Страница:
Такая строго логическая точка зрения на историю придает изложению спокойствие, исполненное силы и уверенности, свойственное лишь человеку, который знает, чего хочет. Под воздействием разума растет и мужество человека. Чем больше человек знает, тем на большее он отваживается. Если человек слабоволен, то можно безошибочно сказать, что ум его дремлет. В таком случае человек не знает, чего он хочет, он полностью во власти своего воображения и своих страстей; таково обычно простонародье.
Эта неумолимая логика нашла свое воплощение в «Князе». Макиавелли осуждает князей, которые обманом или силой отнимают у народа свободу. Но, коль скоро они добиваются своего, он указывает им, каким образом они должны удерживать свою власть. Цель их не защита родины, а сохранение княжеской власти, однако же князь может заботиться о себе, только заботясь о государстве. Интересы общества — это одновременно и его интересы. Свободы он предоставить не может, но может дать добрые законы, которые охраняли бы честь, жизнь, имущество граждан. Он должен заручиться благоволением народа, держа в узде и господ и смутьянов. Правь подданными, но не бей их до смерти, старайся их изучить и понять, «не будучи ими обманут, а сам их обманывая». Поскольку люди обращают большое внимание на внешнюю сторону, князь обязан о ней заботиться и даже против собственной воли должен делать вид, что он набожен, добр и милосерден, что он покровитель искусств и талантов. Пусть он не боится, что его разоблачат: люди по природе своей простодушны и доверчивы. Самое сильное чувство, на которое они способны, — это страх, поэтому князь должен стараться, чтобы его не столько любили, сколько боялись. Главное, чего он должен опасаться, это ненависти и презрения.
Кто прочтет трактат Эджидио Колонны «De regimine principum», тот обнаружит в нем прекрасный этический мир, не имеющий, однако, ничего общего с реальной жизнью. Но тот, кто прочтет «Князя» Макиавелли, обнаружит мир жестокой логики, основанный на изучении человека и жизни. Здесь человек, подобно природе, в своих действиях подчинен неизменным законам, основанным не на моральных критериях, а на критериях логики. Здесь не ставится вопрос, хорошо ли или дурно то, что делается, а соответствует ли это разуму или логике, существует ли соответствие между средствами и целью. Миром правит не сила как таковая, а сила разума.
Италия больше не могла создавать мир божеский и этический, и она создала мир логики. Неизведанным оставался у нее лишь один мир: интеллект; и Макиавелли открыл этот мир, очистил его от страстей и воображения.
Именно с этой высокой точки зрения и следует судить о Макиавелли. Главное, о чем он помышляет, — это «интеллектуальная серьезность», то есть точность цели, умение идти к ней прямо, не озираясь по сторонам и не позволяя второстепенным или посторонним соображениям задерживать или сбивать с пути. Его идеал — ясный ум, не замутненный никакими элементами сверхъестественного, никакими фантазиями или чувствами. Его герой — покоритель человека и природы, тот, кто понимает силы природы и человека и регулирует их, делает их своими орудиями. Цель может быть достойна похвалы или осуждения, и если она достойна осуждения, то он первым поднимет голос протеста во имя рода человеческого. Заглянем в главу десятую «Рассуждений», в ней содержится один из ярчайших примеров протеста, когда-либо вырывавшегося из благородного сердца. Но коль скоро цель поставлена, нет границ восхищению Макиавелли человеком, который пожелал и сумел ее добиться. Моральная ответственность заключена в цели, а не в средствах. Что же касается средств, то они не хороши лишь тогда, когда ими не умеют или не желают пользоваться, когда человек невежествен или слаб. Макиавелли говорит: внушайте ужас, но только не ненависть и не презрение. Ненависть — бессмысленное зло, внушаемое сластолюбием, страстью, фанатизмом. Презрение есть результат слабости воли, которая мешает тебе идти туда, куда зовет разум.
Когда Макиавелли писал эти строки, Италия забавлялась романами и новеллами, а в стране хозяйничали чужеземцы. Итальянцы были самым несерьезным, самым недисциплинированным народом на свете, воля была сломлена. Все хотели прогнать чужеземцев, всем было «нестерпимо тошно от этого варварского господства», но дальше пожеланий дело не шло. Отсюда понятно, почему, считая своей первой задачей восстановление волевого характера итальянцев, Макиавелли старается уничтожить корень зла. Мораль, религия, свобода, добродетель без волевого характера — пустая фраза. И, напротив, стоит восстановить волю, как восстановится и все остальное. И Макиавелли прославляет силу воли даже тогда, когда она направлена на злое дело. По его мнению, Чезаре Борджиа с его ясностью ума и твердостью духа, несмотря на полное отсутствие моральных устоев, гораздо в большей мере человек, нежели добрый и благороднейший Пьер Содерини, который, «глупая душа», из-за своей неспособности и слабости погубил республику.
Но если сила воли в Италии ослабла, то дух остался несокрушимым. Если Макиавелли в основу жизни положил принцип быть «человеком», открыв эру сильного разума, то главным комическим мотивом в итальянской литературе, в романах была как раз необузданная сила, сила, не ограниченная никакой дисциплиной, не целеустремленная.
Итальянский вариант героя рыцарского романа был смешным именно в силу того, что он представал воображению как бессмысленная демонстрация гигантской силы, лишенной, однако, какой бы то ни было серьезности цели и средств, силы как таковой, используемой для достижения и самых серьезных и самых пустых целей; это-то и придает такой комизм образам Морганте, Мандрикардо и Фракасса. Были, разумеется, рыцарские цели: опекать женщин, защищать угнетенных и слабых, но в глазах умных, скептически настроенных читателей все это казалось не менее смешным, чем необычайные проявления физической силы.
Об этих рыцарях, изображаемых на итальянский лад, можно сказать то же, что Дораличе сказала Мандрикардо, видя, как он ради меча и щита проделал те же подвиги, что и для овладения ею: «Не любовью ты был движим, а врожденным жестокосердием».
Итак, итальянский дух, с одной стороны, высмеивал средневековье как хаотическое столкновение сил, а с другой — положил в основу новой эпохи мужественный принцип, согласно которому сила заключается в уме, в серьезности цели и средств.
То, что Италия разрушала, и то, что она создавала, свидетельствовало о ее огромной интеллектуальной мощи: она опередила Европу не менее чем на сто лет.
Но у Италии был ум и не было силы. Итальянцы полагали, что умственного превосходства достаточно, чтобы изгнать чужеземцев. То был ум зрелый, живой, но абстрактный: формальная логика при полном равнодушии к цели. То была наука для науки, как бывает искусство для искусства.
Совесть была лишена цели, а когда совесть дремлет, то сердце холодно и воля слаба, каким бы зрелым ни был ум. Жизнь духа была направлена только на отрицание и на осмеяние. Итальянцам было легче смеяться над необузданными, не подчиняющимися никакой дисциплине силами, чем дисциплинировать себя, легче потешаться над чужеземцами, чем прогнать их. Острота служила аттестатом их умственного превосходства и их морального упадка. Им недоставало не физической силы и не смелости, которая из нее вытекает, а силы моральной, той, что сплачивает нас вокруг идеи и наполняет решимостью жить и умереть за нее.
Макиавелли отдавал себе ясный отчет в этом упадке, или, как он говорил, испорченности. Он пишет в «Князе»:
«Велика мощь в членах тела, лишь бы хватило ее у вождей. Посмотрите, как на поединках и в схватках между немногими выделяются итальянцы силой, ловкостью, находчивостью в бою».
Италия действительно была испорчена, ибо у нее не было моральных сил, а следовательно, достойной цели, которая заполнила бы собой национальное сознание. Макиавелли принадлежат великие слова о том, что успех на войне обеспечивают не деньги, не крепости и не солдаты, а моральные силы — патриотизм и дисциплина.
Главной причиной итальянской «испорченности» была развращенность религии. Вот незабываемые слова, иллюстрацией к которым мог служить Лютер:
«Когда бы христианская религия поддерживалась в том виде, в каком она была задумана ее основателем, то государства и республики жили бы в счастии и единении. И ничто так не свидетельствует об упадке ее, как то обстоятельство, что народы, ближе всего стоящие к римской церкви, которая является главой нашей религии, меньше всех веруют. Если присмотреться к основам ее, увидеть, сколь отличается нынешнее состояние религии от прежнего, то можно рассудить, что близится либо погибель, либо великое бедствие».
Весьма неблагодарная задача — высказывать горькую правду собственной родине, но это святой долг, и великий человек чувствует всю его важность.
«Прав тот, кто, родившись в Италии или в Греции и не став в Италии французом, а в Греции турком, проклинает свое время».
Для Макиавелли говорить правду родине — святой долг, акт патриотизма. Перед его взором открывается вся история мира. Он видит славу Ассирии, Мидии, Персии, Греции, Италии и Рима, прославляет королевство франков, турков, султана, подвиги сарацин и добродетели народов некогда существовавшей великой империи. Человеческий дух, неизменный и бессмертный, переходит от одного народа к другому и проявляет свою силу. Но когда дело доходит до Италии, то сравнение ранит его в самое сердце. Лучшие страницы его Истории — те, в которых рассказывается о падении Генуи, Венеции и других итальянских городов, являвших собой печальное зрелище на фоне расцвета европейских государств.
Не славословить свою страну, а говорить ей правду, дать ей почувствовать, сколь глубоко ее падение, чтобы она устыдилась и чтобы это послужило для нее уроком, описать болезнь и указать средства ее лечения представляется ему долгом порядочного человека. Это сознание долга придает его словам высокое моральное звучание.
«Когда б не было ясно как Божий день, что тогда царили добродетели, а ныне — порок, я бы выбирал более сдержанные выражения. Но коль скоро это явствует со всей очевидностью, я буду откровенно говорить о нынешних временах, дабы молодежь, сии строки прочитав, могла бы бежать пороков и взять себе за образец времена прошлые. Ибо долг добрых людей учить других тому, что сами они из-за превратностей судьбы или безвременья не могли осуществить, дабы кто-нибудь из молодых, наиболее угодных небу, мог сие содеять».
Слова эти — памятник нерукотворный. В них ощущаешь дух Данте.
И Макиавелли сдержал свое обещание. Он сурово судит о людях и о событиях. Общеизвестно, что писал он о папстве. Не более снисходителен он и к князьям.
«Пусть наши правители, много лет властвовавшие в своих княжествах, обвиняют за утрату их не судьбу, а свою неумелость; в спокойные времена им никогда в голову не приходило, что обстоятельства могут измениться, когда же наступили времена тяжкие, они думали о бегстве, а не о защите».
Об авантюристах он пишет:
«Последствием их воинской доблести было, что Италия открыта вторжению Карла, разграблена Людовиком, захвачена Фердинандом и посрамлена швейцарцами».
Не менее строго осудил он и наследие феодализма дворян; как живые предстают они в следующей замечательной яркой картине.
«Дворянами именуют тех бездельников, что живут в довольстве на доходы от своих владений, не заботясь ни об обработке земель, ни о каком другом способе добывать средства к существованию. Они оказывают пагубное воздействие во всех провинциях, но особенный вред наносят те, кто, помимо имений, владеют еще замками и имеют подданных, кои им повинуются. Людей этих двух категорий великое множество в королевстве Неаполитанском, Римской области, в Романье и в Ломбардии. Вследствие чего в сих провинциях никогда не было политической жизни, ибо люди такого сорта — заклятые враги всякой цивилизации».
Следует отметить здесь совершенно новую, современную мысль о том, что смысл жизни человека заключается в труде и что самый большой враг цивилизации — это безделье. Этот принцип дискредитировал монастыри и в корне подорвал не только аскетическое мировоззрение с его созерцательностью, но и феодальную систему, основанную на том, что безделье немногих обеспечивалось трудом большинства. Человек, который столь же принципиально, сколь откровенно, отметил все причины упадка Италии, имел все основания говорить, намекая на Савонаролу:
«Потому-то Карлу, королю Франции, и можно было захватить Италию только с куском мела в руках, и тот, кто сказал, что причиной этого были грехи наши, говорил правду, но грехи были не те, о которых он думает, а те, о которых я рассказал».
Фаталисты — те, кто ничего не делает, они все объясняют судьбой. Они и тогда объясняли все злоключения Италии невезением. Макиавелли пишет: «Судьба проявляет свое могущество там, где нет силы, которая бы заранее была подготовлена, чтобы ей сопротивляться, и обращает свои удары туда, где, она знает не возведено плотины и заграждений, чтобы остановить ее. Если вы посмотрите на Италию, страну этих переворотов, давшую им толчок, то увидите, что это равнина без единой насыпи и преграды».
Ввиду того что Италия погрязла в пороках, Макиавелли призывает спасителя — итальянского князя, который, подобно Тезею, Киру, Моисею или Ромулу, навел бы порядок: он был убежден, что упорядочить государство должен один человек, а управлять им должны все. В моменты наибольшей опасности древние римляне назначали диктатора: избавить Италию от гибели, по мнению Макиавелли, могла только диктатура.
«Князь, помышляющий о славе, должен стремиться подчинить себе развращенный город, не для того чтобы испортить его окончательно, как это сделал Цезарь, а чтоб навести порядок, как Ромул».
Вот его знаменитое и своеобразное суждение о Цезаре:
«Никто не сомневается в славе Цезаря, постоянно слыша похвалы в его адрес, расточаемые писателями; а те, кто его восхваляет, помнят лишь о том, как судьба была к нему благосклонна. Но кто хочет знать, что сказали бы о нем свободные писатели, пусть прочтут сказанное ими о Катилине. Большого презрения заслуживает Цезарь, ибо гораздо более следует порицать того, кто содеял зло, чем того, кто замыслил сотворить его. Взгляните, какие похвалы они воздают Бруту: не имея возможности осуждать всемогущего, они восхваляют врага его. И тогда вы хорошо поймете, чем Рим, Италия, весь мир обязаны Цезарю».
Тому, кто силой овладевает государством, Макиавелли обещает не только «амнистию», но и славу — лишь бы ему удалось упорядочить государственные дела.
«Пусть помнят те, кому небо дарует сию возможность, что перед ними открыты два пути: один путь ведет к спокойной жизни и славе после смерти, второй сулит жизнь, полную тревог, а после смерти — вечное бесчестье».
Стало быть, он призывает человека — избранника Неба, который исцелил бы Италию от ее ран, «положил бы конец разграблению Ломбардии, поборам в Неаполе и Тоскане, излечил бы давно загноившиеся язвы». Это давняя мысль о спасителе, о мессии. Данте тоже призывал политического мессию, Вельтро. Но в глазах Данте — гибеллина — спасителем Италии был Генрих Люксембургский, ибо он мыслил свою Италию как сад империи; по идее Макиавелли спасителем Италии должен был стать один из итальянских князей, ибо в его представлении Италия была самостоятельной нацией и все, что находилось за ее пределами, «по ту сторону гор», было чужим, варварским.
Кто хочет ознакомиться с развитием итальянского духа от Данте до Макиавелли, пусть сравнит проникнутую мистицизмом и схоластикой «Монархию» Данте с современным по своим идеям и по форме «Князем» Макиавелли. Правда, идея Макиавелли оказалась такой же утопией, как и идея Данте. И сегодня нетрудно установить — почему. Слова «родина», «свобода», «Италия», «добрые порядки», «доброе оружие» были для народа, в толщу которого еще не проник луч образования и культуры, пустым звуком. Люди из культурных слоев общества давно ушли в частную жизнь: они либо пребывали в идиллическом состоянии бездействия, либо предавались литературным занятиям и были космополитами, жившими общими интересами искусства и науки, не имеющими родины.
Эта Италия любителей изящной словесности, людей, либо принимавших поклонение, либо поклонявшихся, утрачивала свою независимость, сама того, по-видимому, не замечая. Иноземцы поначалу испугали ее своей свирепостью, жестокостью своих поступков, а потом, подольстившись к ней, то и дело подчеркивая свое к ней почтение и восхваляя ее мудрость, склонили на свою сторону.
Итальянцы, утратив свободу и независимость, устами своих поэтов еще долгое время продолжали вспоминать о былой славе, хвастаться тем, что они — властители мира.
Конечно, ненависть к чужеземцам жила в их сердцах, так же как и стремление от них избавиться. Но воля была так слаба, что за весь этот период не было ни единой попытки предпринять что-либо для освобождения Италии. Даже Макиавелли ограничился изложением своей идеи; нам не известно, чтобы он предпринял для ее осуществления что-либо серьезное, помимо написания этой замечательной книги, выдержанной в возвышенном, поэтическом тоне, ему не свойственном и продиктованном скорее порывом его благородного сердца, нежели спокойной убежденностью политического деятеля. То были лишь иллюзии. Думая об Италии, он в какой-то степени принимал желаемое за действительное. То, что он питал эти иллюзии, делает ему честь как гражданину. Заслуга его как мыслителя состоит в том, что, создавая свою утопию, он основывался на реальных и постоянных факторах жизни современного общества и итальянской нации, на тех факторах, которым предстояло развиваться в более или менее близком будущем, писателем предугаданном. То, что сегодня было иллюзией, завтра стало реальностью.
То обстоятельство, что Макиавелли при всей своей опытности и наблюдательности предавался иллюзиям, отнюдь не должно вызывать удивления: в его натуре было много поэтического.
Вот он сидит в остерии и играет с трактирщиком, мельником и двумя булочниками в «крикку» или «триктрак».
«За игрой вспыхивают препирательства и перебранка, мы воюем из-за каждого куаттрино (гроша), и крики наши доносятся до самого Сан-Кашано».
В этом много плебейского. Но зато дальше, комментируя свои слова, Макиавелли глубоко поэтичен:
«Окунувшись в эту плебейскую атмосферу, я очищаю мозг свой от плесени и даю волю злой моей судьбине: пусть она топчет меня, а я погляжу, неужто не сделается ей стыдно».
А вот он один, в лесу, с томиком Петрарки или Данте, дает простор «вольным мыслям», фантазирует, плывя по волнам воображения:
«Когда наступает вечер, я возвращаюсь домой и вхожу в свою рабочую комнату. На пороге я сбрасываю с себя пыльную, грязную крестьянскую одежду, облачаюсь в одежды царственные и придворные. Одетый достойным образом, я вступаю в античное собрание античных мужей. Там, встреченный ими с любовью, я вкушаю ту пищу, которая уготована единственно мне. Там я не стесняюсь беседовать с ними и спрашивать у них объяснения их действий, и они благосклонно мне отвечают. В течение четырех часов я не испытываю никакой скуки. Я забываю все огорчения, я не страшусь бедности, и не пугает меня смерть. Весь целиком я перевоплощаюсь в них».
Эти слова «я перевоплощаюсь», «даю простор вольным мыслям» звучат энергично и свидетельствуют о том, что его натуре были свойственны созерцательность, экстатичность, восторженность.
Между Макиавелли и Данте есть родство. Но то был Данте, родившийся после Лоренцо деи Медичи, впитавший в себя дух Боккаччо, который издевался над «Божественной комедией» и искал «комедию» в этом мире. В утопии Макиавелли чувствуется преклонение перед человеческим духом, его поэтизация, обожествление.
Вот пример: князь поднимает знамя и, как когда-то Юлий Цезарь, кричит: «Прочь, варвары!»
Это пишет поэт, который взирает на зрелище, созданное его воображением: «Какие ворота закрылись бы перед ним, какой народ отказал бы ему в повиновении, как могла бы зависть стать ему поперек дороги, какой итальянец не пошел бы за ним?»
В заключение приводятся стихи Петрарки:
И Доблесть, не желая
Мириться с Гневом, даст ему отпор:
Отвага вековая
Жива в сердцах италов до сих пор.
Но иллюзии вскоре рассеялись. Макиавелли создал себе прекрасный образ высоконравственного, цивилизованного мира, образ добродетельного, дисциплинированного народа, навеянный древним Римом, и это придает убедительность и его упрекам и его похвалам. Однако то был поэтический мир, слишком отличавшийся от реальности, да и сам Макиавелли был слишком далек от своего идеала, слишком походил на своих современников.
Каждый писатель в какой-то мере умирает для потомков. То же произошло и с Макиавелли: одна часть его, а именно та, которая принесла ему его печальную славу, умерла. Это «отходы» его творчества, самая грубая часть его писательского я, хотя обычно ее считали самой жизненной, настолько жизненной, что именно ее прозвали «макиавеллизмом».
И поныне, когда иностранец хочет сделать Италии комплимент, он называет ее родиной Данте и Савонаролы, а о Макиавелли умалчивает. Да и сами мы не решаемся называть себя сыновьями Макиавелли, потому что между нами и этим великим человеком встал «макиавеллизм». Это всего лишь слово, но слово, освященное веками: оно производит впечатление и отпугивает.
С Макиавелли произошло то же, что с Петраркой. Люди назвали «петраркизмом» то, что у Петрарки было лишь случайным, но к чему свелось все содержание творчества его подражателей. Точно так же «макиавеллизмом» назвали то, что в учении Макиавелли было второстепенным, относительным, а о бесспорном, нетленном забыли.
Так, о Макиавелли сложилось мнение, в соответствии с которым на него смотрели лишь с одной и наименее интересной стороны. Настала пора восстановить его облик полностью.
У Макиавелли есть и формальная логика и содержание. В основе его логики — серьезность цели, то, что он называет добродетелью. Ставить перед собой цель, заведомо зная, что ты не можешь и не хочешь ее достичь, значит уподобиться женщине. Быть мужчиной — значит «твердо шагать к цели». Но, шагая к своей цели, люди часто заблуждаются, потому что их разум и воля затуманены призраками и эмоциями и они судят по внешней стороне вещей; люди слабые, немощные судят о вещах по форме, а не по существу: это характерно для простонародья. Поэтому быть человеком, быть сделанным из настоящего теста — значит отбросить обманчивую форму и идти к цели, сохраняя ясность ума и твердость воли. Такой человек может быть тираном или гражданином, может быть добрым или злым. В данном случае речь идет не о том, это совершенно иной аспект человеческой натуры. Макиавелли интересует одно: можно ли назвать данного человека человеком. Его волнует одно: как обновить корни увядающего растения, именуемого человеком.
Согласно макиавеллиевой логике, добродетель — это характер, воля, а порок — непоследовательность, боязливость, колебания.
Само собой разумеется, что урок из этой сентенции, сформулированной в столь общем виде, могут извлечь все, и добрые люди и плуты; поэтому неудивительно, что одни считают книжку Макиавелли сводом законов для тиранов, а другие — кодексом свободных людей. В действительности она учит основе основ: быть человеком. Из нее мы узнаем, что историей, так же как и природой, управляет не случай, а разумные, поддающиеся учету силы, основанные на согласовании цели и средств, и что человек как часть коллектива и как индивидуум недостоин называться человеком, если тоже не представляет собой разумной силы, соразмеряющей цель и средства.
На этой основе строится зрелая эпоха жизни человечества, по возможности освобождающаяся от воздействия воображения и страстей, ставящая перед собой ясную, серьезную цель, достигаемую точными средствами. Такова основная идея Макиавелли, такова поставленная им задача. Она не абстрактна, не сводится к праздным разговорам: она наполнена содержанием, о котором в основных чертах было сказано выше.
Вот что в учении Макиавелли абсолютно и непреложно: серьезность земной жизни. Ее орудие — труд, ее цель — родина, ее принцип — равенство и свобода, ее нравственный закон — нация, ее созидатель — человеческий дух или мысль, неизменная и нетленная, ее орган — самостоятельное и независимое государство, подчиняющее дисциплине все силы, уравновешивающее все интересы. И венцом ему служит слава, то есть одобрение всего рода человеческого, а в основе лежит добродетель, то есть характер, agere et pati fortia.
Научную основу его учения составляет «правда настоящая», данная через опыт и наблюдение. Воображение, чувство, абстракция вредны в науке в той же мере, что и в жизни. Схоластика умирает, рождается наука.
Вот это подлинный макиавеллизм, живой, вечно молодой. Это программа современного, развитого мира, которая после некоторых поправок и добавлений была более или менее воплощена в жизнь. Чем больше народ приближается к ее осуществлению, тем больше у него оснований называться великим.