Кирилл, однако, взглянул подозрительно на кота. И почувствовав, что Тамара Ивановна явно со стороны, вопросительно посмотрел на Павла. Тот шепнул, что эта родная тетушка, обычная экстрасенска, вреда от нее, тем более метафизического, никакого.
   А что предскажет – от того отмахнуться можно, как от мухи, если даже сбудется.
   – А кот? – уточнял Кирюша.
   – Кота я знаю, – уклончиво ответил Павел.
   На том и порешили. Разговор сразу же перешел на тему тибетского бона, манускриптов на санскрите, описывающих то, что было с людьми лет сто тридцать тысяч назад, потом о раскопках на Кольском полуострове и на Урале (о ведических поселениях там) и т. д. Кот перестал мурлыкать и все смотрел по сторонам. Никиты почему-то не было и не было. Тамара Ивановна начала уже нервничать и со смешком предложила погадать по картам на предмет прихода Никиты: может быть, где-нибудь застрял, а то и навсегда. Смешок был правильно понят.
   Наконец внезапно раздались долгожданные звонки.
   – Это он! – твердо сказал Кирилл.
   Никита вошел в квартиру распахнутый, какой-то открытый: старичок, а в одной рубашке, хоть и в штанах. Да и жары на улице никакой не намечалось.
   Такая большая компания немного смутила его. Он опасливо осмотрел всех, но сесть за стол отказался. Зная его нестандартное отношение к еде, Кирилл растерялся, не зная, что ему предложить.
   Никита от всего отказывался, но потом вынул из кармана штанов яблочко и сказал, что его пожует. Это всех как-то успокоило.
   – Пусть пожует старичок, пусть, – плаксиво пробормотала Тамара Ивановна. – Может, ему и жить-то осталось совсем ничего: с это яблочко.
   – Я буду долго жить, долго! – внезапно совсем явственно и не по-стариковски громко сказал Никита, но слова звучали как все равно не из человеческой глотки.
   Все замерли. Только кот гадалки прыгнул на кресло и почти мгновенно заснул.
   – Кто вы, кто?!! – вскрикнул наконец Павел. – Никита, скажите, яснее солнца, кто вы?!!
   В ответ Никита истошно, словно был в лесу, захохотал. Хохотал он так, как будто вопрос был настолько нелеп, что и отвечать на него было бы слабоумием.
   В то же время создавалось такое впечатление, будто Никита в действительности и сам не знает кто он. И потому такой дремучий хохот. Глаза его медленно блуждали, искры смеха превращались в черные огоньки, словно спросить «кто он» было равнозначно вопросу «что такое Ничто?».
   Кот, тем не менее, спал, и Егор счел это за знак: значит, экстрасенсам здесь делать нечего.
   Но как раз в момент такой мысли Тамара Ивановна взвизгнула и стала раскладывать карты на старичка. Павел еле уговорил ее прекратить, хотя Тамара Ивановна успела пробормотать, что «карты не ложатся».
   А хозяин квартиры вообще ушел в себя, думая, наверное, о судьбе Бога.
   Один Черепов был невозмутим. Именно он, опрокинув сразу стаканчик водки, спокойно подсел к Никите, который уже прекратил хохотать, и сказал:
   – Дедушка, кругом – ваши друзья. Никто не желает вам зла. Мы люди простые и мистические. Откройтесь нам, чего уж, все, как говорится, помрем. Все братья. В этом смысле.
   Никита закрыл глаза и застыл совсем по-нашему. Но носик порозовел, словно слова Черепова ему польстили. Но на большее не сдвинулся.
   – Что же он, молчит и молчит, – разозлился Павел. – Столько его искали, а он молчит или хохочет.
   – Расшевелить его надо. Я знаю чем! – вскрикнул Егор. – Стихами! Он сейчас и вправду на дедулю стал похож. И стихи должны быть о дедушке.
   – Ну конечно, конечно! – взвился Павел чуть-чуть истерично. – Я начинаю:
 
…Вяло ночью за околицей
Черный кружит нетопырь,
Вот ужо дедок помоется,
Вынет черную Псалтирь…
 
   – Не то, не то, Павел! – перебил его Егор. – Подумаешь, нечистая сила! Ему ближе другое:
 
Из лихого и высшего бреда
Он выходит одетый в Ничто.
Есть в нем что-то от Синего Деда,
И его не узнает никто.
Он идет одинокий и зыбкий,
Перед ним расстилается мрак,
От его непонятной улыбки
Исчезает у путников страх.
И его нам бояться не надо,
Он и сам весь от ужаса сед.
На спине его тихие гады
Ожидают вселенский рассвет.
 
   И сразу же после слов «вселенский рассвет» Никита вздохнул и проговорил: «Ох, ребяты…»
   – Это уже сдвиг, это уже сдвиг! – завизжала Тамара Ивановна.
   – Да, так и должно быть, – мрачно выпалил Черепов. – Он и правда этот самый Синий Дед и есть. Седой от ужаса, а уж то, что за его спиной тихие гады вселенский рассвет ожидают, я и сам вижу. Не рассвет, а гадов.
   – Дедушка, синий! – подсела к нему толстуха Тамара Ивановна и расплакалась сама. – Вы не думайте, мы вас любим, независимо, откуда вас черти принесли. Но откройтесь нам, чтоб у нас душа об вас не болела.
   Никита посмотрел на нее безумными глазами, в которых вовсе не было сострадания к самому себе, даже тени этого не мелькало, и, видимо, даже не понял он, о чем она говорит. Но стихи о Синем Деде, кажется, его задели, но по-своему. Он открыл рот и проговорил:
   – Что вы хотите?
   – Ну хотя бы, если о себе не можете, скажите о мире, откуда вы пришли, – выговорил Павел.
   Огонь мелькнул в глазах Никиты, какое-то усилие, еще одно усилие, и он впал в разум, (как мы его понимаем, этот разум) и заговорил несколько яснее:
   – Они, они к нам пришли… Прорвались… Из невидимого мира… И среди нас… Как ночь среди дня… Поедают душу… Никого не щадят… Они и сейчас там… Бежать, бежать мне надо! Защиты нет.
   Воцарилось молчание. И Никита умолк. Разум в глазах угас, но появился другой разум, не наш.
   Наконец Егор переглянулся с Череповым и пробормотал:
   – Боже мой, неужели так точно сбылось… Как и предсказывали древние.
   Черепов только пожал плечами: что ж тут удивительного.
   – А может, бредит старикан, – с тоской комментировал Павел. – Но вряд ли…
   А старикан между тем жевал яблочко. Старые зубы, которым возраст может быть тысяча лет, впивались в современную розовую, пахучую плоть.
   Его, Никиты, «сейчас» стало нашим «сейчас». Настоящее не потеряло своих качеств, оно только сместилось в другую нишу.
   – Ничего этого не было, – вдруг сказал он.
   Но и явное присутствие другого разума в Никите сбивало с толку. «Там», в этом «будущем», тем более о котором говорил Никита, не могло быть «другого разума» – там было лишь продолжение человеческого рода, с его разумом.
   Как же понять?
   Егор поглядывал на Черепова, Черепов вздыхал, разводил руками, мол, не дано знать, а Павлу было не до того: слишком много личного связано было у него с идеей времени.
   Кирилл же, хозяин, так ушел в себя, что непонятно было, в чем Никита его друг и зачем вообще ему надо было устраивать этот вечер.
   Кот стонал во сне.
   Наконец Никита снова «впал в разум» и тихонько заговорил:
   – Но были еще не «они», а «те»… «Те» – ужас, ужас, но по-нашему… Были сильные… Как боги… Все перевернули… Но «те» – люди… Ужас… Но хорошо… А были еще не «те»… Достигали невероятного… Мир менялся…
   И дедуля опять по-совиному захохотал, но быстро прекратил:
   – Но «те» – у них жизнь короткая, только родятся – сразу помирать… Ха-ха-ха!.. Но люди… Ха-ха-ха!
   Потом вдруг замолк, посерьезнел и стал молоть такое – в основном из диких звуков, среди которых вырывались, однако, понимаемые людьми слова, – что наступила полная растерянность. Среди «диких звуков» чаще всего повторялись слова о какой-то Катастрофе. Так продолжалось минут пятнадцать, лицо Никиты при этом менялось, чуть ли не трансформировалось, но непонятно было, то ли это результат внутреннего движения, то ли действительно его черты расплывались. (Скорее, конечно, первое). Среди здешних звуков выявлялись слова о Первой Катастрофе (при этом Никита делал широкий жест руками, показывая круг, вроде земного шара), и о Второй Катастрофе (при этом Никита указывал на себя). Оказывалось, что Вторая Катастрофа гораздо страшнее Первой, хотя Вторая, видимо, относилась к нему лично, а первая – к человечеству в целом.
   Временами Никита вставал с места и лихо приплясывал. Что он этим хотел выразить – такое уходило в невозможность, но хотел сказать явно, потому что глаза делались умоляющими, и он, останавливаясь, то смотрел на Егора, то на Черепова, как человек, который что-то хочет рассказать собаке, но та все равно не понимает и не поймет.
   Впрочем, такое сравнение Орлов бы счел легкомысленным: потому что Никита отличался от собравшихся не в том смысле, конечно, что был «выше их» по разуму или по духу, а в том смысле, что ушел – по своей ли воле?! – куда-то вбок, в ветвь, в ответвленный черный тоннель Вселенной, и был, естественно, никем не понимаем.
   Но и Егор, и Павел, и Черепов еще не разобрались, глядя на Никиту в этой «достоевской» квартире, почему в нем такое смещение, почему он ни во что не укладывается. Да и шуму оказалось в конечном итоге многовато: то Тамара Ивановна взвизгивала, то звуки невероятного языка Никиты почти гремели, если только это был «язык», а не что-нибудь фантастичное, то вдруг кто-то подвывал по пьянке за окном – все это, конечно, мешало сосредоточиться. Да и кот этим шумом был очень недоволен, и, просыпаясь, мрачно мяукал.
   Наконец Никита выдохся, упал на стул, но все-таки бормотал еще, и между непонятными звуками, когда дед направлял глаза на окружающих, раздавались еще и разные словосочетания, вроде: «Был Расцвет, и Катастрофа, Расцвет и Катастрофа…» затем шли опять пещерно-эзотерические звучания и вдруг: «Они оборачивали нас в не нас… Земля погибала… А не «те» все мрачнели и мрачнели, жизнь их длилась не более десяти лет…» Затем не наши слова… Шипение, бесконечное шипение и потом: «Себя не жалко… Никого не жалко… Идет как надо… Тише… Тише!.. Я не могу себя убить…»
   Наконец Павел не выдержал и глупо подал водички в стакане. Никита опрокинул в себя стакан, но вдруг внимательно, изучающе взглянув на Павла, улыбнулся и сказал: «Ой, как хорошо!»
   Почему здесь произошел перелом – трудно сказать: но Никита как бы подлечился про себя и удовлетворенно взглянул поочередно на всех.
   Порой мир мертвых действовал на него удивительно благостно и успокаивающе. Не хотелось даже никуда бежать. Тогда Никита сам даже тянулся, чтобы помереть. Тяга к этому возникала. Как говорится, «он был мертв и доволен собой».
   Но на окружающих такое предвзятое отношение к мертвым действовало депрессивно. Смотря, конечно, на кого.
   Тамара Ивановна, которая от усталости прилегла на тахту, очутилась в шоке, когда Никита вдруг к ней подошел и завыл на своем языке что-то явно похоронное. Но больше всего убеждали его водянистые, пустые, скользящие по миру глаза, в которых явно выражалась любовь к смерти.
   Но он менялся, в нем как будто отсутствовало какое-либо ядро, или оно давно выпало: через минут десять любовь к смерти погасла в его голубых, как планета Земля перед гибелью, глазах, и они наполнились равнодушной тоской, тоской жизни среди мертвых.
   – Все слишком понятно, – заметил, почесав затылок, Черепов. – Важно ведь для него, не какие мы в самих себе, а как он нас воспринимает. У него вполне здоровое восприятие этого мира.
   «Мне бежать!» – вдруг вскинулся Никита, так и не поевши.
   Но тут вмешался Кирилл, хозяин, отличавшийся манией величия.
   – Я знаю, сейчас ему надо спать, а не бежать. Он это и имел в виду… Пойдем, Никитушка, в ту комнатку бай-бай. Утро тысячелетия назад – мудрей, чем утро тысячелетия вперед.
   И он увел дедулю в уютную маленькую комнатку, уложил бай-бай. Было неудобно, и гости тут же решили разойтись. Кирилл не возражал, только тихо улыбался в себя.
   На улице Тамара Ивановна подхватила машину, сунула кота в хозяйственную сумку и заявила, что кот не реагировал на Никиту, и это означает, что Никита слишком далеко ушел от нашего мира и его понятий. Ее кот на запредельное не реагирует, только спит в ответ. Он и перед Богом будет спать, ничего с ним не поделаешь, оправдывалась Тамара Ивановна. Павлу заказала прийти к ней, а насчет похоронного завывания добавила, что она этого так не оставит.
   Остальные, Черепов, Павел и Егор, зашли в какое-то отъединенное, одуревшее от пустоты полукафе, благо находилось оно на отшибе. Непонятно было, кому могло принадлежать это «кафе».
   Рассевшись у тем не менее уютно-московского окошечка за столиком (уютного в смысле беспредельности простора за окном), друзья решились посоветоваться. Еще был день и свет.
   Итог подвел Черепов. Клим отметил, что предварительно, прежде чем идти к Кириллу, имел короткий, но внушительный разговор с Мариной, и намеки, которые там имелись в виду, полностью подтвердились. В целом Черепов предполагал, что Никита, прежде чем попасть к ним, сначала провалился совсем в другое время, будущее по отношению к тому, в котором он родился, а уж из этого второго будущего провалился к нам. Неудивительно, что он так ошалел. В пользу такого предположения говорило многое, и Марина рассказала чуть-чуть, что знала о тайных исследованиях о Никите. Первое будущее, в котором он родился, было еще узнаваемо для нас – именно в связи с ним он употреблял все эти слова о Расцветах и Катастрофах (кстати, добавил Черепов, в контексте его времени, где он родился, он упоминал и о России, и еще о чем-то близком нам, – так говорила Марина).
   Но «второе» будущее, куда он, бедняга, подзалетел, – совершенно неузнаваемо, в любых деталях, для нас и, наверное, сначала для него. Может быть, препятствием для нашего понимания был его язык, который не расшифровывался, потому что, видимо, и не был никаким языком в нашем смысле. Собственно, еще вопрос, продолжал Черепов, что это было или какое это «будущее»: если человечества, то какого космического цикла, но ведь он не мог попасть в следующий цикл в физическом теле! Или это просто было путешествие в духе, в другой оболочке, при сохранении тела спящим? И речь идет не о каком-то там «будущем», а черт знает о чем, ибо парень, видимо, попал в такую яму, может, где-нибудь в параллельных мирах, в которой насмотрелся такого, что описать никак нельзя. А теперь вот у нас. Ему только невесту теперь здесь надо подобрать.
   Павел с тоской выслушивал все эти изречения Черепова. Впервые его охватил ужас при мысли о сломе времени, о попадании в будущее. Но это пока еще не означало отказа, слишком мощным было опьянение возможностью такого слома.
   Черепов окончательно задумался, и, поглядев в окно своим светло-мрачным взглядом, процедил:
   – Мой личный последний вывод таков: парень выпал из мирозданья. Такое бывает, редко, но бывает. Он теперь выпадает и из нашего времени. И попадет бог знает куда, и что хуже: наверняка, уже вне физического тела, которое он потеряет навсегда. И вот это как раз жутковато, потому что пока есть физическое тело, оно защищает даже глупцов от демонов. Но, если старичок выпал из мирозданья, то он и демонам был бы рад: как никак, а твари, Творцом, так сказать, созданные… Его ситуация намного хуже.
   Ответом было молчание. Егор вспомнил вдруг о милосердии Будды, об уходе в великую Нирвану.
   И все-таки высказался:
   – Да, на мой взгляд, чуть-чуть иначе, без мистерий с непознаваемым, просто похоже, что парень побывал уже в нескольких эпохах, спятил, все перепутал, а потом уже провалился к нам. И это еще не конец.
   Черепов тяжело посмотрел на друзей.
   – Это не твой вариант, Павел, насколько я понял из того, что ты мне рассказал, – проговорил Клим. – Потому не беспокойся уж так.
   Павел махнул рукой.
   – Как жалко, – почему-то заключил он.
   – Может быть, – холодно ответил Черепов. – Но когда придет Иное, все эти миры рухнут вместе со всем мирозданьем, туда им и дорога. Будет Иное, я не скажу, что счастливее, все мы знаем, насколько это глупое и ничтожное понятие: счастье. Будет не счастливее, а фантастичней.
   – Поживем, увидим, – вдруг миролюбиво согласился Егор. – У нас страна большая, и здесь всему найдется место: и тому, что фантастичней неописуемого, и этой кафушке, с травкой под окном, самоваром и водочкой.
   Черепов кивнул головой.

Глава 27

   Юлий обезумел от одного вопроса: почему Никиты нет. В конце концов, если его нет, то его и убить нельзя. И наказ Крушуева невыполним. А Крушуев был для Юлика неким солнечным авторитетом.
   В тот день, когда «метафизические» решали закрут: откуда Никита, Юлик сидел на детской скамейке в садике, на окраине Москвы, и даже не кормил воробышков. Задумался. Никто ему в подвале, может быть, инстинктивно (мол, странный человек, неизвестно откуда, это тебе не друзья самой Марины), не давал нити к бытию Никиты. И сейчас на этой скамеечке у Юлия Посеева наступил провал. У него и раньше бывали провалы. Память слабела, и на первый план выступало что-то непонятное, вроде того, что нет в мире нигде уюта, а должен быть. От этого «должен быть» Юлий зверел и хотел тогда уничтожить все, что не соответствует «уюту». А не соответствует ему почти все. Но в нормальном состоянии всегда довлел высший приказ Крушуева: уничтожать надо только необычных людей, особенно людей духа. Вот, говорят, где-то монаха прирезали, это хорошо, если только монах от духа. Потому что духовное и необычное мешает уюту и жизни на земле. Надо все приземлить, особенно духовное. Все это проносилось молниеносно в уме Юлия: ведь таковы были, в точности, многократные наставления и слова самого Артура Михайловича.
   Но помимо этого был провал. И Юлий чувствовал тогда: надо всех резать. И главное: он сам какой-то выброшенный, точно его пнули под зад и не родили, а выбросили на луну. И все потому, что нет в мире ни порядка, ни уюта. Не успеешь родиться, а тебя уже куда-нибудь забросят, не спрашивая. Может быть, или он – не то, или само мирозданье – не то.
   И сразу же, тут как тут, на скамейку к Юлику подсела старушка. Она еще с противоположной скамьи за ним наблюдала, востро и пронзительно. А теперь подсела.
   На данный момент Юлика смутили его длинные руки, он глянул на старушенцию и спросил:
   – Чего ты хошь? Ничейная что ли?
   Старушка ответила, что он попал в точку. А потом началось нечто несусветное.
   Бабушка опять взглянула на него каким-то чересчур острым взглядом, как все равно с того света, и прошепелявила:
   – А ведь ты, милок, убийца. И не отказывайся от этого – ни-ни. Я перед смертью стою, скоро умру, значит, потому мне все видно. Ты – убийца, – прохрипела она.
   Юлик покраснел, как девочка. Засуетился:
   – Да ты что, мать. С ума сошла…
   – Никогда, милок, с него не сходила… Я баба ясная…
   – Это что, если руки длинные и пальцы шевелятся – значит, убийца?! Ты соображай, мать!
   Старушка опять оглядела его спокойным взглядом и проговорила:
   – Да что ерзаешь, тени боишься… Я ведь не осуждаю тебя. Я к тебе по делу.
   Юлий чуть-чуть отупел.
   – Как по делу??
   – Да так. Определила сразу: этот убьет. Ты мне нужен, сынок.
   – Для чего? Кому я нужен?
   – Нужен. Моя просьба к тебе простая: убей меня.
   – Чево?!
   – Убей меня, говорю. Невмоготу мне жить. Больная вся, все равно умру, а мучиться не хочу. Все тело болит. Средств нет, родных нет. Но в Бога верю. Потому руки на себя наложить не могу. А тебе убить человека – как плюнуть! У меня часы золотые остались и денег немного! Я заплачу тебе!! – Старушка почти перешла на крик. А потом потише: – Пропьешь на здоровье. Чего тебе? От лишних рублей не слабеют.
   Юлий остолбенел.
   – Да за кого ты меня чуешь, мамаша?! Ты что?! Я, может быть, с луны свалился, а ты откудова?
   – Тише, тише! – деловито оглянулась старушка, – у нас с тобой дело непростое, еще застукают.
   – Жить не хочешь, но я тебе в этом не помощник, – сурово отрезал Юлий, – на меня не рассчитывай.
   Явление старушки сразу вернуло его из провала. Все должно быть как надо.
   – На кого ж мне еще рассчитывать?! – рассвирепела старушка, – я сразу определила: Ты – убийца. Меня не обманешь. Всю жизнь прожила! Не отпирайся!
   Юлий ушел в прострацию.
   «Никиты – нет и нет, от Крушуева – нагоняй, грозится выгнать, а куда выгнать меня, я и так выгнанный, а тут еще старушенция. Ее придушить – труднее курицу прикончить, бывают такие вертлявые мушки, ты ее стукнешь – а она жива, – угрюмо думал Юлик Посеев. – Эта старушка из других – ее стукнешь, и ее вроде как нет. Но дело-то в идее. Разве может такая старушка мешать мирозданью? А Никита – как раз из таких, кто мешает. Умом моим я даже не посягаю понять, как это можно, из будущего вывалиться к нам, но раз Артур Михайлович сказал, значит, так и есть. И раз такая сволочь появляется – ее надо давить, такие вот все разрушают. Недаром Артур Михайлович говорил, большевики, те хотели все разрушить, а не получилось, а вот такие, как Никита, если им волю дать, добьют уют наш. Я слова Артура Михайловича наизусть помню», – заключил Юлий.
   Старушка между тем внимательно, но чуть пугливо вглядывалась в его лицо, пытаясь прочесть мысли. Но «предсмертность» на этот раз плохо сработала.
   – Ну что ты боишься? – суетливо спросила она, опять оглянувшись. – Дом мой напротив, квартирка однокомнатная, но уже захапанная родней умершего мужа, так что подарить тебе не могу. Но заплачу, все, что есть – отдам.
   Юлий как будто и не слышал ее.
   – Зайдем в квартеру. Способ я придумала простой. Перчатки тебе приготовила, с собой и возьмешь. И деньги с часами в комоде. Всего делов-то, пять минут. И бар у нас недалеко.
   Посеев мрачнел.
   – Невмоготу мне, ну совсем! – чуть не зарыдала, захрипев, как будто ей кость попала в горло, старушка. – Не могу терпеть! Измучилась. И потом – все надоело! Все надоело! Все! Хочу скорей туда. Если есть Бог – мне будет там хорошо.
   Юлий, однако, запылал.
   – А если нет Бога – тебе тоже будет неплохо: тебя тогда, как говорится, вообще не будет… И болей твоих заодно. Как ни раскладывай – все хорошо! – он свирепел с каждым словом.
   – Да пойми ты, старая рвань, не на того нарвалась… Да, я – убийца! Но я не таких, как ты, убиваю. Заруби на носу: я тебя не убью. Потому что ты – обыкновенная…
   – Обнакновенная? – растерялась старушка. – Да какая же я обнакновенная?
   – Вот такая. С тобою мироздание не рухнет.
   – Да ты что говоришь-то? – взвизгнула старушенция.
   – Ей «все» надоело! – распалялся Юлий. – Да чего ты из «всего» видела? Картошку, поди, всю жизнь чистила! На Луну летала? Нет! Чертей видела? Нет. В будущее впадала? Нет! В Париж етот или во Владивосток и то, наверное, не ездила!!
   – Милиция, милиция! – не помня себя, запричитала старушка. – Меня убивать не хотят! Милиция! Помогите!
   Юлий расхохотался. Хохотал он страшно, махая длинными руками в небо, и рот раскрывал так, словно хотел это небо проглотить.
   Когда опомнился, старушка уже утекала в сторону, быстро, юрко, припрыгивая, скорее, скорее от того, кто не хочет ее кончать.

Глава 28

   Павел добился все-таки на следующий день личной встречи с Никитой один на один. Утром он позвонил Кириллу и уговорил его, что приедет, и примчался мгновенно, подхватив машину.
   Никита только-только встал и еще мылся в ванной. Павел подозревал, что тело у Никиты, хотя, конечно, человеческое, но с какими-нибудь неожиданностями: как-никак, а прошло тысячелетие, род мог измениться. Павлуша пожелал даже подглядеть, но Кирилл сурово отверг эти домогательства, шепнув, правда, что неожиданности могут быть, но очень тонкие, и в половой сфере, в основном. (Потому и рассматривать такое совестно).
   Наконец Никита, раскрасневшийся, вышел из ванны: лицо и без того неопределенное, не то молодое, не то старое, на сей раз помолодело, а тело, как и было асимметричное чуть-чуть, и стариковское в походке, и в морщинах на руках, так и осталось на века.
   Сели за завтрак. Никита вообще ни с кем никогда не здоровался, а уж сказать «доброе утро» – это просто было вне его понимания, впрочем, действительно в мире мертвых вряд ли окликают друг друга «добрым утром».
   Но на этот раз он, однако, с аппетитом, хотя и молча, поел. Кирилл был бледен, внешне вял, и был, видимо, полностью погружен в свои мысли о природе и судьбе Бога. (Он упорно считал, что у Бога может быть судьба, хотя, по сути, она имеет другой смысл, чем судьба у людей). Иногда ссылался на Оригена, где великий Учитель говорил, что Бог не бесконечен, иначе Он не мог бы познать Себя. Но в целом Кирилл развивал свою собственную, довольно жутковатую гипотезу.
   Договорились они просто: Павел проводит Никиту домой, до его маленькой квартирки в близлежащем подмосковном поселке…
   Электричка оказалась полупустой, и два человечка из разных тысячелетий примостились рядышком у окна. В окне мелькала все та же беспредельность, все та же Россия. Но Павел никак не мог завязать разговор с Никитой, – тот издавал неопределенные звуки, и глаза его, исполненные вечным изумлением, только смотрели из стороны в сторону. Они были все такие же большие, водянистые, цвета мертвой жабы, но с голубым нежным оттенком на сей раз.
   Вполне было очевидно, что восприятие нашего мира как мира мертвых возникло у Никиты именно потому, что он попал в период настолько прошлый и отдаленный от его эпохи, что он с трудом осознавал, в каком времени находится.
   Вместе с тем, когда он иногда вглядывался в лица людей, глаза его вдруг загорались каким-то потусторонним приятием того, что здесь, и даже ненормальной пугающей восторженностью, словно он вдруг очухивался и видел чужой, но живой мир. Поэтому мертвенность нередко с него сходила, и тогда обычное изумление переходило в крайне-экстремальное. И такие ощущения живого и мертвого монотонно чередовались в нем.