долины. Посредине ее, между двумя пальмовыми рощами, протекал прозрачный ручей, окруженный густой травой и цветами. Мы задержались здесь на минуту, чтобы дать верблюдам напиться. Вид травы принес быстрое облегчение нашим глазам после того, как они целый день созерцали лишь резкий блеск булыжников. Я даже невольно взглянул вверх, чтобы посмотреть, не закрыли ли облака солнечного лика.
   Мы проехали через поток к саду, из которого тот, искрясь, выбегал в каменистое ложе, а затем свернули вдоль обмазанной глиной стены сада под сень его пальм, направляясь к другим, стоящим отдельно хижинам.
   Мы поехали по небольшой улочке. Дома были такие низкие, что мы из седла видели сверху их глиняные крыши. Тафас остановился у дома побольше и постучал в ворота его неогороженного двора. Нам открыл раб, и мы спешились в молчании. Тафас привязал верблюдов, распустил им подпруги и насыпал перед ними свежего сена, набрав его из душистого стога позади ворот. Затем он повел меня в парадную комнату дома, темную и чистую, с глиняными стенами. Мы уселись на циновку из пальмовых листьев, лежавшую под балдахином. Дневной зной в душной долине все усиливался. Мы легли. Жужжание пчел в садах и мух, носящихся возле наших защищенных покрывалами лиц, усыпило нас.