Когда поутру мы отплыли, тревоги, заботы, стресс и душевные волнения моей жизни дома, казалось, сошли с меня как ставшая ненужной змеиная кожа. Здесь, при свежем ветерке с севера, рябившем море до оттенка темной ляпис-лазури, и ярких миниатюрных радугах, вздымавшихся от белых волн, рассекаемых носом нашей яхты, при солнышке ещё не слишком жгучем для голого тела и досках палубы , ещё не обжигающих босые ноги, я чувствовал себя свободным и вдохновлённым, как обычно ощущал себя в Камусфеарне. Я думал, что, пожалуй, секрет сохранения своего видения состоит в том, чтобы всегда кочевать, никогда не оставаться на одном месте достаточно долго, чтобы зрение не затуманивалось мертвенным пологом, нарастающим бельмом, состоящим из тревог о прошлых ошибках и их последствиях в настоящем. Я чувствовал солёные брызги у себя на лице и был счастлив.
   
   Думаю, что при смерти Одиссей забывает, Кто была Калипсо, а кто Пенелопа, И помнит лишь ветер, дующий с Мимаса, И как бесконечно щипало у него глаза от соли, И Аргуса, счастливо прыгающего щенка, И своего старого отца, окучивающего виноградную лозу.
   
   По правому борту у нас башней высился бледный утёс горы Кандели, подымаясь на целый километр из морских глубин, пара орлов кружила крутыми дугами в голубой тверди небес над нами. У подножья был тихий заливчик, где вода была изумрудно зелёной на фоне дикорастущих розовых олеандров. Я сказал брату:
   - Боже, какой ты счастливый, что живёшь здесь!
   - Ты полагаешь? - помедлив, ответил он. - Не знаю, почему. Ты ведь тоже живёшь у моря, у тебя есть лодка и доход, полагаю, больше, чем когда-либо был у меня.
   Здесь тоже есть свои заботы и тревоги, и только потому, что ты здесь гость и не несёшь никакой ответственности, ты чувствуешь себя таким образом. Пожалуй, и я также почувствовал бы себя в Камусфеарне, если бы только не климат.
   Мне нечего было ответить, потому что он изложил словами те мысли, которые только что промелькнули у меня. И тогда я спросил:
   - А как здесь с почтой? Регулярно ли и четко вы получаете корреспонденцию?
   Он ответил:
   - Ни так, ни эдак. Если ты приехал сюда на полмесяца, то вряд ли получишь хоть одно письмо, как бы много тебе ни писали.
   А я добавил: "И слава Богу!"
   После обеда мы сели в надувную резиновую гоночную лодочку под названием "Гришкин" и отправились на вёслах в тихий заливчик, который я заприметил у подножья горы Кандели. Мы высадились там на горяченном галечном пляже под гигантской скалой, и я отправился поплавать с аквалангом. Без него я не могу даже держаться на воде, так что это не только моё любимое водное удовольствие, но и единственное, которым я увлекаюсь довольно редко, так как это по существу праздное времяпровождение, а море у Камусфеарны никогда не бывает настолько тёплым, чтобы можно было поплавать ради удовольствия.
   Я медленно плыл, как всегда очарованный стаями ярких разноцветных рыб, колышащимися водорослями, изобилием морской природы, проплывающей перед чистым незамутнённым стеклом маски. Я доплыл до края шельфа, морского дна глубиной не более трёх метров, и заглянул в громадный сумрачный мир, где кончался шельф и дно уходило на неизвестную глубину. Там внизу шевелились какие-то тени, которые были слишком неясными, но мне показалось, что это тунец. Я развернулся к берегу; акваланг может отказать как на глубине сто метров, так и на глубине в один метр.
   Ведь даже отличные пловцы рассказывали, что испытывали такой же безотчётный страх, когда смотрели вдруг в сумеречные тайны морской пучины.
   Когда я выплыл назад на мелководье, то увидел блестящий перламутровый диск раковины морского ангела, раскрытой и пустой, лежавшей между черными позвоночниками морских ежей на камне. Я попытался было нырнуть за ней, как с моей левой ногой случилось то же самое, что было в аэропорту, но на этот раз всё произошло гораздо быстрее. Не прошло и минуты, как наступила сильная боль. Мне понадобилось довольно много времени, чтобы достать раковину морского ангела, затем я как можно скорее направился к берегу. Я выбрался на гладкий камень и снял акваланг. Сел и внимательно осмотрел ногу. Я рассматривал её и тыкал в ногу пальцем, но сначала ничего не понял. Она ничем не отличалась от другой ноги, за исключением следа от длинной ссадины на изгибе подошвы. Я вспомнил, что, когда вернулся в Камусфеарну после аварии с "Лэндровером", носок у меня почти весь пропитался кровью. Был также и синяк, но он вскоре прошёл. И вот тут-то я впервые соотнёс происходящее с тем, что нога у меня застряла в педалях. Нечто зловещее и невидимое, должно быть, происходило под следами этой ссадины. Камень был настолько горяч, что мне пришлось переступить, и я сразу же почувствовал, что боль прошла.
   Я достаточно разбираюсь в медицине, чтобы понять связь. Из той смехотворной аварии я не вышел цел и невредим, подача крови к ноге была нарушена, тепло даёт временное облегчение, но сама нога находится в начальных стадиях отмирания. Без поступления крови она не сможет жить.
   Если бы даже тогда я предпринял какие-то меры, положение уже вышло из-под контроля. Я, возможно, был прав в том, что на время своего короткого отпуска хотел забыть о том, что со мной случилось нечто ужасное с далеко идущими последствиями. Я пошёл назад к своей лодочке с раковиной ангела, уверяя себя, что это временное нарушение, которое восстановится само собой. Я не мог заставить себя поверить, что в действительности могу стать калекой. Я так привык к большим физическим нагрузкам и полному владению мускулатурой и конечностями как к необходимому условию своего существования, что и мысли допустить не мог о том, что возможны какие-либо изменения, кроме как в чисто абстрактном плане.
   На следующий день мы начали круиз по эгейским островам: Скирос, Скиатос и Скопелос с его крутым, белым как мел, городом и мраморными морскими пещерами с эхом, где к высоким сводчатым потолкам прилепились гнёзда тысяч стрижей. К этому времени пределы моих физических возможностей чётко определились и стали предсказуемы: сто метров медленной ходьбы, затем надо остановиться и отдохнуть, чтобы прошла боль, пять минут купания в море, затем надо выйти на берег и погреть ногу на горячем камне, пока не ослабнет судорога.
   Вернувшись из Греции в Англию, я сразу же пошёл к доктору по поводу ноги. Его мнение было довольно туманным, но в общем обнадёживающим. Температура ноги была значительно ниже, чем у второй, что указывало на замедленное кровообращение, но он считал, что вполне возможно его естественное восстановление. Он дал мне принимать таблетки для расширения сосудов и велел внимательно следить за ходом болезни. В случае ухудшения он посоветовал мне обратиться к специалисту и не довольствоваться только одним заключением.
   Я вернулся в Камусфеарну. Очутившись там, я окончательно понял, что без знойной жары летнего греческого солнца, без её воздействия на мою босую ногу, улучшающего кровообращение, я теперь практически стал калекой, независимо от того, смогут ли порванные сосуды в конечном итоге восстановиться или нет. Я еле ходил, и когда сидел и писал у себя за столом, мне приходилось держать левую ногу на грелке, чтобы её не свело судорогой, даже если не двигать мускулами. Из Камусфеарны улетучилось чувство свободы, она теперь была крайне непригодна для проживания человека в моём состоянии, ведь до дороги было больше мили. Я чувствовал себя таким же невольником, как и выдры, которые теперь жили в условиях зоосада. Я всегда усердно работал там, писал каждый день по многу часов. Теперь же, по окончании работы мне нечего было делать, кроме как продолжать сидеть за столом и тревожиться по поводу бесконечных проблем, которые возникали в связи с будущим Камусфеарны. Остро встал вопрос с персоналом. Джимми Уатт, который был со мной вот уже пять лет, вначале имел на своём попечении одну выдру и несложное хозяйство. Теперь же ему надо было управляться с двумя джипами, "Лэндровером", большим баркасом "Полярная звезда", полудюжиной лодок и подвесных моторов. Кроме того, мы недавно купили два домика у маяков на островах Орнсэй и Кайлиакин, а ещё два дома я купил рядом с деревней. В разной степени все эти дома требовали более-менее крупного ремонта и переделок, и если уж я собираюсь продолжать писать, то ответственность за каждую мелочь ляжет на него.
   Если подует сильный ветер, кому-то надо идти к "Полярной звезде", стоявшей в не очень-то пригодной бухточке к северу от островов почти в миле отсюда, чтобы откачать воду из трюма и укрепить брезент. Довольно часто кому-то надо было отвести её за семнадцать миль к югу на заправку. Кто-то должен был заказывать продовольствие и забирать его на дороге на вершине холма. Помощники приходили и уходили, а после них оставались те или иные следы бедствия.
   И совершенно очевидно, что без Джимми и двух помощников просто невозможно вести хозяйство в этой крохотной, но бесконечно сложной империи. Анализ счетов свидетельствовал, что, за исключением зарплаты, но с учётом всех остальных расходов, таких как свет, отопление, горючее, ремонт транспортных средств, продовольствие для людей и животных, прачечная, страховка и телефон, - содержание каждого человека в Камусфеарне обходилось почти в двадцать фунтов в неделю. Даже в те времена сам дом Камусфеарны обходился в пять тысяч фунтов в год, и единственный способ, которым я мог покрывать эти расходы состоял в том, чтобы забыть все радости, которые имел от её красот и свободы, - это замуроваться в стенах моего кабинетика-спальни и писать дни напролёт. Случайные гости, часто посторонние люди, которые хотели посмотреть на выдр, вряд ли могли войти в моё положение, и я постоянно выбивался из графика.
   Единственная свобода теперь заключалась в "Полярной звезде". В дни каникул, когда все условия совпадали и мы отправлялись на ней на маяки или же просто поплавать по длинным извилистым морским заливам, которые подобно норвежским фьордам кружевами обрамляют прибрежные скалы, я испытываю такое же чувство свободы и восторга, как это было на корабле моего брата в Греции. Я до сих пор переживаю те славные летние дни на "Полярной звезде", дни, когда море было совершенно гладким, когда стайки кайр оставляли расходящиеся круги, ныряя в воду перед носом судна, а пенящийся след за кормой пушился как мех. Глубокий, пульсирующий шум двигателей едва слышен в расположенной впереди рулевой рубке, всасывающая сила водоворотов во время прибоя в проливах Кайлирии тянет за рули.
   Шумные, крикливые тучи чаек, кружащих над нами и кормящихся мелкой рыбёшкой, выбитой к поверхности огромными косяками макрели под ней, и упругое натяжение перемёта, за которым пляшет дюжина ярко-голубых и зеленоватых рыб, отливающих эмалью. Шторма, когда корабль скачет по волнам, как молодой мустанг, и ужасная белая стена воды подбиралась к подветренному борту, так что он наклонялся градусов на шестьдесят, вынуждали меня бороться не только с рулевым колесом, но и со страхом. Всё это, а, пожалуй, больше всего тихие вечера, когда мы возвращались к причалу на закате и подолгу сидели под навесом за капитанской рубкой. Солнце, опускающееся за гору Куиллин на Скае, алые потоки облаков отражались в водах пролива огромной кровавой полосой и окрашивали гребешки волн, слегка плескавшихся у борта корабля переливающейся мозаикой бледного пламени и нефрита. Мы сидели там до тех пор, пока холмы не становились чёрными силуэтами на фоне уже зеленоватого заката, и только плеск воды о борт и крики морских птиц, целые колонии чаек и полярных крачек на островах рядом с нами нарушали покой. Эти периоды покоя и тишина на стоянке "Полярной звезды" стали для меня тем, чем когда-то был водопад, теперь обезображенный свисающими черными трубами водопровода, подающего воду в дом и в вольеры выдр. Вся Камусфеарна теперь представлялась мне вольером, и единственная свобода - это море. Дом и его окружение теперь стали для меня такой же неволей, как и для выдр, упрятанных за забор.
   
   В течение нескольких недель я уже не мог скрывать от самого себя, что состояние моей ноги быстро ухудшается. Но по какой-то инерции, возможно от подсознательного страха за будущее, я не предпринимал никаких решительных действий. К октябрю, когда сошёл крепкий греческий загар и выявился настоящий цвет кожи, выяснилось, что она была холодного голубовато-белого цвета, а у основания большого пальца начала образовываться глубокая язва. Однажды по вызову одного из членов моего хозяйства приехала врач и осмотрела мою ногу. Она заявила:
   - Вам безотлагательно надо что-нибудь делать, откладывать больше нельзя, иначе потеряете ногу. Говоря это, я имею в виду гангрену и полную ампутацию ноги по щиколотку. Теперь вам здесь не место.
   Да, действительно, мне здесь было не место, ни физически, ни умственно, казалось, я попал впросак, без мира и спокойствия, связанного с тупиком.
   Тогда, в конце ноября, я отправился в Лондон и обратился к специалистам. Первый сказал, что возможно придётся заменить повреждённые сосуды искусственными; второй -что эти сосуды слишком малы, чтобы их можно было с успехом заменить, и во всяком случае они будут отторгнуты организмом через год-другой. "Люмбарной симпатектомии, - сказал он, альтернативы нет". Сидя за своим большим столом, он поправил очки, сложил кончики пальцев обеих рук вместе и, наклонившись вперёд, заговорил медленно и осторожно.
   - Люмбарные симпатические нервы расположены по обе стороны позвоночника на уровне, скажем, почек. Среди прочих функций они регулируют подачу крови к нижним конечностям, и их можно назвать клапанами, которые постоянно наполовину открыты.
   Если убрать левый из них, то этот клапан устраняется, и весь нерегулируемый поток крови выливается вниз целиком вместо струйки, которую обычно пропускает клапан. Ничто, кроме хирургического удаления левого люмбарного симпатического нерва, операции, которую мы называем люмбарной симпатектомией, не может теперь спасти вам ногу. Это звучит, как мне известно, довольно опасной операцией. Её, однако, делают довольно часто, и результат чаще всего бывает успешным. Если не будет осложнений, то вы пробудете в больнице не более двух недель при полном выздоровлении, скажем, через месяц-другой. Вынужден, к сожалению, подчеркнуть, что, по моему мнению, у вас нет выбора между этой операцией и неизбежной ампутацией ноги, у которой уже проявляются начальные симптомы некроза.
   Я постарался оценить ситуацию, которая, казалось, была совершенно нереальной, и вдруг стала иметь непосредственное отношение ко мне. Я не поверил в названные им сроки не потому, что не доверял ему, а из-за афоризма, который я сам когда-то изобрёл в Северной Африке, и который, как выяснилось, неизменно оправдывался.
   "То, на что вы думаете, понадобится пять минут, потребует часа; то, на что вы думаете, понадобится час, потребует дня; то, на что вы думаете, потребуется день, понадобится неделя, на неделю нужен месяц, а то, на что нужен месяц - вообще невозможно сделать."
   Я спросил: - Когда, по-вашему, операция станет неотложной?
   - На этот вопрос ответить очень трудно. Прогноз- это ведь не ясновидение, как вы сам понимаете. По-моему, не очень долго : два-три месяца, если повезёт, - четыре, судя по нынешним темпам ухудшения состояния. Вы когда-нибудь видели гангрену?
   - Да. - Я действительно видел. С ужасом я вспомнил пальцы Терри после того, как их отгрызла Эдаль. Смрад, ампутация, сознание того, что части молодого человеческого тела пропали навечно, что они, почерневшие, лежат в эмалированной посудине, и ничто на свете никогда уж не сможет вернуть их. В некотором роде, смотреть на них было ужаснее, чем на труп.
   - Тогда вы понимаете, что при появлении начальных признаков прогрессирование может быть весьма скоротечным. Неотложная операция всегда нежелательна. Теперь, полагаю, вы смиритесь с необходимостью хирургического вмешательства?
   - Да. - "Смирился" - не совсем уж подходящее слово, но теперь не время обсуждать более тонкие оттенки значений. Я полагал, что никогда не смирюсь с тем, что так изменило мою жизнь, даже если и осознаю его грозный ореол.
   - Как я понимаю, вы живёте в Шотландии. Где вы предпочитаете оперироваться, там или в Лондоне?
   Во мне бурлили проблемы Камусфеарны, пока я сидел в тихой, клинической обстановке врачебного кабинета на Хартли-стрит. За окном приглушенно звучало уличное движение. Я не мог оторваться от них на пятьсот миль и ответил:
   - В Шотландии.
   - Отлично. Хотите, чтобы я вам всё устроил, или же у вас есть надёжные средства сделать это самому?
   Я ответил:
   - Думаю, что смогу устроить всё сам, если это не нарушит этикета.
   Я был знаком с, пожалуй, самым известным хирургом в Шотландии. Теперь, когда мне казалось, что я уже знаю худшее, я был намерен отдать себя в его руки. Однако же, я далеко ещё не знал самого худшего. К счастью, ни люди, ни животные никогда не знают об этом.
   Из Лондона я отправился в Шотландию. Великий хирург подверг меня ещё более тщательному обследованию, чем те, которые я прошёл до тех пор. Когда оно закончилось, он сказал:
   - Завтра утром я отвезу вас в больницу, где сделаем рентген. И это, друг мой, будет болезненно, мне следует вам об этом сказать. Чтобы определить, в каком месте прекращается кровообращение, мы вводим в артерию вещество, которое на снимке будет непрозрачным. Вводится оно в паху, и это довольно неприятно...
   Это было более чем неприятно. Была большая операционная, в которой толклось много сестёр, студентов и прочего медицинского персонала, а я лежал среди них на столе голый, несчастный, и мне было очень стыдно. Скромность, присущая большей части нашей западной культуры, заставляла меня закрыть глаза, так, чтобы я, по крайней мере, не смог читать в их глазах оценку моей беспомощной наготы. Спустя довольно долгое время ко мне придвинули рентгеновский аппарат, и облачённая в белое фигура захлопотала вокруг меня с иглой, показавшейся мне толщиной в карандаш.
   - А теперь постарайтесь не шевелиться, - сказала она и вонзила свой чудовищный инструмент мне в артерию в левом паху. Я только что не взвыл. Такой боли, мне кажется, я никогда в жизни не испытывал. Игла была внутри, и через неё вливалась окрашенная жидкость, если бы я хоть немного двинул тазом даже просто от страха, - это только усилило бы агонию. Мне страшно захотелось что-нибудь укусить, и, к сожалению, ничего другого, кроме языка, уменя не было. Я сильно укусил его и почувствовал, как кровь медленно заполняет мне рот.
   Так же, как степень выдержки боли колеблется у отдельных людей, в особенности среди мужчин и женщин, думаю, что и степень восприятия боли тоже разная. У некоторых этот порог довольно высокий, и даже тяжёлая травма воспринимается не более, чем сильное неудобство. У других, где порог низок, такое же физическое состояние может привести к такой острой агонии, что вызывает потерю сознания. Я сознания не потерял, но пока глотал кровь из прокушенного языка, очень сожалел, что со мной этого не произошло. Я было удивился, почему меня сюда привезли с постели в кресле-каталке; возвращаясь, я больше не удивлялся этому.
   Пока хирург вёз меня из больницы обратно в гостиницу в сутолоке уличного движения в наступавших сумерках, я думал обо всём этом и о той операции, которая мне теперь предстоит. Я попробовал было объяснить ему. Кажется, я сказал, что, если при операции будет так же больно и это продлится гораздо дольше, то лучше уж пусть отнимают ногу. Не знаю, насколько уж серьёзно я говорил об этом, но, конечно же, именно так и чувствовал себя в то время.
   - Друг мой, - сказал он, когда большая машина остановилась у светофора, а мелкий дождик заливал лобовое стекло и устилал черную дорогу перед нами размытыми отражениями света от уличных фонарей, - друг мой, боли не будет. Совсем. На животе у вас останется длинный шрам, он должен быть таким, чтобы хирург мог просунуть туда обе руки, но это будет совсем тонкий шрам, и вы ничего не почувствуете, а живот останется таким же плоским и твердым, как теперь. И вы снова сможете ходить, а затем всё это станет просто эпизодом, о котором вы вскоре забудете.
   Я всё время думаю об этой краткой проповеди, которая оказалась, хоть и не по его вине, весьма далёкой от истины. Несколько лет спустя мне напомнило о ней письмо от моего брата из Греции. В нём была приписка: " Читал ли ты, как один англиканский священник на юге Англии после своих проповедей проводит их открытое обсуждение в близлежащем кафе. Обсуждение на тему "В чём я был не прав?" Можно представить себе подобную же вечерю по обсуждению ошибок в Нагорной проповеди."
   
   Даже без угрозы гангрены и ампутации было совершенно ясно, что оставаться в таком положении я больше не могу. Дело было в декабре, и так как я был теперь в городе, то подумал, что можно заняться рождественскими покупками. Выяснилось, что я едва могу ходить. Я хромал по улицам медленнее, чем слепой. В список своих покупок мне пришлось неожиданно включить ещё один предмет: инвалидскую палку.
   Помнится, беспрерывно шёл дождь и было очень холодно.
   
   3 ТРЕТЬЕ ПАДЕНИЕ
   
   Меня положили в больницу на второй день Рождества 1963 года. Я, разумеется, боялся, но, думается, уже подошёл близко к определению консультанта "смирился".
   В действительности, это учреждение и не называлось больницей, это был большой интернат, построенный, казалось, с полным безразличием к расходам. Я несколько смутился, обнаружив за столом приёмного покоя, просторного зала с объявлением и просьбой к посетителям не носить обуви на шпильках, нянечку-монашенку. Я подумал было, а что делать человеку, если он пришёл сюда именно в такой обуви. Бледная, как восковая фигура, нянечка записала обычные сведения с холодным безразличием, ни разуне подняв головы от бланка, который заполняла.
   - Ближайшие родственники? Вероисповедание?
   Так как верования мои довольно сумбурны и сугубо личны, я вдруг понял, что не могу ответить на этот вопрос. Я колебался так долго, что, наконец, она подняла взор и с ледяным выражением лица, сжав тонкие губы, повторила тихим невыразительным голосом: "Вероисповедание?" Я знал, для того, что мне нужно сказать есть определённое слово, но никак не мог его вспомнить. Она положила ручку и стала ждать, а я себя чувствовал жертвой испанской инквизиции. Тогда я отчаянно выпалил:
   - Боюсь, что не принадлежу ни к одной из определённых религий.
   - Неопределённая, - пробормотала она, вложив бесконечное презрение в эти слова, а я смотрел, как она пишет их почерком, таким же невыразительным, как её голос и лицо. Затем она нажала кнопочку звонка и передала меня другой нянечке, которая была такой же человечной и добродушной, какой бывает хорошо смазанная шестерня.
   Процедура, которая по логике должна быть рутинной, показалась мне гротескной.
   Меня уложили в постель, измерили должным образом температуру и пульс и сообщили, что при отсутствии предписаний врача мне нельзя даже перейти через коридор в уборную. Дежурные няни совершенно не знали, зачем я здесь, и, когда я попробовал было объяснить одной из них, что мне должны сделать левую люмбарную симпатектомию в результате травмы шесть месяцев тому назад, она в ответ спросила:
   - Что это за операция, о которой вы говорите?
   Я попробовал было сообщить ей сведения, которых она не знала, но она лишь произнесла:
   - Это меня не касается, я не хирургическая сестра.
   И точно, как выяснилось позже, она даже не была профессиональной медсестрой. Как и подавляющее большинство нянечек, работавших в этом огромном здании, монашенки просто исполняли здесь трудовую повинность по уставу своего ордена. И во многих случаях целесообразность такой работы была менее чем очевидна.
   Позднее на дежурство заступила ночная сестра, которая хоть и была католичкой, но не была монашенкой.
   - Что за чепуха! - воскликнула она. - Конечно же вам можно ходить в уборную и гулять взад и вперёд по коридору хоть всю ночь напролёт, если вам так нравится.
   Эти нянечки просто цепляются за жесткие правила, которые лишь усложняют нам работу. Какой смысл заставлять кого-то носить вам "утку" и прочее, если вы сами в состоянии делать всё это? После операции - совсем другое дело, и сестре не сносить головы, если она ступит не так. Но теперь, когда вас положили сюда на такую операцию, это просто глупо. Меня тошнит от одного их вида, их столько здесь, они так бездушны, что никто мне не докажет, что в интересах пациента, когда с ним обращаются как с трупом, с тех пор, как он пересечёт порог больницы.
   Не хотите ли чаю?
   - Ну прямо сейчас, если бы я не был в больнице, я попросил бы выпить.
   - Вы хотите сказать спиртное? Я могу вам устроить это, только никому не показывайте. Я вернусь через пять минут, и не задерживайтесь, так как ещё через пять минут я заберу стакан.
   О, крутая медсестричка, я с благодарностью и любовью буду вспоминать тебя всю жизнь! Надеюсь, что ты примешь это как должное и будешь гордиться своим призванием, которое более очевидно, чем призвание монашенок из ордена.
   На следующее утро появился парикмахер, и после получаса весьма добросовестной работы тело моё стало гладким и безволосым как у дитяти. Он даже пользовался увеличительным стеклом, чтобы удостовериться, что совершенство его работы не оставляет сомнений. "Странно всё-таки, подумал я, - как вся эта процедура приёма больного может восприниматься посторонним человеком, каким-либо антропологом, наблюдающим незнакомый племенной ритуал и не знающий его причин.