– Ауда здесь.
   – Ауда Абу-тайи? – воскликнул я, и в этот момент полог палатки поднялся, раздался глубокий голос, певуче произносивший приветствия нашему владыке, повелителю правоверных, и вошел высокий, сильный человек с жестоким лицом – страстным и трагическим. Это был Ауда, а за ним следовал его сын Мухаммед, одиннадцати лет от роду, на вид еще ребенок.
   Фейсал вскочил с ковра. Ауда схватил его руку и поцеловал ее. Глядя друг на друга, они отошли на шаг или на два в сторону – совершенно непохожие друг на друга, типичные для всего, что было лучшего в Аравии: Фейсал – пророк и Ауда – воин, являвшиеся совершенством в своей области и сразу понявшие и понравившиеся друг другу.
   Они сели. Фейсал представил нас одного за другим, и Ауда краткими словами, казалось, характеризовал каждого.
   Мы уже многое слышали об Ауде и твердо рассчитывали занять с его помощью Акабу. И через минуту, увидав силу и прямолинейность этого человека, я знал, что мы достигнем нашей цели.
   У нас собралась веселая компания: Несиб, Фаиз, Мухаммед эль-Дейлан, хитрый родич Ауды, его племянник Заал и шериф Насир, отдыхавший в Ваджхе в течение нескольких дней между двумя походами. Я рассказывал Фейсалу необыкновенные истории о лагере Абдуллы. Внезапно Ауда вскочил на ноги с громким восклицанием: «Да сохранит меня Бог!» – и бросился прочь из палатки. Мы уставились друг на друга. Снаружи раздался громкий стук. Я выбежал, чтобы узнать, что он означает, и нашел Ауду прислонившимся к скале и камнем разбивающим в куски свои искусственные зубы.
   – Я забыл, – объяснил он, – что мне их дал Джемаль-паша38. Я ел хлеб своего господина турецкими зубами.
   К несчастью, своих зубов у него было мало, и есть с этих пор мясо, которое он очень любил, стало для него мучением. Он почти голодал, пока мы не взяли Акабу и сэр Реджинальд Вингейт не прислал ему дантиста из Египта, чтобы тот сделал тому зубы из материала его союзников.
   Ауда был одет очень просто и носил красное мосульское головное покрывало. Ему можно было дать свыше пятидесяти лет, и его черные волосы серебрились, но он все еще был силен и статен, гибок и сухощав и деятелен, как молодой человек. Очертания его лица были великолепны. На этом лице лежала печать искреннего горя, омрачившего всю его жизнь и вызванного смертью в бою его любимого сына Аннада, разбившей его мечту передать будущим поколениям величие имени абу-тайи. У него были большие, выразительные, бархатные глаза.
   Благодаря своему великодушию он никогда не мог разбогатеть, несмотря на добычу от сотен набегов. Он был женат двадцать восемь раз, был ранен тринадцать раз. Он собственноручно убил в бою семьдесят пять арабов, но ни одного вне поля сражения. О числе убитых им турок он не мог дать отчета: они не входили в его счет. Люди его племени стали при нем первыми бойцами пустыни, полными отчаянной отваги и чувства превосходства над другими, но благодаря его воинственности число этих бойцов уменьшилось: в течение тридцати лет из тысячи двухсот человек осталось около пятисот.
   Ауда предпринимал набеги при каждом удобном случае и совершенно не считался с расстоянием.
   После своих разбойничьих подвигов он был настолько хладнокровен, насколько перед тем был горяч, и в самых безумных своих поступках он мог холодно взвешивать все возможности. В своей деятельности он проявлял чрезвычайное терпение и неизменно выслушивал советы, критику и оскорбления с очаровательной улыбкой. Когда он приходил в ярость, его лицо конвульсивно подергивалось, и бешенство его стихало только тогда, когда он убивал кого-либо: в такие минуты это был бешеный зверь, и люди старались избегать его. Ничто в мире не могло заставить его изменить своим убеждениям, подчиниться приказу или сделать что-нибудь, чего он не одобрял.
   Его память хранила поэтические повествования о старых набегах и эпические рассказы о сражениях, и он расточал их перед любым слушателем. Если ему недоставало слушателей, он пел эти предания самому себе оглушительным голосом, низким и звучным. Он не мог обуздать свой язык и постоянно вредил им своим же собственным интересам, а также задевал своих друзей. Он говорил о себе в третьем лице и настолько был уверен в своей славе, что любил рассказывать истории, направленные против себя самого. И все же при всем том он был скромен, прост, как дитя, прямолинеен, честен, добросердечен и горячо любим теми, кого чаще всего приводил в замешательство, – своими друзьями.
   Долгая передышка после падения Ваджха имела для меня важное значение, так как я мог в одиночестве обдумать и рассмотреть нашу деятельность как бы со стороны. Наши усилия все еще были направлены против железной дороги. Ньюкомб и Гарланд с шерифом Шарафом и Мавлюдом находились вблизи Муаддама. С ними было много людей племени билли, пехоты, посаженной на мулов, орудий и пулеметов. Они надеялись захватить там крепость и железнодорожный вокзал. Затем Ньюкомб намеревался двинуть вперед всех людей Фейсала к самому Медайн-Салиху39 и, захватив и удерживая часть железнодорожной линии, отрезать Медину и вынудить ее к быстрой сдаче. Вильсон собирался приехать, чтобы помочь им в этой операции, а полковник Дэвенпорт должен был доставить столько солдат египетской армии, сколько он мог перевезти, чтобы подкрепить атаку арабов.
   До того как мы взяли Ваджх, я считал всю эту программу необходимой для дальнейшего развития арабского восстания. Часть ее я составил и разработал сам. Но сейчас мне казалось, что не только в деталях, но и по существу план был неправилен. Таким образом, моей задачей стало разъяснив перемены в планах.
   Арабская война являлась географической войной, а турецкая армия была скверно организована. Наша задача заключалась в том, чтобы найти слабейшее место неприятеля и упирать лишь в него, пока время не поколеблет врагов на всем их протяжении. Самые крупные наши силы, бедуины, не привыкли к правильным операциям, но их преимуществами были подвижность, гибкость, самоуверенность, знание местности и разумная отвага. Благодаря им раздробленность становилась нашей силой. Следовательно, мы должны до максимума расширить фронт и вынудить турок к длительнейшей пассивной обороне, так как она была самым дорогим видом войны, что являлось для нас в высшей степени важным.
   Наш долг заключался в том, чтобы достигнуть цели с величайшей экономией жизни людей, так как жизнь для нас была более драгоценна, чем деньги или время. К счастью, мы были богаче турок транспортными средствами, пулеметами, автомобилями, взрывчатыми веществами. Мы могли бы составить очень подвижный, хорошо снаряженный ударный отряд самой незначительной численности и последовательно использовать его против различных участков турецкого фронта, чтобы заставить турок усилить посты выше оборонительного минимума в двадцать человек. Это было бы кратчайшим путем к успеху.
   Мы не должны брать Медину. Там турки были безвредны. Если бы мы их захватили в плен и отвезли в Египет, прокорм и охрана стоили бы нам немалых средств. Нам же нужно, чтобы их главные силы оставались в Медине и во всех других отдаленных местах. Нашим идеалом была ситуация когда железная дорога работает еле-еле, но только еле-еле, с максимумом потерь и неудобства. Вопрос о провианте заставит врага держаться железной дороги. Если бы турки стремились к слишком быстрой эвакуации, чтобы сконцентрироваться на небольшой площади, над которой их отряды действительно могли бы господствовать, – тогда мы оказались бы вынуждены ослабить против них военные действия и вернуть тем врагу уверенность в собственной безопасности. Их глупость была нашим союзником, так как им хотелось сохранить, или считать, что они сохранили, сколь возможно больше из своих старых провинций. Эта гордость своим наследием от прежней империи удерживала турок на их нынешних нелепых позициях – когда у них множество флангов и нет фронта.
   Я обстоятельно критиковал принятый прежде план. Удержание средней части железной дороги обошлось бы нам дорого, так как нам угрожали бы с обеих сторон. Смешение египетских войск с арабскими племенами морально нас ослабило бы.
   Однако ни мои общие доказательства, ни частные возражения не приняли во внимание. План уже разработан, и приготовления зашли слишком далеко. Все были заняты своим собственным делом, и у меня не хватило влияния привлечь их к моему предложению. Я достиг лишь того, что меня выслушали и условно признали полезность моих рассуждений. Тогда я выработал вместе с Аудой Абу-тайи проект похода с племенем ховейтат на их весенние пастбища в Сирийской пустыне. Оттуда мы могли бы двинуть летучие отряды с верблюдами и ринуться на Акабу с востока без всяких пушек и пулеметов.
   Восточная сторона являлась незащищенной, линией наименьшего сопротивления, самой доступной для нас. Наш поход был исключительным примером обходного движения, так как требовал передвижения по пустыне на протяжении шестисот миль, чтобы овладеть окопом, находящимся в сфере влияния огня с наших судов.
   Ауда считал, что всего можно достичь динамитом и деньгами и что незначительные племена около Акабы присоединятся к нам. Фейсал, который уже встречался с ними, также верил, что они окажут нам помощь в случае, если мы предварительно добьемся успеха у Маана, а затем действительно двинемся на порт. Пока мы размышляли, флот совершил набег на Акабу, и захваченные при этом турки дали нам такие полезные сведения, что я сгорал от нетерпения немедленно направиться туда.


40 от Сирийской пустыни.
   Некоторые знаменитые путешественники пересекли ее, и я попросил Ауду немного отклониться от нашего пути, чтобы вступить в пустыню, но он проворчал, что в Нефуд идут лишь в случае необходимости, во время набегов, и что сын его отца не может ехать на шатающемся чесоточном верблюде. Нашей же задачей было достигнуть Арфаджи живыми.
   Поэтому мы благоразумно двинулись дальше через однообразные блестящие пески. Они ослепительно, как зеркало, отражали солнечные лучи, и наши слабые веки не могли защитить глаз от острых стрел света, пронизывавших их. Мы почти не разговаривали друг с другом, по временам едва не лишаясь чувств, но к шести часам почувствовали облегчение, сделав привал для ужина.
   Мы тащились еще три часа в темноте и достигли вершины песчаной гряды. Там мы сладко заснули после тяжкого дня жгучих ветров, ураганов пыли и песчаных заносов, терзавших наши воспаленные лица, а по временам, при сильных порывах, застилавших дорогу и бросавших в разные стороны наших измученных верблюдов. Но Ауда беспокоился о завтрашнем дне, так как противный ветер задержал бы нас в пустыне, между тем в мехах уже не оставалось воды. Он разбудил нас, и, прежде чем наступил день, мы вступили на равнину Бисайта41, названную так в насмешку над ее огромными размерами и унылым видом. Ее поверхность, покрытая потемневшими от солнца голышами, оставалась темной и после восхода солнца, успокаивая наши усталые глаза, но нашим верблюдам, у многих из которых ноги были уже изранены, было трудно ступать по ней. Я и Ауда ехали впереди, выбирая удобный путь.
   По дороге мы заметили вздымающуюся против ветра пыль. Ауда сказал, что там страусы. Один из его людей побежал и принес два огромных яйца цвета слоновой кости. Мы расположились позавтракать этим щедрым даром пустыни.
   Насир и Несиб, заинтересованные восторгом европейцев, спешились, посмеиваясь над нами. Ауда вытащил свой кинжал с серебряной рукояткой и отбил верхушку одного из яиц, которые мы предварительно испекли. Мы почувствовали резкую вонь, словно от чумной заразы, и спаслись бегством на новое место, осторожными толчками перекатывая перед собой другое яйцо. Оно оказалось довольно свежим, но твердым как камень. Мы выковыряли кинжалом его содержимое на гладкие камни, служившие нам тарелками, и съели его кусками, убедив даже Насира взять себе долю, хотя он никогда еще в своей жизни не падал так низко, чтобы есть яйца. Общий приговор гласил: жесткое и слишком крутое, но приемлемое для Бисайты.
   Один из наших спутников заметил антилопу, подкрался к ней и убил ее. Впоследствии алчные люди ховейтат, замечая в отдалении множество антилоп, пускались в погоню за ними. Последних выдавало их белое сверкающее брюхо, делавшее заметным каждое движение животного даже на большом расстоянии.
   Среди людей племени аджейль я не видел одного из них – Гасима. Я поехал вперед, желая отыскать его верблюда, и наконец нашел, но без всадника. Его вел один из людей ховейтат. Седельные сумки, винтовка и провиант были на верблюде, но сам Гасим исчез. Нам стало ясно, что несчастный отстал. Это было ужасно, так как в туманном мареве караван не был виден далее двух миль, а на земле, твердой как железо, не оставалось никаких следов. Гасим никогда не смог бы нагнать нас пешком.
   Все начали искать его, надеясь, что он затерялся где-нибудь в нашем растянувшемся караване, но безуспешно. Уже наступал полдень; было очевидно, что Гасим остался сзади, на расстоянии многих миль от нас. Его навьюченный верблюд служил доказательством, что мы не забыли его спящим на ночном привале.
   Товарищи Гасима рискнули предположить, что он задремал в седле и свалился, оглушенный или убившийся при падении, или кто-либо свел с ним старинные счеты. Во всяком случае, они ничего не знали. Он был злонравным чужаком, и они не слишком волновались.
   Я нерешительно смотрел на них и на минуту задумался, могу ли я послать кого-либо из этих людей назад на моем верблюде, чтобы спасти Гасима. Если бы я уклонился от своего долга, это оправдали бы тем, что я иностранец. Но такое оправдание было слабым доводом для человека, который намеревался помогать арабам в их восстании.
   Во всяком случае, иностранцу было очень тяжело оказывать влияние на национальное движение другого народа, а особенно тяжело для христианина и оседлого человека управлять кочевниками-мусульманами. Я исключил бы для себя эту возможность, пытаясь пользоваться одновременно привилегиями тех и других.
   Вот почему, не сказав ни слова, я повернул моего упиравшегося верблюда и поехал обратно в пустыню. Настроение мое было далеко не героическим, так как меня взбесила нерешительность остальных людей и необходимость изображать из себя бедуина. Больше всего, меня бесил сам Гасим, ворчливый парень с редкими зубами, скверного нрава, подозрительный, грубый человек, от которого я дал себе слово избавиться при первой возможности. Казалось нелепым, что я должен был подвергнуть опасности свое участие в арабском восстании ради одного нестоящего человека. Мой верблюд глухим ворчанием, казалось, выражал те же чувства.