Страница:
Не слышит голоса разумных нот,
Ослиное-то к ним тем паче глухо.
Ослиное-то к ним тем паче глухо.
И пусть осла хозяин палкой бьет,
Ослиное упрямство только гаже:
Мол, сделаю как раз наоборот.
О том поговорим еще, пока же
Скажу: явил в обличии осла
Премного я и норова и блажи.
Хмельной воды напиться — повела
Меня Сиена; ну, да что земная!
И геликонова мне не мила!
Итак, обильем ругани и лая
Кому-то я и не потравлю, чать.
Но небо, милости ниспосылая,
Да не наложит немоты печать!
Я, об ослиной говоря судьбине,
Хочу с одной побасенки начать.
Дом во Флоренции был — есть и ныне.
А в нем семья жила и отрок рос.
Отец и мать заботились о сыне.
Но доводил отца и мать до слез
Сыночек их, по улице гоняя.
И сею дурью занят был всерьез.
Не ведая родные шалопая,
Откуда на него и почему
Напасть необъяснимая такая.
И приглашали докторов к нему
И голову ломали грамотеи.
Но был и им вопрос не по уму.
От каждой новой лекарской затеи
Наш недоросль, недуг не поборов,
По улице бежал еще быстрее!
Но, наконец, один из докторов
Пообещал родителям больного,
Что скоро будет их сынок здоров.
Нам мило утешительное слово.
И, зная, что недуг неизлечим,
Обманщикам мы кланяемся снова.
И снова надувательство простим,
И разоримся, но врачам заплатим:
Нам нездоровье — на здоровье им.
Ученым словом и ученым платьем
Целителя был убежден отец.
Так не поверили б друзьям и братьям.
И все стерпел безропотней овец,
И снес кровопусканье малолеток.
И признан исцеленным наконец.
Не знаю, силою каких таблеток
Иль волхвований исцелился сын,
Отцу же наш целитель молвил этак:
Пусть-де, четыре месяца один
Не ходит сын. Пусть недреманным оком
За ним следят, разумных середин
Уча держаться. Если ненароком
Шаги ускорит, пусть уговорят,
Где лаской убеждая, где упреком.
И пролетели, стало быть, подряд
Благополучнейшие три недели.
Тихоню новоявленного брат
Повел гулять по улице Мартелли.
Спокойно отрок шествует, но вдруг
Глаза его куда-то поглядели —
И вырвался наш паинька из рук:
Пред улицею Ларга в нем на воле
Былой опять заговорил недуг.
И малого, спокойного дотоле,
Опять охота странная берет,
Не знаю, от того ли, от сего ли.
С цепи сорвался отрок-сумасброд,
Плащ бросил оземь, возопил: «А ну-ка,
Все прочь с дороги!» — и помчал вперед.
И покорились родичи без звука,
Коль врач с отцом бессильны и вдвоем.
Не помогли ни деньги, ни наука.
Так мы, хотим иль нет, а признаем:
Природу одурачивать — пустое.
Все ж настоит хозяйка на своем.
Мерещилось и мне, что уж давно я
Избавился от гнева и огня,
Живу спокойно, умника не строя,
Людей не осуждая, не браня.
И люди уж не чаяли подвоха —
Считали исцеленным и меня.
Но наша с вами такова эпоха,
Что даже благодушнейший добряк,
И тот бранится — до того все плохо.
И снова желчью мой язык набряк,
Увы, как ни креплюсь я! Столько злобы
В душе от незадач и передряг.
А впрочем, хоть ослы и твердолобы —
Уж в этом я им должное воздам, —
Но и ослов упорство не спасло бы.
Нет, пусть лягаются и тут и там,
Когда кругом так мерзостно и жутко!
А то не угодили б небесам.
Приблизьтесь к этому строптивцу, ну-тка!
Казалось бы: не грустен, не сердит,
А вот, поди же, презабавна шутка,
Которую готовит вам бандит:
Вы с ласкою к нему, а сей скотина
Для мерзости к вам зад оборотит.
Пока в домах приличных воедино
Ругают невоспитанность осла, —
Ослом изображенная картина
Рисуется неспешно, спрохвала.
Но торопись! Все расскажи, страница
Пока не закусил он удила.
А зложелатель — да посторонится!
И вот уже, как водится в апреле,
Лучи живительные небо льет.
Они больную землю обогрели,
Прогнав метели, заморозки, лед.
И вот, блюдя охотничий обычай,
Уж и Диана меж лесных тенет
Со спутницами мчится за добычей.
И, продолжительней день ото дня,
Восходит солнце над главою бычьей.
И ослики гуляют, гомоня.
От них по всей округе суматоха.
Их долго не смолкает болтовня.
Известно: говорящих слышат плохо.
И потому-то громче трубача
И радостней иного пустобреха
Осел порой вопит и сгоряча
Кружиться по двору иль по овину,
О чем-то полюбившемся крича.
Так, день земной пройдя наполовину,
Я очутился в сумрачном бору,
О коем вам поведать не премину.
Как очутился, сам не разберу.
Но знал: отсюда всяк оставь надежду
Убраться поздорову-подобру.
Во тьме кромешной, продираясь между
цепляющихся сучьев и коряг,
Дрожал от страха я и рвал одежду.
И ужасал меня любой пустяк.
Но рог охотничий неумолимо
Вдруг прозвучал — и разум мой иссяк.
И, зеленея в очертаньях дыма,
Что твой мертвец, Курносая сама,
Помнилось мне, с косой проходит мимо.
Была, ей-Богу, столь кромешна тьма
И грозны ветви, корневища, ели,
Что миг еще — и я б сошел с ума.
Я на ногах держался еле-еле. А
И вновь помнилось: проблески лучей,
Как факелы, в чащобе заблестели.
И сей далекий свет, не знаю чей,
Не исчезал, но в яркой позолоте
Казался все сильней и горячей.
Я притаился в темноте напротив
И напряженно, как во глубь зерцал,
Смотрел, сомненьем душу озаботив.
Чудному шелесту, как он ни мал,
Под ветками безлиственного древа
Я, затаив дыхание, внимал.
Не помню, правда, справа то ли слева,
Но вот, являя обликом покой,
Вплыла прекрасная собою дева.
Держала огнь Она одной рукой,
Который-то и виделся далече,
И рог охотничий — рукой другой.
А за красавицей — животных вече:
Подпрыгивали суслики у ног,
И ладились пернатые на плечи,
И волк, и лев, и серна, и сурок
Участвовали в сем чудном спектакле.
И я хотел пуститься наутек.
И уж не знаю, право, так ли, сяк ли,
Но дал бы я отсюда стрекача,
Да с перепугу силы и иссякли.
Я не нашел в обратный мир ключа,
И к людям уводящую дорогу
Не осветила ни одна свеча.
Не ведал я, как быть, но, слава Богу,
Уже не ждал неведомого зла
И успокаивался понемногу.
Хотел идти к ней — но, тиха, светла,
Сама ко мне приблизилась красотка
И мне: «Добро пожаловать!» — рекла.
Непринужденно глянула и кротко.
Должно быть, приняла она меня
За брата или друга-одногодка.
И дружеская девы болтовня
Сознанье помраченное целила.
И я согрелся, словно у огня.
А дева молвила: «Какая сила
Тебя, скажи-ка, привела тура,
Где поселиться никому не мило?»
А я залился краской — вот беда!
Как будто и забыл я — кто я, где я.
И вновь опомнился не без труда.
Хотел ответить, о былом жалея,
Что суета убогих дум и дел
Вконец запутала меня, злодея.
Но не ответил. То бледнел, как мел,
То от стыда краснел до слез я снова
И все молчал, как будто онемел.
А дева засмеялась: «Право слово,
Не умирай от страха. Глянь: стою,
Не замышляя ничего дурного.
Но в сем необитаемом краю
Мои слова, сам убедишься, вещи.
Услышишь ты историю свою.
Здесь видится отчетливей и резче.
Итак, рассказу моему внемли.
Прелюбопытные услышишь вещи.
Когда владыкой неба и земли
Юпитер не был, с острова родного
Цирцею силы рока унесли.
Но меж людей не находила крова,
За злое волшебство свое молвой
Ославленная, и скиталась снова.
Но тут не сыщешь ни души живой.
Волшебница утешилась и вроде
В сем буреломе обрела покой.
И поселилась мирно на природе,
Дабы подале от мирских сует
О человеческом злословить роде.
Не ведает об этом царстве свет.
Сюда дорога для людей закрыта,
А кто вошел — назад дороги нет.
И в доме, от зенита до зенита,
Пастушки-девы, в их числе и я,
Цирцею охраняют, будто свита.
И вот еще комиссия моя:
По зарослям, расселинам, дорогам
Вожу зверей, питая и поя.
Но это попеченье — о немногом.
И я гуляю средь пещер и скал —
Всенепременно с факелом и рогом,
Чтоб заплутавший кролик иль шакал,
О местонахожденье нашем судя,
По рогу иль огню, тропу сыскал.
И наперед тебе отвечу, буде
Захочешь знать, что за зверье вокруг:
Днесь — звери, ну а прежде были — люди,
Такие ж в точности, как ты, мой друг.
А не поверишь — погляди, как стадо
К тебе спешит угодливее слуг.
Оно приходу человека радо,
На задних лапках перед ним служа.
Твоей тоски, как лакомства, им надо.
Пришли они, как ты, и госпожа
Их палочкой волшебной превратила
Того — в медведя, а сего — в ежа.
Кто смотрит весело, а кто уныло.
И всякого в подобного зверька
оборотить — волшебницына сила!
Ну, говорить достаточно пока.
Не то умрешь в придачу к прочим бедам.,
Пригнись-ка и иди исподтишка.
По счастию, Цирцее ты неведом.
Со стадом, чтобы проскочить тайком,
Ступай безропотно за мною следом.
Согнулся, опустился я, как ком,
И, от натуги потный и багровый,
В компании с теленком и быком
Пошел на четвереньках за коровой.
Оборотивши спину в темный купол,
Как зверь, я поспешал и неспроста
Tо нос я, то макушку щупал.
По-прежнему ли маковка чиста?
И не растет ли у меня на теле
Щетина или кисточка хвоста?
И то сказать: признайтесь, неужели
Строптивую осанку поборов,
На четвереньках этак не пыхтели?
Так, целый час натуги и трудов —
И мы остановились. Меж валами
Лежал наполненный водою ров.
Его внезапно осветило пламя.
Но, факельный огонь хотя не гас,
Казалось, тьма сплошная перед нами.
Чу! Долетел с той стороны до нас,
Стоявших в ожиданье на дороге,
Как ветерок, прошелестевший глас.
Еще маячил факел, и в итоге
Я, поглядевши пристально вперед,
Узрел великолепные чертоги.
Под портиком виднелся пышный вход,
Но жердочка, положенная хило,
Нас вынуждала к переходу вброд.
Пустились вброд и серна, и кобыла.
И только дева легкая одна
По шаткому мостку переходила.
На берег выполз я, хлебнув сполна.
А рядом то ли стало, то ли стая
За мною резво выбралась со дна.
И наша проводница дорогая
Препроводила, молчаливых, нас
И погасила свет, меня скрывая
От пристальных волшебницыных глаз,
И в темноте не понял я, откуда
Свистящий глас донесся в первый раз.
Не понимая, хорошо ли, худо
Я на дворе просторном без дерев
Остановился в ожиданье чуда.
Уж от усталости оцепенев,
Безропотные, потянулись звери
Куда-то поодаль, на спячку в хлев.
А дева подвела к укромном двери
Меня и в горницу ввела свою,
Явив гостеприимство в полной мере.
Она к огню придвинула скамью
И усадила, обо мне радея
И увидав, что я едва стою.
И отогрелся в неге и тепле я,
И с силами собрался уж почти,
Желая объясниться поскорее.
И начал я: «Мадонна, не сочти
Меня, с презреньем отвернувши очи,
За дурня, за невежу во плоти.
Пойми, я день оставил ради ночи
И очутился в сумрачном краю.
Подобная беда всего жесточе.
О да, ты сохранила жизнь мою.
Премного я обязан нашей встрече.
И это благодарно признаю.
Но ужас очутиться столь далече
У неизвестных и опасных врат
Лишил меня, мадонна, дара речи.
И вот теперь я огорчен и рад.
Тем огорчен, что испытал вначале,
Зато тобой обрадован стократ.
Я был во власти страха и печали
И, как слепой, смотрел в ночную мглу.
Слова и крики в горле застревали.
Но наконец-то говорить могу.
За ласку, кров, радушие — за это,
Мадонна, я перед тобой в долгу.
Но песенка моя, быть может, спета.
Куда теперь дорога мне, скажи?
В пределы мрака иль, быть может, света?»
«Столь бед, гонений, клеветы и лжи,
Сколь видел ты, от века не видали
Ни древние, ни новые мужи.
Судьбою ты заброшен в эти дали.
Она одна виновница тому,
Что ты увидел и увидишь дале.
И стало быть ты понял что во тьму
К Цирцее ты закинут волей рока.
Твой рок — противник счастью твоему.
С тобою поступает он жестоко.
Но да уйдут сомнения твои.
Да будет мысль ясна и зорко око.
Все жалобы и стоны затаи.
От звездного не отвращайся лика.
То всходят, то заходят звезд рои.
То так, то сяк. Сменяет клику клика.
То день, то ночь, то холода, то зной.
Все движется от мала до велика.
То миром занятые, то войной,
Народы двери раскрывают настежь,
А после вал возводят крепостной.
Но избежать того не в вашей власти ж.
Вот почему ты страждешь и теперь
И муками себе рассудок застишь.
Вот почему твоя судьба, как зверь,
Пока лютует. Не перечь ей даром.
И обольщениям пустым не верь.
Она лютует в ослепленье яром.
Покамест не ушла ее пора.
Но будет все ж конец слезам и карам.
Настанет час, и сменятся ветра.
Ночь кончится, и день начнется снова.
И завтра будет лучше, чем вчера.
И для тебя оно на все готово.
И посмеешься ты тогда до слез
Над злоключеньями пережитого.
И ты его представишь как курьез,
И, руки в боки перед другом стоя,
Расскажешь о несчастьях невсерьез.
Но, прежде чем разыгрывать героя
И упиваться жизнью, надлежит
Принять тебе обличие иное.
Среди людей нечеловечий вид
Храня, от них тебе увидеть надо
Немало унижений и обид.
А потому я ныне в это стадо
Тебя приму и у лесных дорог
Пасти тебя премного буду рада.
Для человека повелитель — рок,
И для героя, и для шалопая.
Бывает он то милостив, то строг.
И вот он к нам тебя привел, желая
Тебе уроки днесь преподнести,
Курс хрюканья, и блеянья, и лая.
А потому отныне не грусти,
Но до конца будь мужественным, ибо
За все, что ныне терпишь на пути,
Судьбе однажды скажешь ты спасибо».
Покамест мне рассказывала донна,
Сидел я, притулившись у огня,
Обескураженно и огорченно.
Потом ответил: «Небо не кляня,
Смиряюсь я с судьбиною убогой
И принимаю все, что ждет меня.
Но все ж, надежда, хоть чуток растрогай
И сладкими виденьями насыть.
Пошел бы к благу я любой дорогой.
И да прядут богини Парки нить
Моей судьбы, как и пряли дотоле.
Как пожелают, так тому и быть.
И вдруг прошли мучения и боли:
Ко мне прижалась дева и в уста
Поцеловала раз, и два, и боле…
«Сие, — она сказала, — неспроста.
Но в будущем опишутся поэтом
Твои хождения и маета.
Однако ж полно говорить об этом.
Ведь я уйду, едва отступит ночь,
Пасти зверей, тебе ж, по всем приметам,
Усталости и сна не превозмочь.
А заодно и закусить не худо.
Что ж, я тебя попотчевать не прочь».
И все взялось, неведомо откуда.
Уж крепкий стол придвинут к очагу.
А на столе и скатерть, и посуда.
И я отведать наконец могу
Изысканных курятин, и белужин,
И хлеба, и салата, и рагу.
Я сел за стол, нимало не сконфужен.
И с девою, но более один
Я уничтожил и вкуснейший ужин,
И золотистого вина кувшин.
В такую ночь могу до самой зори
Вкушать нектары солнечных долин.
«Утешимся. Разумный помнит: горе
С благополучьем ходит заодно.
Днесь — хорошо, да что-то будет вскоре?
Но горе и на пользу нам дано.
Как снадобьем, порой им кровь согрета.
Но пить его не стоит, как вино.
Останемся же вместе до рассвета,
Пока не позвала меня заря
Пасти бесчисленное стадо это».
И, словом, утешались мы не зря,
Вино вкушая, поцелуи множа
И о приятном всяком говоря.
А после возлегла она на ложе,
Одежды сняв. И я меж простыней,
Как благоверный, растянулся тоже.
О Музы! Вы опишете живей!
А сей невзрачный, заурядный слог — он
Не скажет о возлюбленной моей.
Красавицы пышноволосой локон,
Отбившись от товарищей своих,
Казался светом солнечным из окон.
И был так нежен, и глубок, и тих
Огонь очей, и сами очи сини,
Что умолкает и тускнеет стих.
А я не забываю и поныне,
Задумавшись и грезя наяву,
О безупречном профиле богини.
И оттеняющие синеву
Пушистые ресницы днем и ночью
Я буду прославлять, пока живу,
И не умерю болтовню сорочью!
А носик милой! Так прекрасен! Ох,
Прекраснее не увидать воочию!
А ротик! И у многих он не плох,
Но отрицать попробуй-ка, посмей-ка:
Сей — сотворил собственноручно Бог!
И язычок, как розовая змейка
Меж совершенных зубок-жемчугов,
Как патока, поблескивает клейко.
А ветерок дыхания таков,
Что мнится — словно луговые дали,
Благоуханьем полнится альков.
А подбородок, шейха и так дале...
Забыли б вы все прелести менад,
Когда бы эту прелесть увидали!
Рассказывать ли далее подряд
Ведь искренности публика не рада.
И не за ложь, за истину бранят.
Вестимо, откровенничать не надо,
Я в сем удостоверился давно,
Однако ж откровенье мне — услада.
А красота как доброе вино.
О тонкий стан, о шелковая кожа!
Подумаешь — и на душе хмельно.
Но, рядышком с красавицею лежа,
Не видел я подруги ниже плеч,
Боясь отбросить одеяло с ложа.
То холодел я, то горел, как печь,
Но не касался до прекрасной, в страхе
Напасти снова на себя навлечь.
Ронял я, изнывая, охи-ахи,
Но не решался перейти предел
И был, как злоумышленник на плахе.
Лежал и шевелиться я не смел,
Как будто то не ложе, но могила.
И сам от страха был мертвецки бел.
Картина эта деву рассмешила
И молвила она: «Велик твой страх.
Иль, может, я — великая страшила?
Ты поначалу мчал на всех парах.
Иль из другого ты, быть может, теста?
Почто остановился и зачах?
Ты в это Богом проклятое место
За мной пришел, как в старину герой,
Летевший к Гере в Абидос из Сеста.
А вот теперь, как тяжелобольной,
Лежишь под одеялом, холодея.
Придвинься ближе и лицо открой».
Я прижимаюсь сиротливо к краю
И на подругу резвую свою
Сперва еще с опаскою взираю,
Затем, покамест так же на краю,
Оборотиться к деве я рискую —
И вот уже немного привстаю.
И придвигаюсь наконец вплотную.
И к вожделенному исподтишка
Протягиваю руку ледяную.
Едва ж коснулась красоты рука
Тотчас почувствовал я: прелесть эта,
Как никогда, желанна и сладка!
И, новым ощущеньем обогрета,
Былое обрела душа моя
Достоинство и мужа, и поэта.
И, своего восторга не тая,
Я снова целовал ее и снова.
«Благословенны темные края, —
И больше не было меж нами фраз.
Исчезло все в чарующем тумане.
Все огорчения забылись враз.
И наслаждений не было желанней
И поцелуев жарче. Наконец
Настал черед последних содроганий.
И я на ложе рухнул, как мертвец.
На смену ночи приходило утро,
И звезды погасившая заря
Небесные оттенки перламутра
Уж покрывала цветом янтаря.
Глаза раскрыла милая наяда
И поднялась со вздохом, говоря:
«Мне непременно на рассвете надо,
К работе не выказывая спесь,
Вести в леса проснувшееся стадо.
А ты, голубчик, оставайся здесь.
Но не грусти и побори истому.
И все обдумай, рассуди и взвесь.
И, главное, не выходи из дому.
Беру тебя покамест на постой.
Не отзывайся зову никакому».
И вот сижу я в горнице пустой.
Я с неохотою покинул ложе.
Мечтаю с нетерпением о той,
Которая мне ныне всех дороже.
Страсть полыхает, как огонь, в груди,
И продирает, как мороз по коже.
Но в одиночестве сколь ни сиди,
Все скоро вновь покажется немило.
И ждешь со страхом: что-то впереди?
Не стало вновь ни куража, ни пыла.
Рассеялись мечтанья в пять минут.
Я призадумался совсем уныло.
И снова думы к прошлому текут.
И вот уж исчезаю, словно тень я,
А призраки приходят в мой закут.
Являются цари как привиденья.
И вижу, точно в дали голубой,
Историю их взлета и паденья.
И изумлен я общею судьбой,
Какая очень многими владела.
И долго рассуждаю сам с собой.
И понимаю ясно: то и дело
Приходит к своему пределу власть
Тогда, когда не ведает предела!
А в том вожде, кто уж не правит всласть,
Играют раздражение и злоба.
Кто сверг — тому от свергнутого пасть!
Один — у трона, а другой — у гроба,
Но, как невольник, так и господин,
Окажутся в одной упряжке оба.
И всяк, кто доживает до седин,
Наслышан о противоречьях этих.
Однако же не верит ни один.
И вот пример. Жил и в отцах, и в детях
У моря гордый веницейский лев.
Топил соседей, и других, и третьих.
Губил и королей, и королев.
И, возмечтав о собственном престиже,
Повергнут был, едва не околев.
И безрассуден честолюбец, иже
Глядит, как победитель на коне:
Стремясь все выше, падает все ниже.
Афины, Спарта, славные вполне,
Росли, пока других не побороли.
А поборовши, пали и оне.
Но жил себе укромно и на воле
Немецкий город. Он и ныне жив,
Заняв в округе пару миль, не боле.
И Генрих флорентийцев обложив,
Не устрашил своею ратью града,
Не жаждавшего лавров и нажив.
А ныне уж Флоренция — громада,
Туда распространилась и сюда,
Сама ж — от мухи запереться рада!
И, стало быть, умеренность тверда,