* * *
   — Джеймс. Когда случилось это чудовищное происшествие с Руфью, — имя, произнесенное этим человеком, этим дядей Себастьяном, заставило Джеймса сжаться, — я чувствовал себя так, как будто умерла моя собственная дочь. Мне никогда не было так плохо. Честное слово, Джеймс. — «Ты просто не понимаешь, о чем говоришь, — подумал Джеймс. — Иначе ты бы этого не говорил». — И тогда я подумал, что тебе, Адели и малышу Сэму лучше всего убраться подальше от всего этого. В такое место, где бы вы могли быть вместе и, знаешь, попытаться пережить все это. Поменять жизнь. Перезарядить батарейки. Ты меня понимаешь.
   — Себастьян...
   — Не нужно пока ничего говорить, Джимми («Джимми?»), дай мне закончить. Я знаю, что малышу Сэму («ради Бога, ему уже семь лет») не очень хорошо в школе. Я слышал, что он плохо себя ведет, дразнится, правда? Ну, что-то такое. Все это очень печально. И Адель. Я знаю, что у нее скоро будет выставка. Очень важная. Ей собираются дать какой-то приз.
   — Нет, просто комиссия выразила...
   — На следующий год в мае?
   — В апреле.
   — В апреле. Точно. Это будет очень важное событие в ее жизни.
   — Важное. Да.
   Джеймс прекрасно понимал, какое огромное значение имеет эта выставка. Он знал, что происходило с Аделью: все, что она делала и что ей приходилось выносить, сколько решать проблем, бороться с равнодушием и критикой, стараться обзаводиться друзьями и знакомыми, чтобы стать тем, кем она была, — художником, агенту которого звонят из Призовой комиссии Тернера. Со времени первой выставки в художественной школе от нее многого ждали. Так все и говорили: «Многообещающий художник». Он помнил день, когда она впервые показала ему свои картины. Он сказал: «Многообещающе», — и она ударила его так сильно, что остался синяк, который ей потом пришлось покрывать бесконечными поцелуями...
   — Джеймс? Ты слышишь меня? Я говорю: ты, Адель, малыш Сэм, все вместе вы поедете...
   — Послушай. Дай мне сказать, — перебил его Джеймс, только чтобы убедить себя, что он тоже принимает какое-то участие в беседе (беседе? может, это инструктаж?). Порой Себастьян вел себя как армия оккупантов.
   — Ты предлагаешь следующее: мы, то есть Дель, Сэм и я, переселяемся в этот твой дом в Уэльсе. На зиму. Скажем, на полгода, с октября по март. Я заберу Сэма из школы и буду учить его сам. Осмелюсь предположить, что смогу оправдать свою педагогическую квалификацию. Дель сможет спокойно работать, и добрые жалостливые друзья и соседи с подарками не будут прерывать ее каждые десять минут. И все это время старый Доббин, как ломовая лошадь, гнет спину, приводит дом в порядок, чтобы гордый владелец весной мог туда вселиться. Можно, например, придумать вечеринку, чтобы отметить это великое событие. Все веселятся, время взмахивает своей волшебной палочкой, зарубцовываются старые раны. И в конце этой счастливой идиллии — при условии, конечно, что дядя останется доволен работой, — Доббин пойдет на повышение, станет прорабом Фредом и будет руководить работой жизнерадостных потаскушек на всей ширящейся и растущей территории империи ковбойских ресторанов. Что-то вроде этого?
   Джеймс понимал, что к концу своей речи почти перешел на крик. Ситуация была оскорбительная, он чувствовал себя как актриса, впервые в жизни встретившаяся с епископом.
   — Ну Джеймс... — начал Себастьян, подняв руку, будто пытался остановить поток сделанных сгоряча неудачных заявлений, которые, конечно, нельзя уже взять назад, но впоследствии никто не будет использовать их против Джеймса. Если бы только этот поток иссяк, прежде чем хлынуть...
   — Я согласен, — сказал Джеймс. Он услышал голос человека, которого только что уговорили купить то, о чем он и так мечтал всю свою жизнь. — Спасибо, Себастьян. Честное слово, — улыбаясь, сказал он и протянул руку. Это должно было выражать мужскую солидарность и конец переговоров. Себастьян сжал Джеймсу ладонь, подтянул его к себе, обнял его за шею, дыхнул в ухо перегаром и сказал:
   — Молодец. Хороший парень.

2. Столбы от вертячки

   Темнело. Опустив уши, овцы апатично пощипывали траву. Они медленно двигались вперед и время от времени поднимали головы, чтобы осмотреть поле. В своих зимних шубах они походили на бесформенные мешки, как на детском рисунке, откуда торчали хрупкие ножки и высовывались настороженные скорбные морды. Белые, с черными пятнами, они плелись по холодному каменистому полю. Их движения были неторопливы, размеренны и бессвязны. Их челюсти не останавливались ни на секунду.
   Льюин Балмер смотрел на них из дома, пока не потемнело. Он только что старательно прибрался. Остались только такие места, где разрушения были столь серьезны, что их нельзя было исправить. Дождевая вода проникала сквозь пролом в крыше. Древесина во многих местах пропиталась водой и прогнила, штукатурка обвисла. И все-таки ему многое удалось. Он вымел мышиный помет, хрупкие тела мертвых насекомых, проветрил, чтобы избавиться от запаха запустения. Он проверил электричество, водопровод, попробовал смыв в унитазе. Он застелил постели своими собственными простынями и наволочками. Он поставил на кухонный стол букет асфоделей в стеклянной банке. Рядом с молоком, яйцами и маленькой баночкой кофе. На плите стояла сковорода с рагу. Дилайс сказала, что они должны появиться к девяти — мужчина, женщина, ребенок и собака. Семья. У тебя снова будут соседи, сказала она и погладила его по лицу.
   Дилайс вырастила его, потому что его мама была... не здесь. Отец, погруженный в хозяйственные заботы, молчал и раздумывал об измене жены. Она была совсем девчонка, объяснила Дилайс тринадцатилетнему Льюину, когда он ее спросил. Совсем молодая, почти как ты сейчас. Не нужно ни в чем ее винить. Это не значит, что она не любила тебя. Конечно, она тебя любила. Вернется ли она? Дилайс посмотрела на серьезного тринадцатилетнего мальчика и крепко его обняла. Нет, сказала она и заплакала. Льюин впервые увидел, как плачет взрослый. Это Дилайс научила его песням, которые он иногда пел овцам, когда они ягнились в сарае, прижав уши к голове и тараща безумные глаза. Дилайс показала ему, как надо стирать одежду, готовить, молиться. Вырастила его с молчаливого согласия отца. В четырнадцать лет он уже был совершенно взрослым мрачным человеком. В шестнадцать он уже точно знал, чем хочет заниматься. В восемнадцать он записался в Первую стрелковую дивизию графства Гламорганшир.
   Через два года, когда заболел отец, Льюина демобилизовали по семейным обстоятельствам. Он покинул армию, которая была его единственной семьей. Письмо пришло, когда он проходил учения в Солсбери. Он присел на свою жесткую койку в бараке, опустил голову в ладони и заплакал, качаясь взад и вперед. Рядовой Делавер сел рядом. Ночью он сунул клочок бумаги в руку спящего Делавера; там был записан его адрес и «я люблю тебя». Делавер не проснулся. Льюин на прощание поцеловал его, очень сдержанно, в губы и пожал ему руку, сильно, чтобы остался след.
   Сидя в темном доме и глядя на овец, Льюин вспомнил этот поцелуй, руку Делавера в своей руке и покраснел. Как давно это было, думал он, а его тело все еще трепещет от воспоминаний: так явственно ощущалось присутствие теплого тела. Льюин пережил достаточно много, чтобы научиться понимать самого себя, даже немного любить. Долгие годы он жил в компании с прикованным к постели отцом. Он заботился о нем. Мыл его, подавал судно, чистил зубы, кормил с ложки овсянкой и картофельным пюре, а отец сверлил его суровым взглядом, полным бессильной злости. Когда-то все это было для него бременем, висело на нем, как шестифутовый мешок во время прохождения общего курса боевой подготовки, теперь же это было легко и просто.
   Льюина полностью устраивала суровая монотонная жизнь на маленькой ферме. Время шло от случки к ягнению, от стрижки к забою. Каждый день, покончив с множеством забот, которых требовало его уединенное существование, он поднимался на просторный чердак, где стояла скамья и лежали гири и штанга, переодевался в военную форму и долго упражнялся. Тело покрывалось потом, ныли тугие мускулы, в голове стучал пульс, кровь вскипала в жилах. В тридцать восемь лет его тело сохраняло унаследованные от отца крепость и мощь. Оно оставалось таким же, каким было в четырнадцать.
   Ежедневные упражнения, чувство напряженной плоти, дрожь в мускулах, возникавшая, когда он, стиснув зубы, пытался поднять гири еще один раз, и куда больше легкость в голове и бурчание в животе, появлявшиеся, когда он со звоном опускал штангу в последний раз, ощущение полета, невообразимой легкости вместе со слабым, но приятным головокружением — именно это позволяло Льюину чувствовать себя живым. Чувствовать себя самим собой.
   Потом, лежа в облупленной белой ванне, он отдавался теплу воды, нежности мыла. Закрывал глаза, в его воображении возникали картинки, откровенные и часто жестокие, и рука работала, сначала медленно, потом все быстрей и быстрей. Последний образ, после которого он с криком кончал, был жутким, диким, жестоким, и он старался поскорее избавиться от него. Это не я, говорил он себе, это не по-настоящему. Эту часть себя Льюин так и не смог полюбить, но это была довольно большая часть. Казалось, непристойные образы приходили из внешнего мира, еще откуда-то, но они были порождены им самим, его сознанием, его телом. Льюин все это понимал и тем не менее чувствовал, что какая-то внешняя сила действовала на него, что-то такое, чему он не в силах сопротивляться, — Дилайс назвала бы это пороком.
   Льюин давно перестал молиться. Его отец, умиравший в страшных муках, неотрывно смотрел на распятие, что висело на стене, и в тот момент Льюин понял, что больше никогда не сможет молиться Богу, с позволения которого в мире могут существовать такие страдания. Если Бог и существовал, он был извращенцем, садистом, сумасшедшим. Такой Бог был не Богом, а Дьяволом. Льюин верил в Дьявола. Он верил, что именно Дьявол был источником порочных сцен унижения и пыток. И не было на этого Дьявола Бога, который мог бы его остановить, наказать или приговорить. Дьявол с победоносной ухмылкой. Иногда Льюин просыпался посреди ночи (вокруг дома бесновался ветер) и боялся за свою душу.
   * * *
   Одна из овец ушла в сторону, к изгороди на краю утеса. Она тыкалась носом в соленую жесткую траву, не замечая, по всей видимости, что крутой высокий обрыв начинается всего в шаге от нее. Крепкие столбики здесь поставил отец Льюина. Отец размотал моток колючей проволоки и протянул ее в три ряда по краю утеса вдоль четырех полей.
   Льюин помнил, как отец стучал молотком и пилил, какую радость приносила эта необычная работа. Отец разрешил ему держать столбики, а сам долбил по ним кувалдой. Льюин ничуть не боялся, что отец может промахнуться и попасть железным молотом ему по голове или по руке. Тогда он полностью доверял отцу.
   До того как они поставили забор, за год с утеса упали сорок овец; животные были глупы и беспечны, они гуляли по самому краю своей странной танцующейпоходкой и не могли идти ровно по прямой. Их головы неловко торчали на одеревенелых шеях. Они пошатывались, приплясывали и падали. Некоторые просто подходили к краю, нюхали воздух и делали шаг вперед. А во время несчастного случая, который послужил непосредственным толчком к строительству изгороди, пятнадцать овец чего-то испугались и бросились с утеса вниз головой. Отец Льюина собственными глазами видел, как это произошло, и не мог этого забыть. Перед смертью он иногда подзывал к себе Льюина и рассказывал ему эту историю. Через день, после того как это случилось, отец Льюина поехал в Хаверфордвест за ветеринаром. Обычно такое случалось во время ягнения, когда ягненок рождался из неудачного положения или, что чаще, когда ожидалась тройня.
   Днем отец привел ветеринара. Ветеринар взял чемоданчик с инструментами и пошел вслед за отцом Льюина вниз по склону холма в сторону каменистого пляжа. Льюин плелся за ними, зачарованный ветеринаром в черной куртке и маленьких блестящих ботинках, а также чемоданчиком, обитым по углам медными пластинками.
   — Эта не подойдет, — сказал он, когда они подошли к первому трупу. — Голова всмятку, видишь?
   Льюин посмотрел на создание, распростертое на плоском камне. Голова овцы представляла собой мешанину красного и белого, откуда торчали осколки костей. По мешанине уже ползали мухи. Остекленевшие глаза овцы смотрели в сторону моря. Маленькому Льюину показалось, что в них застыло удивление.
   — Лучше перетащить ее немного вверх, подальше от воды. Надо будет похоронить. Всех. Вы мне поможете, мистер Балмер? — У ветеринара было живое подвижное лицо. Все время казалось, что он вот-вот рассмеется, но этого никогда не случалось.
   — Маленькая, — сказал отец, глядя на погибшее животное. Льюин изумленно посмотрел на него. Льюину было десять лет, он еще ни разу не слышал, чтобы отец говорил таким голосом: глубоким, громким, полным нежности и сострадания.
   — Да, маленькая.
   Ветеринар и отец Льюина взяли мокрую остывшую тушу за задние ноги. Несмотря на все свое изящество, она оказалась на удивление тяжелой. Льюин схватился за копыто, чтобы им помочь. В десять лет он был уже довольно силен. Они протащили овцу по камням и остановились у углубления в утесе, почти пещеры.
   — Почему они сделали это, мистер Эстли? Я никогда не видел, чтобы они так себя вели. Что случилось?
   В голосе отца Льюина звучало замешательство. На мгновение Льюин был так оглушен этим свидетельством отцовской беспомощности, ему чуть не стало стыдно. Ветеринар почувствовал, что Льюину не стоило находиться с ними.
   — Эй, Льюин, как ты думаешь, ты сможешь один добраться до дома? — вызывающе спросил он, и его глаза сверкнули.
   — Конечно.
   — А как ты думаешь, ты сможешь потом вернуться обратно, причем с двумя галлонами бензина?
   — Наверное, да.
   — Что вы скажете, мистер Балмер? Он сможет?
   — Сможет. Он сильный парень. Отличный парень.
   Льюин по-прежнему помнил, как при этих словах он исполнился гордости, как по телу пробежала волна радости. Он решил, что во что бы то ни стало выполнит эту задачу идеально, быстро. Новые переживания полностью стерли неловкость и тревогу, вызванные странным поведением отца. Он побежал прочь, счастливый, возбужденный. «Был ли я с тех пор хоть однажды так счастлив?» — спрашивал себя тридцативосьмилетний Льюин Балмер. В доме зловеще темнело.
   * * *
   Тропинка делала бесчисленное количество поворотов. Перед первым из них Льюин услышал голоса и притормозил.
   — Теперь держи голову крепко, Оуэн, хорошо? Как можно крепче.
   — Так?
   — Вот... так... вот.
   Льюин отполз в сторону, прокрался к краю утеса, свесил голову и увидел прямо под собой лысину ветеринара. Его отец стоял над мертвой овцой и держал в обеих руках ее голову. Рядом с ним стоял открытый чемоданчик ветеринара. Инструменты, иглы, бутылочки блестели в свете полуденного солнца. Ветеринар надел очки, его аккуратная куртка лежала на камне возле сумки, на левой руке была длинная черная резиновая перчатка. В правой руке он держал маленькую пилу.
   Льюин, вытаращив глаза, смотрел на то, как пила вонзилась в макушку овечьей головы, слушал, как, встретившись со сталью, заскрежетала кость. Ветеринар срезал макушку головы в самом широком месте, между ушами и глазами. Как скорлупу с верхушки яйца, подумал Льюин и слабо улыбнулся.
   Ветеринар медленно механически пилил примерно три минуты, время от времени делая паузы, чтобы вытереть лоб рукавом рубашки. Лезвие входило и выходило, входило и выходило, заляпанное кровью и плотью, пока наконец ветеринар не положил пилу на камень. Затем он очень осторожно взялся левой рукой за овечье ухо и снял верхушку головы.
   Льюин услышал тихие невнятные чавкающие звуки. Его чуть не вывернуло, когда полужидкий овечий мозг, похожий на молоко, смешанное с ярко-алой кровью, вывалился из черепа и шмякнулся на камень. «Как много мозгов, — подумал Льюин, — может быть, они все-таки не такие уж глупые». Он посмотрел на отца, который, стиснув зубы и зажмурившись, держал за нижнюю часть овечьей головы.
   Ветеринар, насвистывая, подошел к своей сумке и достал из нее длинный инструмент с деревянной рукояткой, похожий на вертел для мяса, только с крючком на конце. Рукой в перчатке он взялся за мягкую массу мозга и воткнул вертел в серое скользкое месиво, повернул его и медленно вытащил. Он сделал это четыре, пять, шесть раз, потом остановился и, моргая, посмотрел на отца Льюина.
   — Похоже, одна есть, Оуэн.
   Он стал медленно-медленно, дюйм за дюймом тащить на себя вертел (мозг при этом издавал чавкающие, чмокающие звуки), пока не вытащил полностью. Ветеринар продолжал тащить — и Льюин увидел: за крючок вертела зацепилась узкая серая лента, разделенная на секции по всей длине. Льюин зажал уши руками, но все равно не мог не слышать этого хлюпанья и чмоканья. Он непрерывно повторял: «Дьявол, Дьявол, Дьявол», сам не зная почему. Когда лента стала уже больше двух футов и ветеринар, стоя над овцой, вытянул руку с этой... штукой... которая извивалась и переворачивалась на конце вертела, он потянул в последний раз и конец ленты выскочил из мозга. Льюин вскочил на ноги и заорал:
   — Дьявол! Дьявол!
   Он снова стал маленьким ребенком. Он орал, жутко перепуганный, не в силах отвести взгляд, и безотрывно смотрел на серую ленту, которая переворачивалась в воздухе то так, то эдак. Отец побежал к нему, обнял его, отвернул его голову в сторону. Его брюки были забрызганы каплями мозгов.
   — Ну же, ну же, — бормотал он, гладя Льюина по голове. Льюин плакал от страха и от стыда за собственную слабость, плакал, как маленький.
   * * *
   Ему дали ложку виски и уложили в постель. Отец с ветеринаром весь день собирали овец на камнях и гальке и перетаскивали их к углублению в утесе. Некоторые конечности или куски тел валялись отдельно; ветеринар, насвистывая, собирал их рукой в резиновой перчатке и кидал в кучу.
   К пяти часам набралась целая куча тел, неровная пирамида из грязно-белой спутанной шерсти, заляпанной кровью. Отец Льюина оставил ветеринара заканчивать дело в одиночку и пошел в дом за бензином и щепками. Бросив канистру и щепки на берегу, он сунул руку в карман и достал маленькую фляжку. Они по очереди отхлебнули из нее, ветеринар удовлетворенно причмокнул и сунул щепки в нижнюю часть кучи. Отец Льюина полил бензином жалкую груду шерсти, рогов и удивленных морд.
   Ветеринар поджег зажигалкой небольшую палочку и осторожно сунул ее в шерсть ближайшей овцы. Шерсть почти мгновенно почернела, обуглилась, почувствовался едкий запах. Но огонь разгорался плохо, и скоро все потухло.
   — Я думаю, нужно еще бензина, Оуэн. И как это ты не додумался? — сказал ветеринар.
   Отец Льюина принес еще две канистры. На этот раз Льюин пришел вместе с ним. Сдержанный, бледный и собранный. Он принес еще дров.
   Тела горели, но слабо и неровно. Отец Льюина, не думая о безопасности, забрался повыше на кучу тел, ступая по головам, спинам и тонким копытам, и плеснул еще бензина. Когда обе канистры были пусты, ветеринар снова зажег огонь; на этот раз он занялся устойчивым и ровным пламенем. День был безветренный и жаркий, вонючий черный дым поднимался толстым столбом прямо вверх, как показалось Льюину, к небесам. Они принесли еще дров и бензина, и к половине седьмого куча превратилась в огромную гору золы и тлеющих остатков тел, от которой исходило сильное тепло и вкусный запах. Льюин почувствовал, что у него потекла слюна. Куча горела ровно и сильно, оседая и потрескивая. Воздух над ней дрожал. В семь начался прилив, стало темнеть.
   Нарушив тишину, продолжавшуюся минут пятнадцать, ветеринар бодро сказал:
   — Ну, думаю, все, Оуэн. Сочувствую твоей беде. Честное слово.
   — Да, — сказал Оуэн Балмер и вздохнул.
   — Мне нужно будет заказать один раствор в Суанси, это займет неделю или дней десять. Как только я его раздобуду, я вернусь. А еще я напишу на ветстанцию и в министерство, разумеется.
   — В министерство, — тупо повторил отец Льюина.
   — Сельского хозяйства, рыболовства и пищевой промышленности, — торжественно объявил ветеринар.
   — Тебе непременно нужно это сделать, да? — резко спросил Оуэн Балмер. Он не хотел, чтобы посторонние знали о его делах. И никаких проблем с министерством тоже, большое спасибо.
   — Ну, не обязательно. Это не то, что они называют болезнью, подлежащей регистрации, но вообще-то...
   — Тогда лучше не надо, мистер Эстли. Буду признателен. Если это все равно.
   — Как хочешь, Оуэн. Ну а пока я буду ездить за раствором, тебе и твоему парню остается только ждать и молиться, чтобы это не распространилось на всю отару. И следите за лисами, они могут быть переносчиками. На вашем месте я бы соорудил хорошую крепкую изгородь прямо вдоль обрыва. На случай, если с животными опять что-нибудь случится. Гораздо проще держать их здесь, наверху, чем там, внизу. — Он потрепал Льюина по голове и широко ему улыбнулся. — И, конечно, нельзя позволять им гоняться друг за другом, если одной из них вдруг придет в голову прыгнуть вниз.
   Ветеринар рассмеялся, Льюин рассмеялся в ответ, хоть он и не был уверен, что это смешно.
   — Ну, не волнуйся, твой отец обо всем позаботится, вот увидишь, — сказал ветеринар. — Не из-за чего переживать. Маленький червячок, только и всего.
   * * *
   Вечером, когда они пили чай, отец Льюина путано пересказал ему то, что услышал от ветеринара о жизненном цикле Taenia Multiceps и ее зловещей трансформации в Coenurus Cerebralis.
   — Он называет это вертячкой. Овцы заражаются этой болезнью через почву. Бывает, в земле появляются такие маленькие-маленькие яйца, и овца ест эти яйца. Яйца такие малюсенькие, что их совсем не видно, они крохотные, но когда они попадают овце в живот, то превращаются в червей. Как земляные черви, только плоские. Эти черви сначала как нитки, но они едят то, что ест овца, и когда они становятся достаточно большими, выходят из желудка и ползут по позвоночнику. А потом добираются до мозга. И они... они вроде как съедают мозг. Овца не понимает, что происходит, но она крутится, у нее начинает кружиться голова. Это значит, что когда овцы пасутся на утесе, на них что-то находит, они становятся странными, не могут стоять ровно, не могут прямо ходить и падают. Так что мистер Эстли сказал, что переживать не из-за чего, это просто червяк и его можно убить, если побрызгать землю каким-то раствором. А еще нельзя подпускать близко собак и лисиц. Мистер Эстли сказал, что если сразу начать лечить, то никто не умрет. Иногда эти черви живут в помете лисиц и диких собак, но мистер Эстли думает, что порой они просто приходят из земли. Они всегда там живут и иногда выходят на поверхность без всякой причины.
   Пока отец говорил, Льюин смотрел на его руки. Отец старался, чтобы его голос звучал уверенно и четко. Беспокоиться не о чем, всего лишь червяк. Червяк живет в яйце, которое лежит в земле. Он ест мозги у овец, когда они еще живы, и заставляет их танцевать, падать с обрыва и разбиваться на куски. Только и всего.
   — Мистер Эстли говорит, что люди этим заразиться не могут, червяк не может жить в человеке, только в овце. Так что тебе не о чем беспокоиться.
   Отец посмотрел на него. Он хотел, чтобы Льюин ему верил. Льюин вспомнил, каким жалобным был голос отца несколько часов назад, когда он спрашивал ветеринара: «Почему они сделали это, мистер Эстли?» Мальчик выкинул эту мысль из головы, но потом она вернулась.
   — Хорошо, — сказал он.
   — А завтра мы пойдем, достанем древесины и поставим столбы.
   — Хорошо.
   Льюин радовался, что отец разговаривал с ним так долго и так серьезно. Будет здорово помогать ему ставить столбы от вертячки, работать с ним рядом. Он постарался выкинуть из головы отвратительного, лениво переворачивающегося червя. Но ночью Льюин снова начал плакать, пытаясь заткнуть рыдания и всхлипы подушкой.
   На следующий день пришла Дилайс. Отец Льюина рассказал ей о визите ветеринара и о черве, частично умолчав о том, что случилось с Льюином. Льюин сиял от удовольствия и чувства сопричастности, а когда Дилайс хотела выразить ему свои понимание и сочувствие, он вывернулся и сказал, что ему надо идти помогать отцу ставить забор.
   — Льюин, с тобой все в порядке? — спросила она, удержав его на расстоянии вытянутой руки.
   — Конечно, — сказал он, стараясь избежать ее пытливого взгляда. Но она видела, что он плакал. Она улыбнулась и похлопала его по спине:
   — Ну-ну, красавчик.
   * * *
   Льюин сел на холодную каменную плиту под окном и уставился в непроницаемую тьму. Непохоже на меня, подумал он, рассиживать вот так просто. Праздные мечтания. Наверху раздался какой-то стук. Он вздрогнул. Его мощное тело застыло в испуге. Потом он подумал: «Черт, окно распахнулось».