Соустин сказал на прощанье:
   - Значит, Кузьма Федорыч, я к тебе как-нибудь загляну?
   Тот буркнул:
   - Заходи.
   Какую-то беспокойную досаду оставило у Соустина это посещение. Он не хотел быть в Мшанске Соустиным, хотел быть Раздолом. И все этот дом... За несколько следующих дней успел написать статью (в которую пристегнул для колорита и Пронькины похороны) и отослать ее в Москву; успел и еще кое-где побывать. Но Кузьма Федорыч не выходил из головы. Однажды под вечер Соустин отправился к нему.
   Кузьма Федорыч обитал в самодельной, похожей на каравай, глиняной хибарке, с двумя крошечными, вровень с землей, окошечками. Хибарка до того скособочилась, что крыша одной застрехой лежала прямо на сугробе. Перед окошками - связанная кое-как из слег загородка и изуродованная старостью ветла. До революции сюда нередко паломничали местные любители-художники: дочь протопопа Катя Магнусова с компанией, податной инспектор Веселаго, мечтатель поручик Хренков,- с мольбертами, с кистями, с закуской. Они находили, что эта избушка - очень красивый русский видик. Если бы ветла уродилась еще покоряжистей, а глиняная лачужка совсем обвалилась, они нашли бы видик еще милее. Господа рисовали и закусывали, а Кузьма Федорыч сидел у окошка, гордо и с хитроватым видом покуривая. Усмешка его и тогда была необъяснима. Потом господа жертвовали ему на сороковку. Однажды Кузьма Федорыч сообщил господам, что он в лесу поймал живьем медвежонка. Показать его, однако, не показал,- боялся, как бы не покусал чужих. С тех пор про медвежонка пошла слава по Мшанску. Зверь прижился у Кузьмы Федорыча, питался, рос, и Кузьма Федорыч на досуге ходил рассказывать господам и в лабазы - купцам, на какую мерку он прибавился, что он жрет, какие у него замашки. Но чужих к медвежонку так и не допустил ни разу никого, пока тот не вырос в медведя и не сбежал в лес... Возможно, что иные из начитанных господ, узнав о том, что никакого медвежонка не было, назвали бы Кузьму Федорыча сказочником. Но никто из них не приметил, с каким ядом на смехучих, на горьких губах разносил этот мужичок свои сказки.
   За хибаркой у Кузьмы Федорыча имелся огородный клинышек, который он пускал под картофель, а в иные годы под овес. Кузьма Федорыч и в пастухах ходил, и работал в сенокос и жнитво на поденной, и прислуживал в базарные дни в чайных, и водил господ на охоту. Дочь его Ксюшка поступила в горничные в Пензу, к купцу Солнцеву, потом гуляла проституткой. Она отравилась спичками. Старший сын, продотрядник, красногвардеец, был убит под Новохоперском. Младший, комсомолец, председательствовал сейчас в сельсовете в Симбухове. Сам Кузьма Федорыч от германской войны отбоярился тем, что прикинулся юродивым. Так и проюродствовал три года...
   Соустин застал его одетым, собирающимся в поход. Однако, увидев гостя, Кузьма Федорыч тотчас же настойчиво (и в то же время с безучастным видом) потянул его в избенку, усадил на лавку. Возможно, Соустин тоже чем-то его беспокоил... Под берложьим, приземистым потолком боязно было разогнуться. Вечер мерцал чуть-чуть в обледенелых окошечках. Вместо пола - земля, в нее вколочен стол и единственная лавка, она же и топчан, на который брошен тулуп шерстью вверх... Кузьма Федорыч достал с шестка что-то завернутое в тряпицу, сказал:
   - На, поешь.
   Разложил на столе, на тряпице, два печеных яйца, соль, ломоть хлеба. Соустин хотел отказаться.
   - Ешь, я у тебя ел. Да ты не бойся, у меня всего этого много.
   Кузьма Федорыч, кажется, врал так же, как когда-то про медвежонка... Пришлось отведать угощенья. А Кузьма Федорыч выгреб из ящика стола и перетряхивал в пригоршнях что-то гремящее.
   - Посмотри-ка, пули. Это большак мне оставил. Когда в продотряде тут служил, то всяки разны пули собирал. Любитель.
   Он высыпал на стол с десяток самых разнокалиберных патронов: и русских, и австрийских, и американских, и еще других, неведомых Соустину, образцов. Иные были толщиной в большой палец, способные уложить слона. Кузьма Федорыч забавлялся ими.
   - "Возьми, говорит, папаня, сгодятся". Может быть, и сгодятся. А я так думаю: затопить бы эдакую громадную баню, напарить ее, согнать в нее всех попов и буржуев и зажечь.- Кузьма Федорыч махнул рукой и дурашливо засмеялся.- Когда я чего болтаю, ты не слушай. Я человек редкий.
   Но и гость тоже посмеивался: что ему - он же был посторонний человек. И Кузьма Федорыч снова помрачнел. Рот его сморщился брезгливо. Он вдруг сбросил свое юродство, заговорил напрямик:
   - У меня, Николай Филатыч, от холода здесь кость ломит. И я этот Настин дом ваш все равно заберу, мне Бутырин обещал. Я в тепло хочу. Потому что теперь моя взяла. Я здесь всю жизнь жил. А там коклетки кушали. Да винцо пили. Да в тепле... А если кто супротив меня будет делать, то у меня еще сын есть, председатель. Бутырин не даст, я к сыну поеду.
   И, катая пульки по столу, искоса, испытующе поглядывал глазом на Соустина. Что же, тот слушал, кивая сочувственно. Нет, никак не удавалось Кузьме Федорычу втравить его в свару. Вот как назло не удавалось! И Соустин с равнодушным видом пояснил, что лично его дом не интересует,- это дело сестры, а у него совсем другие задачи. Вот если бы Кузьма Федорыч рассказал ему что-нибудь для газеты о мшанских делах. Можно и мандат показать...
   - А что мне мандат!.. Я сам есть тоже власть. Когда у меня кость ломит...
   И опять Соустин подтвердил, что Кузьма Федорыч совершенно прав,- в этой лачуге ему оставаться больше нельзя. Он со своей стороны тоже поговорит с этим... товарищем Бутыриным. То, что делается сейчас, делается в первую очередь для таких, как Кузьма Федорыч.
   Соустин говорил, конечно, вполне искренно и говорил уже покровительственно, как сильнейший. Теперь-то он уже втолковал Кузьме Федорычу про себя, кто он такой в самом деле. Но Кузьма Федорыч сидел перед ним, опустив голову, угрюмый, ничему не верящий. Насчет собрания, которое он пообещал Соустину, отозвался вяло. Вот если сейчас в управу пойти, там бабий актив...
   - Хоть, пойдем, со мной везде пропустят.
   Но по дороге Кузьма Федорыч трудно молчал, а потом и вовсе отстал. Смеркалось, звонили ко всенощной. В бывшей управе, где собрались колхозницы-активистки, огня не зажигали. Выступала женщина в черной рубахе, опоясанной ремнем, в черной юбке и валенках.
   - Они мне и говорят: будут у нас в колхозе все подчиненные, а не хозяева. Я и спрашиваю: а кто же хозяева-то?
   В древнем Мшанске, под благовест, крестьянка, одетая в мужнину рубаху, призывала:
   - Надо нам, товарищи колхозницы, создать здесь ясли, консультацию для матери-ребенка, надо общую столовую.
   В городской управе стемнело совсем. Женщины, тоже отемненные, сидели кругом чинно, словно за прялками. "Когда-то писатели, Чеховы, Короленки, звали нести свет в народ, устраивать для него школы, организовывать ясли, столовые для голодающих. Меньший брат, гражданская скорбь... А сейчас меньший брат без всякой опеки, сам берет, требует и строит для себя то, что ему надо. Да, это хозяева, а не подчиненные. Как сказал тогда Калабух? "Органические силы возьмут свое". Вот: они уже брали свое..."
   А в сумрачных окнах путался звон, их заволакивала захолустная, чеховская ночь. Пустые палисадники, спозаранку потухшие окошки, где-то воющая собака... По темной Пензенской брели на звон старухи, тыкая подожками в снег, горбатые, непримиримо насупившие на лоб черные монашьи полушалки. И Настя, должно быть, среди них... Старый Мшанск живел, подымался из гробов своих. И вдруг веселой молнией облеснуло базар. Электрическое диво вспыхнуло над снегами, над старухами и одновременно в управе, вернее, в райсовете, от которого удалялся Соустин, жарко зажглось в окнах, и зажглось, многолюдно загудело по соседству, в Народном доме.
   Соустин зашел в толкучие сени, это тракторные курсы, оказывается, устраивали вечеринку. Мшанск жил денно и нощно! В просторном зале, сдвинув стулья на середину, молодежь расселась тесным семейным кругом, иные едва не на коленях друг у друга. Трактористов и трактористок отличали от остальных не только ватники и комбинезоны, но и та непоседливая озабоченность, которую наложила на их охудавшие лица непривычная учеба. Девушки были по-деревенски полногруды, розовы и губасты, парни - с крепкими, быстрыми руками: ни один из таких не даст себя в обиду! Это были те самые, о которых однажды заочно философствовали Соустин с Калабухом, только совсем не долженствующие, а живые.
   И сверху сиял бальный свет... Лет пятнадцать назад в этом же Народном доме гремели вечера. Двери - настежь в летний сад; кружевные, изломно поводящие плечиками барышни всякого господского сословья, чиновники и студенты в золотопуговичных кителях,- они касались талий своих дам, словно одуванчиков, чуть дыша. А из сквера, из-за темных, обрызганных звездами деревьев, глазели заречные девки и парни. И порой разгоряченные кавалеры выбегали в сквер, в темноту - потискать девок. Теперь те, стоявшие за деревьями, хозяевами вошли сюда.
   И распевно заиграла большая, как орган, гармонья. В углу обступили Кузьму Федорыча, который показывал какое-то шутовство на спичках: он был здесь свой человек, он веселился, он смотрел ребятам в глаза. Среди танцующих Соустин узнал и молодоженов, на чью свадьбу затащил его Васяня. На молодом был ватник тракториста... И стало почему-то обидно под эту веселую для других музыку. Оттого ли, что еще раз узнал, как Васяня нарочито, грубо одурачивал его? Или от зависти к этой нашедшей себя, все завоевывающей молодости, от мыслей, что они с Ольгой уже постарели, что постарел самый их быт, даже их любовь? Ольга, Ольга... Курсанты отплясывали тот же тустеп.
   На другой день Соустин предложил сестре начисто развязаться с дедовым домом, снять где-нибудь подходящую избенку и переехать. Обещал высылать побольше денег. Но Настя, выслушав предложение, потемнела и перестала разговаривать с братом. Вдобавок, через соседок к ней доползли вести о якобы каких-то новых готовящихся кознях Кузьмы Федорыча... В доме стало кладбищенски тяжко. А однажды Соустин застал сестру в чулане, где она возилась с веревками, нарочно по-недоброму возилась.
   - Глупости делаешь!- зарычал он в сердцах и насильно выволок бьющуюся Настю в горницу.
   Надо было так или иначе кончать с этим делом.
   Впрочем, в сельсовет заглянуть все равно было неминуемо. Собранный за месячное почти гощение в Мшанске материал следовало дополнить еще документальными данными, порыться в сельсоветских делах. Так что о сестре Соустин мог поговорить попутно, между делом.
   Лягушевка принадлежала к Заовражскому сельсовету, носившему название по концевой слободе, к тому самому, где председательствовал бывший пастушонок, комсомолец Бутырин.
   Оказалось, что Соустин заявился туда не совсем вовремя. День в сельсовете и без него выпал трудный, путаный... Утром из области была получена телеграмма с пометкой "хлебозаготовительная", то есть с самой срочной, ответственной пометкой: в течение суток разгрузить заготовленное зерно из заовражских магазеев и вывезти на элеватор, в Пензу. Для этого требовалось пятьдесят подвод. Но в тот день заовражские делили дрова, и почти все подводы были угнаны в лес, за двенадцать километров. Поди оторви мужика от дележки! Гонцы, разосланные Бутыриным по дворам, обнаружили пока только троих замешкавшихся хозяев с лошадьми.
   За длинным столом, с ножками в виде косого креста, Соустин узнал паренька, однажды с таким упоением промчавшегося мимо него на тракторе. Он слышал, как сестра брезгливо называла его еще "собашником" - за тяготение к щенятам, которых Бутырин выкармливал и, говорят, вынашивал за пазухой. Бутырин озабоченно согнулся над листком, исписанным через копирку; один глаз его то и дело мучительно жмурился. Пареньку, очевидно, нелегко приходилось, он ничего не видел кругом и не слышал...
   Однако, когда Соустин показал ему мандат на имя разъездного корреспондента "Производственной газеты", Н. Раздола,- мандат, в котором все учреждения приглашались содействовать Н. Раздолу в получении материалов для очерков о коллективизации,- пастушонок почтительно вскочил, сам принес ему из шкафа нужные дела и даже смахнул рукавом пыль с табуретки. Два парня, сидевшие за дальним столом, смотрели, приоткрыв рот... Из прихожей чаще начали заглядывать мужики, будто по делу, пили воду из кадушки, стоявшей у окна, остатки из кружки выплескивая на пол, а сами пытливым глазом косясь на приезжего.
   После такого приема разговор о сестре вдруг показался Соустину совсем пустяковым делом. И нечего было его оттягивать, надо было начинать сейчас же... Но из прихожей словно ветром внесло Кузьму Федорыча.
   Бутырин резко повернулся к нему: видимо, его ожидал.
   - Ну как?
   - В Заречной, Миколя, еще двоих сыскал, вот я какой! Значит, Малухина Ваську, Никанора-то рыжего зять, да Блинкова Алексея Егорыча...
   Он запнулся, увидев против себя за столом того, кого не ждал видеть. И Соустину стало не по себе от этого желчного, обиженного взгляда. Кузьма Федорыч сделал, однако, вид, будто не знавал никогда никакого Соустина... Нагнулся к Бутырину:
   - А зачем тут у нас, Миколя, чужие бревна?
   Бутырин досадливо отмахнулся:
   - Какие еще чужие бревна? Дальше говори.
   Но Кузьма Федорыч молчал, держа нечто свое на уме.
   Веки его были упрямо, враждебно опущены. Бутырину не терпелось:
   - Ну?
   - Ну... про Васяню я еще слыхал. Вечер с извозу приехал. Отдыхал, а теперь в лес собирается.
   - Почему ты не зашел, не задержал?
   - Задержи ступай! На вилы, что ль, напороться?- Кузьма Федорыч оживился:- Ты мне бумажку дай... с печатью. Уж с бумажкой я его задержу!
   И Кузьма Федорыч даже ухмыльнулся. Видимо, на время забыл и про Соустина. В морщинах около рта обострилось горькое, жестокое.
   - Задержу-у!
   - Выдам наряд. Значит, шесть подвод есть.
   Бутырин сам с собой разговаривал вслух:
   - И еще надо сорок четыре. А где же взять? А? Значит, надо мне ехать в лес. Значит, я с Алексей Егорычем и поеду.
   А Соустин перелистывал дела, будто читая... Вспомнилось злобное пророчество Васяни: "А меня беспременно на полустанок!" И эта горючая радость Кузьмы Федорыча. В зловещем омрачении представал полутемный Васянин двор. Но Кузьма Федорыч, очевидно, ни о чем таком не тревожился, он важничал, он был сейчас очень нужный человек. Начал даже выговаривать пареньку:
   - Тоже вот... бегай, бегай для вас день-деньской, а ты мне избы хорошей и то не справишь. Мне в тепле-то как бы хорошо! Вот брошу вас всех, уеду к сыну, к председателю... и ничего ты со мной не сделаешь!
   Бутырин дул на печать, посмеивался:
   - Ты у нас ударник, актив... И никаких... ты не могёшь нас бросить.
   - "Ударник, ударник",- притворно-сердито ворчал Кузьма Федорыч.
   Получив бумажку, он упрятал ее в шапку, с оглядкой упрятал, словно нож. Взор его опять скользнул по Соустину - ревниво, неприязненно. Топтался около паренька.
   - Слышишь-ка, Миколя... что я скажу-то...
   Но Бутырин подталкивал его к прихожей:
   - Валяй, отец, делай!
   Кузьма Федорыч надел шапку. И вдруг, словно найдя себе утешение, лихо повеселел:
   - Эх, и скислит сейчас Васяне!
   Но Соустин, кажется, уже не слышал этого: так заинтересовало его одно заявление, попавшееся в делах... Писал его инженер Виктор Ивушкин, которого Соустин помнил гимназистом, просил восстановить в избирательных правах старуху-мать, ввиду полезной и преданной работы его, Ивушкина, для Советской власти.
   И тут же в делах была приложена копия ответа сельсовета в город, на завод. Сельсовет запрашивал, почему на таком важном для строительства заводе, где работают тысячи пролетариата, держат на службе сына мшанского кулака, имевшего пять батраков, и почти что помещика в мелком масштабе. Сельсовет требовал дело немедленно расследовать и о решении уведомить бедноту Мшанского района, из которой Ивушкины порядочно попили крови в старое время...
   Соустин замешкался несколько, однако поборол себя. Позвал Бутырина.
   - Кстати, товарищ, у меня, кроме газетного дела, есть небольшое личное недоразумение, вернее - касающееся моей сестры.
   Паренек слушал, наклонясь, локтем опершись на стол: что дальше.
   - У моей сестры дом отнимают, якобы за невзнос налога моим братом Соустиным Петром, бывшим кустарем-торговцем...
   - Это скрылся который? А ваше-то фамилие как будет?
   - Моя - тоже Соустин, я - брат...
   - А как же в бумаге-то сказано - Водопол, что ли?
   - Раздол. Это мой псевдоним, я так в газете подписываюсь.
   - Ага, темнишь там, стало быть!..
   Бутырин отошел, что-то приказал помощникам-парням. Те вразвалку приблизились, без разговоров сгребли дела, лежавшие перед Соустиным, и отнесли их в шкаф. Соустин подождал еще минуты три: о нем словно забыли. Он встал, сам подошел к Бутырину.
   - Так как же, мы с вами не договорили...
   - У нас про это никаких разговоров не полагается, подай заявление.
   Соустин торчал перед этим бывшим пастушонком унизительно, ненужно... На Соустине была модная мохнатая кепка, отличное пальто с каракулевым воротником. В Москве его любила изящная женщина... Пастушонок обернулся и вдруг спросил:
   - А ты, гражданин, скажи нам адресок, где в Москве-то работаешь. Дай-ка мандат.
   К Пензе товаро-пассажирский подкатил в сумерках. Когда Соустин протискивался к выходу, на темной площадке кто-то больно ударил его по уху. Он вырвался на перрон, вдогонку за человеком с бородой.
   - Эй ты, сволочь... как ты смеешь!
   - Словами не одолел, так он кулаком,- осуждающе крякнул кто-то из пассажиров.
   Другой, повъедливее, голос сказал:
   - Жалко, мало еще влепил!
   Население вагона вываливало наружу, озлобелое, разодранное спорами. Соустин, горячась, тыкался по перрону, но обидчик пропал бесследно в сутолочном народе. Кипела злоба, ухо постыдно ныло... Правда, спустя несколько минут, за стаканом чая, Соустин успокоился, даже некое мстительное услаждение почувствовал... Дело началось в вагоне - опять спором о колхозах. Больше всех ярился один, с цыганской смоляной бородой, как оказалось бывший богатый шорник из мшанской округи. Шорник рвал у себя на груди рубаху, клял... Соустин не мог смолчать, душа его теперь особенно отвращалась от этих людей, потому что его самого насильственно, несправедливо как бы отнесли к их числу... Конечно, ему, столичному журналисту, было легко, под ядовитое одобрение слушателей, побить в споре перевертня-кулака, заставить его под конец замолчать, притулиться в темь. После, на площадке, шорник пакостно, исподтишка отомстил за все... Ну, да черт с ним!
   А вечером Соустина уже баюкало в зеркальном уюте международного вагона. Земля предков отплывала назад. Опять сугробы, да опухшие от снега леса, да древние дочерна избенки, как в сказке, завалившиеся под овраг. Кое-где рассыплются за бугром не виданные еще среди этой убогости бирюзовые звездистые огоньки - стройка... И взметнется сердце, как если скажут: "А вот за этим бугром - война..." Впрочем, и в избенках никакой сказки не было: как убедился Соустин, рушили везде ее, сказку, древнюю, милую для барского сердца убогость, со скрежетом рушили, с моторным ревом, с бедой.
   ...В сумерках, после того как произошел у Соустина разговор в сельсовете, вскачь понеслись из леса пустые подводы. Ночью, нагруженные зерном, они двинулись по большаку. Но Васяни не отыскали. Не могли его разыскать и наутро - для Соустина, которому вдруг приспело ехать на полустанок. Ни Васяни, ни Клавы, ни лошади.
   Зато возвращавшиеся на другой день возчики нашли в ометах Кузьму Федорыча. Он лежал ничком, как глубоко спящий; правую, откинутую руку его уже замело сугробом. Мохряная окровавленная шапчонка примерзла к голове. Как только разнесся слух о находке, к ометам хлынула задами вся Заовражная слобода.
   Грозным напутствием проводил Соустина Мшанск... И это был уже не Мшанск: то, что деялось в нем, разрасталось по своему смыслу гораздо шире, разрасталось, расхлестывалось во всю неоглядную даль страны.
   ...Он прильнул к сумеречному окну. О Васяне почему-то донималм всякие мысли, навязчивые, как стук вагона, тошные. Где же он сейчас? Петлит в розвальнях где-нибудь по проселкам, с рухлядью, с Клавой, со смертью за плечами, направляясь к дальним станциям, к пустым землям, к компании, которую еще нужно собрать?.. Вон там, за промчавшимся переездом, в метелице заскакала и пропала чья-то лошаденка... Грязная изба-кочевье, Васянина песня, блудливые повадки Клавы сливались сейчас, издали, в один тоскливый вороний крик...
   Утром поезд влетел в заиндевелые, культурно прочищенные подмосковные леса. В коридоре курило несколько пожилых таджиков с циковскими значками. В Рязани продавались свежие московские газеты. "Известия" сообщали о приезде в СССР министров и общественных деятелей одной дружественной державы. НКИД устраивал им торжественную встречу. Поезд уже обволакивала благоустроенная государственная атмосфера Москвы. Чем ближе к ней, тем больше мучила Соустина томительная нервная потягота. Заранее видел даже те хлестучие, безжалостные слова, которыми будет написано о нем в редакцию: "И о решении просим уведомить бедноту Мшанского района..." Благополучие его дало трещину с неожиданной стороны, оно зависело теперь от того, что недавно он считал только материалом для статеек и размышлений...
   В "Производственной газете" во время отсутствия Соустина произошли кое-какие перемены. Удивительнее всего, что вместо уехавшего Зыбина обязанности ответственного секретаря исполнял теперь Калабух. Очевидно, ему простили былые промахи, снова верили... К Соустину отнесся он по-прежнему благожелательно. Статьей о сезонниках в редакции остались довольны. Она была сверстана в одном "подвале" со статьей Зыбина, с его первой корреспонденцией из Красногорска, в которой тоже крепко доставалось профсоюзному руководству. "Значит, Зыбин обязательно прочитает мою статью и убедится, что не зря меня послал". От этой ободряющей мысли даже пастушонок затуманился.
   - Денек сегодня отдохните, а вечером...- Калабух протянул Соустину билет, отпечатанный на какой-то особенной, глянцевой бумаге. И загадочно ухмыльнулся.- Это вам тоже будет полезно для расширения кругозора!
   Соустин даже не осмыслил сначала, что означал этот подарок. Сотрудника редакции (рукой Калабуха была вписана фамилия Соустина) приглашали на дипломатический прием; прием, с участием представителей общественности, устраивался в честь той самой дружественной державы. Да и не в силах был осмыслить: тело еще ехало, ехали в глазах избенки и сугробы. И давно не виданный телефон на столе Калабуха то и дело заставлял горячо, испуганно-сладко толкаться сердце.
   И вот вечер...
   Соустин поднялся по лестнице особняка. Из-за приоткрытой величественной двери пробилось солнечное сияние: там двигалось и гудело множество.
   Соустин вошел в зал. Миражные пятна заходили перед ним. Порой лишь проступала из них величавая, крахмально-снеговая осанка - "посол, чей посол?"; или пропархивало райского оттенка платье, которым чуть прикрывалось высоко поставленное раздвоение грудей; или вдруг являлось глазам небесно-голубое, воинственное оперенье вкопанно застывшего атташе. И горящие круги люстр улетали вглубь. Соустина обдало жаром и духами: прямо на него отступала голой, совсем голой до пояса спиной пышно-рыжая, молодая, неизвестно кто, так что он принужден был притиснуться к самой стене, чтобы как-нибудь не скощунствовать - не дохнуть на нее. И вообще, не люди, а живые государства, живые державы прогуливались и толпились здесь по паркету, по-барски выхоленные и вымытые, одетые в несравненного качества визитки, смокинги, пиджаки...
   По какой-то связи всплывали в памяти отрывки из нахмуренных, предостерегающих международных передовиц, но тотчас же рассеивались, как нечто неуместное среди этого почти солнечного света улыбок, праздничного говора.
   Из толпы к Соустину направлялся Калабух. Он был непривычно нов, параден в этом черном штатском костюме, в сияющем тугом воротничке. Он приветливо, словно обнять желая, протягивал руки.
   - Впечатляетесь? Ну вот, ну вот...
   Мимо них прошагал японский офицер, лаковые глаза его безразлично, слишком безразлично прикрывались дремотными выпуклыми веками.
   - Теперь сопоставьте это с тем, что вы видели в стране... а вы, вероятно, видели кое-что, потом расскажете? Вы заметили, как ловко и вежливо притворяются все эти иностранные люди, играют с нами в любезность? Обратите внимание вон на того.- Калабух указал на рыхлого, стриженного ежиком сановника, прислонившегося к колонне.- Это граф... Он владеет одной третью всей земельной территории своего государства. Это банки, рента. Это капитал. Он тоже очень любезен... Наша страна находится в процессе... в очень трудном, м-м... смелом и, естественно, связанном с известной долей риска. Вообразите, что эти графы именно сейчас найдут дальше невыгодным притворяться и попросту схватят нас за горло?
   Вероятно, было неизбежно в данной обстановке разным людям думать об одном и том же. Вместе с тем это было как бы продолжением того предотъездного разговора. Только тон Калабуха показался Соустину чересчур навязчиво-зловещим...
   И он возразил, как возразил бы всякий другой советский на его месте. Очевидно, международная ситуация складывается так, что... И главное Красная Армия сейчас очень сильна и великолепно оснащена технически, это всем известно. Последняя блестящая операция ее в Китае...
   О, Калабух знал это и без него!