С полок и из прохода выглядывал народ - поодаль, осторожно, чтобы не обидеть чужого горя. Раза два подходили поближе те двое комсомольцев в ремнях. Один, в грохотных болотных бахилах, все заботливо топтался около бабы, хотел, видно, поговорить.
   Начал Петр: он знал, с чего...
   - С колхоза, что ль? - смирно спросил он.
   - С колхоза, - угнетенно ответил усатый, все утираясь.
   - Сколько ни едем, везде одно: вся Россия с корнями пошла.
   Баба приутихала. На лавках потеснились, из сочувствия дали семейным присесть. Человек рассказал: сам он работает на "Челябугле" шахтером, а баба с ребятами проживала в деревне, где от дедов еще велось свое хозяйство. Теперь избу заколотил, семейство все забрал с собой в Челябу, на шахты; в деревне насчет товаров недостача...
   - Опять - без керосину какая жизнь? Рядом совхоз, там в кооперативе керосину полно. Наши бабы молочко на него меняют.
   - Фу ты! - негодовал Петр.
   Парень в бахилах подошел, прислушался.
   - Ты рабочий?
   Шахтер нехотя обвел его взглядом.
   - Ну, рабочий.
   - Чего же ты муру разводишь? Раз ты рабочий, ты должен брать все сознательно, на чутье! Сейчас деревня разворачивает коллективизацию, проводит классовую борьбу с кулаком...
   Парень звенел горлом, слова изливались у него без усилия, как бы помимо него самого. Но он переживал их, эти слова, разгорался от них самозабвенно.
   - Вот ты был в деревне, ты, рабочий, разъяснил крестьянам, какие существуют трудности и достижения у нас на данном отрезке? Иль только панику там наводил?
   - Слыхали, слыхали, - вяло отзывался шахтер. - Сам кто такой будешь?
   - Мы - выездная комсомольская бригада московского органа "Производственная газета".
   Петр, услыхав знакомое название, сначала от тщеславия чуть не выскочил спросить: не знают ли они там, в газете, его брательника, Соустина Николая? Но вовремя спохватился и даже забился за других поглубже, чтобы не особенно кидаться в глаза.
   Комсомолец распалялся все больше:
   - Скажем, сообщил ты им про свой промфинплан, какая у вас на шахтах выработка, как протекает ударничество, соцсоревнование? Какую продукцию угля даете вы стране? У вас промфинплан до забоя доведен? Ты цифры свои знаешь?
   - Слыхали, слыхали, наскакивали такие... Тебе бы вот в деревне пожить...
   - Эх, хромает у вас, видно, культработочка в Челябинске! Ты нам дай-ка адресок на всякий случай, мы это дело у вас провентилируем. Вопрос-то какой, - изумленно обратился бахилистый парень к спутнику, - вот где связь индустриального предприятия с процессом коллективизации!
   - Ладно, пиши, пиши, не боимся! - пасмурно приговаривал шахтер.
   Баба смотрела на комсомольцев с тревогой. У Тишки, спрятавшегося на свою полку, замирало сердце за шахтера. Такие же вот, молоденькие и злые, в ремнях, пришли и забрали безо всяких Игната...
   Комсомолец сказал:
   - Мне твою фамилию не надо, а вот как село-то прозывается? В кооперативе у вас, наверно, компанийка теплая подобралась! Явно держат курс на срыв партийной линии.
   Шахтер оживился:
   - Насчет компании - верно, я скажу, ты запиши.
   - А сам-то... На чутье должен был взять.
   - А я бы не взял? Тут колгота, с ребятишками, с барахлом в два дня надо обернуться, работа не ждет...
   Петр едко наблюдал: "Подмазывается, когда на бас взяли..."
   Когда комсомольцы ушли, он посластил шахтеру:
   - Верно, что в деревню бы их, на наше место. Давеча я проходил, а у них колбаска на столе.
   Шахтер смолчал, только окинул Петра, показалось, пытливо-неприязненным взглядом. Петр спохватился - не переложил ли лишков? - и, чтобы загладить, посочувствовал, что вот какую мэку с ребятами да с багажом приходится принимать, да еще в несусветный эдакий мороз. Тяжело будет с семейством, после своей избы, в бараке-то...
   И опять получилось невпопад. Бараков там, на "Челябугле", мало, живут, особенно семейные, в стандартных, сказал шахтер, квартирках; семейству будет идти паек, а ребятишкам в школе - даровой горячий завтрак. Рассказал еще про то, сколько можно нагнать при перевыработке, про талоны на мануфактуру. Он бы давно все семейство к себе перетянул, - оно и выгоднее, и к себе поближе, и ребята свет увидят, - да вот баба за родню все держалась.
   На полках и в проходе шелестели, как сказку слушали.
   - Рабочему, это да, ему везде способствуют...
   - Я одного выучил, дал ему свет, - обиженно буркнул Петр, - черта я от него увидал!
   Журкину не терпелось заполучить шахтера к себе на одно словцо, выведать, как там, на стройке, слышно насчет работы. Шахтер подтвердил, что в газетах все правильно пишут: работы много, народу туда плывут каждый день за поездами поезда, а рабочих рук все не хватает. Но и оттуда многие вертаются. Разговор разный, больше жалуются на пищу и что тяжело.
   Журкин слушал, жадно наставив ухо, поматывая согласливо косматой головой. Почему-то крепко и уважительно верилось шахтеру. Ну, уж только бы работа была, на пищу и на тяжелину не поглядит, изо всех сил принажмет!
   Бухгалтер, на минуту очнувшийся, крикнул от окошка:
   - Граждане, гляньте, какая природа оригинальная - горы и горы!
   Бросились к глазкам.
   И правда - высоко над поездом взобралась в небо тоскливая линия снегов. Редкие перистые сосенки понатыканы были в белой пустоте. Ниже, в обледененьях, в обрывах, в полыньях, крутилась черная речная стремнина. Поезд шел диким ущельем, Уралом.
   Словно проснулся Тишка на другой земле. И чем выше, - уже нахмуренные густыми разбойными лесами поднимались и дичали горы, - тем сильнее набегали на него давнишние страхи. Тишка безо всякого вкуса, только чтобы забыться, жевал вчерашние ломти.
   К сумеркам по вагону стих, укачался, поослабел народ. Близились, близились неизвестные и жданные места. В сумерках начинали угрызать сомнения; то, что днем было ясным и решенным, чудилось теперь шатким, непрочным. Кое-кто свалился, уснул спозаранок; от плохой пищи густел человечий смрад; бухгалтер опять раздобыл где-то горькой, ералашно восхищался и плакался. К ночи пронзительно раскричался ребенок. К ночи еще заунывнее, тошнее думалось об оставленных где-то домашних.
   Тишка, пользуясь тихим ходом поезда, открыл дверь с площадки - глянуть в последний раз перед ночью на волю. И в тоске захлопнул тотчас. Черная гора стояла стеною, на ней зубрился в небе черный лес, а самое небо было окинуто небывало красным пожаром. И вот скоро кончится и вагон, выкинут всех в стужу, в чужое поле - иди, ищи приюта...
   - Вона и Златоуст, - сказали в вагоне.
   Красными звездами в отскобленном окошке проплывали недалекие, у чужих людей теплящиеся, домашние огни. Наверху, над ними, в темноте попыхивало зарево. Поезд шел мимо заводских домен. Тишка, съежившись, глядел на это попыхивание, хотел отвернуться от него, спрятаться и не мог: ужасаясь, ждал, что дальше. И вдруг в мутно освещенных внизу пространствах метелью, бедою вырвался дым, в воздухе полилось огненное... Захлопали двери, мороз загулял насквозь по вагону; отчаянно комсомольцы загалдели, выходя совсем в лютующую огненную ночь, не боясь: они доехали. Мальчишка стекольщик дико заорал во сне: "Стте-клы всттта-влять!" Тишка тянул дрожащую руку к Петру: "Дя-день-ка!.." Петр спал.
   ЗА ГОРАМИ, ЗА ДОЛАМИ
   Гуляет по ночной степи вместе с метелью невнятный, еле от ветряного шума отличимый, покойницкий звон. Это, чтобы не сбиться путнику, звонят из Казачьей слободы (она же - Шанхай), со старинной кирпичной колокольни, которая стоит тут темень лет и с которой еще пугачевцы в оное время сбросили и расшибли насмерть сколько-то царевых чиновников.
   С востока, из Сибири, сыплет и сыплет пурга. Сквозь летучие темноты ее то затухает, то скидывает весь угол неба, за слободой, бирюзово-мутное, дивное для здешних мест зарево: стройка...
   На порядке против церкви, среди глухонемых, давно опочивших хатенок, проскакивают огоньки из трех смежных ставней - у булочницы Аграфены Ивановны. В горнице за длинным, как в трактире, столом сама Аграфена Ивановна, уронив голову на руку, сидит у самовара. Двое с бородами угощаются, пьют чай, не снимая тулупов, - как в трактире.
   - К ветрам вашим сибирским никак не привыкну, - горюет Аграфена Ивановна. - А по степи-то, можбыть, какая сиротская душа плутает.
   Звон доносится к ней из глубокой ямы, из незапамятных, хватающих за душу времен. Будто вечер после субботнего базара. Расторговались. Звонят в Мшанске ко всенощной; в завешанной тюлями, полутемной горнице горит лампадка, полы чисто вымыты. Где-то под звездами по морозу Мишенька с калугуром-работником, тоже расторговавшись, трусят на розвальнях с базара, из Юлова. Приедут - весь вечер выручку считать. Завтра пироги.
   ...А может быть, и вправду плутает по полю вестник, которому настали сроки заявиться, и бьется и крутится в пурге, не чуя, что совсем около родной приют? Не та уж Аграфена Ивановна: повыпадали смехастые зубы, непроворно стало одутлое, старушечье тело. Дела ее - мелочишки: торгует на базаре из корзины булочками собственного печения. Но повадка осталась прежняя: захочет - люто может зыкнуть.
   - К гадальщику ходила. Вышел он в сени с ковшом, сотворил молитву и мне говорит: "Помолись". Поглядел в книге чего-то. "Скоро, говорит, будет тебе весточка, жди только, не ропщи!"
   Она озирает людей в тулупах, задумчиво хлебающих чай, и обижается:
   - Чего же молчите, как сычи?
   - Да ведь что сказать-то, Аграфена Ивановна? Все строимся кругом. Вон, говорят, линия километра на три вся забитая. Железа полны составы, оборудованию всякую привезли.
   Другой, помоложе:
   - Привезти привезли, а выгружать - осечка! Пурга-то какая... и жалованья рабочим за полтора месяца не плочено.
   Обоим тулупам сродни базары, метели, постоялые дворы. Какие-то особые дела вершит через них Аграфена Ивановна. Постарше похож на преподобного с иконы, величав, смирен; кроме бороды, все щелясто от морщин; дома у себя такие лютуют втихомолку, а дом пятиоконный, крытый железом. Другой расчесан в кудрявую жуликоватую скобку, щеки яблочные, певун.
   - За мукой-то когда? - спрашивает Аграфена Ивановна.
   - Завтра.
   - Мешки я в сенях положила.
   - Только, хозяйка, боязно что-то стало. Там, из села-то, скажем, ночкум можно подгадать. А тут, говорят, по всей стройке патрулей скоро наставят.
   - Нигде спокою нет... Жили люди, никого не трогали.
   Аграфена Ивановна, подпершись рукой, горюет зловеще.
   - С другой стороны, - восторгается кудрявый, - взять, граждане, нашу слободишку. Что раньше был базар - слезы! И что нынче? При таком множестве народа чем-ничем, а промыслить можно.
   - Промыслить-то легче, - соглашается старший, загадочно соглашается, а только до поры до времени.
   - А что? - настораживается Аграфена Ивановна.
   - А ветрб! Летом сухмень как понесет, как почнет крыши рвать... Кто наши ветрб не видал, тот и горя не знавал. Купец Мальчугин с умом был хозяин, надумал тоже заводишко тут поставить, полгода строил - и все под своим глазом. От цыгарки, что ль, в минуту все смело!
   - Так, так, - поддакивает Аграфена Ивановна. Рука ее задумчиво лезет под платок, скребет там седину. -Только не знай, молодцы, доживем ли еще до ветров-то. По деревням-то что деется? До последнего терпения доходит мужик. Башкир - и тот злобеет. Страшно, молодцы, что оно будет...
   ...Ставня воет от глухого удара, - вероятно, метнуло снегом. Но удар повторяется еще два раза: там человечья рука. И вдруг явственнее среди паузы разрастается звон, одевающий всю избу набатным гудением. Проносится что-то неразумное, темное. Так бывает во сне, когда не видится, а только чуется вблизи убийца.
   Аграфена Ивановна твердо говорит:
   - Свои стучат. Отоприте кто-нибудь.
   Кудрявый впускает в полутемные сени тучу снега, из которой торчит красноармейский шишак. Отряхнувшись, пролезает в дверь дюжий, толсто укутанный парень. Он трегубый, верхняя губа рассечена надвое. Маленькие мигалки его, разделенные длинным носом, вглядываются во всех с подозрением, как бы ища обиды для себя.
   - Да это Санечка! - совсем успокаивается Аграфена Ивановна. Жалованье, что ль, получил?
   - Да... выдали, - грубо и сипло обрывает парень. - Согреться бы мне чего-нибудь.
   - Это же его царствию не будет конца. За тобой там сколько? Касса, что ль, у меня, Санечка?
   - Тетя Груня, ты мне на нервах не играй! Знаешь, я простуженный насквозь... Я на плотине десять часов по льду елозил!
   - Да мне что от вашей плотины прибытку?
   Но Санечка - в его грубости осязаются некие тайные права - уже раздраженно уселся за стол, и Аграфена Ивановна сдается.
   - Дуся! - сокрушенно зовет она.
   Дуся выглядывает высокомерно из-за внутренней двери, нездешняя, не избяная, в своей мальчишеской стрижке под фокстрот. Санечка, оборачиваясь, смотрит уныло на эту красу, потом в себя, не разумея, что в нем такое происходит. Аграфена Ивановна сует дочери в руку оскорбительную воблу.
   - На, подкинь на угольки в галанку...
   Оба тулупа, лишние при Санечке, допив чай, встают.
   - А к нам на стройку мануфактуры целый эшелон пригнали! - громко, даже лихо заявляет Санечка.
   - Какой мануфактуры? - недоверчиво переспрашивает Аграфена Ивановна.
   Оба тулупа опять тихонько садятся, любопытствуя.
   - Обыкновенно какой - всякой. На рубашки, на штаны, барышням на кофточки...
   - Давать-то кому будут?
   - Давать будут рабочим, которые на плотине, вот как я: по-ударному, в первый черед. Я вот сейчас на бетономешалке. Но это что! Скоро на подъемном крану встану. Я паровой мельницей могу управлять!
   Санечка не говорит, а сипасто кричит, чтобы слышали и в соседней комнате. В рассечине губы проступает пена, глазки хвастливо безумеют. Ватные рукава вздуты на толстых, воловьих мышцах. Аграфена Ивановна хочет еще выведать что-нибудь насчет мануфактуры, но Санечка недоговоренно примолкает, хмурится. Она выносит ему на тарелке раскаленную воблу и боком, из-под платка, сует посудину с водкой.
   Услышав бульканье в стакане, оба тулупа окончательно поднимаются.
   - Мешки в сенях, - повторяет Аграфена Ивановна.
   Пошушукавшись еще с обоими у порога и проводив их, Аграфена Ивановна садится просительно против Санечки, нет-нет да поскребывая под платком. За перегородкой Дуся сердитыми щипками пробует гитарные струны. По-лесному шумит метель, шумит давно-давно... Дуся суровым голосом заводит цыганскую песню, да и не песня это, а истекает скукой бесноватое, жаркое тело, которому деться некуда от метели, сундуков и комодов... Санечка, нажевавший полный рот, при первых же звуках закидывает голову и, не проглатывая пищи, оцепеневает. Какую-то ответную смуту он слышит в себе... Но через минуту, очнувшись, еще яростнее принимается молоть челюстями, до ушей вгрызается в воблу. На устремленных в одну точку глазках от наслаждения едой - слезы. Одна слеза катится по щеке и падает в стакан. Санечка спохватывается и аппетитно, с присосом, опоражнивает его.
   - Соображаешь, мамаша? - загадочно спрашивает он Аграфену Ивановну.
   - Что?
   Но Санечка опять вгрызается в воблу, не отвечая. Аграфена Ивановна до сих пор не может понять: слабоумен он или чересчур хитер?
   - Мамаша, - мямлит, наконец, Санечка, - ты ко мне снисхождение показала, а я тебе, хочешь, за это своей головой помогу? А?
   Видно, что на Санечку от выпитого накатила неодолимая доброта.
   - Насчет мануфактуры ты так соображай. На этом участке на вашем... восемь бараков. Тут все без специальности, и все они сейчас на разгрузку брошены. С разгрузкой-то зашились ведь, мамаша, все строительство на иголке!
   Аграфена Ивановна недоверчиво кивает:
   - Так, так...
   - Соображай. Денег месяц не платят, по пурге на разгрузку за четыре километра гоняют. Сейчас, скажем, сговорится весь народ - и завтра пожалуйста: "На работу не идем, давай деньги, а денег нет - давай мануфактуру. Давай, а то не пойдем". Мамаш? Дадут!
   Аграфена Ивановна равнодушно:
   - Мне-то что.
   - Тебе-то?
   Санечка, осклабившись, подмигивает ей, перекашивая при этом все лицо. Он молчит и вдруг подмигивает опять. Черты его неузнаваемы, словно опрокинутые они видятся, и какая-то далекая жуть наплывает на Аграфену Ивановну; ей хочется отступить, у нее кружится голова.
   В сенях под метельный гул грохает опять дверь, словно это живьем по Аграфене Ивановне грохнуло - так передернуло ее.
   - Кто там еще? - Она рычит в сенную темноту: - Кто-о?
   Колокол, метель, лающие чьи-то голоса за дверью. Аграфену Ивановну некая сила заставляет отпрянуть назад.
   - Мшанские? Какие такие мшанские? Чего вы...
   Дуся выглядывает через дверную щель - голубеет там. Санечка поднимается и со свирепым видом, словно для расправы, идет мимо устрашенной и растерянной Аграфены Ивановны в сени.
   В Челябинске с большими трудами пересели на другой поезд. После гор опять раскатилась во все стороны белая, до темноты в глазах, пустая степь. Снеговые вихорки по ней завивались.
   Утром подъезжали к невеликой станции. Через дырочку в окно привиделся Журкину одинокий ветряк, растопыривший крылья неподалеку за полотном. Фундамент кирпичный осел на один бок: ветряк кривился сиро, покинуто; может быть, лет с десяток уже на нем не мололи. На целый день от этого ветряка придавило уныньем.
   Петра и то разморило от вагонной маеты. Зарос весь сивым коротким волосом, курил кисло, разговаривал срыву.
   На станции пускал пар встречный поезд. Журкин сам пошел по морозу за кипятком. Инеем обмохнатило станционные кусты, сквозь них чернело тускло-грозовое небо. Над будкой с кипятком висел плакат:
   ПРИВЕТ
   ПЕРЕДОВЫМ ПРОЛЕТАРИЯМ,
   ЕДУЩИМ СТРОИТЬ МИРОВОЙ ГИГАНТ!
   и
   ДАДИМ ПРОЛЕТАРСКИЙ ОТПОР ДЕЗЕРТИРАМ,
   ПОДПЕВАЛАМ КЛАССОВОГО ВРАГА!
   Во встречном с площадок глазел, покуривая, разный обтрепанный народ. Журкин поспрашивал, не со стройки ли взад едут.
   - С нее самой.
   - А какая причина?
   Мужик с сумою на спине, бывалый, вроде ходока, для смеху подтолкнул другого плечом. Оба с издевкой оскалились:
   - Поезжай - узнаешь, какие длинные рубли бывают.
   Гробовщик поплелся к вагону, больше уж не спрашивая.
   Доедали днем позавчерашние куски, помакивая их в холодную воду и присаливая. На станцийках горячего ничего не подавали, да и ветка необжитая еще была, проложили ее всего с полгода. Кое-где выходили, правда, к поезду бабы с едой. Ржаная лепешка стоила у них рубль. Пять штук монпансье - рубль. Кусок баранины в ребячий кулачок - рубль. Из степи, из чужбины, наезжали заметеленные башкиры в острых шапках. На них глядеть не хотелось. Журкин завернулся с лицом в воротник и, не раздеваясь, не то во сне, не то в лихоманке, провалялся целый день.
   Наверху вместе с торбами колобком свернулся Тишка.
   Ночью поезд стал в поле. Против него светилась одинокая путевая будка. Пассажиры, ругаясь, поперли с сундуками наружу. Высадку сделали за четыре километра от станции: дальше, по случаю забитых составами путей, поезду было не пройти.
   Как только спрыгнули со ступенек, свистнула и залепила очи пурга, потопил сыпучий, по колени, снег. Журкин потихонечку перекрестился: "Доехали..."
   Слева мутнела котловина, на далеком небесном краешке которой играл гребешок из огней.
   Шли рельсами, между составами. Пурга не залетала сюда: билась снаружи в стены товарных, только снизу охлестывая ноги. Народ раструсился понемногу, только трое наших остались вместе. Журкину едва вмочь было поспевать за Петром, который побрасывал да побрасывал ногами. Ломило плечи от сундучка. В шубе сделалось душно до мокрети, а руки и лицо секла кнутами стужа.
   - Полегче, Петра! - взмолился он.
   Шагали час, может быть и больше, а составы грудились за составами, тянулись оглохшими бесконечными улицами. Вагоны сменялись порой платформами, тогда в разгороженное врывалась с разбегу буря, путники слепли, хохлились, крутились в ней.
   Наконец свернули в степь, в обледенелый ветер. Петр снял торбу с плеч и, не говоря ни слова, сунул ее Тишке. Тот схватил обрадованно: если дядя Петр поручал ему свое имущество, значит не могли бросить его, Тишку, одного.
   Вожаком через пургу шагал Петр.
   До первых строений добрались по телеграфным столбам. Строения обозначились сарайные, сплюснутые, крыши чуть ли не лежали на земле. Свет пробивался едва-едва. То крайними бараками зачиналось великое поместье стройки.
   - Эй, эй! - закричали сзади по-ямщицки.
   По колдобинам лошадь с пристуками несла низкие санки. Путники приостановились. Как раз около них санки подбросило на рытвине и перевернуло. Ямщик запутался около лошади, седок вывалился на дорогу. Дело для него было, очевидно, привычное. "Бумаги, черт, - орал он, - бумаги лови!" Гробовщик с Петром бросились помогать, собирали по снегу разлетающиеся, вывалившиеся из утробы седока листки. Тишка положил торбу на дорогу и, пока никто не видел, поплясал и немного поплакал. Буран стервенел, закидывал с головой... Усадив проезжего, Петр спросил про дорогу на Казачью слободу.
   Надо было пройти мимо недалеких огоньков - это управление и гостиница. От них - лощиной между гор, оставив вправо от себя плотину, которую можно отличить по сильному освещению. Дальше все время держаться на церковь, на звон.
   Сколько еще времени вязли в снегу и бились с ветром - не вспомнить. И вдруг вошли в большой город. Сияли насквозь огневыми стеклами многоэтажные корпуса. У подъездов, светлых, как днем, готовно ждали автомобили. Ходили через площадь, под фонарями, по своим делам люди. Тянуло отовсюду житейским теплом... Но весь город состоял из двух домов; чуть отойдя от них, сразу проваливались опять в дикое поле, в мрак - ни света, ни человека, хуже еще ослепли. Начало доносить глухой звон... Потом Петр крикнул: "А ведь горы-то прошли! Держись, ребята!" Журкин высунулся из воротника и, несмотря на то, что самое страшное, казалось, было перевидано, суеверно обомлел: снег, летучими стенами завивавшийся вокруг, просвечивал насквозь, и небо, как в священной книге апокалипсис, шаталось мутным заревом. Он подумал, что это уже в последней, погибельной одури явилось ему... Но метель разъялась, невдалеке открылось ярко озаренное возвышение, на котором двигались и метались люди, занятые работой. Вот это и была стройка, точь-в-точь такая, какая бредилась при выезде из Мшанска... Колокол гудел все ближе. Петр впереди поругивался на погоду все сердитее и веселее: ясно, что подходили к месту. Опять промутнели в пурге бараки. Тишку что-то не слышно стало. Журкин то и дело оглядывался: не упал ли там? Нет, закрыв руками и Петровой торбой голову, шатался еще малый.
   Пошли улицей.
   - У нее халупа в аккурат против церкви! - крикнул Петр.
   И путники увидали, что стоят перед самой оградой, из которой махина колокольни гремит в темноту. Неподалеку в ставнях щелился свет.
   - Не иначе тут, - сказал Петр, и все двинулись за ним поперек улицы.
   Держа почтительно шапку в руках, Журкин раньше всех бочком влез в горницу и очутился перед Аграфеной Ивановной.
   - Это я, Иван, - лепетал он. - Помните, тетенька, вам еще рамы наделывал Иван-то Журкин... ну, Соустина Филата зятя-то сын...
   - Личность будто признаю, - сказала Аграфена Ивановна, из-под руки, с прищуром проницая остальных.
   Петр явно прятался в тень; Тишка трясся на пороге.
   - Чего же в эдакую даль прикатили, за какими делами?
   - Дак за делами и есть, Аграфена Ивановна. Дома их на копейку не стало... Первое дело - к вам, как по знакомству... уж не оставьте...
   - Значит, хотите присмыкнуть к нашему ударному строительству? насмешливо вознесся над ним Санечка.
   - Первое дело - обмерзли совсем, прямо погибаем, нам хоть угол какой-никакой на ночь...
   - Тогда пожалте в бараки, участок номер шестой, от церкви первый проулок налево, там уж самовар поставили.
   Аграфена Ивановна отмахнулась от Санечкиного ржанья.
   - А что за товарищи такие с тобой?
   - А это дедушки Филата выкормок Соустин Петяша, который, чай, помните...
   Журкин вдруг онемел, увидав, что Петр устрашающе двигает бровями. Аграфена Ивановна раздумчиво, понятливо кивнула.
   - Во-он что... Ну что ж, обогрейтесь коль немного. А тебе, Санечка, на ночевку, пожалуй, пора.
   - Ну и пошел, - согласливо ответил Санечка, натягивая на голову шлем.
   Больше он ничего не сказал, только, обернувшись к Аграфене Ивановне, повторил свое таинственное миганье. И в дверь шагнул поверх съехавшего на пол Тишки, как будто тот был ничто.
   А Петр первым делом устремился к семейным карточкам, которые в проволочных и выпиленных фанерных рамочках, по зажиточному обычаю, выставлены были на комоде поверх вязаной из красных и желтых ромашек скатерти. Одна карточка его особенно заинтересовала, даже в руках ее повертел, несмотря на недовольный взгляд Аграфены Ивановны.
   - Это Миша? Давнишняя карточка у вас. Я поновее покажу.
   И из ватных захолустьев своего пиджака вытащил нечто завернутое в газетную бумагу: оказалось, фотографический снимок. Бережно подул на него, раньше чем передать Аграфене Ивановне.
   - Узнаете?
   Аграфена Ивановна вперилась дико.
   - Смотри-ка... Мишенька... Сыночек мой разрушный, солдатик... не видела тебя эдакого. Петруша... как тебя по батюшке... откуда у тебя?
   - Да мы с Мишей дружки, Аграфена Ивановна, или нет? Это кто с ним рядом стоит? Физиономию посмотрите. - Петр, торжествуя, нагнулся к старухину уху: - В Сибири на прощание снято.