Страница:
История эта удивила ее не меньше, чем меня. Ее голова лежала на моей груди, я перебирал ее роскошные волосы, вдыхал ее запах, гладил ее мягкие плечи и спину. Сквозь большое окно нам были видны ночные облака и мы воображали их разными существами и вещами; нам не хотелось оставлять их самими собой. Я сказал, думая об Амосе Маккензи:
– Если он и правда из тех Маккензи, поневоле начнешь верить, что все это как-то переплетено.
– Может быть, – сказала Хелен.
– Когда доктор Ердели заговорила о нем, мне стало странно, будто я наткнулся на что-то важное в моем собственном прошлом.
Она нежно меня поцеловала, и я продолжал философствовать.
– Может быть, я вспомнил, какой была моя жизнь в детстве. Каково было надеяться. Может, мне стало так странно как раз из-за воспоминания о том, что однажды я был полон надежд.
Хелен молчала долго. Я даже испугался, что расстроил ее. Но она заговорила об Амосе Маккензи.
– Как это по-детски, – сказала она, – верить, будто жизнь может перейти в деревья и растения. Ведь все, что от него осталось, – это история, в словах. Ведь слова и есть в своем роде наши неувядающие цветы.
Мне понравилась мысль, что слова – это цветы. Иногда кто-то собирает красивейшие из них, чтобы засушить. Я сказал об этом Хелен. Такие беседы мы раньше часто вели, мы их так любили. И, как всегда, в какой-то момент она принялась смеяться, я прижался к ней, и, сами не заметив, мы вернулись к тому роду садовой прививки, что принят между мужчиной и женщиной.
Потом я пообещал себе (я так и не сказал Хелен), что еще раз напишу Доналду Кромарти и поделюсь тем, что я услышал о жизни и смерти некоего Амоса Маккензи, который мог быть одним из патагонских Маккензи. Вдруг эти сведения пригодятся ему в расследовании истории, рассказанной дедом. Я не мог и представить себе, как он использует все это потом, в мотеле «Парадиз». Я повернулся на бок, вдыхая сладкий аромат Хелен, и уснул – и в ту ночь спал лучше, чем когда бы то ни было.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
– Если он и правда из тех Маккензи, поневоле начнешь верить, что все это как-то переплетено.
– Может быть, – сказала Хелен.
– Когда доктор Ердели заговорила о нем, мне стало странно, будто я наткнулся на что-то важное в моем собственном прошлом.
Она нежно меня поцеловала, и я продолжал философствовать.
– Может быть, я вспомнил, какой была моя жизнь в детстве. Каково было надеяться. Может, мне стало так странно как раз из-за воспоминания о том, что однажды я был полон надежд.
Хелен молчала долго. Я даже испугался, что расстроил ее. Но она заговорила об Амосе Маккензи.
– Как это по-детски, – сказала она, – верить, будто жизнь может перейти в деревья и растения. Ведь все, что от него осталось, – это история, в словах. Ведь слова и есть в своем роде наши неувядающие цветы.
Мне понравилась мысль, что слова – это цветы. Иногда кто-то собирает красивейшие из них, чтобы засушить. Я сказал об этом Хелен. Такие беседы мы раньше часто вели, мы их так любили. И, как всегда, в какой-то момент она принялась смеяться, я прижался к ней, и, сами не заметив, мы вернулись к тому роду садовой прививки, что принят между мужчиной и женщиной.
Потом я пообещал себе (я так и не сказал Хелен), что еще раз напишу Доналду Кромарти и поделюсь тем, что я услышал о жизни и смерти некоего Амоса Маккензи, который мог быть одним из патагонских Маккензи. Вдруг эти сведения пригодятся ему в расследовании истории, рассказанной дедом. Я не мог и представить себе, как он использует все это потом, в мотеле «Парадиз». Я повернулся на бок, вдыхая сладкий аромат Хелен, и уснул – и в ту ночь спал лучше, чем когда бы то ни было.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
РАХИЛЬ
Рахиль Маккензи и ее старшая сестра Эсфирь провели несколько лет на Границе в доме Святой Фионы для бродяг и бездомных (только девочек), который содержали сестры Святого Ордена Исправления. С самого начала Рахиль была замкнутым ребенком, а это только поощрялось в заведении, где кататония легко могла сойти за послушание и понятливость. В четырнадцать лет она уже была красавицей, изящной и стройной.
Она полюбила каждый день часами просиживать в потемках приютской котельной. Своей сестре, Эсфири, она объясняла, что в солнечном свете она чувствует себя так, будто испаряется, рассыпается на части. Темнота же оставляла ее нетронутой.
По мере того как росла ее красота, она говорила все меньше и все более простыми словами. Но ее сестре и другим сиротам все труднее было понять ее. Ее красота так резала глаз в этом унылом месте, что все вздохнули с облегчением, когда ей пришла пора уезжать.
Она отправилась в столицу, где занималась разной работой, пока не стала получать достаточно, чтобы поступить на вечерние курсы машинописи. В то время у нее было множество любовников. Им было доступно ее тело, но не разум.
Со своей семьей она встречалась только раз после того, как оставила приют. В двадцать пять лет она уплыла в Северную Америку на пароходе «Маврикий». Всю дорогу просидела в каюте, зашторив иллюминаторы и открывая их лишь в самые пасмурные дни. Снова ступив на землю, она села в одиночное купе поезда, который шел в глубь континента, и спустила шторку. Прибыв на место – ночью, – она с облегчением поняла, что темнота здесь по своим качествам ничем не хуже, а то и наоборот – очищена пройденным расстоянием.
«Тетрадь», Л. Макгау
1
Двa или, может быть, три месяца спустя, когда Хелен уехала в город, я отправился в сельскую резиденцию Дж. П. Он был очень стар (не меньше восьмидесяти), очень элегантен, с зачесанными назад серебристыми волосами. Без преувеличения, он весь был как-то серебрист: серебристая кожа, серебристый голос, серебристая полуулыбка. Я хотел расспросить его об одной женщине-фотографе, давно покойной, которая специализировалась на съемках умирающих. Она в свое время работала на Дж. П., когда тот владел одной из крупных газет города. Но он ничего о ней не помнил. В конце концов, он был старик, которому интереснее было делиться собственным опытом.
Мы сидели на разных концах дивана в комнате, где витал слабый запах лосьона после бритья, уставленной комфортабельной современной мебелью и техникой – в одном углу стереосистема и полка с пластинками, на столике рядом с нами приплюснутый телефон под слоновую кость. За все время, что я пробыл там, он ни разу не зазвонил. Пока Дж. П. говорил, я несколько раз видел в окно запряженные лошадьми повозки, черные, – они спускались мимо его дома. Такими пользовалась религиозная секта, до сих пор возделывавшая в этих местах землю. Наблюдать за ними через окно Дж. П. было все равно, что смотреть историческое кино. Чтобы завязать беседу, я заметил, что, должно быть, странно соседствовать с таким анахронизмом. Эта мысль, ответил он, посопев, волнует его ничуть не больше того, что материки под нами медленно дрейфуют; или того, что мы беспомощно вертимся, всю жизнь, вокруг солнца.
Я понял, что пустой болтовни не получится. Но ему было, что сказать по этому поводу. Пожалуй, продолжал он, его ничто не может больше удивить. Он слышал от других, что в старости все должно быть неожиданно – даже то, что просыпаешься утром. Может, чтобы защититься от такого обвала неожиданностей, некоторые отращивают сюрпризонепроницаемую оболочку, которую часто принимают за самодостаточность. Даже те, кто внутри.
Мы сидели на разных концах дивана в комнате, где витал слабый запах лосьона после бритья, уставленной комфортабельной современной мебелью и техникой – в одном углу стереосистема и полка с пластинками, на столике рядом с нами приплюснутый телефон под слоновую кость. За все время, что я пробыл там, он ни разу не зазвонил. Пока Дж. П. говорил, я несколько раз видел в окно запряженные лошадьми повозки, черные, – они спускались мимо его дома. Такими пользовалась религиозная секта, до сих пор возделывавшая в этих местах землю. Наблюдать за ними через окно Дж. П. было все равно, что смотреть историческое кино. Чтобы завязать беседу, я заметил, что, должно быть, странно соседствовать с таким анахронизмом. Эта мысль, ответил он, посопев, волнует его ничуть не больше того, что материки под нами медленно дрейфуют; или того, что мы беспомощно вертимся, всю жизнь, вокруг солнца.
Я понял, что пустой болтовни не получится. Но ему было, что сказать по этому поводу. Пожалуй, продолжал он, его ничто не может больше удивить. Он слышал от других, что в старости все должно быть неожиданно – даже то, что просыпаешься утром. Может, чтобы защититься от такого обвала неожиданностей, некоторые отращивают сюрпризонепроницаемую оболочку, которую часто принимают за самодостаточность. Даже те, кто внутри.
2
– Но с другой стороны, – сказал он, – может быть, я слишком рано потерял невинность.
Когда он был мальчиком – в другой стране – и жил на отцовской ферме, по осени шла охота на кроликов. Многие пользовались ружьями и демоническими хорьками. Хорьков выпускали в угодья, и кролики в панике бежали под выстрелы.
Отец Дж. П. на своей территории запрещал и ружья, и хорьков; ему больше нравились ловушки. Он ставил силки – маленькие виселицы с деревянным столбиком и проволочной петлей – на исхоженных кроликами тропках. Их оставляли на ночь, а утром Дж. П. с отцом собирали улов.
В детстве Дж. П. отчасти нравилось ставить ловушки и отчасти жаль было кроликов. Он считал, что силки – гуманный жест со стороны отца: по крайней мере, у кролика был шанс обойти их. Он так и сказал отцу. Тот рассмеялся и потрепал Дж. П. по голове (тогда ему было лет двенадцать). Это мама настояла на силках, объяснил он, и вовсе не ради того, чтобы поступать с кроликами по-честному. Напротив, она полагала, что нет лучше дичи, чем кролик, который провел ночь в силках: мясо становилось просто восхитительно нежным. Она говорила, что это, по всей видимости, имеет отношение к продолжительности его страданий. Ружья убивают их слишком быстро.
Язык Дж. П. был как серебряный ножичек, мелькавший между губ, – он разрезал его лицо изнутри, чтобы выпустить наружу слова.
– Если бы продолжительность страданий оказывала такое же действие на людей, из нас получались бы лакомые кусочки, – сказал он.
Не знаю, имел ли в виду он нас двоих, сидящих рядом на удобном диванчике в этой современной комнате, или все человечество в целом. Мне было немного не по себе под всепонимающим взглядом его серебристых глаз.
– Страдания – это одно, – сказал он. – А вот как быть со смертью?
На своем веку он насмотрелся смертей. Кровавых. Не меньше других мужчин. Особенно, когда был военным корреспондентом. Давным-давно. Но были и другие смерти, в мирное время, оттого – еще более замечательные. Он хранил воспоминания, которые кто-то, быть может, назовет сентиментальными, о двух таких смертях – мужчины и женщины.
Первая произошла, когда он еще был начинающим репортером здесь, в одном из крупных провинциальных городов. Очевидное самоубийство. Но кое-кто попал бы на виселицу, если бы не остановился купить сигару.
– Я вам сейчас покажу одну вещь, – сказал Дж. П., с трудом поднимаясь на ноги (серебро проникло и в его суставы), и отправился к бюро рядом с рабочим столом. Порывшись в ящике, он вернулся к дивану с пожелтевшим от времени листом бумаги. Старомодным шрифтом там был напечатан следующий текст.
– Как раз Лундт, – сказал Дж. П., – и убил себя. Джек Миллер – это тот, кого чуть не повесили.
Записку Дж. П. раздобыл, когда расследование смерти Лундта закончилось, и дело закрыли. Полицейские разрешили ему оставить ее на память, поскольку, кроме нее, всплыло еще с полдюжины таких же. Лундт разослал их по всему городу – своему врачу, адвокату, сослуживцам: их должны были доставить на следующий день после его смерти.
– В каждой записке говорилось одно и то же: Лундт боялся, что Миллер его убьет. – Дж. П. откинулся назад, полузакрыв серебряные глаза. – В те дни, если бы Миллер сделал это, его повесил бы парень из Басдена, городка всего в пяти милях к югу отсюда.
Я понял, что теперь он расскажет мне о Басдене, хотя я предпочел бы послушать о Лундте. Удивительно, как все было связано в его голове. Неужели он никогда не заговаривается? Или, может, последовательность для такого человека слишком прямолинейна, слишком груба. Или же дорогу сквозь его память пересекало столько полузабытых тропинок и глухих переулков, что он уже не мог уверенно дойти туда, куда собирался. Так или иначе, он откинулся на спинку дивана, изогнул до хруста серебряные пальцы на правой руке. Звук был такой, словно под дряблой кожей трескалась сухая кость.
Когда он был мальчиком – в другой стране – и жил на отцовской ферме, по осени шла охота на кроликов. Многие пользовались ружьями и демоническими хорьками. Хорьков выпускали в угодья, и кролики в панике бежали под выстрелы.
Отец Дж. П. на своей территории запрещал и ружья, и хорьков; ему больше нравились ловушки. Он ставил силки – маленькие виселицы с деревянным столбиком и проволочной петлей – на исхоженных кроликами тропках. Их оставляли на ночь, а утром Дж. П. с отцом собирали улов.
В детстве Дж. П. отчасти нравилось ставить ловушки и отчасти жаль было кроликов. Он считал, что силки – гуманный жест со стороны отца: по крайней мере, у кролика был шанс обойти их. Он так и сказал отцу. Тот рассмеялся и потрепал Дж. П. по голове (тогда ему было лет двенадцать). Это мама настояла на силках, объяснил он, и вовсе не ради того, чтобы поступать с кроликами по-честному. Напротив, она полагала, что нет лучше дичи, чем кролик, который провел ночь в силках: мясо становилось просто восхитительно нежным. Она говорила, что это, по всей видимости, имеет отношение к продолжительности его страданий. Ружья убивают их слишком быстро.
Язык Дж. П. был как серебряный ножичек, мелькавший между губ, – он разрезал его лицо изнутри, чтобы выпустить наружу слова.
– Если бы продолжительность страданий оказывала такое же действие на людей, из нас получались бы лакомые кусочки, – сказал он.
Не знаю, имел ли в виду он нас двоих, сидящих рядом на удобном диванчике в этой современной комнате, или все человечество в целом. Мне было немного не по себе под всепонимающим взглядом его серебристых глаз.
– Страдания – это одно, – сказал он. – А вот как быть со смертью?
На своем веку он насмотрелся смертей. Кровавых. Не меньше других мужчин. Особенно, когда был военным корреспондентом. Давным-давно. Но были и другие смерти, в мирное время, оттого – еще более замечательные. Он хранил воспоминания, которые кто-то, быть может, назовет сентиментальными, о двух таких смертях – мужчины и женщины.
Первая произошла, когда он еще был начинающим репортером здесь, в одном из крупных провинциальных городов. Очевидное самоубийство. Но кое-кто попал бы на виселицу, если бы не остановился купить сигару.
– Я вам сейчас покажу одну вещь, – сказал Дж. П., с трудом поднимаясь на ноги (серебро проникло и в его суставы), и отправился к бюро рядом с рабочим столом. Порывшись в ящике, он вернулся к дивану с пожелтевшим от времени листом бумаги. Старомодным шрифтом там был напечатан следующий текст.
Я опасаюсь за свою жизнь.Сообщение было подписано чернилами, мелким, аккуратным почерком: «Джералд Лундт».
Джек Миллер грозит убить меня, если я не
верну ему деньги. Не дайте ему
выйти сухим из воды. Ради бога.
– Как раз Лундт, – сказал Дж. П., – и убил себя. Джек Миллер – это тот, кого чуть не повесили.
Записку Дж. П. раздобыл, когда расследование смерти Лундта закончилось, и дело закрыли. Полицейские разрешили ему оставить ее на память, поскольку, кроме нее, всплыло еще с полдюжины таких же. Лундт разослал их по всему городу – своему врачу, адвокату, сослуживцам: их должны были доставить на следующий день после его смерти.
– В каждой записке говорилось одно и то же: Лундт боялся, что Миллер его убьет. – Дж. П. откинулся назад, полузакрыв серебряные глаза. – В те дни, если бы Миллер сделал это, его повесил бы парень из Басдена, городка всего в пяти милях к югу отсюда.
Я понял, что теперь он расскажет мне о Басдене, хотя я предпочел бы послушать о Лундте. Удивительно, как все было связано в его голове. Неужели он никогда не заговаривается? Или, может, последовательность для такого человека слишком прямолинейна, слишком груба. Или же дорогу сквозь его память пересекало столько полузабытых тропинок и глухих переулков, что он уже не мог уверенно дойти туда, куда собирался. Так или иначе, он откинулся на спинку дивана, изогнул до хруста серебряные пальцы на правой руке. Звук был такой, словно под дряблой кожей трескалась сухая кость.
3
– Басден, – начал он, – это деревушка здесь неподалеку, все дома в ней сложены из плитняка. За последние сто лет все публичные казни проводили члены одной семьи – Моррисоны, жившие в Басдене уже несколько поколений.
Однажды в разгар эпохи повешений Дж. П. сам брал интервью у братьев Моррисонов. Он побаивался встречи с ними, но братья, стройные и огненно-рыжие, оказались совершенно нормальными, жизнерадостными людьми. Вся деревушка очень гордилась ими, в их честь даже назвали детскую площадку с качелями и веревочной каруселью.
Братья относились к своей работе очень добросовестно. По три часа в день они практиковались на полностью обустроенной виселице в подвале (они провели к ней Дж. П. и дали дернуть рычаг; грохот падающего люка еще долго отдавался у него в ушах) и поддерживали форму трусцой и поднятием гирь. Они показали Дж. П. иллюстрированную семейную библию; на форзаце был список четырех поколений семьи, работавших на двух континентах палачами.
Эти братья Моррисоны объяснили Дж. П., что они – «эшафотники». Каждый раз, когда их нанимали, единственная обязанность состояла в том, чтобы убедиться в полной исправности механизма виселицы и образцово провести повешенье. Они никогда не снисходили до того, чтобы потом убирать под эшафотом. Висельники имеют свойство при падении терять контроль над кишечником, не говоря уже о том, что у женщин, когда тело рывком останавливается на конце веревки, непременно выпадает матка. Есть работа, считали Моррисоны, которую лучше оставить уборщицам.
Через много лет после первого интервью, когда смертную казнь только отменили; Дж. П. снова встретился с этими Моррисонами. Они были все также бодры и веселы – но теперь стояли за прилавком собственного овощного лотка и торговали помидорами. Дж. П. спросил, что они думают об отмене смертной казни. Младший брат (к тому времени оба уже состарились) ответил, что ему все равно – никто не отнимет у него прекрасных воспоминаний. Но старший скорбел по своей профессии. Ведь с тех пор не стали меньше убивать. Вся разница в том, что теперь убийством занимаются одни растяпы. Он, мол, сам предпочел бы петлю, затянутую профессионалом, неумехе с обрезом в темном переулке – такой только искалечит.
Дж. П. улыбнулся, вспоминая об этом.
– У меня в архивах есть копия интервью, – сказал он, – может, вам захочется почитать.
Временами его кожа напоминала кожу змеи перед линькой. Трудно сказать, был у нее свой собственный цвет, или под ней крылся еще один слой серебра.
Однажды в разгар эпохи повешений Дж. П. сам брал интервью у братьев Моррисонов. Он побаивался встречи с ними, но братья, стройные и огненно-рыжие, оказались совершенно нормальными, жизнерадостными людьми. Вся деревушка очень гордилась ими, в их честь даже назвали детскую площадку с качелями и веревочной каруселью.
Братья относились к своей работе очень добросовестно. По три часа в день они практиковались на полностью обустроенной виселице в подвале (они провели к ней Дж. П. и дали дернуть рычаг; грохот падающего люка еще долго отдавался у него в ушах) и поддерживали форму трусцой и поднятием гирь. Они показали Дж. П. иллюстрированную семейную библию; на форзаце был список четырех поколений семьи, работавших на двух континентах палачами.
Эти братья Моррисоны объяснили Дж. П., что они – «эшафотники». Каждый раз, когда их нанимали, единственная обязанность состояла в том, чтобы убедиться в полной исправности механизма виселицы и образцово провести повешенье. Они никогда не снисходили до того, чтобы потом убирать под эшафотом. Висельники имеют свойство при падении терять контроль над кишечником, не говоря уже о том, что у женщин, когда тело рывком останавливается на конце веревки, непременно выпадает матка. Есть работа, считали Моррисоны, которую лучше оставить уборщицам.
Через много лет после первого интервью, когда смертную казнь только отменили; Дж. П. снова встретился с этими Моррисонами. Они были все также бодры и веселы – но теперь стояли за прилавком собственного овощного лотка и торговали помидорами. Дж. П. спросил, что они думают об отмене смертной казни. Младший брат (к тому времени оба уже состарились) ответил, что ему все равно – никто не отнимет у него прекрасных воспоминаний. Но старший скорбел по своей профессии. Ведь с тех пор не стали меньше убивать. Вся разница в том, что теперь убийством занимаются одни растяпы. Он, мол, сам предпочел бы петлю, затянутую профессионалом, неумехе с обрезом в темном переулке – такой только искалечит.
Дж. П. улыбнулся, вспоминая об этом.
– У меня в архивах есть копия интервью, – сказал он, – может, вам захочется почитать.
Временами его кожа напоминала кожу змеи перед линькой. Трудно сказать, был у нее свой собственный цвет, или под ней крылся еще один слой серебра.
4
– Разумеется, – сказал он, – в деле Лундта до виселицы не дошло. Хотя могло бы.
Лундта Дж. П. помнил лысым, некрасивым (он знал его в лицо), средних лет клерком Департамента дорог в Городской Ратуше, заядлым читателем детективов, который старался по возможности избегать людей. Джек Миллер, начальник Лундта, напротив, вовсе не был стеснительным. Он надеялся сделать карьеру на общественной службе, имел успех у женщин, был заядлым игроком и охотником. Ему было мало дела до своих подчиненных, по крайней мере – до мужчин, и меньше всего до Лундта, самого нелюдимого из них.
В ночь, когда Лундт украл пистолет, черную «беретту», из оружейной коллекции Миллера, Департамент дорог справлял у последнего в доме Рождество. Пока остальные гости вели светские беседы Лундт пошел побродить. В подвале, в темном углу, он наткнулся на застекленный шкафчик, где Миллер хранил свое оружие. «Беретта» смертоносно сверкнула ему в полумраке.
При виде пистолета в Лундте все перевернулось. Лежа на полке, начищенный, чуждый любым сомнениям, он сказал ему все. Лундт завернул «беретту» и несколько патронов в клетчатый носовой платок и сунул в карман. Он стал вором. И готов был стать кем-то похуже.
– Лундт, – сказал Дж. П., – всего лишь присоединился к человечеству. В детстве отец часто говорил мне: оглядись вокруг, сынок, посмотри на мир, на тысячи тысячелетий чумы и войн, голода, убийств, публичных и домашних зверств, несправедливости, предательства, геноцида. Только прожженные циники могут отрицать, что за всем этим стоит какой-то грандиозный план.
Дж. П. улыбнулся, как крокодил, чуть раздвинувший челюсти. И моргнул – раз или два.
Лундта Дж. П. помнил лысым, некрасивым (он знал его в лицо), средних лет клерком Департамента дорог в Городской Ратуше, заядлым читателем детективов, который старался по возможности избегать людей. Джек Миллер, начальник Лундта, напротив, вовсе не был стеснительным. Он надеялся сделать карьеру на общественной службе, имел успех у женщин, был заядлым игроком и охотником. Ему было мало дела до своих подчиненных, по крайней мере – до мужчин, и меньше всего до Лундта, самого нелюдимого из них.
В ночь, когда Лундт украл пистолет, черную «беретту», из оружейной коллекции Миллера, Департамент дорог справлял у последнего в доме Рождество. Пока остальные гости вели светские беседы Лундт пошел побродить. В подвале, в темном углу, он наткнулся на застекленный шкафчик, где Миллер хранил свое оружие. «Беретта» смертоносно сверкнула ему в полумраке.
При виде пистолета в Лундте все перевернулось. Лежа на полке, начищенный, чуждый любым сомнениям, он сказал ему все. Лундт завернул «беретту» и несколько патронов в клетчатый носовой платок и сунул в карман. Он стал вором. И готов был стать кем-то похуже.
– Лундт, – сказал Дж. П., – всего лишь присоединился к человечеству. В детстве отец часто говорил мне: оглядись вокруг, сынок, посмотри на мир, на тысячи тысячелетий чумы и войн, голода, убийств, публичных и домашних зверств, несправедливости, предательства, геноцида. Только прожженные циники могут отрицать, что за всем этим стоит какой-то грандиозный план.
Дж. П. улыбнулся, как крокодил, чуть раздвинувший челюсти. И моргнул – раз или два.
5
Украв «Беретту», Лундт две недели был счастлив как никогда. Между его конторской работой и одержимостью детективами, казалось, не может быть ничего общего: параллельные дороги, ведущие в разные города. Но вот теперь каким-то чудом дороги пересеклись. Лундт знал, что именно к этому мгновению готовился всю свою жизнь. Обеденными перерывами в конторе, когда никто не мог ему помешать, он готовил ловушку. Первым делом напечатал несколько писем самому себе, подражая грубому стилю и плохой орфографии Миллера, потом без труда подделал его размашистую подпись. В письмах Миллер угрожал ему, требуя вернуть карточный долг.
Лундт аккуратно распределил даты отправления писем на два месяца. Убийство не должно было произойти под влиянием минутного порыва. Он рассовал письма по разным ящикам стола так, чтобы их нашли при расследовании. Затем напечатал свои «ответы», в которых умолял Миллера отсрочить расплату. Оригиналы порвал, но оставил среди своих папок вторые экземпляры, напечатанные через копирку.
Следующим шагом было излить душу, или притвориться, что изливаешь душу, кому-то в конторе. Он давал сослуживцам понять, что многие годы был азартным картежником – страстишка одинокой души – и вот, влип в неприятность. Позже на той же неделе он посетил врача и попросил у него рецепт на снотворное – у него, мол, депрессия. Он позволил доктору вытянуть из него, что депрессия – из-за карточных долгов. Кроме того, позвонил адвокату и спросил, как лучше поступить человеку, которому угрожают. Адвокат разумно заподозрил, что речь идет о самом Лундте.
В завершение этого этапа своего плана он пришел в полицейский участок, чтобы навести справки касаемо того, на какую защиту может рассчитывать человек, опасающийся за свою жизнь. Он был так встревожен, что у полицейского, который с ним говорил, не осталось сомнений, что Лундт подразумевает себя.
В день, выбранный для убийства, – слякотный январский день, – Лундт не пошел на работу. Около полудня он сам позвонил Миллеру. Это был ключевой момент. Своим самым робким голосом он попросил Миллера вечером приехать в Ратушу, в кабинет Лундта, ровно в восемь часов. Он прошептал в трубку, что нашел информацию о земельном скандале, который утопит единственного Миллерова оппонента на предстоящих выборах в городской совет.
Лундт хорошо понимал этого парня. Джек Миллер не мог устоять перед такой наживкой. Он сказал, что будет в восемь. Он даже не удивился, почему Лундт вдруг захотел оказать ему любезность. Он был из тех, кто ожидает любезности; такие люди слишком самонадеянны, чтобы допустить саму возможность, что их могут ненавидеть.
– Миллеру, – сказал Дж. П., – не хватало воображения. А у Лундта его было в переизбытке.
Он туго скрестил ноги и оперся на подлокотник дивана, словно воспоминания вдавливали его в угол. Над элегантными ботинками и тонкими носками видна была гладкая серебристая кожа. Дж. П. уселся поудобнее и продолжал – на сей раз не о Миллере и Лундте, но о воображении.
Лундт аккуратно распределил даты отправления писем на два месяца. Убийство не должно было произойти под влиянием минутного порыва. Он рассовал письма по разным ящикам стола так, чтобы их нашли при расследовании. Затем напечатал свои «ответы», в которых умолял Миллера отсрочить расплату. Оригиналы порвал, но оставил среди своих папок вторые экземпляры, напечатанные через копирку.
Следующим шагом было излить душу, или притвориться, что изливаешь душу, кому-то в конторе. Он давал сослуживцам понять, что многие годы был азартным картежником – страстишка одинокой души – и вот, влип в неприятность. Позже на той же неделе он посетил врача и попросил у него рецепт на снотворное – у него, мол, депрессия. Он позволил доктору вытянуть из него, что депрессия – из-за карточных долгов. Кроме того, позвонил адвокату и спросил, как лучше поступить человеку, которому угрожают. Адвокат разумно заподозрил, что речь идет о самом Лундте.
В завершение этого этапа своего плана он пришел в полицейский участок, чтобы навести справки касаемо того, на какую защиту может рассчитывать человек, опасающийся за свою жизнь. Он был так встревожен, что у полицейского, который с ним говорил, не осталось сомнений, что Лундт подразумевает себя.
В день, выбранный для убийства, – слякотный январский день, – Лундт не пошел на работу. Около полудня он сам позвонил Миллеру. Это был ключевой момент. Своим самым робким голосом он попросил Миллера вечером приехать в Ратушу, в кабинет Лундта, ровно в восемь часов. Он прошептал в трубку, что нашел информацию о земельном скандале, который утопит единственного Миллерова оппонента на предстоящих выборах в городской совет.
Лундт хорошо понимал этого парня. Джек Миллер не мог устоять перед такой наживкой. Он сказал, что будет в восемь. Он даже не удивился, почему Лундт вдруг захотел оказать ему любезность. Он был из тех, кто ожидает любезности; такие люди слишком самонадеянны, чтобы допустить саму возможность, что их могут ненавидеть.
– Миллеру, – сказал Дж. П., – не хватало воображения. А у Лундта его было в переизбытке.
Он туго скрестил ноги и оперся на подлокотник дивана, словно воспоминания вдавливали его в угол. Над элегантными ботинками и тонкими носками видна была гладкая серебристая кожа. Дж. П. уселся поудобнее и продолжал – на сей раз не о Миллере и Лундте, но о воображении.
6
Много лет назад (он был еще репортером) Дж. П. знал одного человека, воплощение настоящего мужчины, героя войны. Его с трудом – он был скромник, – но удавалось разговорить о том, как он воевал, пока однажды зимним утром не надышался в окопе горчичного газа. Человек этот помнил все: серую грязь ничейной земли, обрубки деревьев, крыс, боль в кишках, страх, непристойно разбросанные трупы. Дж. П. слушал рассказы этого человека и видел слезы на глазах старых солдат, тоже слушавших его.
Однажды вечером, возвращаясь с репортерского задания в другом городе, Дж. П. зашел в паб и увидел за столиком в углу этого же человека. Его окружала кучка внимательных слушателей. Дж. П. взял кружку пива и подсел к ним. Ему не терпелось послушать об ужасах боя. Но тут рассказ шел не об окопной войне. Человек говорил о корабле «Несравненный», торпедированном одной зимней ночью с шестьюстами человек команды. Он рассказывал, что сам был среди тех, кто пережил взрыв и полуодетым вывалился из внезапно раскалившейся духовки на палубу, которая уже начала крениться. Спрыгнув с борта, цепенея в ледяной воде, они чувствовали, как корабль засасывает на дно. Ему и еще нескольким товарищам удалось взобраться на деревянный плот и провести на нем три дня. Один за другим его боевые друзья умирали от холода и безысходности.
Тут рассказчик заметил Дж. П., который стоял рядом и слушал. Он сделал паузу, затем продолжал. В конце концов, говорил он, из них на плоту спаслись только двое – в таком состоянии, что дорога в море им была заказана. Для них война окончилась.
Дж. П. осушил кружку и ушел. Позже он узнал, что этого человека не взяли в армию из-за больного сердца. Но он так искусно рассказывал о своих воображаемых приключениях, что ему верилось легче, нежели тому, кто взаправду побывал на войне.
– Он был лжец, – сказал Дж. П., – но настоящие воины никогда не выдавали его.
Он долго молчал, пристально меня разглядывая. Я знал, что должен что-то ответить. Поэтому я попробовал улыбнуться, натянув кожу вокруг глаз и на челюстях. Вроде бы удовлетворенный моим старанием, он вернулся к Лундту.
Однажды вечером, возвращаясь с репортерского задания в другом городе, Дж. П. зашел в паб и увидел за столиком в углу этого же человека. Его окружала кучка внимательных слушателей. Дж. П. взял кружку пива и подсел к ним. Ему не терпелось послушать об ужасах боя. Но тут рассказ шел не об окопной войне. Человек говорил о корабле «Несравненный», торпедированном одной зимней ночью с шестьюстами человек команды. Он рассказывал, что сам был среди тех, кто пережил взрыв и полуодетым вывалился из внезапно раскалившейся духовки на палубу, которая уже начала крениться. Спрыгнув с борта, цепенея в ледяной воде, они чувствовали, как корабль засасывает на дно. Ему и еще нескольким товарищам удалось взобраться на деревянный плот и провести на нем три дня. Один за другим его боевые друзья умирали от холода и безысходности.
Тут рассказчик заметил Дж. П., который стоял рядом и слушал. Он сделал паузу, затем продолжал. В конце концов, говорил он, из них на плоту спаслись только двое – в таком состоянии, что дорога в море им была заказана. Для них война окончилась.
Дж. П. осушил кружку и ушел. Позже он узнал, что этого человека не взяли в армию из-за больного сердца. Но он так искусно рассказывал о своих воображаемых приключениях, что ему верилось легче, нежели тому, кто взаправду побывал на войне.
– Он был лжец, – сказал Дж. П., – но настоящие воины никогда не выдавали его.
Он долго молчал, пристально меня разглядывая. Я знал, что должен что-то ответить. Поэтому я попробовал улыбнуться, натянув кожу вокруг глаз и на челюстях. Вроде бы удовлетворенный моим старанием, он вернулся к Лундту.
7
Кабинет освещен одной настольной лампой. Дверь чуть приоткрыта. Он сидит прямо, черный пистолет лежит перед ним на столе, он ждет. Без двух минут восемь. Он слышит, как скрипнули петли на другом конце коридора, хлопнула дверь, защелкали по паркету кожаные туфли. Он снимает трубку телефона, набирает номер. Он тяжело дышит:
– Полиция? Моя фамилия Лундт. В мой кабинет ломится человек, он вооружен. Это в Ратуше. Пожалуйста, приезжайте скорее.
Он вешает трубку. Шаги в коридоре останавливаются у его двери. Его сердце бьется медленнее, чем он опасался. Руки не дрожат. Он знает, что у него хватит сил. Ему больше ничего не нужно от жизни – только увидеть лицо человека, которого ждет смерть.
Он поднимает пистолет, обернутый носовым платком, и прикладывает холодный торец дула к уху. Слышит стук в дверь.
Он делает последний глубокий вдох:
– Войдите!
Дверь приоткрывается шире.
– Все в порядке, мистер Лундт? Вы сегодня припоздни…
Не тот голос, и следом за ним – не то лицо. Это Томсон, уборщик; он стоит у двери, ошарашенный.
Он встречает его взгляд, на одно мгновение, потом нажимает курок.
– Полиция? Моя фамилия Лундт. В мой кабинет ломится человек, он вооружен. Это в Ратуше. Пожалуйста, приезжайте скорее.
Он вешает трубку. Шаги в коридоре останавливаются у его двери. Его сердце бьется медленнее, чем он опасался. Руки не дрожат. Он знает, что у него хватит сил. Ему больше ничего не нужно от жизни – только увидеть лицо человека, которого ждет смерть.
Он поднимает пистолет, обернутый носовым платком, и прикладывает холодный торец дула к уху. Слышит стук в дверь.
Он делает последний глубокий вдох:
– Войдите!
Дверь приоткрывается шире.
– Все в порядке, мистер Лундт? Вы сегодня припоздни…
Не тот голос, и следом за ним – не то лицо. Это Томсон, уборщик; он стоит у двери, ошарашенный.
Он встречает его взгляд, на одно мгновение, потом нажимает курок.
8
– Упоминал ли я, – сказал Дж. П., – что мой отец, старея, все чаще пытался убедить меня в том, что мир имеет смысл: указывал мне на ритмы, схемы, все, что могло бы свидетельствовать о наличии порядка. Он боялся, что я вырасту циником. Я этого страха не понимал. Некоторым не нужно искать порядок. Они в нем тонут, куда ни повернешься. Они чувствуют себя в тюрьме со строгим распорядком дня, где следят за каждым их шагом. Жадно выискивают малейшие частицы хаоса, вещи, которые не вписываются. Но все вписывается, в конце концов.
Он сказал это почти легкомысленно, но я расслышал нотку жалости к себе, из-за которой серебряный голос чуть скрипнул, словно ему не хватило смазки. Через мгновение Дж. П. как ни в чем не бывало продолжил рассказ о Лундте.
– Из «Пост» меня отправили в Ратушу, было около девяти. Шел густой снег. В здании царил бедлам. Полицейские пропустили меня наверх посмотреть, чтобы я мог написать точный отчет. Выстрел отбросил тело Лундта к стене. Пистолет лежал рядом, там же был носовой платок. На стенах и потолке была кровь. Мне пришлось выйти подышать – я был тогда совсем молодой.
Трудно поверить, чтобы Дж. П. когда-то был молод.
Он выяснил, что два офицера полиции откликнулись на экстренный звонок и приехали в самом начале девятого, одновременно с Джеком Миллером – трое опоздавших на вечеринку. Все услышали выстрел и побежали к кабинету Лундта. Уборщик Томсон стоял у двери.
Его немедленно арестовали, решив, что он и есть тот убийца, о котором говорил Лундт. Томсон заявил, что невиновен, он просто обходил этажи, как обычно, и заметил в кабинете Лундта свет. Он открыл дверь и увидел беднягу с пистолетом у виска. Потом он застрелился.
Что до Миллера, тот сказал, что пришел потому, что Лундт звонил ему накануне. Он задержался на пару минут, чтобы зайти за сигарой в табачную лавку напротив.
Томсона отпустили на следующее утро. К тому времени в кабинете Лундта нашли письма о долгах, а кто-то получил его другие зловещие записки.
Все это было очень странно. Полиция еще раз допросила Миллера. Он настаивал, что знал Лундта только по работе и уж точно не давал ему в долг денег, не писал ему писем да и не получал их от него, если уж на то пошло. Что касается «беретты» с его отпечатками, то он не имеет ни малейшего представления, как она попала к Лундту. Следствие зашло в тупик. Адвокат Миллера уверил его, что, появись он в тот вечер в Ратуше минутой раньше, не миновать бы ему виселицы – столько улик против него.
Полиция умыла руки. Лундт был мертв, очевидное самоубийство; дело закрыли. Коронер предположил, что Лундт, вероятнее всего, планировал убить Миллера и выдать это за самооборону. Увидев в дверях Томсона, а не Миллера, он понял, что план провалился. Он заварил слишком густую кашу. Похищение «беретты», письма, последний звонок в полицию. Он не был готов к последствиям, вот и застрелился.
Он сказал это почти легкомысленно, но я расслышал нотку жалости к себе, из-за которой серебряный голос чуть скрипнул, словно ему не хватило смазки. Через мгновение Дж. П. как ни в чем не бывало продолжил рассказ о Лундте.
– Из «Пост» меня отправили в Ратушу, было около девяти. Шел густой снег. В здании царил бедлам. Полицейские пропустили меня наверх посмотреть, чтобы я мог написать точный отчет. Выстрел отбросил тело Лундта к стене. Пистолет лежал рядом, там же был носовой платок. На стенах и потолке была кровь. Мне пришлось выйти подышать – я был тогда совсем молодой.
Трудно поверить, чтобы Дж. П. когда-то был молод.
Он выяснил, что два офицера полиции откликнулись на экстренный звонок и приехали в самом начале девятого, одновременно с Джеком Миллером – трое опоздавших на вечеринку. Все услышали выстрел и побежали к кабинету Лундта. Уборщик Томсон стоял у двери.
Его немедленно арестовали, решив, что он и есть тот убийца, о котором говорил Лундт. Томсон заявил, что невиновен, он просто обходил этажи, как обычно, и заметил в кабинете Лундта свет. Он открыл дверь и увидел беднягу с пистолетом у виска. Потом он застрелился.
Что до Миллера, тот сказал, что пришел потому, что Лундт звонил ему накануне. Он задержался на пару минут, чтобы зайти за сигарой в табачную лавку напротив.
Томсона отпустили на следующее утро. К тому времени в кабинете Лундта нашли письма о долгах, а кто-то получил его другие зловещие записки.
Все это было очень странно. Полиция еще раз допросила Миллера. Он настаивал, что знал Лундта только по работе и уж точно не давал ему в долг денег, не писал ему писем да и не получал их от него, если уж на то пошло. Что касается «беретты» с его отпечатками, то он не имеет ни малейшего представления, как она попала к Лундту. Следствие зашло в тупик. Адвокат Миллера уверил его, что, появись он в тот вечер в Ратуше минутой раньше, не миновать бы ему виселицы – столько улик против него.
Полиция умыла руки. Лундт был мертв, очевидное самоубийство; дело закрыли. Коронер предположил, что Лундт, вероятнее всего, планировал убить Миллера и выдать это за самооборону. Увидев в дверях Томсона, а не Миллера, он понял, что план провалился. Он заварил слишком густую кашу. Похищение «беретты», письма, последний звонок в полицию. Он не был готов к последствиям, вот и застрелился.
9
– Но, – сказал Дж. П., – для начала, зачем ему было убивать Миллера? Вот что меня интересовало. Трудно представить, чтобы Лундт замышлял убийство. Я говорил об этом с Миллером раз или два – все без толку. К концу недели Лундт уже вылетел у него из головы. Его заботила только победа на выборах.
Но, перекинувшись всего парой слов с домохозяйкой Лундта, пожилой вдовой, Дж. П. выяснил, что Миллера тот ненавидел. Лундт часто говорил с ней о том, как его начальника любят женщины. Он стал еще более желчным, когда тот соблазнил некую молодую женщину, новую секретаршу в Ратуше. Лундт тайно обожал ее. Так что, когда Миллер всего за пару недель, по своему обыкновению, увел и ее, это была последняя капля. Лундт несколько раз говорил хозяйке, что с радостью отдал бы жизнь, лишь бы восторжествовала справедливость.
Дж. П. поудобнее разместился на диване. Время от времени он поправлял серебряные волосы, бессознательно прихорашиваясь. Скорее всего, он и сам был когда-то любимец женщин.
– Думаю, коронер был только наполовину прав насчет причин самоубийства, – сказал Дж. П. – По его мнению, больше всего на свете Лундт боялся выставить себя неудачливым влюбленным… Месть – дело интимное, – продолжал он. – Лундт зашел так далеко ради женщины, которая на него и не взглянула бы. В последний момент он осознал, до чего жалок его поступок, и предпочел смерть.
Но, перекинувшись всего парой слов с домохозяйкой Лундта, пожилой вдовой, Дж. П. выяснил, что Миллера тот ненавидел. Лундт часто говорил с ней о том, как его начальника любят женщины. Он стал еще более желчным, когда тот соблазнил некую молодую женщину, новую секретаршу в Ратуше. Лундт тайно обожал ее. Так что, когда Миллер всего за пару недель, по своему обыкновению, увел и ее, это была последняя капля. Лундт несколько раз говорил хозяйке, что с радостью отдал бы жизнь, лишь бы восторжествовала справедливость.
Дж. П. поудобнее разместился на диване. Время от времени он поправлял серебряные волосы, бессознательно прихорашиваясь. Скорее всего, он и сам был когда-то любимец женщин.
– Думаю, коронер был только наполовину прав насчет причин самоубийства, – сказал Дж. П. – По его мнению, больше всего на свете Лундт боялся выставить себя неудачливым влюбленным… Месть – дело интимное, – продолжал он. – Лундт зашел так далеко ради женщины, которая на него и не взглянула бы. В последний момент он осознал, до чего жалок его поступок, и предпочел смерть.
10
Дж. П. не шевелясь разглядывал меня сквозь слабые испарения лосьона для бритья. Я вдруг понял, что он ждет моей реплики. И в первый раз с того момента, как он начал свою историю, я заговорил.