Страница:
– Григорий Дмитриевич, вы вот сказали, что видели меня во сне, – опять раскраснелась Таня.
– Да я пошутил, Танюша, пошутил. Не во сне я тебя видел, а наяву, в действительности, но в далеком мире, таком далеком, в смысле пространств и времен, что и сказать я тебе не решаюсь: испугаешься еще… А я пугать не люблю, хотя люди меня пугаются, но я от страха этого лечу. Ты и сейчас там, Таня, а по человечьему раскладу и пониманию – только еще будешь там. Но не скоро, ох, не скоро, Танюша…
– Да… а где же? – нелепо пробормотала Таня.
– А, Танюша, голосок твой задрожал, – хмуро прохрипел Орлов. Глаза его огромные слегка улыбнулись. Он посмотрел отвлеченно на нее. – Вот ты какая здесь. А там ты будешь совсем другая. Другая, дочка, другая. Ты даже и вообразить сейчас не сможешь, какая ты будешь. Воображение рухнет, и не представишь. Вот так, – добродушно закончил он.
Таня смутилась не то от страха, не то от радости.
– Не бойся, не бойсь. Ты же бессмертная, чего тебе бояться. Не утка ведь… Пей, квасок-то, пей.
– Что в нас вечно, ее Юрий Николаевич учит, – улыбнулась Марина, разряжая ситуацию. – И меня, когда-то кто-то учил…
– О, Буранов – это настоящее, – развел руками Орлов и выпил кваску. – Правильно учит. Как же без вечного. Срам один жить без Абсолюта. В пылинку превратишься, черти, и те засмеют, – чуть даже с жалостливой интонацией, но не без потусторонней иронии проговорил Орлов.
– Мы не раз Буранова спрашивали о вас, Григорий Дмитриевич, – сказала Марина. – Но на этот вопрос он все время молчит.
– Хорошо молчит, хорошо, – ответил Орлов. – Недаром говорят, что слово – серебро, а молчание – золото. – Человеческие выражения на его лице мелькали и исчезали, как тени.
– А о чем же вы говорили со мной там, то есть бог знает где? – собралась с духом Таня. – Если можно так выразиться…
Орлов остолбенело и серьезно на нее посмотрел.
– Но это же передать невозможно! Вы что, Таня? Там все иное. Не мечтайте о том, что вы говорили там. Для вас же лучше будет…
Танечка даже глотнула слюнку:
– Я чувствую, что вы говорите правду, истину. Так вот какая я буду… Непостижимая себе…
– Обычная история, – поддакнул Орлов. – И не пытайтесь проникнуть. Не дай бог… Кстати, могу вас поздравить: вы дали мне там один очень полезный совет… Я им непременно воспользуюсь… Когда меня здесь не будет.
У бедной Тани даже появились слезы на глазах, но волосы, казалось, чуть-чуть встали дыбом.
– Таня, не переживай из-за непостижимости себя… Не переживай, – быстро проговорила Марина и сжала ее нежную ручку.
Павел обалдело молчал, думая. Квас не пил.
– О, я порезался тут, – вдруг сказал Орлов и показал руку, из которой небольшой струйкой текла кровь. – За гвоздь задел. Ничего.
Таня была потрясена этим не меньше, чем намеком о себе, «будущей»: как, у Орлова есть кровь, и она течет?! Она с диким недоумением посмотрела на руку и потом на лицо Орлова. Марина расхохоталась. Орлов улыбнулся. Кровь перестала течь. Павел по-прежнему цепенел.
– А мы совсем забыли нашего юного друга, – обратился Орлов к своим гостям. – Чую я, вы из-за него ко мне приехали? Что случилось?
Павел взял себя в руки и все подробно рассказал.
Орлов расхохотался так, что еле удержался на стуле. И, наверное, минут пять потом хохотал, не унимаясь.
– Вот угораздило вас, беднягу, в этакую ловушечку, молодой человек, – наконец выговорил он. – Извините, в связи с этим я вспомнил один эпизод из моей одной очень отдаленной жизни… Весьма тайно-забавный… Со значением… Потому и хохотал так долго.
– Мне было не до смеха, – вставил Павел.
Орлов немного поостыл.
– Дети вы, дети, – сказал он, опять отпив кваску.
– Ну ладно, – он махнул рукой в сторону Павла. – Что вы переживаете: вы же остались живы и вернулись. Если б застряли, было бы хуже.
– Я не могу понять! – вдруг закричал Павел, – как может сохраняться прошлое не в виде проекции, тени, а в живом физическом виде?!! Как это может быть?!! Моя мать умерла, и, значит, в то же время она осталась жива, пусть и в прошлом? Она живая и мертвая одновременно? Или это не она, а кто-то другой в ее теле!! У меня ум раскалывается, я не могу жить так больше!
Павел даже стал топать ногами, сидя.
Орлов отрезал ему черного хлебца, намазал маслом, посыпал солью и сказал:
– Съеште. Вкусно. По-деревенски.
Павел ел.
– Удивляюсь я людям, – развел руками Орлов. – Ну так, слушайте. Здесь и понимать нечего. Это просто реальность, относительная, конечно, как и все в этом мире полуиллюзий, – но бывает, и все. Это надо принимать как есть. Вы же пытаетесь объяснить то, что по принципу вне человеческого разума, вне понятий и концепций, вы пытаетесь объяснить то, что объяснить полностью на таком детском уровне невозможно. Отсюда и ощущение краха… Конечно, можно и по этому поводу легко воссоздать какое-нибудь приличное объяснение, но к действительности это будет иметь весьма вялое отношение. То, что вы увидели – просто есть, и все. Понимать такое – то же самое, что топором рисовать китайские миниатюры… плюньте вы на свой ум, тоже мне сокровище, это просто маленькое приспособленьице. Забудьте об уме. Есть ведь такое помимо вашего ума… ого-го-го-го! – и Орлов даже как-то дико произнес это «ого-го-го!», так что Павел испугался.
– Мне и говорить на языке ума тошно, – добавил Орлов. – Но уж ради вас…
– Вспомните, наконец, моих гостей, – продолжал он, – сегодняшних. Увидев меня, пусть в виде пустоты, они пляшут, иногда рвут на себе волосы, прыгают, древние былины поют – никому не известные, кстати, включая и их самих, естественно… Почему они так? Да если бы они это пытались понять или объяснить, я бы их прогнал. Они именно и не пытаются понять, но, увидев мою пустоту, прыгают, вопят, ползают, открывают в себе свои миры… Вам прыгать не надо, но ум свой не тревожьте зря.
Павел вдруг просветлел.
– Он согласен, – добавила Марина.
– А дьявола-то вы… как?! – вдруг выпалил Павел.
– Опять за свое, – удивился Орлов. – Неужели не надоело?.. Да знаю я его, знаю. Ну и что?.. Как его не знать, когда он везде… Князь мира сего… Один даже вот тут, на вашем, Павел, стуле сидел, условно говоря. Быстро сбежал. Они меня боятся. Не выносят, – задумчиво, и даже с огорчением, заключил Орлов. – Власть у них маленькая, Павлуша, как у слонов в джунглях. В своей сфере они сильны, даже очень. Но вне отведенного им региона – они ничто. Нашли кого бояться, никаких подлунных бездн у них нет. Люди и то – выше, интересней бывают по своей скрытой природе. Драчливы они к тому же, с неземными комплексами, и вообще, на мой взгляд, смешные существа. Метафизически, может быть, негодяи, не спорю… Хотя и их понять можно. Но вы меня отвлекаете всякой ерундой… Из-за вас, Павел, в какой-то быт уйдешь. Вы еще русалок вспомните…
Марина с каким-то совершенно потусторонним нетерпением перебила его:
– Григорий Дмитриевич, вы вот спросили, люблю ли я вас?! Как это можно понять?
Гриша медленно повернул свою почти бычью по огромности голову к ней и проговорил, вздохнув:
– Ну, наконец-то! Вот это уже серьезный разговор. Так вот, послушайте, Марина. Если бы вы сказали, что любите, это означало бы, что вы принимаете меня не за то, кто я есть. Это было бы очень печально, потому что еще означало бы, что я ошибался в вас. К счастью, вы так не ответили… Меня нельзя любить, Марина, потому что любить можно только то, что относится к бытию, к жизни, проще говоря, к тому, что существует. А я, Марина, далеко, далеко ушел от всего этого, от всего, что есть, хотя как будто я тут… Ты вот, Таня, – Орлов взглянул на Самарову, – себя любишь, я имею в виду, твое высшее Я, вечное Я, ибо Бытие в нем… Да, да, ты любишь Себя, и ваш Буранов этому учит, и хочешь к Себе прийти… А я, Таня, ушел от Себя, далеко, далеко… Меня нет, кого же тогда любить?
Орлов встал и медленно подойдя к Марине, положил ей руку на плечо.
– И ты, Марина, любишь Себя, но совсем по-иному, конечно, совсем по-иному. Например, страшную черную точку внутри себя – ведь любишь?.. А я, Марина, от Себя далеко ушел, а ты все-таки к Себе идешь, пусть и к жуткой. Но я, Марина, не у Себя, далеко, далеко, и никаким языком этого не выразишь.
И он отошел от Марины.
У нее вдруг побежали слезы – внезапные, живые.
– Я знаю, знаю, – сказала, она – и как же?
– Ко мне нельзя испытывать, – холодно ответил он, – любовь или ненависть и так далее, все человеческое… Ко мне можно испытывать нечто иное… – по его лицу прошла молния… но чего? Другого сознания, духовного огня, света, тьмы – было непонятно.
Марина вдруг встала.
– К вам можно испытывать тоску. Запредельную тоску.
– Это уже ближе к истине, – усмехнулся Орлов. Не обо мне тосковать, конечно, а я могу вызывать некую притягивающую, запредельную тоску? Так тебя понимать?
Марина кивнула головой.
– Да. Вы, кстати, Марина, при мне становитесь еще более дальней. Смотрите, не потеряйтесь.
Марина опять села на стул в какой-то растерянности, точно не знала, что с собой делать.
– Вы ушли от своего вечного Я, – тихо сказала она, – от Абсолютной Реальности в какую-то иную бесконечность…
– Что вы, плачете, Марина? – спокойно спросил Орлов. – Вот уж не ожидал от вас. Нельзя же в конце концов так реагировать на то, что лежит за пределом мира людей. Вы это сами отлично знаете… Как велика все-таки слабость у человеков. Как они слабы… Надо же… И все потому, что считают себя смертными, – искренне удивился Орлов. – Ну, Таня, понятно, она сверхнежная, но и она, кажется, пока не плачет… а вы-то что?.. Значит, и вы немного… что-то осталось, Марина… да?.. от прошлого, от человеческого?.. Что ж, бывает, бывает…
И он с неуклюжей симпатией, видимо, с трудом заставляя себя проявлять «человеческое», подошел и слегка похлопал Марину по руке.
Потом медленно сел в свое кресло.
– Значит, все-таки жизнь, существование? Да?.. Ну вот посмотрите все трое, и вы, Павел, очнитесь, взгляните на эту пустую тарелочку посередине стола… Так… А что вы теперь видите?
Сначала в пространство вошло что-то незнаемое, а далее… все оцепенели от ужаса.
– Правильно. Голову. Пока овечью. Отрезанную. В крови. Браво!.. Ну что, жалеете?! Глазки у овечки беспомощно прикрыты…
Безмолвие было ответом.
– Можно ее поджарить… Видите ее?.. А теперь видите?.. Нет! Окровавленная голова исчезла. Так и этот мир. Он есть и его нет.
– Да-а-а, – наконец медленно протянула Таня, покрытая потом.
– А что? Чувствуете себя неловко? Вот следы крови остались на скатерти… Но это же сущая ерунда, Танечка… В древности, так сказать, квалифицированные младенцы знали, когда это вызывается. Я же не сотворил эту голову из воздуха… Но и ваше сознание в этом участвует. Вы тоже в некотором роде адепты… Кстати, даже когда вы спите – никакого мира для вас нет. Он исчез, пока вы не проснетесь.
Орлов взглянул на Таню.
– Значит, головка больно жалкая была… отрезанная… Это потому, что в вас жалость есть…
– Но вы нас не жалеете, Григорий Дмитриевич! – выпалил Павел.
– Нет, это неправда. Жесткость сейчас стала гораздо более человеческой чертой, чем жалость, но все это ниже моего восприятия… А я вас, кстати, жалею, хотя мне это не очень свойственно. Но что делать, – добродушно вздохнул Орлов, – с кем поведешься, от того и наберешься… Я, например, легко мог бы вам продемонстрировать иную картину… И отрезанную человеческую голову… Взаправдашнюю, но из так называемого прошлого… Ну, к примеру, XVI век, и головка-то из предков, родственников, так сказать, ваших… Называть кого – не буду, не буду… Но главное – головка-то женская, красивая, казненная, причем по ошибке, невинная, значит, особа была, молоденькая… После отпадения голова еще шептала что-то… минуты две-три… в корзине… одна. Мы вот и расшифровывали бы ее шепот. Это бывает… Палачи рассказывают, что иной раз целые корзины голов шепчут… Не все плачут, иные ругаются, или о первой любви шепчут. Крепитесь, крепитесь, друзья… Показать?
В ответ – замогильная тишина.
– Можно увидеть и нечто гораздо более худшее… Но я вижу, вы и так расстроены. И к тому же, по большому счету, зачем вам этот театр времен, я – не маг, не волшебник, мне самому это противно…
Орлов добродушно поморщился.
– И вас травмировать к тому же не хочу. Моя цель была самая детская, воспитательная: показать вам мир, сущее, так сказать, в его голом виде, чтобы вы хоть немного набрались потом мужества, хотя бы поняли лицом к лицу, что вам мужество необходимо, до тех пор, пока вы не выберетесь из этого круговорота… Может, посмотрим все-таки головку-то в крови, нежную, невинную, молодую, женскую, что-то шепчущую там, в корзине, скорее всего молитву?.. Нет, нет, и не просите, не надо, хватит с вас овечьей головы… Та хоть не шепчет… Покорная… Но элементарного мужества надо набираться… а, интеллигенция? – Орлов посмотрел на Павла. – Иначе трудно будет: головки женские – это ведь пустяки по сравнению с тем, что может быть…
– Простите меня, Григорий Дмитриевич, – нелепо сказал Павел.
– Ничего, ничего, вы же у нас маленький пока. А вот перед Мариной и даже где-то Таней я извинюсь за свои слова. Я имел в виду только физическое мужество, и оно сейчас необходимо. А духовного мужества у Марины той же, слишком даже много, я бы сказал, а это в конечном счете несравнимо важней и действенней, но иногда опасней… А теперь сеанс закочен. Будет что вспомнить. Может, пивка выпьем?.. У меня есть домашнее. По древнему способу приготовленное, наше родное, российское, одна старушка мне сотворяет такое…
Все как-то молча, но с удовольствием согласились. Быстро накрыли на стол, кровь овечки смыли («в тот мир пролилась, что ли», – подумал Павел), появилось пиво в деревенских кувшинах… Выпили… Понемногу тишина рассеялась.
К Танечке первой вернулся земной разум.
– Скажите, Григорий Митрич, – начала она, отпивая душистое пивко, – суету мира сего вы нам показали убедительно. Наглядно. И его бытие тоже. Но ведь есть вечное нетварное Я внутри нас. И вы тоже от него ушли… Может быть, и это вы нам объясните, в таких же ярких красках, так же впечатляюще? С телом понятно, а что с ним, с этим нетварным светом?
Орлов расхохотался.
– Много хотите, Танечка… Если серьезно, – его лицо вдруг стало совершенно отрешенным, – то вот здесь наши коммуникации обрываются, телефон не работает… Забудьте… Язык, понятия здесь беспомощны, бездна недоступна, и полна она не звездами, а непроницаемой тьмой… Это насчет так называемого «ухода» от вечного Я и Света.
– Но мы ведь, наоборот, именно это Вечное и хотим реализовать. Вершина мировой духовной традиции… – ответила Таня.
На лице Орлова проявилось какое-то малозаметное усилие, словно он вернулся памятью к чему-то безумно отдаленному.
– Конечно, Таня… – усмехнулся он. – Так и надо… Вы стремитесь… Похвально. Без вечного Я вообще не о чем говорить, люди ведь не мыши все-таки.
Таня согласилась.
– Да и мир этот презирать надо в меру, есть в нем особые, скрытые аспекты, ой-ей-ей! – Орлов расхохотался, – так что давайте выпьем за эти неведомые аспекты…
…Они мчались обратно, в Москву, родной железной тропой, направление было на Ярославский вокзал.
Тьма за окном – там, в пространствах – была необыкновенно живая, она точно обнимала человека, и давала ему рождение, прорыв… В самом вагоне, кроме них, было очень мало народу, в дальнем углу только тихонько пели народную песню. Песня была какой-то сумасшедшей красоты.
Глава 10
– Да я пошутил, Танюша, пошутил. Не во сне я тебя видел, а наяву, в действительности, но в далеком мире, таком далеком, в смысле пространств и времен, что и сказать я тебе не решаюсь: испугаешься еще… А я пугать не люблю, хотя люди меня пугаются, но я от страха этого лечу. Ты и сейчас там, Таня, а по человечьему раскладу и пониманию – только еще будешь там. Но не скоро, ох, не скоро, Танюша…
– Да… а где же? – нелепо пробормотала Таня.
– А, Танюша, голосок твой задрожал, – хмуро прохрипел Орлов. Глаза его огромные слегка улыбнулись. Он посмотрел отвлеченно на нее. – Вот ты какая здесь. А там ты будешь совсем другая. Другая, дочка, другая. Ты даже и вообразить сейчас не сможешь, какая ты будешь. Воображение рухнет, и не представишь. Вот так, – добродушно закончил он.
Таня смутилась не то от страха, не то от радости.
– Не бойся, не бойсь. Ты же бессмертная, чего тебе бояться. Не утка ведь… Пей, квасок-то, пей.
– Что в нас вечно, ее Юрий Николаевич учит, – улыбнулась Марина, разряжая ситуацию. – И меня, когда-то кто-то учил…
– О, Буранов – это настоящее, – развел руками Орлов и выпил кваску. – Правильно учит. Как же без вечного. Срам один жить без Абсолюта. В пылинку превратишься, черти, и те засмеют, – чуть даже с жалостливой интонацией, но не без потусторонней иронии проговорил Орлов.
– Мы не раз Буранова спрашивали о вас, Григорий Дмитриевич, – сказала Марина. – Но на этот вопрос он все время молчит.
– Хорошо молчит, хорошо, – ответил Орлов. – Недаром говорят, что слово – серебро, а молчание – золото. – Человеческие выражения на его лице мелькали и исчезали, как тени.
– А о чем же вы говорили со мной там, то есть бог знает где? – собралась с духом Таня. – Если можно так выразиться…
Орлов остолбенело и серьезно на нее посмотрел.
– Но это же передать невозможно! Вы что, Таня? Там все иное. Не мечтайте о том, что вы говорили там. Для вас же лучше будет…
Танечка даже глотнула слюнку:
– Я чувствую, что вы говорите правду, истину. Так вот какая я буду… Непостижимая себе…
– Обычная история, – поддакнул Орлов. – И не пытайтесь проникнуть. Не дай бог… Кстати, могу вас поздравить: вы дали мне там один очень полезный совет… Я им непременно воспользуюсь… Когда меня здесь не будет.
У бедной Тани даже появились слезы на глазах, но волосы, казалось, чуть-чуть встали дыбом.
– Таня, не переживай из-за непостижимости себя… Не переживай, – быстро проговорила Марина и сжала ее нежную ручку.
Павел обалдело молчал, думая. Квас не пил.
– О, я порезался тут, – вдруг сказал Орлов и показал руку, из которой небольшой струйкой текла кровь. – За гвоздь задел. Ничего.
Таня была потрясена этим не меньше, чем намеком о себе, «будущей»: как, у Орлова есть кровь, и она течет?! Она с диким недоумением посмотрела на руку и потом на лицо Орлова. Марина расхохоталась. Орлов улыбнулся. Кровь перестала течь. Павел по-прежнему цепенел.
– А мы совсем забыли нашего юного друга, – обратился Орлов к своим гостям. – Чую я, вы из-за него ко мне приехали? Что случилось?
Павел взял себя в руки и все подробно рассказал.
Орлов расхохотался так, что еле удержался на стуле. И, наверное, минут пять потом хохотал, не унимаясь.
– Вот угораздило вас, беднягу, в этакую ловушечку, молодой человек, – наконец выговорил он. – Извините, в связи с этим я вспомнил один эпизод из моей одной очень отдаленной жизни… Весьма тайно-забавный… Со значением… Потому и хохотал так долго.
– Мне было не до смеха, – вставил Павел.
Орлов немного поостыл.
– Дети вы, дети, – сказал он, опять отпив кваску.
– Ну ладно, – он махнул рукой в сторону Павла. – Что вы переживаете: вы же остались живы и вернулись. Если б застряли, было бы хуже.
– Я не могу понять! – вдруг закричал Павел, – как может сохраняться прошлое не в виде проекции, тени, а в живом физическом виде?!! Как это может быть?!! Моя мать умерла, и, значит, в то же время она осталась жива, пусть и в прошлом? Она живая и мертвая одновременно? Или это не она, а кто-то другой в ее теле!! У меня ум раскалывается, я не могу жить так больше!
Павел даже стал топать ногами, сидя.
Орлов отрезал ему черного хлебца, намазал маслом, посыпал солью и сказал:
– Съеште. Вкусно. По-деревенски.
Павел ел.
– Удивляюсь я людям, – развел руками Орлов. – Ну так, слушайте. Здесь и понимать нечего. Это просто реальность, относительная, конечно, как и все в этом мире полуиллюзий, – но бывает, и все. Это надо принимать как есть. Вы же пытаетесь объяснить то, что по принципу вне человеческого разума, вне понятий и концепций, вы пытаетесь объяснить то, что объяснить полностью на таком детском уровне невозможно. Отсюда и ощущение краха… Конечно, можно и по этому поводу легко воссоздать какое-нибудь приличное объяснение, но к действительности это будет иметь весьма вялое отношение. То, что вы увидели – просто есть, и все. Понимать такое – то же самое, что топором рисовать китайские миниатюры… плюньте вы на свой ум, тоже мне сокровище, это просто маленькое приспособленьице. Забудьте об уме. Есть ведь такое помимо вашего ума… ого-го-го-го! – и Орлов даже как-то дико произнес это «ого-го-го!», так что Павел испугался.
– Мне и говорить на языке ума тошно, – добавил Орлов. – Но уж ради вас…
– Вспомните, наконец, моих гостей, – продолжал он, – сегодняшних. Увидев меня, пусть в виде пустоты, они пляшут, иногда рвут на себе волосы, прыгают, древние былины поют – никому не известные, кстати, включая и их самих, естественно… Почему они так? Да если бы они это пытались понять или объяснить, я бы их прогнал. Они именно и не пытаются понять, но, увидев мою пустоту, прыгают, вопят, ползают, открывают в себе свои миры… Вам прыгать не надо, но ум свой не тревожьте зря.
Павел вдруг просветлел.
– Он согласен, – добавила Марина.
– А дьявола-то вы… как?! – вдруг выпалил Павел.
– Опять за свое, – удивился Орлов. – Неужели не надоело?.. Да знаю я его, знаю. Ну и что?.. Как его не знать, когда он везде… Князь мира сего… Один даже вот тут, на вашем, Павел, стуле сидел, условно говоря. Быстро сбежал. Они меня боятся. Не выносят, – задумчиво, и даже с огорчением, заключил Орлов. – Власть у них маленькая, Павлуша, как у слонов в джунглях. В своей сфере они сильны, даже очень. Но вне отведенного им региона – они ничто. Нашли кого бояться, никаких подлунных бездн у них нет. Люди и то – выше, интересней бывают по своей скрытой природе. Драчливы они к тому же, с неземными комплексами, и вообще, на мой взгляд, смешные существа. Метафизически, может быть, негодяи, не спорю… Хотя и их понять можно. Но вы меня отвлекаете всякой ерундой… Из-за вас, Павел, в какой-то быт уйдешь. Вы еще русалок вспомните…
Марина с каким-то совершенно потусторонним нетерпением перебила его:
– Григорий Дмитриевич, вы вот спросили, люблю ли я вас?! Как это можно понять?
Гриша медленно повернул свою почти бычью по огромности голову к ней и проговорил, вздохнув:
– Ну, наконец-то! Вот это уже серьезный разговор. Так вот, послушайте, Марина. Если бы вы сказали, что любите, это означало бы, что вы принимаете меня не за то, кто я есть. Это было бы очень печально, потому что еще означало бы, что я ошибался в вас. К счастью, вы так не ответили… Меня нельзя любить, Марина, потому что любить можно только то, что относится к бытию, к жизни, проще говоря, к тому, что существует. А я, Марина, далеко, далеко ушел от всего этого, от всего, что есть, хотя как будто я тут… Ты вот, Таня, – Орлов взглянул на Самарову, – себя любишь, я имею в виду, твое высшее Я, вечное Я, ибо Бытие в нем… Да, да, ты любишь Себя, и ваш Буранов этому учит, и хочешь к Себе прийти… А я, Таня, ушел от Себя, далеко, далеко… Меня нет, кого же тогда любить?
Орлов встал и медленно подойдя к Марине, положил ей руку на плечо.
– И ты, Марина, любишь Себя, но совсем по-иному, конечно, совсем по-иному. Например, страшную черную точку внутри себя – ведь любишь?.. А я, Марина, от Себя далеко ушел, а ты все-таки к Себе идешь, пусть и к жуткой. Но я, Марина, не у Себя, далеко, далеко, и никаким языком этого не выразишь.
И он отошел от Марины.
У нее вдруг побежали слезы – внезапные, живые.
– Я знаю, знаю, – сказала, она – и как же?
– Ко мне нельзя испытывать, – холодно ответил он, – любовь или ненависть и так далее, все человеческое… Ко мне можно испытывать нечто иное… – по его лицу прошла молния… но чего? Другого сознания, духовного огня, света, тьмы – было непонятно.
Марина вдруг встала.
– К вам можно испытывать тоску. Запредельную тоску.
– Это уже ближе к истине, – усмехнулся Орлов. Не обо мне тосковать, конечно, а я могу вызывать некую притягивающую, запредельную тоску? Так тебя понимать?
Марина кивнула головой.
– Да. Вы, кстати, Марина, при мне становитесь еще более дальней. Смотрите, не потеряйтесь.
Марина опять села на стул в какой-то растерянности, точно не знала, что с собой делать.
– Вы ушли от своего вечного Я, – тихо сказала она, – от Абсолютной Реальности в какую-то иную бесконечность…
– Что вы, плачете, Марина? – спокойно спросил Орлов. – Вот уж не ожидал от вас. Нельзя же в конце концов так реагировать на то, что лежит за пределом мира людей. Вы это сами отлично знаете… Как велика все-таки слабость у человеков. Как они слабы… Надо же… И все потому, что считают себя смертными, – искренне удивился Орлов. – Ну, Таня, понятно, она сверхнежная, но и она, кажется, пока не плачет… а вы-то что?.. Значит, и вы немного… что-то осталось, Марина… да?.. от прошлого, от человеческого?.. Что ж, бывает, бывает…
И он с неуклюжей симпатией, видимо, с трудом заставляя себя проявлять «человеческое», подошел и слегка похлопал Марину по руке.
Потом медленно сел в свое кресло.
– Значит, все-таки жизнь, существование? Да?.. Ну вот посмотрите все трое, и вы, Павел, очнитесь, взгляните на эту пустую тарелочку посередине стола… Так… А что вы теперь видите?
Сначала в пространство вошло что-то незнаемое, а далее… все оцепенели от ужаса.
– Правильно. Голову. Пока овечью. Отрезанную. В крови. Браво!.. Ну что, жалеете?! Глазки у овечки беспомощно прикрыты…
Безмолвие было ответом.
– Можно ее поджарить… Видите ее?.. А теперь видите?.. Нет! Окровавленная голова исчезла. Так и этот мир. Он есть и его нет.
– Да-а-а, – наконец медленно протянула Таня, покрытая потом.
– А что? Чувствуете себя неловко? Вот следы крови остались на скатерти… Но это же сущая ерунда, Танечка… В древности, так сказать, квалифицированные младенцы знали, когда это вызывается. Я же не сотворил эту голову из воздуха… Но и ваше сознание в этом участвует. Вы тоже в некотором роде адепты… Кстати, даже когда вы спите – никакого мира для вас нет. Он исчез, пока вы не проснетесь.
Орлов взглянул на Таню.
– Значит, головка больно жалкая была… отрезанная… Это потому, что в вас жалость есть…
– Но вы нас не жалеете, Григорий Дмитриевич! – выпалил Павел.
– Нет, это неправда. Жесткость сейчас стала гораздо более человеческой чертой, чем жалость, но все это ниже моего восприятия… А я вас, кстати, жалею, хотя мне это не очень свойственно. Но что делать, – добродушно вздохнул Орлов, – с кем поведешься, от того и наберешься… Я, например, легко мог бы вам продемонстрировать иную картину… И отрезанную человеческую голову… Взаправдашнюю, но из так называемого прошлого… Ну, к примеру, XVI век, и головка-то из предков, родственников, так сказать, ваших… Называть кого – не буду, не буду… Но главное – головка-то женская, красивая, казненная, причем по ошибке, невинная, значит, особа была, молоденькая… После отпадения голова еще шептала что-то… минуты две-три… в корзине… одна. Мы вот и расшифровывали бы ее шепот. Это бывает… Палачи рассказывают, что иной раз целые корзины голов шепчут… Не все плачут, иные ругаются, или о первой любви шепчут. Крепитесь, крепитесь, друзья… Показать?
В ответ – замогильная тишина.
– Можно увидеть и нечто гораздо более худшее… Но я вижу, вы и так расстроены. И к тому же, по большому счету, зачем вам этот театр времен, я – не маг, не волшебник, мне самому это противно…
Орлов добродушно поморщился.
– И вас травмировать к тому же не хочу. Моя цель была самая детская, воспитательная: показать вам мир, сущее, так сказать, в его голом виде, чтобы вы хоть немного набрались потом мужества, хотя бы поняли лицом к лицу, что вам мужество необходимо, до тех пор, пока вы не выберетесь из этого круговорота… Может, посмотрим все-таки головку-то в крови, нежную, невинную, молодую, женскую, что-то шепчущую там, в корзине, скорее всего молитву?.. Нет, нет, и не просите, не надо, хватит с вас овечьей головы… Та хоть не шепчет… Покорная… Но элементарного мужества надо набираться… а, интеллигенция? – Орлов посмотрел на Павла. – Иначе трудно будет: головки женские – это ведь пустяки по сравнению с тем, что может быть…
– Простите меня, Григорий Дмитриевич, – нелепо сказал Павел.
– Ничего, ничего, вы же у нас маленький пока. А вот перед Мариной и даже где-то Таней я извинюсь за свои слова. Я имел в виду только физическое мужество, и оно сейчас необходимо. А духовного мужества у Марины той же, слишком даже много, я бы сказал, а это в конечном счете несравнимо важней и действенней, но иногда опасней… А теперь сеанс закочен. Будет что вспомнить. Может, пивка выпьем?.. У меня есть домашнее. По древнему способу приготовленное, наше родное, российское, одна старушка мне сотворяет такое…
Все как-то молча, но с удовольствием согласились. Быстро накрыли на стол, кровь овечки смыли («в тот мир пролилась, что ли», – подумал Павел), появилось пиво в деревенских кувшинах… Выпили… Понемногу тишина рассеялась.
К Танечке первой вернулся земной разум.
– Скажите, Григорий Митрич, – начала она, отпивая душистое пивко, – суету мира сего вы нам показали убедительно. Наглядно. И его бытие тоже. Но ведь есть вечное нетварное Я внутри нас. И вы тоже от него ушли… Может быть, и это вы нам объясните, в таких же ярких красках, так же впечатляюще? С телом понятно, а что с ним, с этим нетварным светом?
Орлов расхохотался.
– Много хотите, Танечка… Если серьезно, – его лицо вдруг стало совершенно отрешенным, – то вот здесь наши коммуникации обрываются, телефон не работает… Забудьте… Язык, понятия здесь беспомощны, бездна недоступна, и полна она не звездами, а непроницаемой тьмой… Это насчет так называемого «ухода» от вечного Я и Света.
– Но мы ведь, наоборот, именно это Вечное и хотим реализовать. Вершина мировой духовной традиции… – ответила Таня.
На лице Орлова проявилось какое-то малозаметное усилие, словно он вернулся памятью к чему-то безумно отдаленному.
– Конечно, Таня… – усмехнулся он. – Так и надо… Вы стремитесь… Похвально. Без вечного Я вообще не о чем говорить, люди ведь не мыши все-таки.
Таня согласилась.
– Да и мир этот презирать надо в меру, есть в нем особые, скрытые аспекты, ой-ей-ей! – Орлов расхохотался, – так что давайте выпьем за эти неведомые аспекты…
…Они мчались обратно, в Москву, родной железной тропой, направление было на Ярославский вокзал.
Тьма за окном – там, в пространствах – была необыкновенно живая, она точно обнимала человека, и давала ему рождение, прорыв… В самом вагоне, кроме них, было очень мало народу, в дальнем углу только тихонько пели народную песню. Песня была какой-то сумасшедшей красоты.
Глава 10
Павлушу все эти походы к таинственным и великим интеллектуально, и даже духовно, успокоили, но внутри все равно сидел нехороший, подозрительный, точно с двумя головками, червь. Не наш этот червь был, а, скорее, потусторонний. Поэтому порой, когда находило, Павлуша внезапно для окружающих срывался. То старушку, пенсионерку одинокую, в троллейбусе в щечку поцелует: мол, молодая еще, нам время нипочем, с его бегом. То, наоборот, на какого-нибудь ребеночка годовалого в колясочке так кинет взглядом, что тот уйдет в себя…
Но все-таки сдвинул его со спокойствия не старушка, не младенец, а звонок Безлунного.
– Нехорошо, Паша, успокаиваться, нехорошо, – задребезжал в трубке старчески-надрывный голос Безлунного. – Одни только покойники успокаиваются, а ты у меня вон какой прыткий: боле чем на четверть столетия назад забежал. То ли еще будет…
Павел рявкнул и повесил трубку. Но уже водоворот мыслей захватил его.
Три мысли особенно назойливо выплывали из этого водоворота: о Вере, о сыночке и о родителях.
Перед родителями он чувствовал себя виноватым: зачем, хоть и не разобрался, выбил зубы папаше, да к тому же еще до своего появления на свет. Отец тогда, наверное, все-таки почувствовал что-то неладное, возможно, это заело его, оттого и скончался рано.
«О сыне ничего не знаю, – думал Павел, – но если встречу – поклонюсь, просто от нервов или от безумия. Верочка – тоже в могиле. Как и где искать? С другой стороны, все, что было, что прошло, по-прежнему вертится на каком-то своем уровне, пока высшие силы не смахнут эту Вселенную вместе с ее бредом. Так почему же опять не заглянуть туда, в прошлое, встретить Веру, поцеловать в щечку, объясниться, как и что, предупредить, чтоб не хворала. Да и папаше неплохо было бы принести извинения. Только поверит ли, если явлюсь?»
Тут как раз опять звякнул Безлунный: по-стариковски беспокоился о своем подопечном. Павлуша, к тому же хлебнувший с горя стакана полтора водки, попросился назад. Безлунный долго хохотал, словно лопнувший бегемот.
– Ах, какие вы сладкие у меня, – бормотал он сквозь смех. – Но ведь такие нарушения Божественной гармонии случаются не часто, даже в наше время, дорогуша… Не я ведь нарушитель-то. Я только знаю, направляю вас, недоумков, – туда, в дыру… Терпение, потерпите чуток, молодой человек…
– Старик, ты лучше, чем звонить, пришел бы ко мне, попили бы чайку… с вареньем…
И Павел опять повесил трубку. Втайне-то он вовсе не хотел туда, в дыру, боялся, но главная причина страха была не в том, например, что не возвратишься, нет, он до судорог страшился встретиться в прошлом с самим собой, лицом к лицу. И, хотя гипотеза о Высшей Душе, как о Боге (или, на худой конец, Его подобии) могла бы примирить с чем угодно, но Павел, во-первых, почему-то не совсем верил в такую мощь собственной души, во-вторых, чувствовал, что в любом объяснении «такого» феномена всегда может быть что-то не то, и потому порой он думал только об одном: бежать. Бежать и от прошлого, и от настоящего! Почему-то иногда, но с опаской, хотелось бежать в будущее, потому что там можно было бы окончательно пропасть, но в эдаком, высшем смысле. И, наконец, удовлетворить возрастающее тупое любопытство: что будет со всей этой планеткой и ее тревожными, нередко убивающими друг друга, обитателями?
Егорушка, посещая друга, журил его за все это, за слабость человеческую, грозился опять насторожить Марину. Но сам плакал, пил, и утверждал, что, наоборот, не боится встретиться с собой физически, никакого взрыва и распада единства-де не будет, невозможно и сумасшествие, потому что они подготовлены, но хочет он видеть себя не в прошлом, а именно в будущем. И скорее, даже в совсем далеком будущем, перед концом всех времен и начал, но еще в виде существа… увидеть, подмигнуть, хлопнуть по брюшку и спросить: как дела? гибнем? не получается? Если да, может, сбежишь к нам, в двадцать первый век, вместе гулять будем, как безумные, все разнесем… Так говорил Егорушка…
Павлик щурил глаза, улыбался, и лез целоваться с пьяным другом. Но свое не оставлял. Говорил, что все-таки нырнет, спасет Веру, и получится другой вариант того, что прошло и неизменно. Подшутить надо над этими высшими законодателями мира сего, – бормотал он.
В конце концов все выстроилось в одну точку: найти сынка. Он, выпавший из времени, с умом, расщепленным провалом последовательности, наверняка что-то подскажет своему фантастическому папаше. Тем более сыну-то чуть-чуть постарше его, Павла, глядишь. И если бежать в будущее – думал Павел, – то уже вовсе не затем, чтобы встретить себя, не дай Бог, а просто, чтоб вперед, вперед и вперед. К концу начал… И сынка обязательно надо прихватить с собой, ему сподручней… Но как найдешь такого сынка?
И вдруг в один незаметный, дождливый день, когда солнце стыдилось светить, Пашу осенило.
– Да что же это я… – хлопнул он себя по лбу, сидя за чашкой бульона в кафе. – Ведь тетя Тамара-то не ушла от нас никуда, тута она.
Тетя Тамара была Павлу почти троюродной родственницей, но отношения были теплые. И Павлуша сразу же побежал к ней, прямо из кафе, не позвонив, бегом, бегом, словно в будущее.
Остановился перед заспанным жилым домом, пятиэтажкой, разваливающейся на ходу, но квартира у Тамары Ивановны была большая, обставленная по-теплому, по-древнему, с антиквариатом и запахом хорошего кофе, с мягкими креслами и позолоченным самоваром.
– Тетя Тамара, я к вам, сгоряча, – объявил Павел, входя.
– Входи и иди вглубь. К столу, в кресло…
Тамара Ивановна, располневшая дама лет сорока с лишком, белая от изнеженной жизни, уселась рядом. Она пила кофе с пирогами и продолжала его пить. Пирогов было много, и на долю Павла вполне хватало, но он нервически не притронулся.
– Сыночка ищу, тетя Тамара. Помоги, – заявил он.
– Где и когда ты нашалил?
– Где – плохо помню, а когда – сказать страшно… Давно.
Тетя Тамара в ответ только подмигнула Павлу.
Но он надеялся на нее, беря грех на себя: Тамара Ивановна была на редкость способна к экстрасенсорике и прочим банальным видениям, но практиковала редко – а что касается черной магии, то конечно, ни-ни, этого Тамара Ивановна сторонилась как могла и ярко осуждала. Зато кое в чем другом была мастерица.
– Приметы есть? – певуче спросила Тамара Ивановна.
– Ну какие там приметы! Боюсь, на меня-то не похож.
Тетя Тамара бросила на Павлушу прозорливый взгляд.
– Ну хорошо, ради твоего отца попробую. Все-таки браток он мне был, хоть и двоюродный. Давай-ка с тобой медленно порассуждаем, – и Тамара Ивановна отрезала ему и себе по куску слоеного пирога.
– Скорее, скорее! – чуть не взвыл Павел.
Тетя Тамара еще раз внимательно вгляделась в Павлушин глаз. В левый, конечно.
– Тише, тише, Павлуша, – проверещала она. – Я тебе скажу прямо, ты не обижайся, знаешь ведь, что я к тебе благосклонна, так вот: когда твоя мать рожала, я братцу своему, а твоему отцу говорила: непутевый будет паренек у тебя, непутевый…
– А что так?
– Да я карты свои, особые, в день твоего выхода на свет разложила… Ужасть, Паша, ужасть, что выпало. Но ты не волнуйся, сейчас ты на пути к правде, не бойся. А тогда – хоть святых выноси. Но не подумай только, что в смысле мирового зла, чертей, Черного Козла и так далее. В этом плане было смирно.
– А в каком же буйно?
– В странностях и непонятности. Я тогда братцу не говорила, а тебе скажу: по картам и другим моим данным выходило, что ты, Павлуша, своему родному отцу однажды, извини, морду в кровь разнесешь. Вот что выходило, к примеру. И таких странных случаев на твоем пути я обнаружила тогда много…
– В чем же странность этого случая? Мало ли, бывает же, что и самые родные дерутся.
– Да странность, Павлуша, в том, что ты ему набил морду, прости за выражение, когда еще младенцем был. Ну, по моим картам выходило, что тебе должно было быть в то время недели две-три, а то и значительно меньше… То-то, мое дитятко…
Павел так устал все время напрягаться и встречать на каждом шагу «необычное», что среагировал на такие прозрения довольно вяло.
– И странно, что примерно в это время твоему отцу действительно в кровь лицо разбили, но, конечно, не ты, а какой-то незнакомый тип, баловень судьбы, – на гулянке. Вот какие бывают совпадения или несуразицы.
И тетенька так пристально посмотрела на Пашу, что на этот раз ему стало не по себе. «Ну что ж, – вздохнула она, – что было, то прошло, сейчас, ты взрослеешь, Павел, и вижу, что идешь ты по правильному пути. А об сынке твоем я крепко подумаю, вдруг что-нибудь да найдем. Никаких примет не надо. Я другой способ применю.
– А сколько ждать-то? – загрустил Павел.
Тетя округлила глаза.
– Чего ты такой торопливый-то стал? За скоростью света гонишься?
– Снять надо одну тоску.
– Ты мне скажи, ты из любви его ищешь или по любопытству, какому-то необычному любопытству, я бы сказала? Или страдаешь по нем?
– И так и так.
– Ну, если и так и так, то приходи завтра, торопыга. Ох, и нескучная ночь мне сегодня предстоит…
И Далинин пришел «завтра». Хозяйка встретила его обескураженно и озабоченно… Усадила на сей раз за самовар. Такое же мягкое кресло, в котором утонешь. Только кот у самовара – получерный, огромный и ласковый, как медведь.
У Тамары Ивановны даже голубые жилки на шее нервно дергались.
– Вот что я тебе советую, – сказала, – не ищи ты его. Не то, что беда тебе от него будет, но намного хуже. Он жив. А большее от меня скрыто. И могу только добавить: если встретишься с ним и тебе повезет, будет большая удача, которая всю жизнь твою перевернет. Но риск великий. Понимаешь? Так сказал мой Наблюдатель.
Но все-таки сдвинул его со спокойствия не старушка, не младенец, а звонок Безлунного.
– Нехорошо, Паша, успокаиваться, нехорошо, – задребезжал в трубке старчески-надрывный голос Безлунного. – Одни только покойники успокаиваются, а ты у меня вон какой прыткий: боле чем на четверть столетия назад забежал. То ли еще будет…
Павел рявкнул и повесил трубку. Но уже водоворот мыслей захватил его.
Три мысли особенно назойливо выплывали из этого водоворота: о Вере, о сыночке и о родителях.
Перед родителями он чувствовал себя виноватым: зачем, хоть и не разобрался, выбил зубы папаше, да к тому же еще до своего появления на свет. Отец тогда, наверное, все-таки почувствовал что-то неладное, возможно, это заело его, оттого и скончался рано.
«О сыне ничего не знаю, – думал Павел, – но если встречу – поклонюсь, просто от нервов или от безумия. Верочка – тоже в могиле. Как и где искать? С другой стороны, все, что было, что прошло, по-прежнему вертится на каком-то своем уровне, пока высшие силы не смахнут эту Вселенную вместе с ее бредом. Так почему же опять не заглянуть туда, в прошлое, встретить Веру, поцеловать в щечку, объясниться, как и что, предупредить, чтоб не хворала. Да и папаше неплохо было бы принести извинения. Только поверит ли, если явлюсь?»
Тут как раз опять звякнул Безлунный: по-стариковски беспокоился о своем подопечном. Павлуша, к тому же хлебнувший с горя стакана полтора водки, попросился назад. Безлунный долго хохотал, словно лопнувший бегемот.
– Ах, какие вы сладкие у меня, – бормотал он сквозь смех. – Но ведь такие нарушения Божественной гармонии случаются не часто, даже в наше время, дорогуша… Не я ведь нарушитель-то. Я только знаю, направляю вас, недоумков, – туда, в дыру… Терпение, потерпите чуток, молодой человек…
– Старик, ты лучше, чем звонить, пришел бы ко мне, попили бы чайку… с вареньем…
И Павел опять повесил трубку. Втайне-то он вовсе не хотел туда, в дыру, боялся, но главная причина страха была не в том, например, что не возвратишься, нет, он до судорог страшился встретиться в прошлом с самим собой, лицом к лицу. И, хотя гипотеза о Высшей Душе, как о Боге (или, на худой конец, Его подобии) могла бы примирить с чем угодно, но Павел, во-первых, почему-то не совсем верил в такую мощь собственной души, во-вторых, чувствовал, что в любом объяснении «такого» феномена всегда может быть что-то не то, и потому порой он думал только об одном: бежать. Бежать и от прошлого, и от настоящего! Почему-то иногда, но с опаской, хотелось бежать в будущее, потому что там можно было бы окончательно пропасть, но в эдаком, высшем смысле. И, наконец, удовлетворить возрастающее тупое любопытство: что будет со всей этой планеткой и ее тревожными, нередко убивающими друг друга, обитателями?
Егорушка, посещая друга, журил его за все это, за слабость человеческую, грозился опять насторожить Марину. Но сам плакал, пил, и утверждал, что, наоборот, не боится встретиться с собой физически, никакого взрыва и распада единства-де не будет, невозможно и сумасшествие, потому что они подготовлены, но хочет он видеть себя не в прошлом, а именно в будущем. И скорее, даже в совсем далеком будущем, перед концом всех времен и начал, но еще в виде существа… увидеть, подмигнуть, хлопнуть по брюшку и спросить: как дела? гибнем? не получается? Если да, может, сбежишь к нам, в двадцать первый век, вместе гулять будем, как безумные, все разнесем… Так говорил Егорушка…
Павлик щурил глаза, улыбался, и лез целоваться с пьяным другом. Но свое не оставлял. Говорил, что все-таки нырнет, спасет Веру, и получится другой вариант того, что прошло и неизменно. Подшутить надо над этими высшими законодателями мира сего, – бормотал он.
В конце концов все выстроилось в одну точку: найти сынка. Он, выпавший из времени, с умом, расщепленным провалом последовательности, наверняка что-то подскажет своему фантастическому папаше. Тем более сыну-то чуть-чуть постарше его, Павла, глядишь. И если бежать в будущее – думал Павел, – то уже вовсе не затем, чтобы встретить себя, не дай Бог, а просто, чтоб вперед, вперед и вперед. К концу начал… И сынка обязательно надо прихватить с собой, ему сподручней… Но как найдешь такого сынка?
И вдруг в один незаметный, дождливый день, когда солнце стыдилось светить, Пашу осенило.
– Да что же это я… – хлопнул он себя по лбу, сидя за чашкой бульона в кафе. – Ведь тетя Тамара-то не ушла от нас никуда, тута она.
Тетя Тамара была Павлу почти троюродной родственницей, но отношения были теплые. И Павлуша сразу же побежал к ней, прямо из кафе, не позвонив, бегом, бегом, словно в будущее.
Остановился перед заспанным жилым домом, пятиэтажкой, разваливающейся на ходу, но квартира у Тамары Ивановны была большая, обставленная по-теплому, по-древнему, с антиквариатом и запахом хорошего кофе, с мягкими креслами и позолоченным самоваром.
– Тетя Тамара, я к вам, сгоряча, – объявил Павел, входя.
– Входи и иди вглубь. К столу, в кресло…
Тамара Ивановна, располневшая дама лет сорока с лишком, белая от изнеженной жизни, уселась рядом. Она пила кофе с пирогами и продолжала его пить. Пирогов было много, и на долю Павла вполне хватало, но он нервически не притронулся.
– Сыночка ищу, тетя Тамара. Помоги, – заявил он.
– Где и когда ты нашалил?
– Где – плохо помню, а когда – сказать страшно… Давно.
Тетя Тамара в ответ только подмигнула Павлу.
Но он надеялся на нее, беря грех на себя: Тамара Ивановна была на редкость способна к экстрасенсорике и прочим банальным видениям, но практиковала редко – а что касается черной магии, то конечно, ни-ни, этого Тамара Ивановна сторонилась как могла и ярко осуждала. Зато кое в чем другом была мастерица.
– Приметы есть? – певуче спросила Тамара Ивановна.
– Ну какие там приметы! Боюсь, на меня-то не похож.
Тетя Тамара бросила на Павлушу прозорливый взгляд.
– Ну хорошо, ради твоего отца попробую. Все-таки браток он мне был, хоть и двоюродный. Давай-ка с тобой медленно порассуждаем, – и Тамара Ивановна отрезала ему и себе по куску слоеного пирога.
– Скорее, скорее! – чуть не взвыл Павел.
Тетя Тамара еще раз внимательно вгляделась в Павлушин глаз. В левый, конечно.
– Тише, тише, Павлуша, – проверещала она. – Я тебе скажу прямо, ты не обижайся, знаешь ведь, что я к тебе благосклонна, так вот: когда твоя мать рожала, я братцу своему, а твоему отцу говорила: непутевый будет паренек у тебя, непутевый…
– А что так?
– Да я карты свои, особые, в день твоего выхода на свет разложила… Ужасть, Паша, ужасть, что выпало. Но ты не волнуйся, сейчас ты на пути к правде, не бойся. А тогда – хоть святых выноси. Но не подумай только, что в смысле мирового зла, чертей, Черного Козла и так далее. В этом плане было смирно.
– А в каком же буйно?
– В странностях и непонятности. Я тогда братцу не говорила, а тебе скажу: по картам и другим моим данным выходило, что ты, Павлуша, своему родному отцу однажды, извини, морду в кровь разнесешь. Вот что выходило, к примеру. И таких странных случаев на твоем пути я обнаружила тогда много…
– В чем же странность этого случая? Мало ли, бывает же, что и самые родные дерутся.
– Да странность, Павлуша, в том, что ты ему набил морду, прости за выражение, когда еще младенцем был. Ну, по моим картам выходило, что тебе должно было быть в то время недели две-три, а то и значительно меньше… То-то, мое дитятко…
Павел так устал все время напрягаться и встречать на каждом шагу «необычное», что среагировал на такие прозрения довольно вяло.
– И странно, что примерно в это время твоему отцу действительно в кровь лицо разбили, но, конечно, не ты, а какой-то незнакомый тип, баловень судьбы, – на гулянке. Вот какие бывают совпадения или несуразицы.
И тетенька так пристально посмотрела на Пашу, что на этот раз ему стало не по себе. «Ну что ж, – вздохнула она, – что было, то прошло, сейчас, ты взрослеешь, Павел, и вижу, что идешь ты по правильному пути. А об сынке твоем я крепко подумаю, вдруг что-нибудь да найдем. Никаких примет не надо. Я другой способ применю.
– А сколько ждать-то? – загрустил Павел.
Тетя округлила глаза.
– Чего ты такой торопливый-то стал? За скоростью света гонишься?
– Снять надо одну тоску.
– Ты мне скажи, ты из любви его ищешь или по любопытству, какому-то необычному любопытству, я бы сказала? Или страдаешь по нем?
– И так и так.
– Ну, если и так и так, то приходи завтра, торопыга. Ох, и нескучная ночь мне сегодня предстоит…
И Далинин пришел «завтра». Хозяйка встретила его обескураженно и озабоченно… Усадила на сей раз за самовар. Такое же мягкое кресло, в котором утонешь. Только кот у самовара – получерный, огромный и ласковый, как медведь.
У Тамары Ивановны даже голубые жилки на шее нервно дергались.
– Вот что я тебе советую, – сказала, – не ищи ты его. Не то, что беда тебе от него будет, но намного хуже. Он жив. А большее от меня скрыто. И могу только добавить: если встретишься с ним и тебе повезет, будет большая удача, которая всю жизнь твою перевернет. Но риск великий. Понимаешь? Так сказал мой Наблюдатель.