— Я думаю, мы узнаем друг друга очень хорошо, ведь всю зиму здесь проторчим. Извините, я имею в виду не «проторчать», а... вы понимаете, о чем я. — Она рассеянно почесала щеку, откинула в сторону воображаемый волосок. Что же это такое?
   — И я подумала, что будет хорошо, если вы придете к нам сегодня вечером на ужин. И Дилайс — так ее зовут? Женщина, о которой вы говорили прошлой ночью?
   — Дилайс. И Дэйв, ее муж. Ну, большое вам спасибо. Я спрошу Дилайс. Она побольше меня любит ходить по гостям.
   Она уже готова была спросить о миссис Балмер, но вдруг подумала: что это я? Нет же никакой миссис Балмер. И он не просто холостяк. Как там говорят? Псих-одиночка? Господи, где это она набралась таких выражений?
   — И, конечно, вы можете пригласить любого, кого вам хочется, Льюин, — небрежно сказала она.
   — Ну нет. Мне некого, — сказал он и посмотрел на нее с улыбкой, которая показалась ей какой-то странно заговорщицкой. Наш маленький секрет. Но какой же красивый мужчина, вдруг подумала она. И какие мускулы. Настоящий регбист. Невысокий, плотный, тяжелый, прочный, как старая мебель. Как шкаф из красного дерева, все ящики которого заперты. Она неожиданно снова растерялась. Это она — выпускница дорогого пансиона для девочек, прекрасная хозяйка.
   — Ох, где же мои манеры! — вдруг весело воскликнула она. — Чай, Льюин, или кофе? Давайте я угадаю... Крепкий чай без сахара. Верно?
   — Кофе, если у вас есть. И два куска сахара. Без молока. Если честно, — сказал он, и они рассмеялись. Да, он ей нравился. Она принялась возиться с чайником и чашками.
   — Наша первая ночь! Сэм спал как ангел. Я была уверена, что он глаз не сомкнет всю ночь, но он уснул мгновенно. И я тоже! Обычно я невыносима в незнакомых постелях, ворочаюсь, брыкаюсь. Но стоило только мне коснуться подушки!..
   На самом деле это была долгая тяжелая ночь. Джеймс (мерзавец) лежал рядом с ней как труп, а она слушала все тайные тихие звуки, что слышны по ночам в деревне. Через какое-то время они показались ей странно соркестрированными, потом — организованными. Все что-то значило, но она своим городским слухом не могла даже поверхностно расшифровать их. И дом, как и любой обычный дом спокойными ночами, издавал свои незаметные звуки. И Сэм...
   — Вам, наверное, здесь очень спокойно, — сказал Льюин, — и скучно. Могу себе представить. После города.
   Она попыталась вообразить представление Льюина о «городе», и ей на ум пришел вид Пикадилли-Серкус, огромная светящаяся реклама «Кока-Колы» и «Фуджи филмз», толпы людей, пьяных, деловитых. Молодежь слоняется возле «Бургер Кинга»...
   — Вы когда-нибудь жили в Лондоне, Льюин? — спросила она.
   — Я? Нет. Вообще никогда там не был. Представляете! — стыдливо улыбнулся он.
   — Ну, по мне, скучать не из-за чего. Мне здесь нравится, — выразительно заявила она, решив, что будет именно так.
   — Ладно. Мне пора возвращаться, — сказал он, встав так резко, что Адель на мгновение подумала, что чем-то его обидела.
   — Хорошо. Ну, будете проходить мимо...
   — И, если можно, я бы забрал свою кастрюлю.
   — Да. Конечно.
   Что она такое ему сказала? Адель вытащила кастрюлю из-под кучи посуды на сушилке.
   — Жаркое было превосходным, — умиротворяюще сказал она. (Ты должен дать мне рецепт...)
   — Рад, что вам понравилось. Почти все я вырастил сам. Так дешевле. Приправы тоже.
   — Это так удивительно, — прощебетала Адель, морщась от пошлости собственных слов. Она совсем растерялась, полностью лишилась уверенности в себе. Нет, она ничем не могла его обидеть.
   Она вручила ему кастрюлю — и он обворожительно ей улыбнулся. Затем он схватил ее за руку; это было самое неловкое рукопожатие в ее жизни. Оно было более неловким, чем рукопожатие простофили старшеклассника в залитой слишком ярким светом безалкогольной дискотеке.
   — Надеюсь, вам здесь понравится, — сказал он с невероятно серьезным видом.
   — Я уверена, что нам понравится, — серьезно ответила она и, не в силах больше сдерживаться, рассмеялась. — Простите, простите, я просто растерялась. Я не помню, когда мне в последний раз жали руку. Извините.
   — Не нужно извиняться. Посмеяться — это хорошо. Тут в округе не над чем особо смеяться.
   Она снова почувствовала себя уверенно и осмелилась попросить:
   — Льюин, вы не против, если я прогуляюсь вместе с вами до вашего дома? Если честно, я бы немного прошлась. А еще мне хочется посмотреть на ваш дом. Вы не против?
   — Ну, там не на что смотреть. Беспорядок, что еще у меня может быть.
   — Как, хуже, чем здесь? — спросила она, обводя вокруг себя руками.
   Он хмыкнул.
   — Ну ладно. Если вы хотите.
   — Подождите здесь. Я переобуюсь и накину куртку.
   Она побежала вверх по лестнице, радуясь топоту собственных ног по голым доскам.
   * * *
   — Папа, почему эта женщина так странно говорит? — театрально прошептал Сэм, когда они выходили из крохотного супермаркета «Спар». Джеймс шикнул на него, стараясь не рассмеяться, пока они не окажутся на улице.
   — Просто у нее такой акцент, шеф. Здесь люди говорят по-другому. С их точки зрения мы с тобой говорим странно.
   — Правда? — Сэм широко раскрыл глаза от удивления. Этикетки на всех банках были другие, старомодные. И поездов здесь не было, честное слово. И метро не было... Странно. Как они ездят? Он помог отцу погрузить сумки в багажник и на заднее виденье. Элвис, выпущенный из мрачного заточения у заднего окна, радостно скакал вокруг, лаял и путался под ногами. Сэм нервно посмотрел на него. Это все равно что оказаться в другой стране, где все слова другие; как во Франции, где нужно говорить «пардон», когда ты хочешь сказать «простите», и «мерси», когда ты хочешь сказать «спасибо». И как только они все это выучили?
   * * *
   Адель и Льюин шли по полю, потом по дороге, потом по заросшей и изрытой колеями тропинке, которая вела к его дому между двумя заборами. Туманный воздух был удивительно мягким. Осень была любимым временем года Адель. Льюин шагал впереди, не замечая, как она ломает ветки и выдирает листья папоротников. Все так по-сельски, глупо думала она, беспрерывно улыбаясь.
   — Вот мои поля, — сказал он, задержавшись у ворот. Она подивилась на широкие зеленые пространства и серые каменные стены. И овцы, куда ни брось взгляд. Каждая — почти точная копия остальных, осторожно ходят по короткой траве и жуют. Им хорошо, задумалась она, им не нужно думать о холестерине и этих чертовых джинсах двенадцатого размера. Она попыталась понять, о чем они думают, но у нее ничего не вышло. Ничего. Бе-е-е.
   Льюин стоял рядом и беспокоился (как она подозревала) о своих правах на ее поля. Ее поля, верно. Но, похоже, и у него самого места более чем достаточно. Зачем ему еще и другие поля? Она решила не спрашивать. Она не хотела, чтобы все это опять началось. Пусть пользуется, если ему надо.
   — Кажется, что все одинаковые, верно? — спросил он, как будто уловив запоздалое эхо ее размышлений. — Но это не так. Всегда есть один, который чуть отличается от всех остальных. У него как будто есть собственный разум. — Его? — подумала она. Но ведь «овца» — женского рода? Потом она вспомнила, что в этих краях, если верить учительнице мисс Креалис, овцы, как сковородки, лошади и вообще все «исчисляемые» существительные, были мужского рода. — Он подойдет и обнюхает тебя. Не испугается. Или отправится бродить в одиночестве и попытается открыть ворота. И именно за ним пойдут все остальные. Из-за него все запаникуют, и они пойдут за ним куда угодно. А еще бывает так, что он не подпускает к себе овна.
   — Овна, — вяло откликнулась она.
   — Ага. Вы его, видно, бараном называете. Видали овцу, что отпихивает его, сколько ни пытайся. Свой разум, гляди-ка... (Она пришла в буйный восторг, когда поняла, что для Льюина и овца, и баран были «он». Может быть, это объясняет...)
   — Когда мой отец был жив, у нас был один такой, который, Богом клянусь, пытался разговаривать. Подойдет поближе, ничего не боится и начинает кричать на тебя. Ты ему отвечаешь, а он опять кричит. Очень веселил меня. Я почти каждый день с ним говорил. Скучал по нему, когда его не стало. Я знаю, это глупо.
   Адель смутно предчувствовала, что на всю зиму ей тоже придется ограничить свой круг общения баранами. Все-таки девушке нужна какая-нибудь интеллигентная компания, а никто из ее мужчин разговорчивостью не отличался.
   Выходит, это единственный способ не свихнуться, подумала она и резко передернулась, представив себе, как бежит среди ночи по полю, а овцы улепетывают от нее во все стороны. А она кричит: «Я же просто хочу поговорить с вами! Пожалуйста!»
   — Холодно вам? — спросил Льюин.
   — Нет, мне хорошо. Просто кто-то прошел по моей могиле.
   — Понятно, — вежливо сказал Льюин. По-городскому говорит, подумал он.
   — А еще они, бывает, кричат, когда грузовик приезжает по их душу. Чувствуют что-то. Не спрашивайте меня как, но они все прекрасно понимают. Все понимают, только устраивают шум. Странно, но когда их погрузят, они затихают. Наверное, просто забывают. И кататься им нравится. Мы с отцом несколько раз ездили вместе с ними. Большой грузовик с прицепом, деревянные доски вдоль борта, и овцы стоят, головы высовывают и таращатся во все стороны. Как будто едут отдыхать. Туристы. А потом... Ну ладно.
   Он вдруг замолчал. Адель уже начала привыкать к тому, как резко менялось его настроение. К тому же раз когда-то у него была овца, с которой он болтал, то можно было понять, что ему не очень хотелось говорить о забое. Они помолчали. Потом Адель, неожиданно для самой себя, спросила:
   — Льюин? В рагу не было мяса, верно?
   — Мяса? Нет.
   — Вы вегетарианец?
   — Да. Почти всю жизнь, и мой отец тоже.
   — А можно спросить, почему?
   — Почему же нельзя? Я скажу. Я, понимаете, видел, как они в грузовике, а потом — как их режут. Перерабатывают, так это называется, но на самом деле их просто режут. Я видел, как они закатывают глаза, бьются и кричат. Пытаются убежать. Пытаются вырваться. Кусают, топчут друг друга. Я видел, как одна овца начисто откусила другой ухо, так боялась. Гадят, простите, сами на себя. Трап становится таким скользким от дерьма и крови, что они не могут спуститься, падают, ломают ноги, те, что вверху, топчут тех, что внизу. И они все время орут. Им есть чего бояться. Они понимают, что сейчас будет. Перерабатывающий завод, скотобойня, как хотите назовите, но он пахнет; не просто кровью, это запах страха, вы можете услышать его, и они могут услышать его. Скотобойня пахнет смертью. Нет, я не хочу есть мясо, благодарствую!
   В его голосе слышалась ярость.
   — И это еще не все. Случается, электрошок не срабатывает. Тогда они не умирают сразу же, виснут, распоротые, бьются и кричат. И двигаются к машине, которая сдирает с них шкуру. Одно время мне постоянно снилось...
   Он замолчал и картинно сплюнул, как будто что-то грязное попало ему в рот.
   Тут что-то еще есть, подумала Адель. Я уверена. Что-то такое, о чем ты не хочешь говорить.
   — В общем, вряд ли стоило это начинать, — сказал он и резко хохотнул. — Здесь многие не едят мяса, не только я.
   — Сэм недавно перестал есть мясо, — сказал она, немного помолчав. — Почему — не говорит.
   — Да. Ну, нам надо идти в дом, если мы туда собираемся. Неохота стоять в поле целый день. Незачем и вам ноги бить.
   * * *
   Запрыгнув вместе с Сэмом на заднее сиденье, Элвис уселся среди пакетов, до предела выпрямил спину и вызывающе задрал морду. Он знал, как надо себя вести, когда тебя везут в лимузине. Время от времени он наклонялся вперед и дышал Джеймсу в шею, будто бы указывая: «Притормозите здесь, шофер»; на поворотах пластик сидений скрипел под его лапами — он пытался усидеть и не потерять достоинства. Крупный пес без всякой родословной.
   Ехать надо было всего-то три мили, да и то лишь из-за серпантина вьющейся дороги. Напрямую мили полторы, не больше. Джеймс не торопился, и они тащились миль тридцать в час, наслаждаясь пейзажами. Сэм уже пресытился овцами, коровами и лошадьми (по пути туда он почти каждые полминуты информировал: «Опять коровы!») и ограничивался комментариями по поводу такой экзотики, как сараи, тракторы и тюки прессованного сена, которые бросали в кузова грузовиков.
   Глаза Джеймса следили за дорогой, его мысли витали очень далеко. Этой ночью ему дважды показалось, что Сэм принимался что-то бормотать, довольно громко, но невнятно, будто кричал сквозь толстое стекло. Один раз Джеймсу послышалось «Руфи». Он до сих пор не говорил с Сэмом о случившемся: все они разбежались каждый по своим углам и вот уже несколько месяцев не вылезали оттуда, ошеломленные и прибитые. Если не считать того раза, когда Сэм сказал Странную Вещь, они вообще об этом не говорили, да и в тот раз это не было обсуждением, это было приступом паники. Джеймса задел не вопрос Сэма, а слово, которое прошептала Адель: «Как?» Он вдруг понял, что знает Адель куда хуже, чем считал. Его захлестнула волна беспомощности. Это было то нечастое откровение, когда вдруг понимаешь, насколько одиноки на самом деле люди, каждый внутри себя.
   Он свернул у края глубокого обрыва, там, где по дороге могли проехать две машины. На вершине холма, прямо над заливом Фишгард стояли камни, восемь божеств. Когда-то, в легендарные времена, они упали с неба и из-за пороков валлийцев обратились в камни. Поля были большей частью предназначены для выгула, но использовались также под зерновые и под травы. Блеклые, ностальгические, манящие цвета иллюстраций к «Десяти маленьким цыплятам», детской книжки пятидесятых годов. Вокруг резко пахло навозом и свежескошенной травой. Солнце ярко освещало прихотливую рябь пашни. Вдалеке был заметен маленький кусочек моря.
   Теперь, когда пришло время, Джеймс растерялся, он не знал, как начать. Сэм сделал это за него.
   — Папа, тебе грустно?
   — Да. Грустно.
   — Почему?
   — Мне грустно из-за Руфи.
   До того, как были произнесены эти слова, Джеймс не понимал, до какой степени это было правдой. Но это было точнейшим определением его жизни.
   — А, это, — сказал Сэм. Он-то думал, что это из-за дома, из-за беспорядка. И осторожно добавил: — Но ведь в этом никто не виноват, верно? Мама говорит, что это был несчастный случай и никто не виноват, просто не повезло.
   Просто не повезло. Как она может говорить об этом так хладнокровно? Не повезло — это когда отключили отопление посреди ночи или когда у тебя есть отвертки всех размеров, кроме необходимого. Он слегка разозлился, но сдержал себя.
   — Правильно. Никто не виноват. Ни я, ни мама, ни ты. Ни Руфи.
   — И мама сделала все, чтобы спасти ее, правда?
   — Конечно. Волны были слишком высокими, ей не удалось удержать Руфи над водой.
   — Да. Ее убила вода. Но вода тоже не виновата.
   — Да. Вода тоже не виновата.
   Пока удавалось обо всем договориться. Вода ничем не могла помочь. Сэм задумался.
   — А ты был со мной слишком далеко, на холме, с летающей тарелкой. Оттуда ничего не было видно и не было слышно, как мама кричала.
   — Боюсь, что так.
   — И я был с тобой на холме. Я тоже ничего не слышал.
   — Точно. — Господи, как же порой утомительны семилетние дети. Какой педантизм. Слава Богу, хоть собака сидела в конуре (что ее крайне опечалило) и осталась вне подозрений.
   — А мама не могла заранее знать, что вода сделает такое, правда?
   А, вот что... Красный флажок, сигнал опасности для купающихся, конечно, не был поднят. Это верно. Но было ли это разумно со стороны мамы идти купаться в такой сильный шторм? В своей шикарной школе Адель побеждала на дистанциях в четыреста и восемьсот метров, брассом и кролем. У нее даже есть настоящие медали с голубыми лентами. Но это было в 50-метровом бассейне, построенном на деньги, беззастенчиво выклянченные у бывших учениц. А не в неспокойных волнах у корнуэльского побережья. С младенцем в руках. Который не смог (а точнее, не смог бы) выплыть. Руфи — какая неожиданность! — боялась воды. Ей не нравилось, когда вода попадала ей в уши, она не любила мочить свои прекрасные длинные темные волосы. Она терпеть не могла купаться даже в лягушатнике в спортивном центре. Адель просто-напросто не могла не проверить свои силы.
   — Нет, не могла.
   — Хотя ты отказался купаться, правда?
   Это верно. Об этом Джеймс забыл.
   — Но я не умею так хорошо плавать, как мама, и решил не рисковать.
   — Ты решил, что волны слишком большие.
   — Для тебя да. И для меня, если на то пошло.
   — Но если бы ты был с ней, ты бы ее спас.
   А вот это еще как посмотреть. Сколько миллионов раз он сам задавал себе этот вопрос, пялясь в бесконечные сериалы и рассказы о жизни животных?
   — Я бы сделал все, что в моих силах.
   И между строк: наверное, да, потому что я сильнее. Я бы просто не выпустил ее из рук там, в воде.
   Мимо пролетела стайка птиц, названия которых Джеймс не знал; Элвис равнодушно порычал на них.
   — А Руфи ведь даже не хотела идти купаться, правда? Она плакала.
   Это было сказано не без гордости: Руфи постоянно плакала. Не то что Сэм.
   — Руфи немножко боялась воды.
   Адель могла бы много рассказать о том, как Руфи своими воплями вынуждала их вылезать из бассейнов, покидать пляжи. Руфи никогда не доверяла воде; она вообще ничему по-настоящему не доверяла. И она была права, права, права.
   — Значит, мама сделала глупость, да?
   Джеймс почувствовал, как его окутывает туман замешательства. Ребенок его допрашивал. Ваша честь, уместен ли данный вопрос в отношении настоящего разбирательства? Я не в силах понять, какое отношение... Джеймс прекрасно понимал, какое отношение. Сэм повторял его собственные самые предательские, подленькие мысли: если бы Дель не была такой упрямой!
   — Нет-нет.
   — Но ты ведь только что сказал, что...
   — Сэм! Хватит!
   Черт! Как он ни старался, получалось так, что он все время кричал на Сэма, чтобы тот заткнулся. Он постарался успокоиться.
   — Твоя мама сделала все, что могла, Сэм. И к этому нечего добавить.
   — А я ничего не видел. Я в «тарелочку» играл, ничего я не видал. — Сэм пропел это, как колыбельную, и на Джеймса внезапно нахлынули воспоминания... Верно, играл летающий тарелкой, пытался кидать как можно точнее, и вроде бы он кричал «точно, точно»?.. Джеймс не мог понять, было ли это воспоминанием или всего лишь сном. Сэм стоял сзади и напевал. Точно? А может, «тонет»?
   Джеймс включил двигатель.
   — Никто не виноват, — отрешенно повторил он. В конце концов, разве в этом мире кто-нибудь может быть в чем-нибудь виноват?
   * * *
   Адель подумала, что дом Льюина не имел ничего общего с ее представлением о ферме. Ей рисовались медные грелки с углями, аккуратные безделушки, с которых регулярно стирают пыль, гигантский кухонный стол и яростный огонь в печи, может, даже какой-нибудь цеп для молотьбы. Дом Льюина был совершенно мещанский, что ли, — вот слово. Адели, городской жительнице, претило все мещанское, так же как и все снобское. Кирпичные стены, аккуратно занавешенные окна, уродливые ковры с цветами, часы на каминной полке. Она невольно искала улики: может быть, фотографию красивого усача в рамке или старую валентинку с надписью «С любовью, Роджер X». Конечно, ее ждало разочарование. Это был неопрятный холостяцкий дом, и больше ничего. Гимнастические снаряды (наверху), мастерская (в погребе), а посередине жилые помещения. Засаленная, заброшенная кухня. Плита шестидесятых годов покрыта толстым слоем жира, все поверхности в грязных пятнах, неаккуратно вымыты. Она сама была неполноценной домашней хозяйкой (ты оборванка, алкоголичка и плохая мать, так говорил Джеймс, когда они жили на старой квартире), но здесь она в каждом углу видела бытовую беспомощность Льюина. Что заставляет таких женщин, как я, задумалась она, увидев плиту, тут же возжелать начистить ее до блеска? Неисправимые мойщицы унитазов, вот мы кто. Чувство вины, наверно.
   Льюин был хоть и не одаренным, но умелым хозяином. — Вот ванная, — сказал он, показывая ей ванную комнату. — Это спальня...
   Его спальня не была ни спартанской, ни сибаритской. Конечно, не убежище страсти, но и не монашеская келья. Только в ней царил разгром. И кровать была односпальная, а в отношении этого предмета мебели Адель испытывала глубочайшее презрение. Наверное, на односпальной кровати можно спать. Но больше на ней ничего делать нельзя. Кроме, конечно... Она невольно начала искать повсюду сморщенные, ссохшиеся носовые платки или мятые тряпки и одернула саму себя: нечего совать свой нос, куда не просят! (А что, интересно, у него под матрасом?)
   Он показал ей свои гири и штанги (она как бы невзначай продемонстрировала ему свое знание тренажера, сунув и повернув ключ для смены веса. И, раз-два, без малейшего напряжения приподняла четыре черных чугунных блина. Льюин вяло следил за ней).
   Чтобы показать ей, как работает один из тренажеров, он снял рубашку (это невольно произвело на нее впечатление). Когда он поднял руку, она увидела широкий неровный шрам, протянувшийся от подмышки до штанов.
   — Откуда у вас такой шрам, Льюин? — спросила она и дернулась, когда груз с грохотом опустился на базу и рама затряслась. Льюин стоял, уставившись на тренажер, держа руки за спиной. Потом потянулся за рубашкой.
   — Этот? Он у меня уже давно.
   — На войне ранили? Или бешеный баран забодал?
   Она старалась говорить весело, хотя была изрядно напугана его реакцией. Он, не оборачиваясь, застегивал рубашку.
   — Сказать по правде, я совершенно о нем забыл.
   Адель молчала. Ждала.
   — Ну, я могу рассказать, если у вас есть время, чтобы, выслушать эту историю!
   Он сел на скамейку. Он села на пол и уперлась спиной в стену.
   — Правду сказать, ничего интересного. Обычный несчастный случай, как говорится, хотя все это было не совсем случайно. Это сделала Эдит. — Он сделал паузу и наконец-то посмотрел на Адель. — Эдит Шарпантье. Думаю, вы бы все равно обо всем этом узнали. Она жила в Тай-Гвинет до того, как дядя Себастьян его купил. С мужем Раулем. Он вроде как был французом. С ней случилось несчастье. В общем, она немножко свихнулась. Ходила везде и рассказывала всякие ужасы про Рауля. В это поверить было невозможно. Что он дьявол, убил детей и все такое. — Льюин замолчал и снова посмотрел на Адель. Ей показалось, что он интересовался ее реакцией. Он очень тщательно подбирал слова.
   — Ну вот, а однажды вечером она пришла сюда. Стала колотить в дверь посреди ночи, в ночной рубашке, босиком, а была уже зима. Я встал, впустил ее, дал ей чашку чаю, и она начала это свое «он дьявол». Сказала, что Рауль запер ее в одной из комнат и не выпускал и ей удалось бежать, только когда она ткнула ему в глаза гвоздем. Она просила, чтобы я вызвал полицию, говорила, что он непременно ее убьет. Умоляла меня. Я, ясно, ничего такого делать не собирался, так ей и сказал; тогда она начала плакать и кричать всякую белиберду, цитаты из Библии и все такое. — Льюин с усилием сглотнул. И тут Адель ему поверила.
   — А потом я просто хотел ее утихомирить, а она начала... понимаете, начала гладить меня по голове и лапать меня. Я ее оттолкнул, а она закричала: «И ты тоже!» — и достала свой гвоздь. Огромный шестидюймовый монтажный гвоздь. Из кармана своей ночной рубашки. И сказала: «У меня все это написано. На стене». Так и сказала. А потом бросилась на меня с гвоздем и ударила в бок. Кровило страшно. Мне даже пришлось лежать в больнице, гвоздь был ржавый. Несколько месяцев не заживало. Пришлось накладывать швы всякие.
   Он вздохнул.
   — Все именно так и случилось. Много лет назад.
   Адель помолчала немного, но он, похоже, все сказал. Ей показалось, что так истолковать его рассказ — это то же самое, что сказать о гибели «Титаника» «корабли тонут», но решила не задавать вопросов. Было понятно, что Льюин рассказал ей то, что счел нужным, и, по крайней мере пока, будет избегать других подробностей. А какая-то часть сознания Адель выставила предупредительный сигнал: «Ты пожалеешь, если узнаешь остальное». Осторожно, под водой находятся опасные объекты.
   Опасные.
   — Ужас, верно? Все эти деревенские дела? — спросил Льюин и рассмеялся. Они встали и пошли вниз.
   Когда Адель ушла, Льюин снова поднялся наверх, снял рубашку, поднял левую руку и провел пальцем по шраму, рассматривая себя в высоком зеркале, привинченном к стене. Он надеялся, что не наболтал лишнего. Он понимал, что несправедливо обошелся с Эдит в своем рассказе. Да, в конце концов она сошла с ума. А кто бы не сошел после всего этого? После того, что с ней сделали? После того, что она видела? Удивительно, но ее безумие было совершенно здоровым: это был единственный осмысленный выход. А еще Льюин понимал, что какими бы путаными ни казались ее рассказы, они несли правду.
   Все было записано. На стене. Шестидюймовым монтажным гвоздем.

4. Что-то голубое

   Адель работала быстро, накладывала краску мастихином. Она делала наброски чистым цветом, позволяя форме самой проявиться под рукой. Адель выяснила, что лучше всего работает не задумываясь, бессознательно; когда она была полна старательности, краска становилась какой-то густой, липкой, линии не ложились, формы получались неподвижными. Во время работы она позволяла своим мыслям свободно блуждать, иногда ей казалось, что она летает. Адель чувствовала, как ее чувства вырываются наружу, одно за другим, как звезды из-под ночных туч, и в конце концов оставались только цвета, широкие поля света; потом она возвращалась в мир, и вот она, картина, как неожиданный подарок ко дню рождения. Она оставляла ее на какое-то время, на день или месяц, а потом делала завершающие штрихи; и тогда она уже следила за техникой и мастерством.