Эрик Маккормак
МОТЕЛЬ «ПАРАДИЗ»

   Посвящается Нэнси Хелфингер


   Что же – мы должны изгнать неведение,
   самую плоть нашей жизни,
   только затем,
   чтобы понять
   друг друга?
Р. П. Блэкмур[1]

ПРОЛОГ

   Он дремлет, сидя в плетеном кресле на балконе мотеля «Парадиз». Приземистое дощатое здание смотрит по-над пляжем на Атлантический океан – серый океан в серый день. На нем тяжелое твидовое пальто, перчатки и шарф. Время от времени он открывает глаза и видит, как вдалеке серая вода соприкасается с чуть менее серым небом. Сегодня, думает он, океан – как гигантская рукопись, покрытая, сколько хватает глаз, аккуратным наклонным письмом. На дне, у берега, почерк яснее, и он думает: можно было бы разобрать написанные строки. Но тут – трах! – они бьются о бледно-коричневый песок, о черные камни, об изъеденные временем останки бетонного мола. Слова, какими бы ни были, рассыпаются белой пеной по пляжу.
   Имя этого человека – то есть, мое имя – Эзра Стивенсон. В последующем я играю небольшую роль. Главные действующие лица – это четверо Маккензи, чье детство было загадочным, а то и ужасным; и главное в этой истории – то, что произошло с ними потом. Важны и некоторые другие люди: Дж. П., газетчик на пенсии; человек по имени Пабло Реновски, философ и бывший боксер; доктор Ердели, директор Института Потерянных; Доналд Кромарти, старый друг и ученый, который помогал мне в поисках опоры (слово утешения в этом тревожном мире), и кое-кто еще.
   Нельзя, само собой, забыть и моего деда, Дэниела Стивенсона. Это он рассказал мне про Маккензи. Если бы он не пришел домой умирать после тридцатилетнего безвестия, я бы, скорее всего, никогда не услышал о них. А может, и никто бы не услышал. Жизнь за жизнью время с неуемным упорством стирает всех, кого стоило бы помнить, – вместе со всеми остальными. Это, по-моему, и есть великий урок истории; но и великое утешение.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ДЭНИЕЛ

1

   С годами я становился все больше похож на Дэниела Стивенсона, моего деда, который умер, когда мне было двенадцать. В зеркале я каждый день видел в себе его. У меня были такие же зеленые глаза, к пятнадцати годам я был с него ростом, а лицо сильно сузилось, так что сходство стало еще сильнее. Словно лицо деда пряталось под моей кожей все эти годы, как зерно, готовое прорасти. Моя бабка, Джоанна, и моя мать, Элизабет, не любили, когда кто-нибудь чужой сравнивал меня с ним. Я тоже был не слишком рад. Я ведь видел старика при смерти и так и не смог этого забыть. Ведь и я однажды стану таким – если доживу до его лет и умру в постели.
   Я знал его всего неделю, но все это время мы только и делали, что разговаривали. Сейчас мне вовсе не кажется странным, что я так и не спросил, почему он сбежал из Мюиртона тридцать лет назад. Некоторые дети слишком себе на уме, чтобы даже думать о таких вопросах. Но дед все время намекал мне, и спрашивать не было нужды. У него была привычка смотреть мимо меня, когда он собирался сказать что-то очень личное. Например, своим хриплым голосом дед говорил: – Эзра, знаешь, ведь это чудо, что я ушел отсюда. Я не собирался этого делать. – Он ненадолго задумался. Затем сказал: – Как шквал в море в спокойный день. Это просто случилось.
   В другой раз он сказал:
   – Мюиртон был слишком жестким для меня. Или я был для него слишком мягким, не знаю.
   И еще:
   – Небо здесь было как тоннель. Мне казалось, я никогда не смогу выпрямиться.
   Вот, что он иногда говорил, если не рассказывал о своих странствиях. И еще он употреблял слова «уродство» и «красота», которых ни один мужчина в Мюиртоне не произнес ни разу в жизни. Он, дескать, решил, что где-то в жизни должна быть красота, и отправился ее искать.
   В тот день он рассказал мне, как был тридцать лет назад в Патагонии. Обычный мюиртонский дождь шерстил шиферную крышу и закопченные окна на чердаке, где он лежал. Может, это дождь напомнил ему. А может – та кость. Он показывал мне всякую всячину из своих карманов: дырявые жестяные монетки из китайских гробниц, замысловатый узел на пеньковой веревке с Олубы (развяжешь его – будет несчастье), тысячелетние черепки майянской красной керамики (он сказал, красное – это человеческая кровь). А на кости сероватого цвета был вырезан трехмачтовый корабль с туго надутыми художником парусами.
   – Так выглядел «Мингулэй», – сказал дед.
   Я сидел на краю его матраса и мог лишь угадывать сквозь чердачное окно и дождь размытые очертания сточенных годами холмов Мюиртона. Но, даже не видя их, я знал, что они там, верил в это. Пока дед говорил, я чувствовал его затхлое дыхание, но его лицо с птичьим носом казалось не таким желтым, как обычно. На какое-то время его отстирал поток воспоминаний о тех временах, тридцать лет назад, когда он был молод и силен, и весь мир лежал перед ним.

2

   Он устроился палубным матросом на «Мингулэй» – крохотный трехмачтовик с музыкальным именем. Тот должен был доставить партию ученых и искателей приключений в Патагонию, зловещую пустошь на донышке Южной Америки. Дэниел ничего не знал о ней. Название было всего лишь приятным на слух иностранным словом в учебнике географии. Он не знал, что эти края славятся как кладбище динозавров. Десятилетиями археологи со всего света зарывались здесь под землю в поисках странных и громоздких останков.
   На рубеже веков от немногих оставшихся аборигенов и проезжих путешественников поползли слухи, будто предгорья здесь до сих пор топчет живое чудовище, само размером чуть ли не с холм. Знатоки говорили, это похоже на милодона, примитивную разновидность гигантского ленивца. Страна за страной посылали экспедиции в Патагонию, надеясь первыми поймать существо настолько неторопливое, что не успело измениться за миллион лет эволюции.
   В конце концов никто, конечно, не нашел никакого чудовища. Свидетельства были фальшивкой, или, что столь же вероятно, мороком, приснившимся сновидцам в сонной стране.
   Так что экспедиция, к которой прибился Дэниел Стивенсон, была не успешнее любой другой. Но для него шло в счет само приключение. До этого он большую часть жизни проработал в мюиртонской шахте. Дэниел с три короба наврал руководителям экспедиции, чтобы они взяли его на борт, и когда его взяли, едва мог поверить такой удаче. С самого начала все было удивительно: деревянный корпус корабля под ним дышал, потрескивал и уходил из-под ног; запах соленой воды; секреты самого корабля, государства со странным языком – все эти верпы, кубрики, юты, шпигаты, брамсели, фоки и бакштаги, – каждый день приходилось заучивать новые слова. Он всегда торопился первым взлететь по вантам на шаткую стеньгу, в открытое небо. Там он казался себе птицей, а не слепым кротом, сосланным пожизненно в бесконечные темные тоннели.
   Путешествие было долгим. По ночам небо кипело осколками света, но даже в беззвездные ночи корабль тащил в кильватере собственный млечный путь. Днем Дэниел часами следил с бака за тем, как корабль идет на ветер, и чем крепче был этот ветер; тем увереннее шел «Мингулэй». Дэниел чувствовал, что накрепко связан с судном.
   Но когда, наконец, оставалось пройти вдоль берега считанные мили, до чего же неприятно знакомой показалась ему Патагония! Как непреклонно завитки тумана вокруг приземистых холмов и лысые болота напомнили ему окрестности Мюиртона! Словно над ним подшутили, и подкоп вышел на поверхность в тюремном дворе. Он почти готов был увидеть за каждым мысом чертово колесо шахтного подъемника, почувствовать резкий запах печного дыма, услышать сирену, улюлюкающую над его поражением.
   «Мингулэй» бросил якорь в четверти мили от берега, и весь день команда перетаскивала провизию. Прибой, гигантская злая машина, между шлюпкой и обшивкой корабля раздавил одному из рабочих руку и не оставлял попыток утопить остальных. Но в конце концов, еще засветло, вся провизия и все люди, кроме вахты, оставшейся сторожить судно, были на берегу. На бескрайнем белом пляже экспедиция развела костер из плавника, и повар приготовил на ужин рыбное рагу с пресными лепешками.

3

   Тех вечеров в Патагонии Дэниел Стивенсон не мог забыть. Усевшись в круг света от костра, отгородившись спинами от темноты, они потягивали из кружек ром и рассказывали истории, словно по-прежнему лежали в своих гамаках в кубрике, по пути на юг.
   Одна история, которую Дэниел Стивенсон услышал там, в Патагонии, укоренилась в его памяти также прочно, как и пейзаж того края. Экспедиция, к тому времени уже с неделю продвигавшаяся в глубь материка, разбила лагерь на плато у подножья холмов. Была ночь, холодная, дождливая. Рассказчиком был Захария Маккензи, механик, чьей обязанностью было следить за вспомогательным двигателем «Мингулэя».
   Это был высокий моложавый человек с шапкой волос, уже начавших редеть. Он кое-что понимал в медицине; когда Дэниел Стивенсон в самом начале путешествия повредил руку о храповик, Маккензи ежедневно делал ему промывания и припарки. Часто, постучавшись к нему в каюту за лечением, Дэниел Стивенсон успевал заметить, как он что-то строчит в желтых блокнотах. Ему, очевидно, нисколько не мешали визиты Дэниела. Возможно, говорил он, им так легко удалось поладить потому, что его специальностью были внутренности корабля, тогда как Дэниел водил близкое знакомство с внутренностями самой земли. Вот и весь юмор, на какой он был способен.
   Разве что еще одно его замечание можно считать шуткой. К тому времени они знали друг друга достаточно близко, чтобы говорить о любви и женщинах.
   – Я никогда не был влюблен, – сказал Захария Маккензи, – Вот тебе совет, Дэниел: никогда слишком не доверяй человеку, который не был влюблен.
   Он не засмеялся.
   Этот самый Захария Маккензи и рассказывал ту историю – давным-давно, в Патагонии, – и его светло-голубые глаза, словно сталь, отражали свет костра.

4

   Наверху, на сыром чердаке, после всех прошедших лет, Дэниелу Стивенсону хотелось, чтобы я знал: он никому до меня не рассказывал этой истории.
   – Эзра, это первый раз, – сказал он. И помедлив: – Никогда в жизни, ни единого раза.
   Он умолк, затем повторил снова:
   – Эзра, да. Это первый раз.
   Потом он замолчал, приподняв одно веко, вглядываясь в ящик, запечатанный тридцать лет назад. Его желто-зеленые глаза горели. Он в точности помнил, что это была за ночь, кто сидел там (теперь все до одного наверняка мертвы) вокруг костра среди патагонской тьмы. Я же слушал, как слабеет снаружи дождь: он продолжал рассказывать свою историю шиферной крыше и нахохленным избитым холмам за грязным окном – но теперь намного тише.

5

   Костер был как сияющий надрез на гигантском брюхе патагонской ночи. Вокруг носились летучие мыши, туда-сюда, дождь мягко нашептывал пылающим поленьям. Холмы давно уже исчезли без следа.
   Механик заговорил. Он сказал, что припомнил кое-что интересное, былую быль. Он был человек с островов, он хранил в каюте исписанные блокноты, куда никому не разрешалось заглядывать. Его руки не понаслышке знали флотский мазут и стальные трубы, но пальцы были изящные, как у пианиста или хирурга, а молочно-голубые глаза выдавали мечтателя. Он поднялся с корточек и занял место повыше, на перевернутом бочонке. И с мягким северным выговором начал.
   – Когда я был маленьким, у нас в городке произошел странный случай. На нашем краю острова открыл практику новый врач; он приехал с женой и четырьмя детьми – двумя мальчиками и двумя девочками, всем не больше десяти лет. Доктор говорил с южным акцентом; он был худой, с головой, как у змеи, а жена его была красавица с роскошными длинными волосами, стянутыми в узел на затылке. Всегда счастливая, всегда что-то напевала. Больше я о ней ничего не помню.
   Это случилось всего через месяц. Одним солнечным сентябрьским утром новый доктор, с виду очень подавленный, пришел в полицейский участок и заявил, что его супруга исчезла. Сказал, что она отправилась на ежедневную прогулку и не вернулась. Он сам искал ее повсюду, не хотел поднимать шума, но теперь уже очень волнуется.
   Полицейские взялись за работу. Сперва они убедились, что она не садилась на паром до большой земли. Затем организовали поиски. Полиции помогали многие мужчины. Искали днем и ночью, двое суток, но не нашли ни следа.
   Жизнь должна продолжаться. На следующее утро четверо детей, как обычно, пришли в школу. Но выглядели они не слишком хорошо – бледные и какие-то осунувшиеся, будто бы от слез. Больше всего бросалась в глаза их походка. Они двигались одеревенело, словно старики.
   Островные дети знали их недавно и стеснялись спросить, в чем дело, ведь скорее всего это было как-то связано с исчезновением их матери. Но на второй день одной из девочек, которой тогда было около шести лет, стало плохо прямо в классе. Она упала на пол у парты в конвульсиях, держась за живот и стеная.
   Старая директриса отвела ее в учительскую и удобно уложила на подушки, укрыла одеялом, после чего позвонила отцу, чтобы тот немедленно приезжал.
   Девочка продолжала в муках кричать. Директриса попыталась выведать у нее, где болит. Девочка сперва отнекивалась, но ей было очень больно, и она видела, что директриса хочет помочь. И она принялась расстегивать платье, пуговицу за пуговицей.
   В этот момент на улице остановилась машина, девочкин отец, врач, ворвался в учительскую, выкрикивая: «Нет! Нет!» – и унес дочь на руках. Потом вернулся за тремя остальными детьми и увез всех домой на машине.
   Старой директрисе этого было предостаточно – она позвонила в участок.
   Сержант и констебль без промедления подъехали к дому врача в скалах, что смотрел окнами на море. Они постучали и ждали несколько минут, пока доктор с раздраженным видом не открыл им, наконец, дверь. Сержант сказал, что хочет видеть детей. Доктор сперва ответил, что дети больны и их нельзя беспокоить, но сержант настаивал. Все трое вошли в дом.
   Дети лежали в своих кроватках; сразу было видно, как им плохо. Сержант знал, что должен сделать. Он попросил их расстегнуть одежду. Дети послушались, вскрикивая и постанывая от боли.
   Стало ясно, почему они страдали.
   Посреди живота у каждого из детей сержант увидел по крупному надрезу – свежезашитые воспаленные раны.
   Их отец, врач, стоял рядом и негромко всхлипывал. Когда сержант спросил его, зачем прооперированы дети, он ничего не стал отвечать.
   Сержант вызвал местную «скорую», детей отвезли в больницу на другом краю острова. Тамошний хирург, человек добрый, видел, как сержант обеспокоен. Он сразу же велел отвезти младшую девочку, страдавшую сильнее всех, в операционную, где собирался давать урок патологоанатомии стайке медсестер. Девочку анестезировали. Из раны сочился гной вперемешку с кровью. Ничего удивительного, что она так мучилась.
   Хирург разрезал швы и открыл рану, сунул туда пальцы и пошарил внутри. Наткнувшись на что-то плотное, он смог подцепить это щипцами. Затем аккуратно выудил это и поднял, чтобы все видели.
   Никто из стоявших вокруг стола, наверное, не забудет этого момента никогда. В щипцах была отрезанная человеческая рука, вся в крови и гное. Хирург держал ее за большой палец, и были ясно видны золотое обручальное кольцо на безымянном пальце и алый лак на длинных ногтях.
   Механик умолк, отхлебнул из кружки рому. Ночь стала зябкой, и члены экспедиции подтягивались ближе к пламени костра. Механик заговорил снова:
   – Вот так выяснилось, что новый врач убил свою жену, а куски ее тела похоронил в детях. Каждому из четверых досталась рука или ступня. Позже домашних животных, колли и большого рыжего кота, нашли в подвале полумертвыми. У них тоже были брюшные разрезы. В собаке местный ветеринар нашел глаза, а в коте – уши женщины.
   Как после признавался хирург, он надеялся, что ему никогда больше не случится проводить такого рода спасательную операцию. Он был уверен: будь у доктора достаточно детей и животных, он по кусочкам спрятал бы ее всю. Со временем остатки тела нашел один рыбак в скалах на берегу.
   Еще хирург сказал, что работа была ювелирная. Он никогда не видел такого мастерства во владении скальпелем. Сам убийца молчал. Позже его приговорили к смерти, хоть дети и умоляли помиловать отца. Местные жители не допускали на острове повешений – плохая примета, – но при этом не возражали, чтобы доктора казнили на большой земле. Что и было сделано.
   Механик закончил. Он слегка кивал головой, словно подтверждая правдивость своего рассказа.
   – Я не верю ни единому слову, – произнес один из команды, светловолосый лондонец. – Чушь собачья! Где это видано, чтобы в живом человеке хоронили мертвого!
   Многие из тех, кто сгрудился у огня, тоже засмеялись. Им было легче от мысли, что все это только шутка.
   Механик неспешно поднялся на ноги. Шипение дождевых капель в костре стало громче, будто даже поленья выражали сомнение. В свете пламени появлялись и исчезали летучие мыши, на мгновение обретая плоть и объем и тут же растворяясь во мраке.
   С минуту механик стоял, словно собираясь развернуться и уйти в свою палатку. Но вместо этого медленно расстегнул штормовку. Под ней была белая рубаха, заправленная в черные офицерские брюки. Он вытянул перед рубахи из-за пояса и поднял до подбородка, обнажив торс. Все, кто присутствовал там, увидели, что вдоль его талии, пересекая бледную северную кожу, идет длинный шрам – белая горизонтальная борозда около девяти дюймов длиной.
   Мужчины молчали. Механик аккуратно заправил рубаху, застегнул штормовку и исчез в темноте.

6

   Дэниел Стивенсон, мой дед, почти закончил рассказ. В тусклом свете чердака его желто-зеленые глаза опять состарились, тридцать прошедших лет заново наполнили их.
   – На следующий день я спросил механика, как звали детей. Он ответил, что у всех были библейские имена: его сестер звали Рахиль и Эсфирь, брата – Амос и он сам, Захария. Он сказал, что рад, что я спросил.
   Дэниел Стивенсон лежал на спине, рассказывая мне об этом, губы едва шевелились, так что голова его была словно череп, по которому вдоль челюсти снует армия крохотных кисло пахнущих муравьев, шурша лапками: «Рахиль, Эсфирь, Амос, Захария». Дед лежал изможденный, словно из него вырезали что-то жизненно важное. Пока он рассказывал, его хриплый голос лишь временами поднимался выше шепота, сговариваясь с шелестом дождя по серой черепице чердачной крыши, чтобы больше об этом никто на свете не слышал, кроме меня, Эзры Стивенсона.

7

   Как уже было сказано, я знал Дэниела Стивенсона, своего деда, всего неделю. Он сбежал из Мюиртона, нашего городка высоко в вересковых пустошах, за тридцать лет до того. Унылым сентябрьским утром он и еще пятеро шахтеров шли вдоль живой изгороди боярышника вдоль железной дороги на раннюю смену. Было почти полседьмого. Когда они проходили мимо красной кирпичной стены станции, еженедельный пассажирский поезд как раз отправлялся на побережье. Дэниел Стивенсон, одетый не по-дорожному, негромко простился с товарищами, перемахнул через штакетник станции и влез в уже тронувшийся поезд. Он оставил в Мюиртоне жену и маленького сына.
   А через тридцать лет вернулся домой. Снова был сентябрь, но погода стояла холодная и ветреная. В Мюиртоне, среди вересковых холмов, зиму часто не отличить от лета – температура почти не разнится. Но в сентябре бывают дни, когда с редких деревьев отчаливают листья и усталыми галсами идут к своим последним причалам.
   Стало быть, в сентябре Дэниел Стивенсон и вернулся домой. То есть, в свой настоящий дом. Его прихода никто не заметил. Наверное, это случилось ночью – в таких городках, как Мюиртон не принято запирать двери: воровство здесь редкость, в отличие от тех преступлений, которым замки только на руку. Скорее всего, Дэниел Стивенсон вошел с черного хода, прокрался по бурому кухонному линолеуму (он должен был почувствовать запахи готовки и мастики), скользнул к выкрашенной в коричневый цвет двери на лестницу, что украдкой вела по боковой стене на чердак, где когда-то располагалась каморка прислуги. И там устроился.
   Как он вычислил наш дом – загадка. Его взрослый сын, Джон Стивенсон, мой отец (человек, который никогда не пел; ни разу не был замечен даже на подпевках в общем хоре) к тому времени три года как стал начальником шахты. Тогда мы переехали из безликого домишки среди таких же шахтерских жилищ в большой особняк на окраине, когда-то принадлежавший хозяину шахты.
   Откуда старик узнал, где мы живем? Выследил нас? Вряд ли. В этом городке чужой был бы слишком на виду. И потом, откуда ему знать, как его жена и сын выглядят тридцать лет спустя? Разве только ему кто-то помог. Кто-то, кто так никогда и не объявился. Возможно; тут нельзя быть уверенным. Наверняка известно только то, что однажды ночью он вошел в кухню, скорее всего – через заднюю дверь, надел свои старые войлочные тапки (это, надо сказать, важное обстоятельство) и осторожно поднялся на чердак. Осторожность была необходима: чердачная лестница шла вдоль стены большой спальни, а в доме Стивенсонов всегда спали чутко.

8

   Первой заметила, что он вернулся, женщина, которая была моей бабушкой, – Джоанна Стивенсон. Она была среднего роста, серые глаза, приятное лицо (хотя ее нос и глядел немного влево), волосы собраны сзади заколкой в форме переплетенных змей. В ее длинных седых волосах была одна толстая черная прядь, не желавшая стареть.
   Это она увидела, что изношенные тапки, которые она хранила тридцать лет, исчезли из галошницы у черного хода. Это она обнаружила пропажу из кладовки хлеба, сыра, яблок и молока. Она знала точно – это была ее кладовка, потому что именно она отвечала за кухню. Она ничего не сказала.
   Моей матери, Элизабет Стивенсон, в первые дни возвращения деда однажды или дважды мерещился слабый скрип половиц на чердаке. Она была полной с мягкими чертами, как и многие женщины Мюиртона. Зато у нее был огненный темперамент; она рано осиротела. Поэтому, услышав что-то наверху, она заставила Джона Стивенсона взять доску и, кто бы там ни шумел, пойти и убить эту тварь: там могла быть мышь или, хуже того, крыса. Она часто повторяла, что глупо не убивать тварей, которых надо убивать. Она отвечала за чистоту в доме.
   Джон Стивенсон, мой отец, рыжий мужчина (рыжие волосы – еще одна общая черта жителей Мюиртона), широкоплечий от горняцкой работы, целыми днями отдавал приказы другим, но дома был рад повиноваться Элизабет. Если моя бабка, Джоанна, не была против, как в тот раз. Она сказала, что в это время года шумят не мыши и не крысы, а только ветер. Элизабет смотрела на нее долго-долго.

9

   В те дни Джоанна стала вести себя необычно. Она всегда рано ложилась, даже раньше меня, а мне тогда было всего десять. Но теперь она пересиживала всех нас – говорила, будто хочет почитать (за десять лет я ни разу не видел ее с книгой) или повязать. Или просто посидеть ночью у огня подольше. На самом же деле после того, как мы все желали друг другу спокойной ночи, расходились по комнатам и засыпали, она брала с полки жестяной поднос «Золотой Юбилей», грузила на него куски хлеба с маслом, а может, еще и говядину или пирог с ревенем, ставила бутылку крепкого пива. Она оставляла поднос на дильсовом кухонном столе вместе с чистой сорочкой и шерстяными носками. А потом шла спать.
   Когда все стихало, Дэниел Стивенсон, наш тайный гость, крался вниз, брал поднос и одежду и взбирался обратно на чердак.
   Ночь за ночью он спускался по лестнице, чтобы вернуть грязное белье и забрать провизию. Утром Джоанна вставала первой, хотя и ложилась позже всех, и заметала следы.
   Так что он, конечно, знал, что она знала, что он вернулся.

10

   Но однажды утром (думаю, к тому времени он прожил на чердаке недели две), когда она встала, поднос и одежда все так же лежали на дильсовом столе. Весь день она гадала, что же не так. А ночью снова собрала для него еду. Легла, но до утра так и не смогла заснуть от беспокойства. Может, он лежит там больной? Или мертвый? Может, закончил то, за чем вернулся домой, и снова оставил Мюиртон, не дав ей знать? Эта мысль была невыносима. Джоанна встала до зари, спустилась на кухню. Еда и свежее белье лежали на том же месте нетронутыми. Этого было достаточно.
   Она отправилась прямо в большую спальню, где до того ни разу не была, открыла дверь и вошла. Мои родители, Джон и Элизабет Стивенсон, конечно, услышали ее шаги; они уже сидели, кутаясь в одеяло, словно существа, рождающиеся из чрева мешковатого монстра.
   Что пронеслось в их головах, когда старуха рассказала им о том, что происходит в их доме вот уже две недели? Когда она попросила сына подняться и посмотреть, все ли в порядке с Дэниелом? Она боялась, что он умер или снова ушел. Джон Стивенсон, что бы он ни думал, заставил себя вылезти в холодный воздух спальни и спустился (нисхождение ради восхождения) в ярко освещенную кухню, открыл дверь на чердачную лестницу и, вооружившись на всякий случай палкой от швабры, начал подъем по узкой лестнице. Его жена и мать остались на кухне.