Страница:
- В Сибири! - Аграфена Ивановна вместить больше не могла, задыхалась. Из Сибири, как Колчак прошел, ни одной весточки не было. Восемь или десять годов?.. Говори, голубок, что же молчишь-то?
- Повторяю, мамаша, в Сибири снято.
- Говори, батюшка... нет его больше, моего Мишеньки?
Аграфена Ивановна торопливо обтирала фартуком слезинки со скул, приготавливаясь услышать ответ, обмирая заранее. Колокольно гудела, шлепалась об окна пурга, проносясь из Сибири, с колчаковских когда-то тифозных становий... Петр стоял перед старухой строгий.
- Слышите, мамаша? Сомнения, что ваш сын жив, у вас никогда быть не может, понятно? А разговор будет потом...
Аграфена Ивановна обтерлась ладошками, кофточкой... словно проснулась. "Визгнет сейчас", - загадал Журкин, по-прежнему согбенный, с шапкою в руках. И вправду визгнула:
- Дуся, Дуся, погляди-ка, кто приехал! Гадальщик-то не зря сказал, что весточка будет! Вот она, Дуся, от Миши весточка!
Проголубело опять в полдвери; брезговали слово вымолвить гримасные губки...
Журкин отогревался - не только от тепла, но и от радости: "Вот какой секрет вез... Ну и голова! Не пропадешь за ним, Иван, ей-богу!"
Аграфена Ивановна суетилась по-матерински, хлопотливо:
- Да вы одежу-то скидавайте, обогревайтесь хорошенько! Ко столу подвигайтесь, самовар не остыл еще. Дуся, подкинь угольков! Ты чего же, Петяша, вошел-то уж больно молчком, отвертывался?
- Чужие бревна у вас в дому были.
Он не спеша, как дома, разделся, оказавшись в каком-то отрепье табачного цвета.
- Это Санечка-то? Санечка свой, правильный... на-ять!
Судя по подобным словцам, старуха не отстала от молодого века, многому кое-чему сегодняшнему понаторела во время своих подневольных скитаний... На столе жарко зашумел самовар; вот и целое блюдо булок, с верхом, даже на стол скатываются; раскромсанная на толстые, жирные доли копчушка селедка. И старуха сама от суетливости позвончела, поядренела; давнишняя, не добитая еще годами Аграфена Ивановна. Причиной всему была, конечно, радостная неясность, принесенная Петром: как в тепле, купалась в ней душа Аграфены Ивановны, и невтерпеж и боязно было ей разузнать обо всем дальше. И когда Дуся, присев у краешка торжественного стола, чуть локоток на него положив, с явным пренебрежением спросила Петра, к нему не поворачиваясь: "Ну, и что же вы скажете о Мише, гражданин? Где он теперь?" - Аграфена Ивановна зачуралась:
- Дай людям срок, не видишь - обголодались, обхолодались, какую страсть проехали!
Петр, чтоб показать себя, сел вполоборота, статуей, устремив взор возвышенный через плечо. Забыл, что не брит, волосат, что краснонос от мороза и что из-под отрепьев вылезает грязный дочерна воротник ситцевой рубахи. Гробовщик умильно поддержал хозяйку:
- Обголодались так, что слов нет. Петра вон, спасибо, по вокзалам шарил, с тарелок долизывал, ну, и нам перепадало...
От пинка под столом у Журкина перервался голос. "Дурак я, дурак, чтой-то никак не потрафлю..." Дуся уничтожающе повела на гостей подчерненными, не девичьими глазами. Сама Аграфена Ивановна расположилась перед самоваром, осанисто, как встарь в мшанском послебазарном кругу; первым делом налила обоим гостям по чайному стакану водки и себе в рюмочку, сказав: "Со свиданьицем". Осведомившись о Тишке (Петр пояснил, что взял его с собой заместо подручного: "Пока багаж таскать, сбегать туда-сюда, а там посмотрим, как все разовьется"), и Тишке налила Аграфена Ивановна кружку чаю и пожаловала булочку. Тишка при этом не сразу отошел от нее, подождал, не навалит ли еще поверх булки селедки и сахарку, но Петр сделал бровями: "На место, живо!" Дуся нацедила себе половину чашечки, на которой среди розовения красовались китайские храмы, - это Петр, указав мизинцем, угадал, что китайские, он ведь и в Китае не раз бывал. Аграфена Ивановна опять заволновалась, захотелось ей спросить... Но пока сказала:
- Уж я рада, так я рада своих земляков повидать, ну! - и рюмочку вознесла.
Гости выпили, и жгучая, будто на хозяйском счастье настоенная, водка хорошо пропалила до костей. Журкин, сладко подзакусывая, загорался опять рассказать, какая нужда настала кругом и захиренье, и чтобы все его слушали, как родные, и сочувствовали. Рассказал, как артель отбила последнюю работешку, как в семействе у него если всем по куску, так надо восемь кусков, а если по два - шестнадцать...
- По гробам я ударился... Но фасонные-то, херувимские, спрошу я вас, кому их надо? Беднота!.. Опять же гармоньи стал починять. Так заместо гармоний зачали все радиву себе ставить: она хоть и хрипит, зато дешевше.
И лохматую голову для жалости понуривал.
- А кто виноват? - корила Аграфена Ивановна. - Сам ведь политикой баловался, в остроге сидел, вот и радуйся: ваша власть!
- Дак, можбыть, она где и власть, а у нас одна бражка собралась, Аграфена Ивановна, всем правит мальчишка нахальный.
Аграфена Ивановна все мрачнела.
- Домишко-то цел мой?
- Как не цел! - ладил ей старательно Журкин. - Весной железом перекрыли, всю колхозную правлению в него перевели.
Аграфена Ивановна приложила концы платочка к глазам, завыла тоненьким голосочком:
- Не видать мне роди-и-мого гнездышка-а... - Потом, сердито утершись: Мужики-то, дураки, чего смотрят? Собрались бы вместе, всем миром...
Журкин про себя бормотнул:
- Нам бунты эти ни к чему, надоело уж. Нам бы кусок спокойный.
- То-то вот... он и здесь был спокойный. А теперь гляди - народу всякого тыщи нагнали, железный содом день и ночь строят... Кому это надо?
- По газетам называется: мировой гигант! - веско вставил Петр.
- Я дура, я про этот гигант ваш не понимаю, а вот про ветра знаю, и все умные люди говорят, что строиться на этом месте нельзя. У нас такие ветра, каких нигде на земле нет. Тут до большевиков, думаете, не пробовали, не строились? А как до лета, до ветров, дойдет, от одного уголька или от папироски... самому хозяину только впору ноги унести!
Аграфена Ивановна взбудоражилась, с размаху, от доброго сердца, нахлестала гостям еще по стакану, себе в рюмочку.
- Дак оно пущай погорит, - согласился Журкин, - нам бы только до лета на кусок заработать да ребят окопировать. Набедовались мы больно... - и всхлипнул от пьяной ласковости, - тетя Груня!
Пришло время сказать и Петру. Он деловито ощерился, послал перед собой пронзительный, соображающий взгляд: все для нее, для Дуси.
- Нам от этих сумбурных обстоятельств, скажу, даже гораздо легче. Вот вы, Аграфена Ивановна, сами загодя от беды ускреблись. - Петр пустил долгий, загадочный молчок, настукивая пальцем по столу; от этого молчка и хозяйка и гробовщик съеженно притихли. - А есть тоже которые вашего класса, но жили по сие время открыто, имея надежду... Теперь их с ненавистью преследуют, изгоняют из родных мест, притом с волчьим билетом. Им в сумбуре можно сызнова себе фамилию заработать. А которые, может быть, имеют и свои особые точки... Эх, Аграфена Ивановна! И в тайгу и в тундру нас с Мишей кидало нигде не сгибли. Мы жить хотим, Аграфена Ивановна, и жить будем!
Аграфена Ивановна опять, по простоте, обирала с себя слезинки. Но Дусины губки, припавшие к китайской чашечке, играли презрительно.
Гробовщик, распотевший, раскосматившийся, истерзавшийся во время речи Петра, от сочувствия шумел:
- Правильно, вот правильно, тетенька Грунюшка, хорошая, будем жить!
И не сегодня, а где-то в завтрашних временах плыл семейный этот, радостный стол, - раскинулся он богато на дому у самого Журкина, и собраны за столом, для задушевного сиденья, лучшие гости. Эх, будет она, будет такая жизнь, сколько бы ни пришлось для нее горб поломать!
От порога, с пустой, вылизанной чашкой на коленях, зарился на стол голодный, забытый Тишка.
Гробовщик подумал, что теперь самый подходящий момент расспросить насчет работы.
- Работы?
Аграфена Ивановна, после рюмочек и сердечного разговора, по-шальному глядела. Думала.
- Работа, скажу, есть, но такая, что от нее народ в большинстве назад избегает. Сами, поди, видали, как составами все пути забиты. Не стало к строительству ни подойти, ни подъехать. Ну и давай весь народ из бараков на разгрузку гонять.
- Дак который, тетя Груня, из-за куска бьется, за этим не постоит...
- А где кусок-то? Жалованья второй месяц не платят. Им, главкам-то, хорошо: они и сыты и в тепле...
Гробовщик омрачился:
- Не пла-атят?
И Аграфена Ивановна тоже из сочувствия омрачилась, помолчала. У порога горящий Тишка напрягал слух...
Петр, забеспокоившись, спросил:
- Но, Аграфена Ивановна, то есть вывод какой?
- Вывод вам будет, когда за дело с умом возьметесь. Они сюда вон целый эшелон мануфактуры пригнали. Так пущай ее заместо жалованья выдают, коль денег нет, - ее у рабочего всякий за деньги купит.
- Ага... - про себя замысловато развязывал что-то Петр. - Вижу, около большой воды здесь живете, мамаша!
- Дали бы возможность, с умом везде большая вода будет...
- Правильно.
Журкин тоже согласливо закивал: какие-то утешительные и плодоносящие догадки почуялись ему у Петра. "Верно, за ним - как за стеной. Первое время починкой гармоний перебьюсь... а там ведь и выдадут когда-нибудь жалованье-то!"
А Петр раздумчиво свертывал цыгарку. Несмотря на напущенный на себя всезнающий вид, он еще смутно уяснял, как и чем орудует Аграфена Ивановна у большой воды... Смотрел исподтишка на Дусю, перетирающую чашки. Она, балованная королевская дочь, лишь по принуждению сидела сейчас около них, зачумленных и нищих. Ну, подождем! Водка мечтательно окрыляла его, и уже по-другому, заманчиво мерещились только что пройденные, осыпанные бураном стогна строительства, словно сквозь Дусю теперь сладко видимые, утепленные ее женской теплотой... Несомненно, крылась тут непочатая почти нажива... Подождем! Петр очень изящно, невиданно для здешней горницы, изогнулся перед Дусей с цыгаркой: "Разрешите?" Но та лишь пренебрежительно тряхнула стриженой волнистой головкой: "Мне-то что!" Для Дуси он не существовал.
Аграфена Ивановна, боязливо дивовавшаяся на эти его выверты, вдруг вымолвила:
- Родимый, ты скажи правду: можбыть, жулик ты?
Петр, скорбно вздохнув, слазил в карман за карточкой.
- Я в свою очередь спрошу вас: что говорит вам этот предмет?
Старуха, не отрывая глаз от изображения, убито мигала.
- И хотя это самая дорогая мне память, дарю вам за вашу ласку!
- Коль ты вправду ему дружок, скажи: где сыночек мой?
- Мамаша! - Петр в расстройстве нагнулся к старухину уху. - Хотите, чтоб сгибли все? Вы, извиняюсь, женщина... хотя и мать. Как же я вам могу доверить? Вот Ваня брательник мне близкий, а сказал я ему когда-нибудь одно слово?
Аграфена Ивановна, сама продувная, базарная, колебалась.
- Я, родимый, понимаю... Вот когда мы еще в Самаре-то скрывались, один заведующий там с Дусей гулял, все утешал меня: "Ваш сын, говорит, может быть, заехал в такое место, что ему и писать оттуда нельзя, чтобы вас через это не подвести..."
- А я что говорю?
- Он мне не только что брательник, - разливался охмелевший гробовщик, он, тетя Груня, друг мне, он - стена!
Дуся, позевывая, собирала перемытые чашки. Порой мимо Петра тянулась через стол, будоража его теплым веяньем груди. Таких чистотелых, красиво одетых барышень давно не видел рядом с собой. Не сводил с нее льстивых глаз.
- Как вы замечательно похожи на брата вашего Мишу! Вы в Мшанске меня не помните? Рысак у меня еще был, под голубой сеткой. Как бывало прокачу по Пензенской, так все кругом: "Браво! Бис!"
- Нет, не помню.
- Ну да, девочкой еще были.
- Разборчива девка не по временам, - вступилась Аграфена Ивановна. Какие кавалеристые сватались, заведующие даже - не хочет.
- Подумаешь, нэпочники всякие...
Аграфена Ивановна вздохнула, добавив не без тайной гордости:
- "Только, слышь, с инженером распишусь, больше ни с кем", - вот у нас как!
"С инженером"... Петр словно озяб, услышав это. О, какая натуга еще предстояла впереди, труды, темнота...
- Значит, мамаша... если какие дела в общем интересе обрисуются, то помочь я всегда...
- Эти уж мне дела! - Аграфена Ивановна, скучая, отмахивалась, она еще не давалась в руки совсем. - Чегой-то у вас тут в ящике-то?
- Гармонья, - ответил гробовщик.
Старуха оживела:
- Гармонья? Ну да, помню, помню. Сыграл бы нам маленько, Иван!
- Очень замечательный музыкант, прямо артист! - нахваливал Петр гробовщика, обращаясь по-прежнему к безучастной Дусе. - Он одну пьесу играет из жизни: "Истерзанный, измученный, наш брат мастеровой..." Наплачешься. За ним однажды две деревни мужиков без ума ушли, за гармоньей, все бросили. Ваня, сыграй, когда дамы просят!
- Дак у меня, вроде сказать, зарок.
- Ну, какой еще зарок! - недовольно сказала Аграфена Ивановна.
Гробовщик совестился:
- Дак... я так порешил: когда мы с Петяшей свое счастье здесь найдем, подразживемся маленько, вот тогда я выну и гряну - эх! А пока пускай в сундучке полежит.
- Ну, ты зарок-то себе оставь, а нам сыграй, разок сыграй! Не ломайся, тебя честью накормили-напоили.
Но гробовщик мучительно отнекивался. Аграфена Ивановна пьяно раскосматилась от гнева, обернулась ералашной, косогубой бабой, крикнула:
- Тебе говорят: будешь играть?
- Зарок даден, - умоляюще противился гробовщик, - теть Грунь.
Аграфена Ивановна разгульно поднялась со стула.
- Так? Ну... вот тебе бог, а вот порог... проваливай отсюда!
- Войдите в понятие, тетя Груня!
- Проваливай - и никаких! Всегда непочетливый был. За хлеб-соль трудно уважить? Не зря, видно, в острог-то сажали... шут тебя знает, за что...
Гробовщик с убитым видом увязывался, валил на себя шубу. Тишка подошел к столу на цыпочках, поставил пустую чашку на краешек и так же на цыпочках убрался к порогу. Шея за ночь еще тощее, еще длиннее стала, ножа просила своею безропотностью.
Петр тоже встал, посумрачнев. Неладно получилось. Аграфена Ивановна подшлепала к нему в упор.
- А ты останься, тебе угол найдем.
Петр мешкал:
- Вы бы извинили, Аграфена Ивановна...
Гробовщик уже взвалил на плечи свою поклажу, Тишка съежился у двери, не зная, брать Петрову торбу или нет. Петр искоса, просительно поглядел на Дусю. Если б она хоть взглядом чуть показала, чтоб остался...
Нет, Дуся с балованными губками не видела никого.
Петр шагнул к порогу.
- Никак не могу я брательника бросить, Аграфена Ивановна, кровь-то ведь своя. Благодарствуйте за все.
И пропал в морозном пару.
- Ты погоди, погоди-ка, быстрый... - кликала растерянно Аграфена Ивановна.
- Не беспокойтесь, барак как-нибудь найдем. Мы без сердца на вас... Помните одно - дела делать будем.
И опять воет ночь, чужбина...
ТРУДНЫЕ ДНИ
У бараков с семи утра клокотали на морозе три-четыре грузовика. В потемках, застегиваясь на ходу, вперегонку кидались из всех дверей барачные обитатели, лохматым шаром облипали каждую машину. Кто поспевал, тот, стоя или сидя, счастливцем летел над снегами до самого места работ - до железнодорожных путей, где ярмаркой кишела разгрузка. Но Журкина путала каждый раз проклятая шуба, крючки не попадали в петли, воротник не заламывался, да и где побежишь прытко в таком колоколе! Тишка, хоть и одетый, из согласия поджидал дядю Ивана - свою защиту. Оба выскакивали чуть не последними и кое-как вдавливались, при общей ругани, на переполненный грузовик. Помощник шофера, распоряжавшийся посадкой, много не разговаривал. "Поехали!" - кричал он водителю, срывая с лишних, с запоздалых, шапки и кидая наземь. Пока те спрыгивали да подбирали, грузовик тарахтел уже за мостиком и дальше, мельчал...
Приходилось брести три километра пешком. И глаз и душа не могли еще привыкнуть к новой стороне. Сначала надо перевалить меж невысоких и голых, сугробами облитых гор. Внизу неохватимая взглядом снеговая ровень, то сияет она до ломоты в глазах, то смеркнется пургой, и по ту сторону ее навалены те же грозовые, синие от снега горы... Там и сям по пустыне обрубки недоконченных зданий, или обгорелых, торчат штыки построенных лесов. Глазастооконная и многоэтажная гостиница высится диким дворцом.
Бараки принадлежали "Коксохиму". Журкину некогда было пока разузнать, что это такое, достаточно того, что тут требовался народ всяких специальностей. Спервоначалу его записали в плотничью артель. Запись вел молодой мужик, которого в бараке все звали Васей. Журкин, когда его записывали куда-нибудь, всегда чувствовал себя подчиненно. Вася был простой плотник, а он, Журкин, - столяр-краснодеревец и притом почтеннее его годами. Гробовщик, утаив про себя горечь, только спросил:
- Где ты писать-то навострился эдак борзо?
Вася оказался и плотник не ахти какой: просто после военной службы, после города заскучалось в соломенной деревне... Около него жался неотлучно светловолосый паренек, вроде Тишки. Обоих малых тоже зачислили в артель подносчиками материала.
Но плотничали не больше недели. И мастеровых - артельных - из всех восьми бараков перекинули в подмогу чернорабочим, на разгрузку железнодорожных путей. Неладное, пожарное чуялось там Журкину, на путях, забитых чуть не на десяток километров заметеленными составами. Помнился ночной разговор в халупе.
Буран стих, зато установился кусачий тридцатиградусный мороз. "Казня, а не ходьба", - роптал даже выносливый гробовщик. Запирало дыхание от стужи, объедало скулы, и при всем этом к концу дороги из-под шубы у взмокшего Журкина курился пар.
Да и на грузовике, когда удавалось захватить место, приходилось не слаще. На подъеме машина вязла в снегу, буксовала, шла тычками, пассажиров то и дело сшибало и валило друг на друга. Достигнув же перевала, ухарь-шофер со смертоубийственной удалью пускал ее вниз на полный газ. В ушах свистали вихри; на крутых поворотах машина, полуопрокидываясь, мчалась только на двух боковых колесах, два другие неслись в воздухе - Журкин сам видал... В страхе он приседал, выцарапывая пальцем крестики у себя на груди; в плечо ему впивался бледный Тишка. "Ну ее и с ахтомобилью-то!" - слезая говаривал потом осунувшийся гробовщик.
Петр в первые же дни сумел ускользнуть от разгрузки: через знакомого Аграфены Ивановны, которую он наведывал ежедневно, через трегубого Санечку, пристроился на плотину, в арматурный складик, кем-то вроде помощника заведующего (настоящий заведующий отбыл для приема материалов в командировку) . "Место последней работы?" - спросили у него. Сослался на бытность свою помощником на лесопильном складе. По паспорту значилось, что происходит из крестьян бывшего уездного городка, ныне села Мшанска. Приняли, жалованья назначили девяносто рублей.
Насчет безработицы больше не тревожились. Каждый день приходило по два поезда в так называемый Красногорск, а все в рабочих руках была недостача, чуть не со станции расхватывали их по артелям, по баракам. Но и с обратными поездами утекало много недовольных. Аграфена Ивановна каркала не зря: зарплату из-за каких-то недочетов в смете, действительно задерживали второй месяц. Но не эти неполадки и не мороз отпугивали таких, как Журкин. Не знал, стерпит ли он до конца артельную эту жизнь, барак, полный чужих мужиков. Ни с кем не мог сойтись, держался скрытно-брезгующим отшельником. Он ведь дома-то и чайпил каждое утро и каждый вечер, на окошках у него висели гардиночки, при гостях бывало сморкался в платок...
Однажды кто-то из барачных, разговорившись, дал ему в починку фальшивившую гармонью. Журкин за два целковых наладил ее в один вечер, попросившись для этой цели к кастелянше Поле в каморку, поближе к лампе. И первый это был вечер, в приютной тишине, у огонька, за своим делом, когда приутешился немного.
Даже Поле наиграл что-то ртом через медные лады, по-комариному. Песня прозывалась: "Истерзанный, измученный..."
Песню услыхал и комендант, чахлый, долговязый несчастливец в длинной шинели. Он занес Журкину гитару, тот мигом вклеил расшатавшиеся ладки. И песня коменданту понравилась. Журкин напевал, а он подбирал на ладках. Поля сокрушалась:
- Барак в грязище, в срамотище, из матрацев труха лезет, один куб с кипятком на восемь домов, а он либо спит, либо над гитарой убивается. Не комендант, а Степа какой-то, исчадье!
Журкин поддакивал:
- Как говорится: ешь - потей, работай - зябни, ходи - чтоб в сон бросало.
На другой день комендант заглянул опять: пропала у него песня из слуха. Жаловался вяло:
- Чегой-то у меня все на "Коробушку" сбивается.
- Половички хоть бы достал, - не вытерпела Поля, - на полы-то взглянуть тошно, в каком хаосе народ живет!
В бараках, верно, было неприглядно, пасмурно сердцу. Понаделаны они из купленных на снос бревенчатых прокоптелых изб. Посредине длинный голый деревянный стол под лампой-молнией, которая то коптила с полымем, то едва брезжила. Под койками напихано всякого барахла... И чуть не каждый сезонник норовил вывести себе отдельную печурку, не внимая ни уговорам, ни брани. Грязнота, гарь... А Поля видала и другое на участках: в сенях некоторых бараков светился серебряный кипятильник "титан", райски светился... Возможно, то чье-нибудь особенное было жилье.
Ну, да и люди там, на участках, сновали другие - больше рабочая молодежь, бойкие, веселые, с машинной чернью под ресницами, и ватники на них словно стройнее подтянуты. А тут, как нарочно, сплошь подобрались одни хмурые, глухоманные бородачи-сезонники...
Только вздыхала.
...В ту самую ночь, когда размолвился гробовщик с Аграфеной Ивановной и опять пошли осоловелые путники маяться по метели, это она, Поля, на стук отперла дверь барака. "С поезда, что ли? Обморозились-то, чай, как!" встретило их в темноте участливое, почти домашнее гореванье. Тут же проводила к койкам, подбросила заботливо тюфячки, - всего этого хватало, потому что в бараке, построенном на шестьдесят душ, ютилось тогда только сорок с чем-то.
У Журкина жену тоже звали Полей. Но жена у него была царь, статная, костлявая, с широкой бровью, а эта Поля низенькая, тонконосенькая, узкоглазая, с пылко-румяными, как у девки, скулами (хотя и выходило ей за тридцать), по всему обличию мордовка. И на самом деле, приехала она из мордовского края, из Рузаевки; муж ее служил там в кондукторах. От мужа Поля ушла.
Журкин сразу доверился ее доброте, попросил припрятать в каморку единственную свою драгоценность - сундучок с гармоньей: в бараке всякий народ вертелся, а гармонья была четырехрядная, юлий-генрих-циммермановская, звончее баяна, больших теперь стоила денег.
О мастерстве гробовщика услыхали, кому надо, и другие гармонисты, рассеянные по баракам строительства. Водку не продавали - было запрещено. Гармоньями утешался не обжившийся еще и сомневавшийся народ... Спустя немного еще двое - уже бетонщики с плотины - принесли Журкину починку. И опять приспособился с ковыряньем своим на обрубышке около Полина огонька. Сама кастелянша закатилась по своим делам в рабочком на весь вечер. За перегородкой отдаленно пошумливало бородатое, малахайное население барака плотники, каменщики, грузчики; тут, в каморке, мастеру оно не мешало, подбирал на слух самые каверзные, тонкие волосинки-голоски.
А с третьего вечера сидение это почти вошло в обычай. Поля сама поощряла: "А вы чего там, не стесняйтесь! Мне одной тоже скучно". Сама устроилась с шитьем напротив на кровати (одеяло семейное, все из разноцветных ситцевых клиньев) и начала перед гробовщиком ворковать, ворковать... Сначала называла его "товарищ Журкин", потом спросила имя, отчество, показывая этим, что Журкина она считает отдельным от всех, особо уважительным человеком. И гробовщика разморило душевно; главное - эдакое же глазастое одеяло и в Мшанске постлано на сундуке... Только что собирался он раскрыть рот - рассказать Поле про мшанское свое бедованье, про шесть ртов, шесть кусков - и запнулся. То ли побоялся обидеть ее рассказом о семейственности, когда баба сама все кинула, убегла от мужа, то ли еще что... А Поля, ничего этого не чуя, весело перегрызала нитку. Вблизи оказалась она пухлая на тело бабенка, охотница посудачить, поскалиться, хотя тоже, видать, хлебнула горя всласть. Была она дочерью путевого сторожа. Встречала поезда с флажком, возила птицу в город, на базар. К сугробам, к пустошам ей не привыкать. Сказала, что пополнела даже тут, на новой жизни.
В бараке над этим якшаньем посмеивались, но редко: люд сбился там озабоченный, гробовщика за лишнее добытничество только уважали и звали мастером.
Но как-то вечером заявилось в барак беспокойство - уполномоченный от рабочкома, партиец Подопригора. Первым делом зашел в каморку к кастелянше напиться. Журкин под вопросительным его взглядом резво подхватил чурбашек, смел в охапку починочное свое барахлишко и убрался в общее помещение. Чужого как бы племени показался гробовщику этот человек. Пожилое медное лицо его изморщинилось и обгорело не от солнца, а от плавильного жара где-то в отроду железной, машинной стороне... В бараке уполномоченного ждали. Недовольный говор среди артельных насчет разгрузки шел давно. Когда же кончится волынка и пошлют на настоящую работу?
Подопригора оглядел всех, улыбаясь открыто, по-свойски. То было еще непривычное для него дело. Бороды, малахаи, космы, упавшие на лоб, лица, заранее несговорчивые, чуждающиеся... Его послали в самые отсталые бараки. Вот если бы на доменный участок: там слесари, монтажники, машинисты, кругом братки, совсем другой разговор. Но и среди здешних, конечно, найдутся свои, боевые, и немало, надо только суметь достать.
И Подопригора начал пояснять:
- Что ж, разгрузка выполнена больше, чем наполовину. Подождать осталось немного. Сейчас мы бросаем сюда все, какие возможно, силы, чтобы именно скорее ее изжить и скорее всем встать на работу по специальности. Недаром разгрузка по ударности приравнивается к работам на плотине. А плотина - все видали, все знают, какой там кипит геройский, ураганный разворот! Вот если и мы разовьем такой же темп, это значит... Это значит, товарищи, что уже к концу года здесь замаячат первые, каких на свете не бывало, железные заводы!
- Повторяю, мамаша, в Сибири снято.
- Говори, батюшка... нет его больше, моего Мишеньки?
Аграфена Ивановна торопливо обтирала фартуком слезинки со скул, приготавливаясь услышать ответ, обмирая заранее. Колокольно гудела, шлепалась об окна пурга, проносясь из Сибири, с колчаковских когда-то тифозных становий... Петр стоял перед старухой строгий.
- Слышите, мамаша? Сомнения, что ваш сын жив, у вас никогда быть не может, понятно? А разговор будет потом...
Аграфена Ивановна обтерлась ладошками, кофточкой... словно проснулась. "Визгнет сейчас", - загадал Журкин, по-прежнему согбенный, с шапкою в руках. И вправду визгнула:
- Дуся, Дуся, погляди-ка, кто приехал! Гадальщик-то не зря сказал, что весточка будет! Вот она, Дуся, от Миши весточка!
Проголубело опять в полдвери; брезговали слово вымолвить гримасные губки...
Журкин отогревался - не только от тепла, но и от радости: "Вот какой секрет вез... Ну и голова! Не пропадешь за ним, Иван, ей-богу!"
Аграфена Ивановна суетилась по-матерински, хлопотливо:
- Да вы одежу-то скидавайте, обогревайтесь хорошенько! Ко столу подвигайтесь, самовар не остыл еще. Дуся, подкинь угольков! Ты чего же, Петяша, вошел-то уж больно молчком, отвертывался?
- Чужие бревна у вас в дому были.
Он не спеша, как дома, разделся, оказавшись в каком-то отрепье табачного цвета.
- Это Санечка-то? Санечка свой, правильный... на-ять!
Судя по подобным словцам, старуха не отстала от молодого века, многому кое-чему сегодняшнему понаторела во время своих подневольных скитаний... На столе жарко зашумел самовар; вот и целое блюдо булок, с верхом, даже на стол скатываются; раскромсанная на толстые, жирные доли копчушка селедка. И старуха сама от суетливости позвончела, поядренела; давнишняя, не добитая еще годами Аграфена Ивановна. Причиной всему была, конечно, радостная неясность, принесенная Петром: как в тепле, купалась в ней душа Аграфены Ивановны, и невтерпеж и боязно было ей разузнать обо всем дальше. И когда Дуся, присев у краешка торжественного стола, чуть локоток на него положив, с явным пренебрежением спросила Петра, к нему не поворачиваясь: "Ну, и что же вы скажете о Мише, гражданин? Где он теперь?" - Аграфена Ивановна зачуралась:
- Дай людям срок, не видишь - обголодались, обхолодались, какую страсть проехали!
Петр, чтоб показать себя, сел вполоборота, статуей, устремив взор возвышенный через плечо. Забыл, что не брит, волосат, что краснонос от мороза и что из-под отрепьев вылезает грязный дочерна воротник ситцевой рубахи. Гробовщик умильно поддержал хозяйку:
- Обголодались так, что слов нет. Петра вон, спасибо, по вокзалам шарил, с тарелок долизывал, ну, и нам перепадало...
От пинка под столом у Журкина перервался голос. "Дурак я, дурак, чтой-то никак не потрафлю..." Дуся уничтожающе повела на гостей подчерненными, не девичьими глазами. Сама Аграфена Ивановна расположилась перед самоваром, осанисто, как встарь в мшанском послебазарном кругу; первым делом налила обоим гостям по чайному стакану водки и себе в рюмочку, сказав: "Со свиданьицем". Осведомившись о Тишке (Петр пояснил, что взял его с собой заместо подручного: "Пока багаж таскать, сбегать туда-сюда, а там посмотрим, как все разовьется"), и Тишке налила Аграфена Ивановна кружку чаю и пожаловала булочку. Тишка при этом не сразу отошел от нее, подождал, не навалит ли еще поверх булки селедки и сахарку, но Петр сделал бровями: "На место, живо!" Дуся нацедила себе половину чашечки, на которой среди розовения красовались китайские храмы, - это Петр, указав мизинцем, угадал, что китайские, он ведь и в Китае не раз бывал. Аграфена Ивановна опять заволновалась, захотелось ей спросить... Но пока сказала:
- Уж я рада, так я рада своих земляков повидать, ну! - и рюмочку вознесла.
Гости выпили, и жгучая, будто на хозяйском счастье настоенная, водка хорошо пропалила до костей. Журкин, сладко подзакусывая, загорался опять рассказать, какая нужда настала кругом и захиренье, и чтобы все его слушали, как родные, и сочувствовали. Рассказал, как артель отбила последнюю работешку, как в семействе у него если всем по куску, так надо восемь кусков, а если по два - шестнадцать...
- По гробам я ударился... Но фасонные-то, херувимские, спрошу я вас, кому их надо? Беднота!.. Опять же гармоньи стал починять. Так заместо гармоний зачали все радиву себе ставить: она хоть и хрипит, зато дешевше.
И лохматую голову для жалости понуривал.
- А кто виноват? - корила Аграфена Ивановна. - Сам ведь политикой баловался, в остроге сидел, вот и радуйся: ваша власть!
- Дак, можбыть, она где и власть, а у нас одна бражка собралась, Аграфена Ивановна, всем правит мальчишка нахальный.
Аграфена Ивановна все мрачнела.
- Домишко-то цел мой?
- Как не цел! - ладил ей старательно Журкин. - Весной железом перекрыли, всю колхозную правлению в него перевели.
Аграфена Ивановна приложила концы платочка к глазам, завыла тоненьким голосочком:
- Не видать мне роди-и-мого гнездышка-а... - Потом, сердито утершись: Мужики-то, дураки, чего смотрят? Собрались бы вместе, всем миром...
Журкин про себя бормотнул:
- Нам бунты эти ни к чему, надоело уж. Нам бы кусок спокойный.
- То-то вот... он и здесь был спокойный. А теперь гляди - народу всякого тыщи нагнали, железный содом день и ночь строят... Кому это надо?
- По газетам называется: мировой гигант! - веско вставил Петр.
- Я дура, я про этот гигант ваш не понимаю, а вот про ветра знаю, и все умные люди говорят, что строиться на этом месте нельзя. У нас такие ветра, каких нигде на земле нет. Тут до большевиков, думаете, не пробовали, не строились? А как до лета, до ветров, дойдет, от одного уголька или от папироски... самому хозяину только впору ноги унести!
Аграфена Ивановна взбудоражилась, с размаху, от доброго сердца, нахлестала гостям еще по стакану, себе в рюмочку.
- Дак оно пущай погорит, - согласился Журкин, - нам бы только до лета на кусок заработать да ребят окопировать. Набедовались мы больно... - и всхлипнул от пьяной ласковости, - тетя Груня!
Пришло время сказать и Петру. Он деловито ощерился, послал перед собой пронзительный, соображающий взгляд: все для нее, для Дуси.
- Нам от этих сумбурных обстоятельств, скажу, даже гораздо легче. Вот вы, Аграфена Ивановна, сами загодя от беды ускреблись. - Петр пустил долгий, загадочный молчок, настукивая пальцем по столу; от этого молчка и хозяйка и гробовщик съеженно притихли. - А есть тоже которые вашего класса, но жили по сие время открыто, имея надежду... Теперь их с ненавистью преследуют, изгоняют из родных мест, притом с волчьим билетом. Им в сумбуре можно сызнова себе фамилию заработать. А которые, может быть, имеют и свои особые точки... Эх, Аграфена Ивановна! И в тайгу и в тундру нас с Мишей кидало нигде не сгибли. Мы жить хотим, Аграфена Ивановна, и жить будем!
Аграфена Ивановна опять, по простоте, обирала с себя слезинки. Но Дусины губки, припавшие к китайской чашечке, играли презрительно.
Гробовщик, распотевший, раскосматившийся, истерзавшийся во время речи Петра, от сочувствия шумел:
- Правильно, вот правильно, тетенька Грунюшка, хорошая, будем жить!
И не сегодня, а где-то в завтрашних временах плыл семейный этот, радостный стол, - раскинулся он богато на дому у самого Журкина, и собраны за столом, для задушевного сиденья, лучшие гости. Эх, будет она, будет такая жизнь, сколько бы ни пришлось для нее горб поломать!
От порога, с пустой, вылизанной чашкой на коленях, зарился на стол голодный, забытый Тишка.
Гробовщик подумал, что теперь самый подходящий момент расспросить насчет работы.
- Работы?
Аграфена Ивановна, после рюмочек и сердечного разговора, по-шальному глядела. Думала.
- Работа, скажу, есть, но такая, что от нее народ в большинстве назад избегает. Сами, поди, видали, как составами все пути забиты. Не стало к строительству ни подойти, ни подъехать. Ну и давай весь народ из бараков на разгрузку гонять.
- Дак который, тетя Груня, из-за куска бьется, за этим не постоит...
- А где кусок-то? Жалованья второй месяц не платят. Им, главкам-то, хорошо: они и сыты и в тепле...
Гробовщик омрачился:
- Не пла-атят?
И Аграфена Ивановна тоже из сочувствия омрачилась, помолчала. У порога горящий Тишка напрягал слух...
Петр, забеспокоившись, спросил:
- Но, Аграфена Ивановна, то есть вывод какой?
- Вывод вам будет, когда за дело с умом возьметесь. Они сюда вон целый эшелон мануфактуры пригнали. Так пущай ее заместо жалованья выдают, коль денег нет, - ее у рабочего всякий за деньги купит.
- Ага... - про себя замысловато развязывал что-то Петр. - Вижу, около большой воды здесь живете, мамаша!
- Дали бы возможность, с умом везде большая вода будет...
- Правильно.
Журкин тоже согласливо закивал: какие-то утешительные и плодоносящие догадки почуялись ему у Петра. "Верно, за ним - как за стеной. Первое время починкой гармоний перебьюсь... а там ведь и выдадут когда-нибудь жалованье-то!"
А Петр раздумчиво свертывал цыгарку. Несмотря на напущенный на себя всезнающий вид, он еще смутно уяснял, как и чем орудует Аграфена Ивановна у большой воды... Смотрел исподтишка на Дусю, перетирающую чашки. Она, балованная королевская дочь, лишь по принуждению сидела сейчас около них, зачумленных и нищих. Ну, подождем! Водка мечтательно окрыляла его, и уже по-другому, заманчиво мерещились только что пройденные, осыпанные бураном стогна строительства, словно сквозь Дусю теперь сладко видимые, утепленные ее женской теплотой... Несомненно, крылась тут непочатая почти нажива... Подождем! Петр очень изящно, невиданно для здешней горницы, изогнулся перед Дусей с цыгаркой: "Разрешите?" Но та лишь пренебрежительно тряхнула стриженой волнистой головкой: "Мне-то что!" Для Дуси он не существовал.
Аграфена Ивановна, боязливо дивовавшаяся на эти его выверты, вдруг вымолвила:
- Родимый, ты скажи правду: можбыть, жулик ты?
Петр, скорбно вздохнув, слазил в карман за карточкой.
- Я в свою очередь спрошу вас: что говорит вам этот предмет?
Старуха, не отрывая глаз от изображения, убито мигала.
- И хотя это самая дорогая мне память, дарю вам за вашу ласку!
- Коль ты вправду ему дружок, скажи: где сыночек мой?
- Мамаша! - Петр в расстройстве нагнулся к старухину уху. - Хотите, чтоб сгибли все? Вы, извиняюсь, женщина... хотя и мать. Как же я вам могу доверить? Вот Ваня брательник мне близкий, а сказал я ему когда-нибудь одно слово?
Аграфена Ивановна, сама продувная, базарная, колебалась.
- Я, родимый, понимаю... Вот когда мы еще в Самаре-то скрывались, один заведующий там с Дусей гулял, все утешал меня: "Ваш сын, говорит, может быть, заехал в такое место, что ему и писать оттуда нельзя, чтобы вас через это не подвести..."
- А я что говорю?
- Он мне не только что брательник, - разливался охмелевший гробовщик, он, тетя Груня, друг мне, он - стена!
Дуся, позевывая, собирала перемытые чашки. Порой мимо Петра тянулась через стол, будоража его теплым веяньем груди. Таких чистотелых, красиво одетых барышень давно не видел рядом с собой. Не сводил с нее льстивых глаз.
- Как вы замечательно похожи на брата вашего Мишу! Вы в Мшанске меня не помните? Рысак у меня еще был, под голубой сеткой. Как бывало прокачу по Пензенской, так все кругом: "Браво! Бис!"
- Нет, не помню.
- Ну да, девочкой еще были.
- Разборчива девка не по временам, - вступилась Аграфена Ивановна. Какие кавалеристые сватались, заведующие даже - не хочет.
- Подумаешь, нэпочники всякие...
Аграфена Ивановна вздохнула, добавив не без тайной гордости:
- "Только, слышь, с инженером распишусь, больше ни с кем", - вот у нас как!
"С инженером"... Петр словно озяб, услышав это. О, какая натуга еще предстояла впереди, труды, темнота...
- Значит, мамаша... если какие дела в общем интересе обрисуются, то помочь я всегда...
- Эти уж мне дела! - Аграфена Ивановна, скучая, отмахивалась, она еще не давалась в руки совсем. - Чегой-то у вас тут в ящике-то?
- Гармонья, - ответил гробовщик.
Старуха оживела:
- Гармонья? Ну да, помню, помню. Сыграл бы нам маленько, Иван!
- Очень замечательный музыкант, прямо артист! - нахваливал Петр гробовщика, обращаясь по-прежнему к безучастной Дусе. - Он одну пьесу играет из жизни: "Истерзанный, измученный, наш брат мастеровой..." Наплачешься. За ним однажды две деревни мужиков без ума ушли, за гармоньей, все бросили. Ваня, сыграй, когда дамы просят!
- Дак у меня, вроде сказать, зарок.
- Ну, какой еще зарок! - недовольно сказала Аграфена Ивановна.
Гробовщик совестился:
- Дак... я так порешил: когда мы с Петяшей свое счастье здесь найдем, подразживемся маленько, вот тогда я выну и гряну - эх! А пока пускай в сундучке полежит.
- Ну, ты зарок-то себе оставь, а нам сыграй, разок сыграй! Не ломайся, тебя честью накормили-напоили.
Но гробовщик мучительно отнекивался. Аграфена Ивановна пьяно раскосматилась от гнева, обернулась ералашной, косогубой бабой, крикнула:
- Тебе говорят: будешь играть?
- Зарок даден, - умоляюще противился гробовщик, - теть Грунь.
Аграфена Ивановна разгульно поднялась со стула.
- Так? Ну... вот тебе бог, а вот порог... проваливай отсюда!
- Войдите в понятие, тетя Груня!
- Проваливай - и никаких! Всегда непочетливый был. За хлеб-соль трудно уважить? Не зря, видно, в острог-то сажали... шут тебя знает, за что...
Гробовщик с убитым видом увязывался, валил на себя шубу. Тишка подошел к столу на цыпочках, поставил пустую чашку на краешек и так же на цыпочках убрался к порогу. Шея за ночь еще тощее, еще длиннее стала, ножа просила своею безропотностью.
Петр тоже встал, посумрачнев. Неладно получилось. Аграфена Ивановна подшлепала к нему в упор.
- А ты останься, тебе угол найдем.
Петр мешкал:
- Вы бы извинили, Аграфена Ивановна...
Гробовщик уже взвалил на плечи свою поклажу, Тишка съежился у двери, не зная, брать Петрову торбу или нет. Петр искоса, просительно поглядел на Дусю. Если б она хоть взглядом чуть показала, чтоб остался...
Нет, Дуся с балованными губками не видела никого.
Петр шагнул к порогу.
- Никак не могу я брательника бросить, Аграфена Ивановна, кровь-то ведь своя. Благодарствуйте за все.
И пропал в морозном пару.
- Ты погоди, погоди-ка, быстрый... - кликала растерянно Аграфена Ивановна.
- Не беспокойтесь, барак как-нибудь найдем. Мы без сердца на вас... Помните одно - дела делать будем.
И опять воет ночь, чужбина...
ТРУДНЫЕ ДНИ
У бараков с семи утра клокотали на морозе три-четыре грузовика. В потемках, застегиваясь на ходу, вперегонку кидались из всех дверей барачные обитатели, лохматым шаром облипали каждую машину. Кто поспевал, тот, стоя или сидя, счастливцем летел над снегами до самого места работ - до железнодорожных путей, где ярмаркой кишела разгрузка. Но Журкина путала каждый раз проклятая шуба, крючки не попадали в петли, воротник не заламывался, да и где побежишь прытко в таком колоколе! Тишка, хоть и одетый, из согласия поджидал дядю Ивана - свою защиту. Оба выскакивали чуть не последними и кое-как вдавливались, при общей ругани, на переполненный грузовик. Помощник шофера, распоряжавшийся посадкой, много не разговаривал. "Поехали!" - кричал он водителю, срывая с лишних, с запоздалых, шапки и кидая наземь. Пока те спрыгивали да подбирали, грузовик тарахтел уже за мостиком и дальше, мельчал...
Приходилось брести три километра пешком. И глаз и душа не могли еще привыкнуть к новой стороне. Сначала надо перевалить меж невысоких и голых, сугробами облитых гор. Внизу неохватимая взглядом снеговая ровень, то сияет она до ломоты в глазах, то смеркнется пургой, и по ту сторону ее навалены те же грозовые, синие от снега горы... Там и сям по пустыне обрубки недоконченных зданий, или обгорелых, торчат штыки построенных лесов. Глазастооконная и многоэтажная гостиница высится диким дворцом.
Бараки принадлежали "Коксохиму". Журкину некогда было пока разузнать, что это такое, достаточно того, что тут требовался народ всяких специальностей. Спервоначалу его записали в плотничью артель. Запись вел молодой мужик, которого в бараке все звали Васей. Журкин, когда его записывали куда-нибудь, всегда чувствовал себя подчиненно. Вася был простой плотник, а он, Журкин, - столяр-краснодеревец и притом почтеннее его годами. Гробовщик, утаив про себя горечь, только спросил:
- Где ты писать-то навострился эдак борзо?
Вася оказался и плотник не ахти какой: просто после военной службы, после города заскучалось в соломенной деревне... Около него жался неотлучно светловолосый паренек, вроде Тишки. Обоих малых тоже зачислили в артель подносчиками материала.
Но плотничали не больше недели. И мастеровых - артельных - из всех восьми бараков перекинули в подмогу чернорабочим, на разгрузку железнодорожных путей. Неладное, пожарное чуялось там Журкину, на путях, забитых чуть не на десяток километров заметеленными составами. Помнился ночной разговор в халупе.
Буран стих, зато установился кусачий тридцатиградусный мороз. "Казня, а не ходьба", - роптал даже выносливый гробовщик. Запирало дыхание от стужи, объедало скулы, и при всем этом к концу дороги из-под шубы у взмокшего Журкина курился пар.
Да и на грузовике, когда удавалось захватить место, приходилось не слаще. На подъеме машина вязла в снегу, буксовала, шла тычками, пассажиров то и дело сшибало и валило друг на друга. Достигнув же перевала, ухарь-шофер со смертоубийственной удалью пускал ее вниз на полный газ. В ушах свистали вихри; на крутых поворотах машина, полуопрокидываясь, мчалась только на двух боковых колесах, два другие неслись в воздухе - Журкин сам видал... В страхе он приседал, выцарапывая пальцем крестики у себя на груди; в плечо ему впивался бледный Тишка. "Ну ее и с ахтомобилью-то!" - слезая говаривал потом осунувшийся гробовщик.
Петр в первые же дни сумел ускользнуть от разгрузки: через знакомого Аграфены Ивановны, которую он наведывал ежедневно, через трегубого Санечку, пристроился на плотину, в арматурный складик, кем-то вроде помощника заведующего (настоящий заведующий отбыл для приема материалов в командировку) . "Место последней работы?" - спросили у него. Сослался на бытность свою помощником на лесопильном складе. По паспорту значилось, что происходит из крестьян бывшего уездного городка, ныне села Мшанска. Приняли, жалованья назначили девяносто рублей.
Насчет безработицы больше не тревожились. Каждый день приходило по два поезда в так называемый Красногорск, а все в рабочих руках была недостача, чуть не со станции расхватывали их по артелям, по баракам. Но и с обратными поездами утекало много недовольных. Аграфена Ивановна каркала не зря: зарплату из-за каких-то недочетов в смете, действительно задерживали второй месяц. Но не эти неполадки и не мороз отпугивали таких, как Журкин. Не знал, стерпит ли он до конца артельную эту жизнь, барак, полный чужих мужиков. Ни с кем не мог сойтись, держался скрытно-брезгующим отшельником. Он ведь дома-то и чайпил каждое утро и каждый вечер, на окошках у него висели гардиночки, при гостях бывало сморкался в платок...
Однажды кто-то из барачных, разговорившись, дал ему в починку фальшивившую гармонью. Журкин за два целковых наладил ее в один вечер, попросившись для этой цели к кастелянше Поле в каморку, поближе к лампе. И первый это был вечер, в приютной тишине, у огонька, за своим делом, когда приутешился немного.
Даже Поле наиграл что-то ртом через медные лады, по-комариному. Песня прозывалась: "Истерзанный, измученный..."
Песню услыхал и комендант, чахлый, долговязый несчастливец в длинной шинели. Он занес Журкину гитару, тот мигом вклеил расшатавшиеся ладки. И песня коменданту понравилась. Журкин напевал, а он подбирал на ладках. Поля сокрушалась:
- Барак в грязище, в срамотище, из матрацев труха лезет, один куб с кипятком на восемь домов, а он либо спит, либо над гитарой убивается. Не комендант, а Степа какой-то, исчадье!
Журкин поддакивал:
- Как говорится: ешь - потей, работай - зябни, ходи - чтоб в сон бросало.
На другой день комендант заглянул опять: пропала у него песня из слуха. Жаловался вяло:
- Чегой-то у меня все на "Коробушку" сбивается.
- Половички хоть бы достал, - не вытерпела Поля, - на полы-то взглянуть тошно, в каком хаосе народ живет!
В бараках, верно, было неприглядно, пасмурно сердцу. Понаделаны они из купленных на снос бревенчатых прокоптелых изб. Посредине длинный голый деревянный стол под лампой-молнией, которая то коптила с полымем, то едва брезжила. Под койками напихано всякого барахла... И чуть не каждый сезонник норовил вывести себе отдельную печурку, не внимая ни уговорам, ни брани. Грязнота, гарь... А Поля видала и другое на участках: в сенях некоторых бараков светился серебряный кипятильник "титан", райски светился... Возможно, то чье-нибудь особенное было жилье.
Ну, да и люди там, на участках, сновали другие - больше рабочая молодежь, бойкие, веселые, с машинной чернью под ресницами, и ватники на них словно стройнее подтянуты. А тут, как нарочно, сплошь подобрались одни хмурые, глухоманные бородачи-сезонники...
Только вздыхала.
...В ту самую ночь, когда размолвился гробовщик с Аграфеной Ивановной и опять пошли осоловелые путники маяться по метели, это она, Поля, на стук отперла дверь барака. "С поезда, что ли? Обморозились-то, чай, как!" встретило их в темноте участливое, почти домашнее гореванье. Тут же проводила к койкам, подбросила заботливо тюфячки, - всего этого хватало, потому что в бараке, построенном на шестьдесят душ, ютилось тогда только сорок с чем-то.
У Журкина жену тоже звали Полей. Но жена у него была царь, статная, костлявая, с широкой бровью, а эта Поля низенькая, тонконосенькая, узкоглазая, с пылко-румяными, как у девки, скулами (хотя и выходило ей за тридцать), по всему обличию мордовка. И на самом деле, приехала она из мордовского края, из Рузаевки; муж ее служил там в кондукторах. От мужа Поля ушла.
Журкин сразу доверился ее доброте, попросил припрятать в каморку единственную свою драгоценность - сундучок с гармоньей: в бараке всякий народ вертелся, а гармонья была четырехрядная, юлий-генрих-циммермановская, звончее баяна, больших теперь стоила денег.
О мастерстве гробовщика услыхали, кому надо, и другие гармонисты, рассеянные по баракам строительства. Водку не продавали - было запрещено. Гармоньями утешался не обжившийся еще и сомневавшийся народ... Спустя немного еще двое - уже бетонщики с плотины - принесли Журкину починку. И опять приспособился с ковыряньем своим на обрубышке около Полина огонька. Сама кастелянша закатилась по своим делам в рабочком на весь вечер. За перегородкой отдаленно пошумливало бородатое, малахайное население барака плотники, каменщики, грузчики; тут, в каморке, мастеру оно не мешало, подбирал на слух самые каверзные, тонкие волосинки-голоски.
А с третьего вечера сидение это почти вошло в обычай. Поля сама поощряла: "А вы чего там, не стесняйтесь! Мне одной тоже скучно". Сама устроилась с шитьем напротив на кровати (одеяло семейное, все из разноцветных ситцевых клиньев) и начала перед гробовщиком ворковать, ворковать... Сначала называла его "товарищ Журкин", потом спросила имя, отчество, показывая этим, что Журкина она считает отдельным от всех, особо уважительным человеком. И гробовщика разморило душевно; главное - эдакое же глазастое одеяло и в Мшанске постлано на сундуке... Только что собирался он раскрыть рот - рассказать Поле про мшанское свое бедованье, про шесть ртов, шесть кусков - и запнулся. То ли побоялся обидеть ее рассказом о семейственности, когда баба сама все кинула, убегла от мужа, то ли еще что... А Поля, ничего этого не чуя, весело перегрызала нитку. Вблизи оказалась она пухлая на тело бабенка, охотница посудачить, поскалиться, хотя тоже, видать, хлебнула горя всласть. Была она дочерью путевого сторожа. Встречала поезда с флажком, возила птицу в город, на базар. К сугробам, к пустошам ей не привыкать. Сказала, что пополнела даже тут, на новой жизни.
В бараке над этим якшаньем посмеивались, но редко: люд сбился там озабоченный, гробовщика за лишнее добытничество только уважали и звали мастером.
Но как-то вечером заявилось в барак беспокойство - уполномоченный от рабочкома, партиец Подопригора. Первым делом зашел в каморку к кастелянше напиться. Журкин под вопросительным его взглядом резво подхватил чурбашек, смел в охапку починочное свое барахлишко и убрался в общее помещение. Чужого как бы племени показался гробовщику этот человек. Пожилое медное лицо его изморщинилось и обгорело не от солнца, а от плавильного жара где-то в отроду железной, машинной стороне... В бараке уполномоченного ждали. Недовольный говор среди артельных насчет разгрузки шел давно. Когда же кончится волынка и пошлют на настоящую работу?
Подопригора оглядел всех, улыбаясь открыто, по-свойски. То было еще непривычное для него дело. Бороды, малахаи, космы, упавшие на лоб, лица, заранее несговорчивые, чуждающиеся... Его послали в самые отсталые бараки. Вот если бы на доменный участок: там слесари, монтажники, машинисты, кругом братки, совсем другой разговор. Но и среди здешних, конечно, найдутся свои, боевые, и немало, надо только суметь достать.
И Подопригора начал пояснять:
- Что ж, разгрузка выполнена больше, чем наполовину. Подождать осталось немного. Сейчас мы бросаем сюда все, какие возможно, силы, чтобы именно скорее ее изжить и скорее всем встать на работу по специальности. Недаром разгрузка по ударности приравнивается к работам на плотине. А плотина - все видали, все знают, какой там кипит геройский, ураганный разворот! Вот если и мы разовьем такой же темп, это значит... Это значит, товарищи, что уже к концу года здесь замаячат первые, каких на свете не бывало, железные заводы!