Страница:
У Никколо Макиавелли мы видим черты Лоренцо, его неверие и насмешливость, — черты, которыми была отмечена вся итальянская буржуазия того времени. Он обладал той же практичностью, той же проницательностью — умением понимать людей и события, — которые сделали Лоренцо первым среди князей и которые были характерны для всех итальянских государственных деятелей Венеции, Флоренции, Рима, Милана, Неаполя тех лет, когда жили Фердинанд Арагонский, Александр VI и Лудовико, по прозвищу Мавр, и когда венецианские послы писали живые, умные донесения о жизни при дворах, где они были аккредитованы.
Искусство существовало, но науки еще не было. Лоренцо был художником. Макиавелли предстояло стать критиком.
Флоренция все еще была сердцем Италии: народ еще сохранял там свой особый облик, еще был жив образ родины.
Свобода не хотела умирать. Понятий «гибеллин», «гвельф» больше не существовало — их сменила идея древнеримской республики, идея, порожденная классической культурой; она крепла вопреки всесильным Медичи, так как опиралась на традиционную тягу флорентийцев к вольной жизни и на воспоминания о славном прошлом. Свобода и политическая борьба поддерживали крепость духа и сделали возможным появление Савонаролы, Каппони, Микеланджело, Ферруччо и незабываемое сопротивление войскам папы и императора. Независимость, слава родины, свободолюбие — эти моральные силы еще более подчеркивались контрастом, который они составляли с разложением, царившим при дворе Медичи.
По своей культуре, по вольному образу жизни, по характерной для него насмешливости и любви к каламбуру и шутке Макиавелли примыкает к Боккаччо, к Лоренцо и ко всей новой литературе. Он не признает никакой религии, а посему мирится с любой из них; превознося мораль вообще, он в обыденной жизни перешагивает через нее. Дух его закалился и окреп в делах и в политической борьбе, а в период вынужденного безделья и одиночества он отточил свой ум. Совесть его не молчала: свобода и независимость родины — вот что волновало Макиавелли. Практический склад его недюжинного ума не давал ему предаваться иллюзиям и удерживал в рамках возможного. Увидев, что свобода утрачена, и помышляя лишь о независимости, он попытался использовать как орудие спасения все тех же Медичи. Разумеется, это тоже было иллюзией, соломинкой, за которую хватается утопающий, это было утопией, но утопией человека сильной и молодой души, человека пламенной веры. Если Франческо Гвиччардини сумел вернее оценить и точнее почувствовать положение Италии, то только потому, что совесть его к тому времени умолкла, окаменела. Образ Макиавелли в памяти потомков окружен любовью и ореолом поэтичности именно благодаря его твердому характеру, искренности его патриотизма и благородству стиля, благодаря тому, что он сумел сохранить мужественность и чувство собственного достоинства, которые выделяли его из толпы продажных писак. Влияние, каким он пользовался, далеко не соответствовало его заслугам.
Его считали не столько государственным деятелем, человеком действия, сколько писателем, или, как принято выражаться ныне, кабинетным ученым. А его бедность, беспорядочный образ жизни, плебейские привычки, «шедшие вразрез правилам», как с укором говорил ему безупречнейший Гвиччардини, отнюдь не улучшали его репутацию. Сознавая свое величие, он не снисходил до того, чтобы пробивать себе дорогу с помощью тех внешних, искусственных приемов, которые так знакомы и так доступны посредственностям. На потомков он оказал огромное влияние: одни его ненавидели, другие превозносили, но слава его неизменно росла. Имя его продолжало оставаться знаменем, вокруг которого сражались новые поколения в своем противоречивом движении то вспять, то вперед.
У Макиавелли есть небольшая книжка, переведенная на все языки и затмившая все остальные его произведения: это «Князь». Об авторе судили именно по ней, саму же книгу рассматривали не с точки зрения ее логической, научной ценности, а с моральной точки зрения. Было признано, что «Князь» — это кодекс тирании, основанный на зловещем принципе «цель оправдывает средства», «победителей не судят». И назвали эту доктрину макиавеллизмом.
Много было предпринято хитроумнейших попыток защитить книгу Макиавелли, приписать автору то одно, то другое более или менее похвальное намерение. В итоге рамки дискуссии сузились, значение Макиавелли умалили.
Такую критику нельзя назвать иначе, как педантской. Жалка также и попытка свести все величие Макиавелли к его «итальянской утопии», к мечте о создании Италии, которая ныне стала реальностью. Мы хотим воссоздать его образ целиком, установить, в чем же состоит его подлинное величие.
Никколо Макиавелли прежде всего олицетворяет собой ясное и серьезное понимание того процесса, который протекал неосознанным, начиная от Петрарки и Боккаччо вплоть до второй половины XVI века.
Именно от Макиавелли пошла итальянская проза, иными словами, сознательное отношение к жизни, раздумье о жизни. Он тоже живет в гуще событий, участвует в них, разделяет страсти и чаяния своего поколения. Но, когда момент действия остался позади, сидя один над книгами Ливия и Тацита, он нашел в себе силы отойти в сторону и спросить общество, в котором жил: «Что ты из себя представляешь? Куда идешь?»
Италия еще хранила свою былую гордость и взирала на Европу глазами Данте и Петрарки, почитая за варваров все народы, жившие по ту сторону Альп. Идеалом для нее был мир древней Греции и древнего Рима, который она изо всех сил пыталась ассимилировать. Она стояла выше других стран по культуре, по богатству, по ремесленному производству, по произведениям искусства, по обилию талантов, ей безраздельно принадлежало интеллектуальное первенство в Европе. Велико было смятение итальянцев, когда в доме их воцарились чужеземцы. Но к ним притерпелись, сжились с ними, уповая на то, что умственное превосходство поможет им прогнать непрошеных гостей. Весьма поучительное зрелище можно было наблюдать при изысканных дворах итальянских князей, где в присутствии ландскнехтов — швейцарцев, немцев, французов, испанцев — раздавался громкий и беспечный смех писателей, художников, латинистов, рассказчиков и шутов. Сочинители сонетов осаждали князей даже на поле брани: Джованни Медичи пал под аккомпанемент шуток Пьетро Аретино. Ошеломленные иностранцы разглядывали чудеса Флоренции, Венеции, Рима, восхищались поразительными достижениями человеческого гения; иноземные князья ухаживали за поэтами и писателями, одаривали их, а те с равным рвением воспевали Франциска I и Карла V. Захватчики покорили Италию и учились у нее, как когда-то римляне — у Греции. Никколо Макиавелли вперил свой острый взгляд в эту цветущую культуру, внешне мощную и величавую, и сумел рассмотреть недуг там, где другие видели пышущее здоровье.
То, что мы сегодня именуем упадком, он называл разложением. В своих рассуждениях он исходил именно из этого факта разложения итальянской, вернее, латинской, расы, которой противопоставлялась здоровая германская раса.
Самым грубым проявлением этого разложения были распущенность нравов и словоблудие, присущие прежде всего духовенству и вызывавшие гнев еще у Данте и у Екатерины; их можно было наблюдать на картинах и в книгах, они проникли во все классы общества, во все литературные жанры и стали чем-то вроде острой приправы, придававшей вкус жизни. Главным центром этой распущенности нравов, которая сопровождалась нечестивостью, безбожием, был римский двор, а главными протагонистами ее — папа Александр VI и Лев X. Именно нравы этого двора зажгли гнев Савонаролы и побудили к расколу Лютера и его сограждан.
Тем не менее духовенство в своих проповедях по привычке продолжало метать громы и молнии против этой распущенности нравов. Евангелие по-прежнему оставалось непререкаемым авторитетом, но только не в повседневной жизни: мысль расходилась со словом, а слово с делом, гармония в жизни отсутствовала. И в этой дисгармонии заключался главный источник комизма для Боккаччо и для других авторов, писавших комедии, новеллы и шуточные терцины.
В принципе ни один итальянец не мог признать эту вольность нравов похвальной, однако не мог удержаться от смеха. Одно дело — теория, другое — практика. Никто не возражал против необходимости реформы нравов, пробуждения совести, но эти чувства и желания не находили себе почвы: они тонули в шуме царившей вокруг вакханалии. Некогда было сосредоточиться, взглянуть на жизнь серьезно. Тем не менее именно эти чувства и желания позднее дали свои плоды и способствовали деятельности Тридентского собора и католической реакции.
Вернуться к средневековью, добиться реформы нравов и пробуждения совести, возродив религию и мораль прошлых веков, — такова была идея Джеронимо Савонаролы, впоследствии подхваченная и выхолощенная Тридентским собором. Эта идея была наиболее доступной для масс, ее легче всего было выдвинуть. Люди склонны для исцеления своих страданий обращаться к прошлому.
Макиавелли, пока вокруг него гремел весь этот итальянский карнавал, жил во власти дум и тревог и судил об испорченности нравов с более высокой точки зрения. Разлагалось средневековье, уже умершее в сознании людей, но еще продолжавшее жить в формах и установлениях эпохи. Вот почему Макиавелли не звал Италию назад, к средневековью, а, напротив, содействовал его разрушению.
«Тот свет», рыцарство, платоническая любовь — таковы три основных фактора, вокруг которых вращается средневековая литература и которые в новой литературе более или менее сознательно пародируются. На лице Макиавелли, когда он говорит о средневековье, мы тоже подмечаем иронию. И главным образом когда он хочет казаться особенно серьезным. Сдержанность выражений лишь усиливает мощь его ударов. В этой его разрушительной деятельности видно его родство с Боккаччо и Лоренцо Великолепным.
Но его отрицание не сводится к буффонаде, к смеху ради смеха, порожденному уснувшей совестью. В этом отрицании звучит утверждение нового мира, рожденного в сознании Макиавелли. Вот почему его отрицание так серьезно, так убедительно.
Папство и империя, гвельфы и гибеллины, феодализм и города-коммуны — в его сознании все эти установления разрушены. Разрушены потому, что в голове его возникла теория нового общественного и политического устройства.
Идеи, породившие прежние установления, мертвы, они больше не обладают силой воздействия на сознание людей, их сознание спит. В этом внутреннем оцепенении и коренится причина разложения итальянского общества. И нельзя обновить народ иначе, как разбудив его сознание. Эту задачу и старается выполнить Макиавелли. Одной рукой он рушит, другой созидает. С него, в обстановке всеобщего бездумного отрицания, началось созидание.
Изложить его учение во всех подробностях невозможно, остановимся лишь на главной идее.
Средневековье зиждется на принципе, согласно которому цепляться за земную жизнь как за самое существенное — грех; добродетель состоит в отрицании земной жизни и в созерцании потусторонней. Земная жизнь не реальность, не истина, а тень, видимость; реальность это не то, что есть, а то, что должно быть, а посему подлинным ее содержанием является иной мир, ад, чистилище и рай, мир истины и справедливости. На этом теолого-этическом представлении о мире основана «Божественная комедия» и вся литература XIII и XIV веков.
Символика и схоластика — естественные формы выражения этой идеи. Земная жизнь символична, Беатриче — символ, любовь — символ. Что такое человек и природа, в чем их суть, можно объяснить с помощью общих абстрактных понятий, то есть сил, существующих вне мира и представляющих собой главное в силлогизме, общее понятие, из которого вытекает частное. Все это и форма и сама идея — еще со времен Боккаччо отрицалось, подавлялось карикатурой, пародией, служило объектом для насмешек и для развлечения. То было отрицание в его самой циничной и разнузданной форме, основанное на прославлении плоти, греха, чувственности, эпикуреизма, то была реакция на аскетизм. Всех свалили в одну кучу — теологов, астрологов и поэтов, всех, кто жил лишь видениями. Таким образом, в теории царило полное равнодушие, а в повседневной жизни — полная распущенность.
Макиавелли живет в этом мире, и живет активно. Ему свойственна та же свобода в области морали, то же равнодушие в вопросах теории. Он не обладал какой-нибудь необычайной культурой: многие в ту пору превосходили ученостью и эрудицией и его, и Ариосто. В философии он был, очевидно, столь же не искушен, как в схоластике и теологии. Во всяком случае, они его не интересуют. Все его помыслы устремлены к практической жизни.
По-видимому, не силен он был и в естественных науках: факт таков, что в некоторых случаях он ссылается на влияние звезд. Баттиста Альберта обладал, безусловно, более широкой и более законченной культурой. Макиавелли не философ природы, он философ человека. Но, гениальный мыслитель, он вышел за рамки вопроса и подготовил почву для Галилея.
Человек в понимании Макиавелли — это не статичный созерцательный человек средневековья и не идиллически спокойный человек Возрождения; это современный человек, который действует и добивается своей цели.
Каждому человеку назначено выполнить свою миссию на земле в соответствии с его возможностями. Жизнь не игра воображения и не созерцание, не теология и не искусство. Жизнь на земле имеет свой серьезный смысл, свою цель, свои средства. Реабилитировать земную жизнь, дать ей цель, пробудить в людях сознание, внутренние силы, возродить серьезного, деятельного человека — вот идея, пронизывающая все произведения Макиавелли.
Она является отрицанием средневековья, но вместе с тем и отрицанием Возрождения. Созерцание Бога удовлетворяет его столь же мало, сколь и созерцание произведения искусства. Он высоко ценит культуру и искусство, но не настолько, чтобы согласиться, что они должны и могут составить цель жизни. Макиавелли борется с воображением как с самым опасным врагом, полагая, что видеть предметы в воображении, а не в действительности — значит страдать болезнью, от которой необходимо избавиться. Он то и дело повторяет, что надо видеть вещи такими, каковы они в действительности, а не такими, какими они должны быть. Это «должно быть», к которому устремлено все содержание в средние века и форма в эпоху Возрождения, обязано уступить место бытию, или, как говорит Макиавелли, «правде настоящей».
Подчинить мир воображения, мир религии и искусства миру реальному, который дан нам через опыт и наблюдение, — такова основа учения Макиавелли.
Отбросив все сверхчеловеческое, все сверхъестественное, Макиавелли кладет в основу жизни родину. Назначение человека на земле, его первейший долг — это патриотизм, забота о славе, величии, свободе родины.
В средние века понятия родины не существовало. Существовало понятие верности, подданства. Люди рождались подданными папы и императора, представителей Бога на земле: один олицетворял дух, другой — «тело» общества. Вокруг этих двух солнц вращались звезды меньшей величины — короли, князья, герцоги, бароны, которым противостояли в силу естественного антагонизма свободные города-коммуны. Свобода была привилегией пап и императоров, однако города-коммуны тоже существовали по Воле Божьей, а следовательно, по воле папы и императора, отчего они часто просили прислать папского легата или имперского посла для опеки или замирения. Савонарола объявил королем Флоренции Иисуса Христа — разумеется, оставив за собой право быть его представителем и толковать его учение. В этой детали, как в капле воды, отражены все представления того времени.
Папа и император еще сидели на своих местах. Но культурные слои итальянского общества уже не разделяли идеи, на которой зиждилось их господство. И папа и император сменили тон: папские владения расширились, но власть его ослабла, император же, немощный и растерянный, отсиживался дома.
О папстве и об империи, о гвельфах и о гибеллинах всерьез больше не говорили в Италии — так же как о рыцарстве и о прочих отживших установлениях. От прежних времен оставались в Италии пережитки: папа, дворянство да авантюристы-наемники. Макиавелли видел в светской власти пап не только нелепую и недостойную форму правления, но и главную опасность для Италии. Будучи демократом, он выступал против идеи узкого правления и весьма сурово расправлялся с пережитком феодализма — дворянством.
Он видел в авантюристах-наемниках первопричину слабости Италии перед лицом чужеземца, а посему выдвинул и широко развил идею создания национальной милиции. Светскую власть пап, дворянство, авантюристов-наемников он расценивал как пережитки средневековья, с которыми следовало бороться.
Родина в представлении Макиавелли — это, разумеется, свободный город-коммуна, своей свободой обязанный самому себе, а не папе или императору и управляемый всеми во всеобщих интересах. Но, зорко следя за событиями, Макиавелли не мог не заметить такого важного исторического явления, как процесс формирования в Европе крупных государств, и понимал, что городу-коммуне было суждено исчезнуть вместе со всеми остальными установлениями средних веков. Его город-коммуна кажется ему слишком мизерным, чтобы устоять рядом с такими мощными конгломератами племен, как те, что назывались государствами или нациями. В свое время еще Лоренцо, движимый теми же соображениями, пытался создать великую италийскую лигу, призванную обеспечивать «равновесие» между государствами и их взаимную защиту, что, однако, не спасло Италию от вторжения Карла VIII. Макиавелли идет дальше. Он предлагает создать крупное итальянское государство, которое служило бы оплотом против всякого иноземного вторжения. Таким образом, идея родины в его понимании расширяется. Родина — это уже не небольшой город-коммуна, а вся нация. Данте мечтал, что Италия станет садом империи, мечтой Макиавелли была родина, самостоятельная, независимая нация [8].
Макиавелли уподобил родину некоему божеству: оно превыше морали, закона. Подобно тому как у аскетов Бог поглощал в себе индивидуум, подобно тому как инквизиторы во имя Бога жгли на кострах еретиков, у Макиавелли ради родины все дозволено: одни и те же поступки в частной жизни считаются преступлениями, а в жизни общественной достойны высочайшей похвалы. «Государственные соображения» и «благо народа» — вот те обычные формулы, в которых находило свое отражение это право родины, право, которому не было равных. Божество сошло с небес на землю и стало именоваться родиной, как и прежде, наводя страх. Его воля, его интересы составляли suprema lex — высший закон. Индивидуум по-прежнему поглощался коллективом. Когда же этот коллектив в свою очередь оказывался поглощенным волей одного человека или немногих людей, воцарялось рабство. Свобода выражалась в более или менее широком участии граждан в государственной жизни. Кодекс свободы еще не предусматривал прав человека. Человек не был самостоятельной единицей, он был орудием родины или, что еще хуже, орудием государства — общего понятия, которым обозначалась всякая форма правления, в том числе и деспотическая, основанная на произволе одного человека.
Под родиной понималось большее или меньшее участие в управлении государством, и если все подчинялись, то все и командовали: это называлось республикой. Если же командовал один, а все подчинялись, то это называлось княжеством. Но как бы это ни называлось — республикой или княжеством, родиной или государством, — идея всегда оставалась одна и та же: индивидуум был поглощен обществом, или, как говорили позднее, царил принцип всесильного государства. Формулируя эти идеи, Макиавелли не выдавал их за свои собственные, им изобретенные, а подчеркивал, что они были известны с давних времен и сейчас укрепились благодаря распространению классической культуры. Они проникнуты духом древнего Рима, который привлекал к себе всеобщее внимание как символ славы и свободы и казался не только образцом в области искусства и литературы, но и идеалом государства.
Родина поглощает в себе и религию. Государство не может жить без религии. Сокрушаясь по поводу римской курии, Макиавелли огорчен не только тем, что папа, стремясь отстоять свою светскую власть, вынужден призывать на помощь чужеземцев, но и тем, что распущенность нравов, которая царит при папском дворе, подорвала авторитет религии в глазах народа. Макиавелли хочет, чтобы религия была государственной, чтобы в руках князя она служила орудием власти. Религия утратила свой первоначальный смысл; она служит писателям для создания произведений искусства и государственным деятелям как орудие политики.
Макиавелли — за высокую мораль: он восхваляет великодушие, милосердие, набожность, искренность и прочие добродетели, но при условии, что от них будет польза родине; если же они оказываются не подспорьем, а препятствием на ее пути, он их отметает. В книгах его можно часто встретить великую хвалу набожности и другим добродетелям добрых князей, но эти восхваления отдают риторикой и контрастируют с суховатым тоном его прозы. Так же как и всем его современникам, ему чуждо естественное, безыскусственное религиозное и моральное чувство.
Мы по прошествии многих веков понимаем, что в этих теориях находил свое отражение процесс укрепления светского государства, которое избавлялось от теократии и в свою очередь само начинало все прибирать к рукам. Но в ту пору еще шла борьба, и одна крайность вызывала другую. Если же отвлечься от этих крайностей, то надо признать, что в результате этой борьбы была достигнута самостоятельность и независимость гражданской власти, чья законность была заключена в ней самой, поскольку все вассальные связи были разорваны, всякое подчинение Риму прекратилось. У Макиавелли нет даже намека на Божественное право. В основе республик — vox populi — глас народа), решение дел со всеобщего согласия. В основе княжеств — сила или завоевание, узаконенное и обеспечиваемое добрым правлением. Дело, конечно, не обошлось без малой толики Неба и папы, но лишь как силы, необходимой для того, чтобы держать народы в повиновении и в страхе перед законами.
Установив, что центр жизни на земле — вокруг его родины, Макиавелли не может одобрить такие монашеские добродетели, как самоуничижение и долготерпение, которые «обезоружили Небо и изнежили мир», сделав человека более способным «переносить оскорбления, нежели мстить за них». (Agere et pati fortia romanum est.)
Неправильно понятая католическая религия делает человека более склонным к страданию, чем к действию.
Макиавелли считает, что по вине такого воспитания в духе аскетизма и созерцания итальянцы слабы телом и духом, из-за чего они не в состоянии изгнать чужеземцев и обеспечить своей родине свободу и независимость. Добродетель он понимает по-римски, то есть как силу, энергию, толкающую людей на великое самопожертвование, на великие дела. Итальянцы вовсе не лишены доблести: напротив, когда им случается столкнуться с врагом один на один, они выходят победителями, но им недостает воспитания, дисциплины, или, как он говорит, «добрых порядков и доброго оружия», без которых народ не может быть смелым и свободным.
В награду за добродетель приходит слава. Родина, добродетель, слава — вот три священных слова, тройная основа, на которой стоит мир.
У каждой нации, так же как и у отдельных людей, своя миссия на земле.
Люди без родины, без добродетели, без славы подобны затерянным песчинкам, «numerus fruges consumere nati» [9]. Бывают и целые нации, пустые и бездеятельные, не оставляющие никакого следа в истории. Исторические нации — это те, что сыграли свою роль в жизни человечества, или, как тогда говорили, рода людского; к таким нациям относятся Ассирия, Персия, Греция и Рим. Нации становятся великими благодаря добродетели или закалке, силе ума и физической выносливости, определяющим характер или моральную силу. Но, так же как люди, стареют и нации, когда породившие их идеи ослабевают в сознании, когда ослабевает их дух. И тогда бразды правления миром ускользают из их рук и переходят к другим народам.
Миром правят не сверхъестественные силы, не случай, а человеческий дух, развивающийся согласно законам, которые органически ему присущи и, следовательно, неумолимы. Исторический фатум — это не провидение, не фортуна, а «сила вещей», определяемая законами развития духа и природы. Дух неисчерпаем в смысле своих возможностей и бессмертен в смысле своей способности к действию.