Страница:
– Но по словам Томсона выходит, что, когда он распахнул дверь, Лундт уже держал пистолет у виска. Как бы он собирался застрелить Миллера, уже застрелившись сам?
Дж. П., по-ящерьи улыбаясь, поздравил меня с правильным вопросом. Но что до правильного ответа, тут можно только домысливать. Лундт, сказал он, был человеком высоких моральных принципов, которые не позволили бы ему решиться на убийство другого человека. Его хозяйка несколько раз настойчиво повторила, что Лундт и мухи бы не обидел.
– Но он не возражал против того, чтобы Миллера убило государство, – сказал Дж. П.
Он был уверен, что Лундт планировал убийство-самоубийство наизнанку: с самого начала собирался застрелиться из «беретты» Миллера, подстроив все так, чтобы немедленно прибыла полиция и схватила Миллера на месте преступления. Адвокат Миллера был прав – против него столько улик, что его наверняка повесили бы. Ни один судья не поверил бы в историю про идиота, способного убить себя только ради того, чтобы подвести кого-то под петлю.
Кроме того, Лундт не считал себя самоубийцей: для этого он был слишком высокоморален.
– Он полагал, – сказал Дж. П., – что просто казнит себя наперед за косвенное убийство Миллера. Настолько он был уверен, что его план застрахован от ошибок, а Миллера ждет виселица. Но Томсон, уборщик, открыл дверь, и смерть Лундта превратилась в самоубийство.
Рот Дж. П. приоткрылся чуть шире, и я впервые увидел его отличные серебряные зубы.
– Через месяц, – сказал он, – Миллер победил на выборах.
11
12
13
14
15
16
17
18
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
1
2
3
Дж. П., по-ящерьи улыбаясь, поздравил меня с правильным вопросом. Но что до правильного ответа, тут можно только домысливать. Лундт, сказал он, был человеком высоких моральных принципов, которые не позволили бы ему решиться на убийство другого человека. Его хозяйка несколько раз настойчиво повторила, что Лундт и мухи бы не обидел.
– Но он не возражал против того, чтобы Миллера убило государство, – сказал Дж. П.
Он был уверен, что Лундт планировал убийство-самоубийство наизнанку: с самого начала собирался застрелиться из «беретты» Миллера, подстроив все так, чтобы немедленно прибыла полиция и схватила Миллера на месте преступления. Адвокат Миллера был прав – против него столько улик, что его наверняка повесили бы. Ни один судья не поверил бы в историю про идиота, способного убить себя только ради того, чтобы подвести кого-то под петлю.
Кроме того, Лундт не считал себя самоубийцей: для этого он был слишком высокоморален.
– Он полагал, – сказал Дж. П., – что просто казнит себя наперед за косвенное убийство Миллера. Настолько он был уверен, что его план застрахован от ошибок, а Миллера ждет виселица. Но Томсон, уборщик, открыл дверь, и смерть Лундта превратилась в самоубийство.
Рот Дж. П. приоткрылся чуть шире, и я впервые увидел его отличные серебряные зубы.
– Через месяц, – сказал он, – Миллер победил на выборах.
11
Ящер издал короткий клекот и, помолчав, невозмутимо продолжал:
– Лундт был из тех, для кого женщины слишком важны. В свое время и у меня была эта слабость.
Очевидно, он доверился мне, проверив меня историей Лундта, и теперь собирался рассказать что-то более личное.
– Подростком, – сказал он, – я, бывало, перелистывал телефонный справочник и трогал женские имена.
То было предвестьем других времен, когда он, уже двадцатилетним, тратил все свои силы на погоню за женщинами во плоти и крови. В те времена Дж. П. часто менял облик – не лицемеря, просто еще не зная, кем собирается стать. Теперь я слушал его внимательнее. Возможно, я уже чувствовал, что где-то в его памяти таится что-то важное для меня.
– Лундт был из тех, для кого женщины слишком важны. В свое время и у меня была эта слабость.
Очевидно, он доверился мне, проверив меня историей Лундта, и теперь собирался рассказать что-то более личное.
– Подростком, – сказал он, – я, бывало, перелистывал телефонный справочник и трогал женские имена.
То было предвестьем других времен, когда он, уже двадцатилетним, тратил все свои силы на погоню за женщинами во плоти и крови. В те времена Дж. П. часто менял облик – не лицемеря, просто еще не зная, кем собирается стать. Теперь я слушал его внимательнее. Возможно, я уже чувствовал, что где-то в его памяти таится что-то важное для меня.
12
Он сказал, что в этот момент его жизни (под тридцать) он стал жить согласно теории, которую выстроил для себя. Звучала она так: в жизни по-настоящему сбалансированной неизбежны резкие скачки и повороты, необходимые, чтобы уравновесить периоды относительного постоянства. Если жизнь становится слишком приятной, разумный человек должен без колебаний причинить себе персональную квоту боли; если жизнь становится слишком надежной, он должен намеренно подвергнуть себя опасности.
Соответственно, Дж. П. время от времени садился за руль слишком быстрых для него машин, взбирался на скалы, слишком крутые для человека, который постоянно спотыкался на лестнице; сплавлялся по стремнинам (никому не признавшись, что не умеет плавать); а когда пришло время стать военным корреспондентом, без особой нужды вставал во весь рост под вражескими пулями.
Так вот, что касается женщин. Однажды он ухаживал за женщиной, непохожей ни на одну из тех, кого знал. Она слегка пугала его – женщина, любившая ночь.
Дж. П. облизнул серебристые губы. Об этом-то он и хотел мне рассказать.
Война к тому времени закончилась, его назначение в Европе – тоже. Он работал в городе, в центральной газете, жизнь налаживалась – и тут его приятель между прочим упомянул, что среди вечерних машинисток появилась довольно интересная особа. Дж. П., всегда начеку, понес статью в машинописный зал и там увидел ее. Она была по-настоящему красива. Дж. П. влюбился с первого взгляда и решил во что бы то ни стало ее заполучить.
Так начался их странный роман. Иногда она отвечала ему сильно и страстно, иногда обдавала презрением. Он никогда не мог полностью доверять ей, хотя всегда ее желал. Он даже просил ее руки – такое было с ним впервые.
Дж. П. окостенело поднялся с дивана и налил нам в кубки вина – в серебряные кубки. Вручая один мне, он между прочим сказал:
– Она была из ваших краев. Ее звали Рахиль Маккензи.
Я не выдал себя, как в прошлый раз, в Институте Потерянных. Я оставался спокоен. Рахиль – не такое уж редкое имя. Я не перебил Дж. П. Не попросил продолжать. Я знал, что в этом нет надобности. Если он ожидал, что я что-то скажу, то я его разочаровал. Он отпил вина серебряными губами, поставил кубок на стол и начал вспоминать о своей последней встрече с той женщиной. Однажды, теплой августовской ночью…
Соответственно, Дж. П. время от времени садился за руль слишком быстрых для него машин, взбирался на скалы, слишком крутые для человека, который постоянно спотыкался на лестнице; сплавлялся по стремнинам (никому не признавшись, что не умеет плавать); а когда пришло время стать военным корреспондентом, без особой нужды вставал во весь рост под вражескими пулями.
Так вот, что касается женщин. Однажды он ухаживал за женщиной, непохожей ни на одну из тех, кого знал. Она слегка пугала его – женщина, любившая ночь.
Дж. П. облизнул серебристые губы. Об этом-то он и хотел мне рассказать.
Война к тому времени закончилась, его назначение в Европе – тоже. Он работал в городе, в центральной газете, жизнь налаживалась – и тут его приятель между прочим упомянул, что среди вечерних машинисток появилась довольно интересная особа. Дж. П., всегда начеку, понес статью в машинописный зал и там увидел ее. Она была по-настоящему красива. Дж. П. влюбился с первого взгляда и решил во что бы то ни стало ее заполучить.
Так начался их странный роман. Иногда она отвечала ему сильно и страстно, иногда обдавала презрением. Он никогда не мог полностью доверять ей, хотя всегда ее желал. Он даже просил ее руки – такое было с ним впервые.
Дж. П. окостенело поднялся с дивана и налил нам в кубки вина – в серебряные кубки. Вручая один мне, он между прочим сказал:
– Она была из ваших краев. Ее звали Рахиль Маккензи.
Я не выдал себя, как в прошлый раз, в Институте Потерянных. Я оставался спокоен. Рахиль – не такое уж редкое имя. Я не перебил Дж. П. Не попросил продолжать. Я знал, что в этом нет надобности. Если он ожидал, что я что-то скажу, то я его разочаровал. Он отпил вина серебряными губами, поставил кубок на стол и начал вспоминать о своей последней встрече с той женщиной. Однажды, теплой августовской ночью…
13
…Однажды, теплой августовской ночью она решила убить Рахиль Маккензи. Она не могла больше терпеть. Им удавалось кое-как ладить много лет; временами она почти любила Рахиль.
Но конец был неизбежен. От надежды ничего не осталось, когда Рахиль встретила этого мужчину, а через пару недель решила его обнадежить. Ничто не могло заставить ее понять, как глупо впускать в их жизнь кого-то еще, даже для развлечения. Сама эта мысль была невыносимой. Рахиль плакала и пыталась умиротворить ее, как всегда. Но теперь уговоры не действовали. Это была последняя капля. Она больше не станет терпеть.
Каждый раз, появляясь в их квартире, он выглядел так, будто ему не по себе. Но его так влекло к Рахили, что он возвращался снова и снова, в какое бы неловкое положение та его ни ставила.
Она осознавала свою красоту – такую же своеобразную, как у Рахили. Но она была не из тех, кто нравится мужчинам, как бы ни заставляла себя улыбаться им, как ни старалась закамуфлировать глаза.
Рахиль, как всегда, когда у нее был мужчина, вела себя с нею нетерпеливо.
– Просто оставь меня в покое. Что ты все время следишь за мной?
– Я?
Иногда Рахиль умоляла ее, со слезами на глазах:
– Ну, пожалуйста, скажи мне, почему. Ну хоть поговори со мной. Это я не так хорошо умею говорить.
И она неизменно отвечала:
– Ой ли?
И слушала, как она всхлипывает.
В ночь убийства после солнечного дня в доме пахло плесенью; небо за окном дышало грозой. Рахиль и тот мужчина ушли пообедать – отпраздновать что-то, повод выйти из дома, подальше от нее, побыть наедине. Когда они вернулись, Рахиль, ослепительная в своем зеленом платье с глубоким вырезом, приветствовала ее своей фальшивой улыбкой, которая означала, что она собирается сделать по-своему.
Но сама она взглянула ей прямо в глаза, не говоря, что думает: Рахиль, я ненавижу тебя, ты зашла слишком далеко.
С отвращением она смотрела, как Рахиль взяла его за руку – на нее уже никто не обращал внимания – и повела в спальню. Там она толкнула его на кровать, легла на него – оба полностью одетые – и поцеловала, скользнув языком в его рот, пробежала руками по всему его телу. Расстегнула и вытащила из-под него рубашку, бросила ее на пол. Она целовала его шею, белые плечи, теребила ручеек рыжеватых волос на белой, влажной от пота груди.
Они не замечали ее, хотя она стояла рядом и смотрела на них, как всегда. Она столько раз видела, как Рахиль это делает, что могла предугадать каждое ее движение. Вот она облизывает его грудь, посасывая маленькие мужские соски, расстегивает ремень, заставляя его дышать все чаще, медленно опускается на колени, стягивает ниже колен штаны и трусы, превращая их в кандалы на лодыжках; потом медленно, глядя на него, глядящего на нее с обожанием, ложится рядом с ним, поглаживая его, берет его в рот, пока он едва не взрывается от возбуждения.
Он уже не может сдерживаться, он молит ее, и тогда она встает и нехотя начинает раздеваться, позволяя ему насладиться зрелищем.
Потом Рахиль повернулась к ней, по-прежнему наблюдавшей.
– Хочешь? – спросила она, скалясь. – Давай, вперед.
Старый трюк.
Рахиль знала ее слишком хорошо: против своей воли она была возбуждена, она и правда хотела его.
И она сама легла на кровать, раскрылась, чтобы принять его. Он поколебался, разглядывая ее, потом забрался на нее, весь скользкий от пота, и резко вошел в нее. Через несколько минут он излился в нее, зажмурясь и вздрагивая. Вдыхая запах его пота, она изгибалась под ним, вбирая все без остатка, не оставляя Рахили ни капли.
В этот момент она и решила, что убьет эту тварь прежде, чем настанет утро.
Скоро он поднялся, немного смущенный, торопливо оделся, поцеловал Рахиль на прощанье, сказал, что позвонит. И ушел.
Она сама пошла в ванную смыть его пот и его семя. Прихорашивалась перед зеркалом, зная, что Рахиль смотрит. Зачесала волосы назад, вдруг заметив, до чего синие у нее сегодня глаза – синее, чем обычно.
Потом отодвинула дверцу правого шкафчика. Из темноты выступал кончик ножа. Она вовсе не пыталась действовать незаметно, хотя Рахиль теперь следила за ней, не отводя глаз. Она поласкала пальцами острие, провела по лезвию до рукоятки. Нож для резки хлеба, он уже давно ждал здесь такой ночи, как эта. Она слышала, как бьется ее сердце.
Она подняла нож, глядя прямо на Рахиль. Та не отвела глаз. Она ожидала увидеть в них ужас. Почему она не умоляет ее, а только смотрит на ее поднятую руку – с длинными пальцами, алым лаком на ногтях, с золотым кольцом на безымянном пальце?
Но теперь Рахиль принялась дразнить ее, смеяться над ней: давай же, давай, ну что же ты?
Пока у нее не кончилось терпение. Гнев охватил ее, как пламя, и с презрительным криком она ударила ножом в обнаженную белую шею, разрывая нежную сонную артерию.
Когда она сама лежала на прохладном белом полу, и кровь пузырилась в ее горле и во рту, облегчение наполнило все ее существо. Она слышала, как Рахиль вскрикнула от страха, когда вонзился нож, успела увидеть лезвие в ее шее и струю крови. Впервые за много лет ее собственный мир был един и полон света. Наконец она была самой собой, одна, в покое.
Но конец был неизбежен. От надежды ничего не осталось, когда Рахиль встретила этого мужчину, а через пару недель решила его обнадежить. Ничто не могло заставить ее понять, как глупо впускать в их жизнь кого-то еще, даже для развлечения. Сама эта мысль была невыносимой. Рахиль плакала и пыталась умиротворить ее, как всегда. Но теперь уговоры не действовали. Это была последняя капля. Она больше не станет терпеть.
Каждый раз, появляясь в их квартире, он выглядел так, будто ему не по себе. Но его так влекло к Рахили, что он возвращался снова и снова, в какое бы неловкое положение та его ни ставила.
Она осознавала свою красоту – такую же своеобразную, как у Рахили. Но она была не из тех, кто нравится мужчинам, как бы ни заставляла себя улыбаться им, как ни старалась закамуфлировать глаза.
Рахиль, как всегда, когда у нее был мужчина, вела себя с нею нетерпеливо.
– Просто оставь меня в покое. Что ты все время следишь за мной?
– Я?
Иногда Рахиль умоляла ее, со слезами на глазах:
– Ну, пожалуйста, скажи мне, почему. Ну хоть поговори со мной. Это я не так хорошо умею говорить.
И она неизменно отвечала:
– Ой ли?
И слушала, как она всхлипывает.
В ночь убийства после солнечного дня в доме пахло плесенью; небо за окном дышало грозой. Рахиль и тот мужчина ушли пообедать – отпраздновать что-то, повод выйти из дома, подальше от нее, побыть наедине. Когда они вернулись, Рахиль, ослепительная в своем зеленом платье с глубоким вырезом, приветствовала ее своей фальшивой улыбкой, которая означала, что она собирается сделать по-своему.
Но сама она взглянула ей прямо в глаза, не говоря, что думает: Рахиль, я ненавижу тебя, ты зашла слишком далеко.
С отвращением она смотрела, как Рахиль взяла его за руку – на нее уже никто не обращал внимания – и повела в спальню. Там она толкнула его на кровать, легла на него – оба полностью одетые – и поцеловала, скользнув языком в его рот, пробежала руками по всему его телу. Расстегнула и вытащила из-под него рубашку, бросила ее на пол. Она целовала его шею, белые плечи, теребила ручеек рыжеватых волос на белой, влажной от пота груди.
Они не замечали ее, хотя она стояла рядом и смотрела на них, как всегда. Она столько раз видела, как Рахиль это делает, что могла предугадать каждое ее движение. Вот она облизывает его грудь, посасывая маленькие мужские соски, расстегивает ремень, заставляя его дышать все чаще, медленно опускается на колени, стягивает ниже колен штаны и трусы, превращая их в кандалы на лодыжках; потом медленно, глядя на него, глядящего на нее с обожанием, ложится рядом с ним, поглаживая его, берет его в рот, пока он едва не взрывается от возбуждения.
Он уже не может сдерживаться, он молит ее, и тогда она встает и нехотя начинает раздеваться, позволяя ему насладиться зрелищем.
Потом Рахиль повернулась к ней, по-прежнему наблюдавшей.
– Хочешь? – спросила она, скалясь. – Давай, вперед.
Старый трюк.
Рахиль знала ее слишком хорошо: против своей воли она была возбуждена, она и правда хотела его.
И она сама легла на кровать, раскрылась, чтобы принять его. Он поколебался, разглядывая ее, потом забрался на нее, весь скользкий от пота, и резко вошел в нее. Через несколько минут он излился в нее, зажмурясь и вздрагивая. Вдыхая запах его пота, она изгибалась под ним, вбирая все без остатка, не оставляя Рахили ни капли.
В этот момент она и решила, что убьет эту тварь прежде, чем настанет утро.
Скоро он поднялся, немного смущенный, торопливо оделся, поцеловал Рахиль на прощанье, сказал, что позвонит. И ушел.
Она сама пошла в ванную смыть его пот и его семя. Прихорашивалась перед зеркалом, зная, что Рахиль смотрит. Зачесала волосы назад, вдруг заметив, до чего синие у нее сегодня глаза – синее, чем обычно.
Потом отодвинула дверцу правого шкафчика. Из темноты выступал кончик ножа. Она вовсе не пыталась действовать незаметно, хотя Рахиль теперь следила за ней, не отводя глаз. Она поласкала пальцами острие, провела по лезвию до рукоятки. Нож для резки хлеба, он уже давно ждал здесь такой ночи, как эта. Она слышала, как бьется ее сердце.
Она подняла нож, глядя прямо на Рахиль. Та не отвела глаз. Она ожидала увидеть в них ужас. Почему она не умоляет ее, а только смотрит на ее поднятую руку – с длинными пальцами, алым лаком на ногтях, с золотым кольцом на безымянном пальце?
Но теперь Рахиль принялась дразнить ее, смеяться над ней: давай же, давай, ну что же ты?
Пока у нее не кончилось терпение. Гнев охватил ее, как пламя, и с презрительным криком она ударила ножом в обнаженную белую шею, разрывая нежную сонную артерию.
Когда она сама лежала на прохладном белом полу, и кровь пузырилась в ее горле и во рту, облегчение наполнило все ее существо. Она слышала, как Рахиль вскрикнула от страха, когда вонзился нож, успела увидеть лезвие в ее шее и струю крови. Впервые за много лет ее собственный мир был един и полон света. Наконец она была самой собой, одна, в покое.
14
На следующий вечер Дж. П. пришел в ее квартиру, немного взволнованный тем, что там никто не поднимает трубку. Он предупреждал ее, как опасно жить одной, но она только смеялась.
Он открыл дверь своим ключом. Тело Рахили было приковано к белому кафелю на полу в ванной сталагмитом засохшей крови; кровавые потеки были на зеркале и раковине. В руке у нее был нож – Дж. П. не сомневался, что это самоубийство. Перед тем как вызвать полицию, он осмотрел квартиру. В надушенном ящичке ее стола он нашел клочки бумаги, изрисованные кругами. Сперва он решил, что это дрожащие рисунки безумных глаз – или, может быть, водовороты, или кольца веревки. Но приглядевшись, он понял, что эти знаки – спирали ее мелкого почерка. Иногда она начинала их от центра листка и шла по кругу до краев; и наоборот, на некоторых страницах начинала от края и сжимала спираль, пока хватало места. Иногда по часовой стрелке, иногда против. На всех бумажках были написаны одни и те же слова, снаружи внутрь, изнутри наружу: «мыгибнемводиночкумыгибнемводиночкумыгибнем…»
Он открыл дверь своим ключом. Тело Рахили было приковано к белому кафелю на полу в ванной сталагмитом засохшей крови; кровавые потеки были на зеркале и раковине. В руке у нее был нож – Дж. П. не сомневался, что это самоубийство. Перед тем как вызвать полицию, он осмотрел квартиру. В надушенном ящичке ее стола он нашел клочки бумаги, изрисованные кругами. Сперва он решил, что это дрожащие рисунки безумных глаз – или, может быть, водовороты, или кольца веревки. Но приглядевшись, он понял, что эти знаки – спирали ее мелкого почерка. Иногда она начинала их от центра листка и шла по кругу до краев; и наоборот, на некоторых страницах начинала от края и сжимала спираль, пока хватало места. Иногда по часовой стрелке, иногда против. На всех бумажках были написаны одни и те же слова, снаружи внутрь, изнутри наружу: «мыгибнемводиночкумыгибнемводиночкумыгибнем…»
15
– Позже, – сказал Дж. П., – полиция нашла ее дневники. Они тоже были полны спиралей, и только на одной странице она писала, что годами спала с мужчинами, чтобы забеременеть. Она сделала три аборта и хранила плоды в банках с формальдегидом. Разумеется, ни одной банки не нашли.
И Дж. П., и полиция сочли это просто выдумками бедной душевнобольной женщины. За исключением каких-то моментов (часто, признался Дж. П., самых интимных), когда ее взгляд становился отстраненным, она была спокойной, прекрасной женщиной. Не было нужды говорить полиции, что он добивался ее в первую очередь потому, что побаивался ее.
Я сидел, глядя и слушая, как Дж. П. облокачивается на спинку дивана и подносит серебристую руку ко рту, чтобы прикрыть зевок – змеиный зевок.
– Странно, что я не очень-то грустил о ее смерти, – продолжал он. – Как и с Лундтом, мне виделось, что она скорее завершает незамкнутые круги, наводит порядок, чем собственно уничтожает жизнь.
Он говорил еще что-то в том же духе, этот старик, Дж. П. Он выглядел очень старым, и видно было, что он устал. Аромат его лосьона для бритья (тонкий серебристый аромат) усиливался по мере того, как сам он слабел.
Самое время задать вопрос.
– Не было ли у нее какого-либо шрама на животе? – спросил я.
Он посмотрел на меня с любопытством, но, как я и надеялся, его слишком утомили воспоминания, чтобы ему захотелось выяснять, чем вызван такой интерес.
– По крайней мере, я не замечал.
Но мне нужно было узнать еще кое-что.
– Не приходилось ли вам слышать о докторе Ердели, директоре Института Потерянных?
Я следил за ним очень внимательно. Но теперь он тоже был начеку. Лицо рептилии ни одним мускулом не выдало его.
– Нет.
Пришлось удовлетвориться этим. Дж. П. был не из тех, кто станет терпеть допросы. Так что я убедил себя, что он рассказал мне о смерти Рахили Маккензи не затем, чтобы добиться от меня какой-то реакции, и не затем, чтобы подтолкнуть меня на такой же шаг. Он слишком интересовался самим собой, чтобы это могло его волновать. Хотя, будь-я женщиной, он вряд ли позволил мне заметить свою усталость. Он мог бы даже проявить ко мне какой-то интерес, спросить о моей собственной жизни.
Когда я откланялся, он сплел свои элегантные тонкие ноги и лег на диван. Воротник-поло его шелкового джемпера поглотил его тощую шею и часть подбородка. В таком положении ничто не скрывало, как редки волосы на его овальной голове. Она напоминала яйцо из потускневшего серебра, исчезающее в пасти бесформенной змеи.
И Дж. П., и полиция сочли это просто выдумками бедной душевнобольной женщины. За исключением каких-то моментов (часто, признался Дж. П., самых интимных), когда ее взгляд становился отстраненным, она была спокойной, прекрасной женщиной. Не было нужды говорить полиции, что он добивался ее в первую очередь потому, что побаивался ее.
Я сидел, глядя и слушая, как Дж. П. облокачивается на спинку дивана и подносит серебристую руку ко рту, чтобы прикрыть зевок – змеиный зевок.
– Странно, что я не очень-то грустил о ее смерти, – продолжал он. – Как и с Лундтом, мне виделось, что она скорее завершает незамкнутые круги, наводит порядок, чем собственно уничтожает жизнь.
Он говорил еще что-то в том же духе, этот старик, Дж. П. Он выглядел очень старым, и видно было, что он устал. Аромат его лосьона для бритья (тонкий серебристый аромат) усиливался по мере того, как сам он слабел.
Самое время задать вопрос.
– Не было ли у нее какого-либо шрама на животе? – спросил я.
Он посмотрел на меня с любопытством, но, как я и надеялся, его слишком утомили воспоминания, чтобы ему захотелось выяснять, чем вызван такой интерес.
– По крайней мере, я не замечал.
Но мне нужно было узнать еще кое-что.
– Не приходилось ли вам слышать о докторе Ердели, директоре Института Потерянных?
Я следил за ним очень внимательно. Но теперь он тоже был начеку. Лицо рептилии ни одним мускулом не выдало его.
– Нет.
Пришлось удовлетвориться этим. Дж. П. был не из тех, кто станет терпеть допросы. Так что я убедил себя, что он рассказал мне о смерти Рахили Маккензи не затем, чтобы добиться от меня какой-то реакции, и не затем, чтобы подтолкнуть меня на такой же шаг. Он слишком интересовался самим собой, чтобы это могло его волновать. Хотя, будь-я женщиной, он вряд ли позволил мне заметить свою усталость. Он мог бы даже проявить ко мне какой-то интерес, спросить о моей собственной жизни.
Когда я откланялся, он сплел свои элегантные тонкие ноги и лег на диван. Воротник-поло его шелкового джемпера поглотил его тощую шею и часть подбородка. В таком положении ничто не скрывало, как редки волосы на его овальной голове. Она напоминала яйцо из потускневшего серебра, исчезающее в пасти бесформенной змеи.
16
Я был рад снова оказаться наедине с самим собой. В машине, на дороге обратно в город. У меня было в достатке времени, чтобы поразмыслить о том, мог ли я в таком густонаселенном мире и правда наткнуться на еще одного из тех четверых Маккензи. Слишком много совпадений, – думал я, – слишком незваных. Я не заметил лукавого блеска в глазах Дж. П., когда он говорил о Рахили, не было ни намека на то, чтобы они с доктором Ердели могли оказаться в сговоре; но когда случается слишком много совпадений, или неожиданных совпадений, или совпадений, ожидать которых ты не имеешь никакого права, поневоле задумаешься, нет ли здесь какой-то шутки. Или какого-нибудь шутника. В конце концов, я решил, что если Рахиль Маккензи и есть одна из патагонских Маккензи, то я узнал о ней по необъяснимой прихоти случая. Не скажу, чтобы я был этому очень рад.
17
Тем вечером, в маленьком ресторанчике неподалеку от дома, попивая вместе с Хелен после обеда бренди, я спросил, как прошел ее день, и поведал ей о своем. Я приберег рассказ до этой минуты, всю дорогу домой в машине и весь вечер раскладывая по полочкам детали. Втянув носом аромат бренди, я начал говорить о Дж. П., о неудавшемся преступлении Лундта и о романе Дж. П. с женщиной по имени Рахиль Маккензи (с удовлетворением отметив, как удивилась Хелен, услышав это имя), о ее безумии и о ее смерти. От бренди или, быть может, от того, что я слишком много болтал, меня потянуло на поэтический лад.
– Дж. П. рассказал мне все это в своем загородном доме. Сквозь длинное окно там видны мягкие холмы, зеленые поля, синее небо. Время от времени мимо тащилась одна из этих черных повозок. Между всем этим и историями Дж. П. была такая симметрия, что меня передергивало.
Хелен реагировала именно так, как я надеялся, – с любопытством, с удивлением, с грустью. Ее настроение менялось, как на американских горках, в точности, как мое.
Я вспомнил еще кое-что из слов Дж. П. Вопрос на засыпку. Он спрашивал сам себя, не ложится ли и на него – уже потому, что он полюбил Рахиль Маккензи, – часть ответственности за ее смерть. Может быть, есть люди, для которых любовь – это насилие, они вынуждены открывать слишком многое и чувствуют, что в них самих полно слабостей и пробелов, вплоть до того, что не могут больше жить. Я сказал Хелен, что не смог придумать ничего в ответ. Она взглянула на меня и сжала мою руку.
– Эзра, я думаю, в чем-то он прав. Но от этого никуда не денешься. Чем больше двое любят друг друга, тем больше они друг друга насилуют. Они потеют и борются, стонут и проникают друг в друга, и хотят все знать друг о друге. Уединение запрещено. Они подвергают друг друга допросу с пристрастием. Так что он прав. Но если любовники не насилуют друг друга, любовь умирает.
Я посмеялся и сказал, что не прочь бы испытать эту теорию на практике, особенно в той ее части, где борьба, пот и проникновение. Тогда я узнал бы, согласен ли я с ней. И мы поэтому ушли из ресторана, вернулись домой, забрались в постель и опробовали ее на деле. А потом, перед тем как заснуть, я сказал ей: да, это хорошая теория.
– Дж. П. рассказал мне все это в своем загородном доме. Сквозь длинное окно там видны мягкие холмы, зеленые поля, синее небо. Время от времени мимо тащилась одна из этих черных повозок. Между всем этим и историями Дж. П. была такая симметрия, что меня передергивало.
Хелен реагировала именно так, как я надеялся, – с любопытством, с удивлением, с грустью. Ее настроение менялось, как на американских горках, в точности, как мое.
Я вспомнил еще кое-что из слов Дж. П. Вопрос на засыпку. Он спрашивал сам себя, не ложится ли и на него – уже потому, что он полюбил Рахиль Маккензи, – часть ответственности за ее смерть. Может быть, есть люди, для которых любовь – это насилие, они вынуждены открывать слишком многое и чувствуют, что в них самих полно слабостей и пробелов, вплоть до того, что не могут больше жить. Я сказал Хелен, что не смог придумать ничего в ответ. Она взглянула на меня и сжала мою руку.
– Эзра, я думаю, в чем-то он прав. Но от этого никуда не денешься. Чем больше двое любят друг друга, тем больше они друг друга насилуют. Они потеют и борются, стонут и проникают друг в друга, и хотят все знать друг о друге. Уединение запрещено. Они подвергают друг друга допросу с пристрастием. Так что он прав. Но если любовники не насилуют друг друга, любовь умирает.
Я посмеялся и сказал, что не прочь бы испытать эту теорию на практике, особенно в той ее части, где борьба, пот и проникновение. Тогда я узнал бы, согласен ли я с ней. И мы поэтому ушли из ресторана, вернулись домой, забрались в постель и опробовали ее на деле. А потом, перед тем как заснуть, я сказал ей: да, это хорошая теория.
18
Позже на той неделе я написал Доналду Кромарти. В письме я сообщал ему, что мне попалась еще одна Маккензи по имени Рахиль и все подробности. Пока писал, я вспомнил, что так и не сказал Хелен, что попросил у него помощи. Наверное, я промолчал потому, что инстинктивно знал: она бы не одобрила этого. И, быть может, если бы мне так сильно не хотелось довериться ему, мне бы не пришлось встретиться с ним лицом к лицу в конце, в мотеле «Парадиз».
В письме я рассказал ему все. Дал понять, что не более уверен в том, что Рахиль – одна из патагонских Маккензи, чем в прошлый раз насчет Амоса Маккензи. Я также спрашивал, что нового ему удалось разузнать о моем деде Дэниеле Стивенсоне. Я писал, что отдаю себе отчет, сколько препятствий ожидает его: многие архивы были уничтожены в годы войны, многие острова полностью обезлюдели; многие газеты тех времен могли позволить себе многое, а в новостных репортажах доходили до полного вранья.
Я подбадривал его, льстил ему, благодарил его. Я надеялся, что он даст мне знать, что удалось обнаружить, когда я вернусь из следующего путешествия. Я как раз собирался на Юг.
В письме я рассказал ему все. Дал понять, что не более уверен в том, что Рахиль – одна из патагонских Маккензи, чем в прошлый раз насчет Амоса Маккензи. Я также спрашивал, что нового ему удалось разузнать о моем деде Дэниеле Стивенсоне. Я писал, что отдаю себе отчет, сколько препятствий ожидает его: многие архивы были уничтожены в годы войны, многие острова полностью обезлюдели; многие газеты тех времен могли позволить себе многое, а в новостных репортажах доходили до полного вранья.
Я подбадривал его, льстил ему, благодарил его. Я надеялся, что он даст мне знать, что удалось обнаружить, когда я вернусь из следующего путешествия. Я как раз собирался на Юг.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
ЭСФИРЬ
Эсфирь Маккензи одновременно с ее сестрой Рахилью отправили в приют Св. Фионы недалеко от Границы. В тринадцать лет она была крупной черноволосой девочкой, которая никогда не видела себя голой. В день, когда ее белье впервые окрасилось кровью, она почувствовала сострадание ко всем остальным девочкам и тут же прекратила верить в Бога (сохранив это в тайне от монашек Святого Ордена Исправления).
У нее были замечательные мимические способности, которые она скрывала от всех. Она присмотрела себе небольшую лощину в полях вокруг приюта и уходила туда, чтобы без свидетелей кривляться, передразнивая других, в особенности – сестру Мари-Жером, маленькую рахитичную французскую монахиню, отвечавшую за дисциплину. Но развлечение пришлось прекратить, когда Эсфирь обнаружила на дне лощины крохотную куколку со скрюченными ножками, вылепленную из грязи, – она была завернута в черную материю, и ее пронзали острые прутики. С этого дня Эсфирь Маккензи перестала кого бы то ни было передразнивать и старалась, чтобы в ее голосе не звучало никаких эмоций, чтобы речь ее была не выразительнее слов, написанных на бумаге.
Другие сироты искали дружбы с ней из-за ее простой внешности, но она бы нравилась им больше, если бы делилась с ними своими секретами. Однако Эсфирь предпочитала общество животных на приютской ферме: те не задавали ей вопросов.
К тому времени, как она оставила, наконец, приют, мысль о том, что она может прожить в этих холодных приграничных краях до самой смерти, ее ужасала. Несколько месяцев она работала официанткой, затем, под конец войны, провела год в Красном Кресте. Она часто наблюдала за хирургами – ее зачаровывала способность человеческого тела терпеть пули и скальпели. Сексуального опыта у нее было немного, и она не слишком-то желала его, несмотря на яркие эротические сны. Полное тело и монотонный голос скрывали ее острый ум. Однажды утром она не пришла в госпиталь. Она взяла билет на корабль, идущий на юго-запад, в тропики. Со своей семьей она встречалась всего однажды, после того как ушла из приюта.
«Тетрадь», А. Макгау
1
Хелен пришлось отправиться на пару месяцев на Север – она чувствовала, что обязана повидаться с семьей. Так что я, оставшись неприкаянным, решил податься на Юг. Мысль эту подбросил мне один приятель. Он объехал те края за пару лет до того, расследуя одно из своих дел (он был полицейским), и считал, что мне такой опыт тоже будет интересен.
Вот так и вышло, что неделю спустя я был на тропическом юге. Я снял номер в гостинице деревеньки Цтекаль, зажатой между морем и джунглями в сотне миль к югу от крупного провинциального города. Каждая миля оказалась для меня путешествием на год в прошлое. Сама деревня чахла. Не так давно она была городком, до того – городом. Но это усыхание, казалось, ничуть не волнует оставшихся жителей. Они, вероятно, унаследовали дух древних народов, населявших эту землю и не удосужившихся построить ничего долговечного. Говорят, их величайшие творения должны были стоять всего лишь до тех пор, пока жив их зодчий. Когда время выходило, зодчего хоронили вместе с его зданиями, и на их месте вырастали новые постройки.
Чтобы отыскать изначальные улицы и руины Цтекаля, утонувшие в зелени, понадобилось бы все мастерство опытного криптографа. Там, где еще жили люди, за место рядом с ними боролись полчища крыс и домашних свиней. Всего лишь несколько сотен человек по-прежнему хранили верность Цтекалю – и они день за днем наблюдали, как джунгли, этот могущественный городовой природы, вновь вступают в свои права.
Отель «Пласакар», где я снял комнату, помнил другие, славные денечки. То был обветшалый дворец, пропахший тленом, с широким патио под тростниковой крышей, тоскующим по ремонту. Хозяева жили где-то далеко, в столице штата, но держали отель открытым. По-видимому, чувствовали, что таинственный упадок Цтекаля может обернуться таким же мистическим возрождением и былой расцвет к нему вернется.
Главной достопримечательностью «Пласакара», как сказал мне портье, был переносной бар – тридцать футов лакированного красного дерева, – который ежедневно выносили на собственный пляж отеля и устанавливали в самом центре. Будь бар обычной высоты, он загораживал бы отдыхающим вид; но он поднимался от песка всего на фут или два, и потому лежал там, как длинный гроб. И бармен, и официант также были не больше трех футов ростом.
Этот официант, Гильберто, когда мы с ним познакомились, рассказал, что вот уже четыре поколения его семья поставляет для «Пласакара» миниатюрных официантов. Сам он, чтобы продолжить традицию, женился на самой маленькой девушке Цтекаля. Но в той было четыре фута, и, к сожалению, сын пошел в нее. Время от времени я встречал Гильберто на улице вместе с сыном, которому тогда было семь, а он уже обгонял отца на голову. У мальчика было родимое пятно в форме равностороннего треугольника вокруг правого глаза.
По вечерам, если не было дождя, ужин подавали в патио. Двое местных мужчин, аккомпанируя себе на обшарпанных гитарах, развлекали едоков печальными балладами. У тенора, чрезвычайно уродливого человека, был длинный, весь в бородавках нос и ангельский голос. Он всегда стоял в глубокой тени. Гильберто рассказал мне, что в былые годы нередко посетители выражали неудовольствие присутствием этого носа вблизи от их столика. Должен признаться, это зрелище и впрямь не способствовало аппетиту.
Вот так и вышло, что неделю спустя я был на тропическом юге. Я снял номер в гостинице деревеньки Цтекаль, зажатой между морем и джунглями в сотне миль к югу от крупного провинциального города. Каждая миля оказалась для меня путешествием на год в прошлое. Сама деревня чахла. Не так давно она была городком, до того – городом. Но это усыхание, казалось, ничуть не волнует оставшихся жителей. Они, вероятно, унаследовали дух древних народов, населявших эту землю и не удосужившихся построить ничего долговечного. Говорят, их величайшие творения должны были стоять всего лишь до тех пор, пока жив их зодчий. Когда время выходило, зодчего хоронили вместе с его зданиями, и на их месте вырастали новые постройки.
Чтобы отыскать изначальные улицы и руины Цтекаля, утонувшие в зелени, понадобилось бы все мастерство опытного криптографа. Там, где еще жили люди, за место рядом с ними боролись полчища крыс и домашних свиней. Всего лишь несколько сотен человек по-прежнему хранили верность Цтекалю – и они день за днем наблюдали, как джунгли, этот могущественный городовой природы, вновь вступают в свои права.
Отель «Пласакар», где я снял комнату, помнил другие, славные денечки. То был обветшалый дворец, пропахший тленом, с широким патио под тростниковой крышей, тоскующим по ремонту. Хозяева жили где-то далеко, в столице штата, но держали отель открытым. По-видимому, чувствовали, что таинственный упадок Цтекаля может обернуться таким же мистическим возрождением и былой расцвет к нему вернется.
Главной достопримечательностью «Пласакара», как сказал мне портье, был переносной бар – тридцать футов лакированного красного дерева, – который ежедневно выносили на собственный пляж отеля и устанавливали в самом центре. Будь бар обычной высоты, он загораживал бы отдыхающим вид; но он поднимался от песка всего на фут или два, и потому лежал там, как длинный гроб. И бармен, и официант также были не больше трех футов ростом.
Этот официант, Гильберто, когда мы с ним познакомились, рассказал, что вот уже четыре поколения его семья поставляет для «Пласакара» миниатюрных официантов. Сам он, чтобы продолжить традицию, женился на самой маленькой девушке Цтекаля. Но в той было четыре фута, и, к сожалению, сын пошел в нее. Время от времени я встречал Гильберто на улице вместе с сыном, которому тогда было семь, а он уже обгонял отца на голову. У мальчика было родимое пятно в форме равностороннего треугольника вокруг правого глаза.
По вечерам, если не было дождя, ужин подавали в патио. Двое местных мужчин, аккомпанируя себе на обшарпанных гитарах, развлекали едоков печальными балладами. У тенора, чрезвычайно уродливого человека, был длинный, весь в бородавках нос и ангельский голос. Он всегда стоял в глубокой тени. Гильберто рассказал мне, что в былые годы нередко посетители выражали неудовольствие присутствием этого носа вблизи от их столика. Должен признаться, это зрелище и впрямь не способствовало аппетиту.
2
В Цтекале я следовал одному и тому же распорядку: большую часть дня проводил за чтением, потягивая местный ром, потом, около четырех часов, бросал вызов палящему солнцу и пускался в долгие променады вдоль берега. Иногда я уходил так далеко, что сзади уже наползала темнота и густые джунгли прижимали меня к морю. В такие дни мне приходилось бегом возвращаться к далеким огням моего прибежища, Цтекаля.
Таково было мое обыкновение. Но однажды, после неожиданной бури, ревевшей всю ночь, я вышел пройтись раньше. Берег был усеян пивными бутылками вперемешку со сломанными ветвями пальм, упаковками из-под моющих средств, тухлой рыбой и кусками пенопласта, закутанными в водоросли.
Минуя последние хижины на краю деревни, я увидел человека – он шел ко мне по берегу, но не прямо, а по синусоиде, опустив голову, словно его гипнотизировал мусор на берегу. Когда он подошел ближе, я понял, что он пьян, что он не из местных и что он меня заметил.
Я обошел бы его, но с одной стороны были джунгли, а с другой – вода. Так что я попытался просто сделать лицо непроницаемым и не обращать на него внимания. Но с ним этот номер не прошел. Поравнявшись со мной, человек приветствовал меня на грубом испанском здешних рыбаков:
– Buena dia! – и я уже не мог пройти мимо.
Ему было где-то под семьдесят; длинное жилистое тело, седые кустистые волосы, лабиринт старых шрамов и морщин вокруг глаз, в руке – полупустая бутылка рома, для смазки на ходу.
Он стоял у меня на пути, покачиваясь, но его голубые глаза были неподвижны, в отличие от моих. Он дружелюбно протянул мне бутылку, я отказался, насколько мог вежливо. Ром разъедал его слова по краям, но выглядел человек добродушным и безвредным. Через пару минут я уже с удовольствием беседовал с ним – вернее, слушал, что он говорит.
Таково было мое обыкновение. Но однажды, после неожиданной бури, ревевшей всю ночь, я вышел пройтись раньше. Берег был усеян пивными бутылками вперемешку со сломанными ветвями пальм, упаковками из-под моющих средств, тухлой рыбой и кусками пенопласта, закутанными в водоросли.
Минуя последние хижины на краю деревни, я увидел человека – он шел ко мне по берегу, но не прямо, а по синусоиде, опустив голову, словно его гипнотизировал мусор на берегу. Когда он подошел ближе, я понял, что он пьян, что он не из местных и что он меня заметил.
Я обошел бы его, но с одной стороны были джунгли, а с другой – вода. Так что я попытался просто сделать лицо непроницаемым и не обращать на него внимания. Но с ним этот номер не прошел. Поравнявшись со мной, человек приветствовал меня на грубом испанском здешних рыбаков:
– Buena dia! – и я уже не мог пройти мимо.
Ему было где-то под семьдесят; длинное жилистое тело, седые кустистые волосы, лабиринт старых шрамов и морщин вокруг глаз, в руке – полупустая бутылка рома, для смазки на ходу.
Он стоял у меня на пути, покачиваясь, но его голубые глаза были неподвижны, в отличие от моих. Он дружелюбно протянул мне бутылку, я отказался, насколько мог вежливо. Ром разъедал его слова по краям, но выглядел человек добродушным и безвредным. Через пару минут я уже с удовольствием беседовал с ним – вернее, слушал, что он говорит.
3
Так я впервые увидел Пабло Реновски. Должен сказать, то была чистейшей воды случайность. Путешествие на юг было капризом. Случай завел меня в Цтекаль, я выбрал название из путеводителя наугад. Я встретил его благодаря шторму, которого ничто не предвещало, единственный раз за всю поездку отправившись на прогулку пораньше.