Через десять лет это уже не было смешно. Честные книги и рукописи арестовывались вместе с читателями. Последний обыск (известный мне) был учинен весной 1983 года: был изъят архив Н. Я.
   Мы перестраивались в «догутенберговскую», как говорила Анна Андреевна, эпоху. Мы разговаривали, махнув на стены, у которых «уши». И разговоры случались жесткие.
   Впрочем, в последние год-два Н.Я. ослабела настолько, что для серьезного разговора собиралась с трудом, но все-таки собиралась и вела его уже почти всегда в узком кругу. А остальных гнала на кухню («Пошли вон, дураки!»). Как-то неожиданно она перестала «выяснять отношения», чем занималась всю жизнь с пристрастием, а ее христианское смирение было своеобразно, как все в ней:
   — Она стерва, — говорила Н. Я. о какой-нибудь малопристойной особе. — Но я ей не судья.
   «Резкость ее не всеми была понята, — пишет архиепископ Сан-Францисский Иоанн. — Брали ее вне широчайшего контекста общей и ее жизни».
   И прежде, когда было больше сил, и потом, когда уже непонятно было, сколько еще продлится наше общее с Н.Я. время, она, собравшись для разговора, торопила его. И не все выдерживали ее «натиск» и отходили, иногда совсем. Я тоже отходил, но ненадолго, остывал, осмыслив, и возвращался подчас за очередным подзатыльником («побей, да научи!»), потому что для меня эта «наука» была не кислородом, которого может быть больше или меньше, но воздухом, без которого невозможно.
   Я могу назвать многих поэтов, «восстановленных» или изначально сформировавшихся под влиянием Н. Я. или ее книг. А много ли надо поэтов, чтобы определить время?
   Итоги этой работы «по склеиванию позвонков» конца тысячелетия еще будут подведены. И тем досаднее было прочесть в предисловии М. Поливанова к первой публикации Н.Я. (Юность. 1988. №8), что "при обсуждении стихов в ней (в Н.Я. — Н.П.) сказывалась манера современной школы". Помилуйте, Миша, «школа» могла быть (и, пожалуй, была) только одна — Осипа Мандельштама. Но почему она — «современная»?
   «Она (то есть Н.Я. — Н.П.) хищно впивалась, — пишет М. Поливанов, — в строку и требовала ее конкретной интерпретации — и притом единственной. Так, например, она настаивала, что „Сияло солнце Александра“ „…“ написано о Пушкине».
   Трудно примитивизировать более суждения Н. Я. о поэзии, предпринятые, как я полагаю, исключительно для «оживляжа». Но обратимся к самой Н. Я.: «Вчерашнее солнце» не Пушкин, — пишет она, — а просто любой человек «…» Чего гадать, откуда пришло черное солнце, — оно есть даже в Эдде" («Вторая книга»).
   Видимо, М. Поливанов перепутал что-то. Но хуже другое, что он (один из «лучших друзей») не разделял, оказывается, отдельных взглядов Н. Я. (и почему-то — не спорил), но всего лишь прощал ей ее «обидные несправедливости» и «вряд ли обоснованные обвинения».
   «Друзья ей очень многое прощали» — такое «великодушие» вряд ли уместно в предисловии к публикации друга, сохранившего не только свой светлый ум до последних дней, но и наши мозги от помешательств века.
   Не будем «рассчастливливаться». Время, которое — нам кажется — мы похоронили, умирать не хочет. Оно тоже перестраивается в эпоху гласности, сдавая одни позиции и укрепляясь на других, вокруг неожиданных лидеров. Вчера с претензиями заявился ко мне (за отсутствием прямых виновников) боевик (или лидер) из «крайних левых». Он прочитал отрывок из «Воспоминаний» Н. Я. и все «новое о Мандельштаме» других авторов. И возмущался культом личности Осипа Мандельштама, обвинял его в недостойном поведении на следствии (словно это было следствие, а не надругательство), а также требовал равного уважения ко всем, упомянутым в книге Н. Я. Высокий и крепкий, с лицом ныряльщика (несколько стертым от этого занятия), он светился от счастливого чувства непричастности к нашим грязным делам.
   Он не был ни сталинистом, ни националистом. И я не сразу понял, чего же ему надо.
   В конце концов все мы, живущие на этой земле, повара. Все делаем (если делаем что-то) пищу. Одни — для души, другие — для всего остального. Мандельштам делал честную пищу — на редкость! — и потому необходимую, хотя не всякому по вкусу. А кто-то — суррогат. А кто-то — ядовитую и опасную. И что тут темнить, когда яснее не бывает:
   один кормит,
   другой как бы кормит,
   а третий травит.
   И какая может быть «уравниловка» (равное уважение) между теми, кто роет колодцы, и теми, кто отравляет колодцы?!
   Не может быть, если не темнить.
   А потому надо темнить. Не нам, но времени, которое не хочет умирать. Времени, перепутавшему себя с вечностью, — и в этом его главное заблуждение. Оно изыщет себе адептов из «чистых» вроде моего гостя. Оно согласно жертвовать Ставским и Воронским (кто их там помнит!). Но еще не отдает Маршака. Хотя и говорит уже о нем — «с одной стороны и с другой стороны». И не рухнет, когда окажется, что «другой стороны» нет, — повиснет на Алексее Толстом.
   Время хочет отползать, и оно будет отползать. И уже ясно: ругаться придется долго.
 
***
 
   За окном ветер — он треплет флаг. Но флага нет. А внизу глубоко деревья: я на одиннадцатом этаже. Значит, он треплет воздух — его тонкую, прозрачную ткань.
   Я себя еще не посадил за Мандельштама. Как за Пушкина. Чтобы жить им год, два и три. И больше никем. И потому не вижу его, но, как этот ветер за окном, слышу — трепет тонкого и прозрачного.
   А Н. Я. вижу и слышу — не книги ее, но ее, потому что книги — это то, что потом от нее осталось. А сейчас — вместо нее. А было все, что в книгах — и много больше! — до книг и абсолютное слышание стиха, и чувство того, что держится-в искусстве и жизни — или не держится, и четкая концепция нашей эпохи, и ее горестные реалии, и сто других вопросов на каждый день и среди них всегда главный: что такое интеллигент?
   Конец 60-х Позвонил Солженицын (на Лаврушинский):
   — У меня есть полчаса и два вопроса.
   «А на третий вопрос я ему не ответила: истекло время», — шутит Н. Я.
   И я не знаю, можно ли увидеть и услышать ее — жесткую и добрую, серьезную и озорную — без нее, только из ее книг. У меня нет и не будет такого опыта. Юрий Николаевич Давыдов (я ему верю) сказал вчера: можно. Впрочем, иначе теперь и нельзя. 29 декабря 1980 года Н. Я. умерла.
   — Надечка умерла, — позвонила, кажется, Наталья Ивановна. Потом — короткие гудки. Я их услышал не сразу. Потом:
 
Постремонтный дом наш — вот он! -
Полон горестных забот он:
На губах горчит.
Старый друг ночует в морге.
На витрине в военторге
Петушок кричит.
 
   Крестный путь пройден. В конце его, как и следует, — крест, на старом Кунцевском (б. Троекуровском) кладбище. Традиционный, хотя и несколько затейливый, с текстом (кириллицей) из священного писания. «Надя была бы довольна», — думаю я и слегка подревновываю к тому, кто этот крест вырубил и связал. Я бы «вырубил и связал» не так. Найти могилу не трудно. От главного входа — метров пятьдесят, по аллее, что между новым кладбищем, похожим на мусульманское, и старым, в липах. И на четвертой повертке, возле могилы некоего Семенова, взять вправо. Летом это обычная кладбищенская дорожка, сыроватая от густой зелени, а зимой — тропка в сугробах. По которой и несли мы тогда, еще метров сорок, Наденькин гроб на плечах. Проваливались, удерживались друг за друга и друг другу подтягивали: "Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас… "
   С этим же пением — тихим, а в ту пору едва не демонстративным, вынесли Наденьку из храма Знамения Божьей Матери, что за Речным вокзалом. Пошел снег, отделив нас и отдалив от многоэтажной Москвы, и видна была только церковь, красная, и много людей, справа и слева. Мужчины стояли без шапок.
   Отпевали Надю с женщиной по имени Анна. Два фоба, как две койки в женском общежитии.
   — Помяни, Господи, новопреставленную Анну, Надежду…
   Лицо у Анны было простое, оплывшее. «Гурьбой и гуртом» и с Анной — всю жизнь.
   Только в церкви пришел ко мне покой — когда внесли Н. Я. в притвор храма и сняли крышку с гроба. Надя не улыбалась, как в первый день. В лице было достоинство, как у солдат, которых мне довелось хоронить. «Есть у нас паутинка шотландского старого пледа, ты меня им укроешь, как флагом военным, когда я умру», — написал Осип Мандельштам. И друзья накрыли Н. Я. остатком этого чудом уцелевшего пледа.
   А перед этим был морг, куда Н. Я. взяли серьезные люди (по меньшей мере — милиция), а квартиру опечатали. Еще раньше обрезали телефон. Потому что он непрерывно звонил. Н. Я. улыбалась в гробу, когда за ней приехали на легковушке: опоздали! Мальчики и девочки читали над ней Евангелие. Горела свеча. В кухне стояли бутылки. Резко пахли полуживые цветы. А в передней, сцепившись локтями, друзья H. Я., молодые и старые, не пропускали милицию. И ничего не выходило с похоронами на Ваганьковском. Последние дни Н. Я. (когда она улыбалась в гробу) были очень похожи на всю ее жизнь. Чего-то меньше, чего-то больше: друзей было больше. И они не позволили ее увезти без гроба — на легковушке. А потом не позволили похоронить — прямо из морга. Чтобы «по-тихому». И вот — храм Знамения Божьей Матери, из красного кирпича. За кирпичной, красной оградкой Н. Я., где ей уже ничего не грозит.
   Декабрь 1988 г.

Стихотворения О. Мандельштама

I. СТИХИ «ВОЛЧЬЕГО ЦИКЛА» 1931
 
(1) ***
 
Колют ресницы, в груди прикипела слеза.
Чую без страху, что будет и будет гроза.
Кто-то чудной меня что-то торопит забыть -
Душно, — и все-таки до смерти хочется жить.
 
С нар приподнявшись на первый раздавшийся звук,
Дико и сонно еще озираясь вокруг,
Так вот бушлатник шершавую песню поет
В час, как полоской заря над острогом встает.
 
   2 марта. Ночь
 
(2) ***
 
За гремучую доблесть грядущих веков,
За высокое племя людей
Я лишился и чаши на пире отцов,
И веселья, и чести своей.
 
Мне на плечи кидается век-волкодав,
Но не волк я по крови своей:
Запихай меня лучше, как шапку, в рукав
Жаркой шубы сибирских степей.
 
Чтоб не видеть ни труса, ни хлипкой грязцы,
Ни кровавых костей в колесе,
Чтоб сияли всю ночь голубые песцы
Мне в своей первобытной красе.
 
Уведи меня в ночь, где течет Енисей
И сосна до звезды достает,
Потому что не волк я по крови своей
И меня только равный убьет.
 
   17-28 марта
 
(3) ***
 
Ночь на дворе. Барская лжа!
После меня — хоть потоп.
Что же потом? — храп горожан
И толкотня в гардероб.
 
Бал-маскарад. Век-волкодав.
Так затверди на зубок:
С шапкой в руках, шапку в рукав
И да хранит тебя Бог!
 
   Апрель
 
(4) ***
 
Нет, не спрятаться мне от великой муры
За извозчичью спину Москвы -
Я трамвайная вишенка страшной поры
И не знаю, зачем я живу.
 
Ты со мною поедешь на «А» и на «Б»
Посмотреть, кто скорее умрет.
А она — то сжимается, как воробей,
То растет, как воздушный пирог.
 
И едва успевает грозить из дупла
— Ты как хочешь, а я не рискну, -
У кого под перчаткой не хватит тепла,
Чтоб объехать всю курву-Москву.
 
   Апрель
 
(5) ***
 
Я с дымящей лучиной вхожу
К шестипалой неправде в избу:
Дай-ка я на тебя погляжу -
Ведь лежать мне в сосновом гробу!
 
А она мне соленых грибков
Вынимает в горшке из-под нар,
А она из ребячьих пупков
Подает мне горячий отвар.
 
— Захочу, — говорит, — дам еще…
Ну, а я не дышу — сам не рад.
Шасть к порогу — куда там! — в плечо
Уцепилась и тащит назад.
 
Тишь да глушь у нее, вошь да мша,
Полуспаленка, полутюрьма…
— Ничего, хорошо, хороша!
Я и сам ведь такой же, кума.
 
   4 апреля
 
(6)***
 
Сохрани мою речь навсегда за привкус несчастья и дыма,
За смолу кругового терпенья, за совестный деготь труда…
Так вода в новгородских колодцах должна быть черна и сладима,
Чтобы в ней к Рождеству отразилась семью плавниками звезда.
 
И за это, отец мой, мой друг и помощник мой грубый,
Я — непризнанный брат, отщепенец в народной семье -
Обещаю построить такие дремучие срубы,
Чтобы в них татарва опускала князей на бадье.
 
Лишь бы только любили меня эти мерзлые плахи,
Как, нацелясь на смерть, городки зашибают в саду -
Я за это всю жизнь прохожу хоть в железной рубахе
И для казни петровской в лесах топорище найду.
 
   3 мая
 
II. «АРЕСТНЫЕ» СТИХИ 1933
 
(7) ***
 
Холодная весна. Голодный Старый Крым.
Как был при Врангеле — такой же виноватый.
Овчарки на дворах, на рубищах заплаты,
Такой же серенький, кусающийся дым.
 
Все так же хороша рассеянная даль.
Деревья, почками набухшие на малость,
Стоят, как пришлые, и вызывает жалость
Вчерашней глупостью украшенный миндаль.
 
Природа своего не узнает лица,
Их тени страшные — Украины, Кубани…
Как в туфлях войлочных голодные крестьяне
Калитку стерегут, не трогая кольца.
 
   Старый Крым. Апрель-май
 
(8) ***
 
Квартира тиха, как бумага -
Пустая без всяких затей,-
И слышно, как булькает влага
По трубам внутри батарей.
 
Имущество в полном порядке,
Лягушкой застыл телефон.
Видавшие виды манатки
На улицу просятся вон.
 
А стены проклятые тонки,
И некуда больше бежать -
И я как дурак на гребенке
Обязан кому-то играть…
 
Наглей комсомольской ячейки
И вузовской песни наглей
Присевших на школьной скамейке
Учить щебетать палачей!
 
Пайковые книги читаю,
Пеньковые речи ловлю
И грозное баюшки-баю
Колхозному баю пою.
 
Какой-нибудь изобразитель,
Чесатель колхозного льна,
Чернила и крови смеситель
Достоин такого рожна.
 
Какой-нибудь честный предатель,
Проваренный в чистках, как соль,
Жены и детей содержатель -
Такую ухлопает моль…
 
Давай же с тобой, как на плахе,
За семьдесят лет начинать -
Тебе, старику и неряхе,
Пора сапогами стучать.
 
И вместо ключа Ипокрены
Домашнего страха струя
Ворвется в халтурные стены
Московского злого жилья.
 
   Ноябрь
 
(9) ***
 
Мы живем, под собою не чуя страны,
Наши речи за десять шагов не слышны,
 
А где хватит на полразговорца -
Там припомнят кремлевского горца.
 
Его толстые пальцы, как черви, жирны
И слова, как пудовые гири, верны,
 
Тараканьи смеются глазища,
И сияют его голенища.
 
А вокруг него сброд тонкошеих вождей,
Он играет услугами полулюдей.
 
Кто свистит, кто мяучит, кто хнычет -
Он один лишь бабачет и тычет.
 
Как подкову, дарит за указом указ -
Кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз,
 
Что ни казнь у него — то малина
И широкая грудь осетина.
 
   Ноябрь
 
III. ИЗ ПЕРВОЙ ВОРОНЕЖСКОЙ ТЕТРАДИ 1935
 
(10) ЧЕРНОЗЕМ
 
Переуважена, перечерна, вся в холе,
Вся в холках маленьких, вся воздух и призор,
Вся рассыпаючись, вся образуя хор, -
Комочки влажные моей земли и воли…
 
В дни ранней пахоты черна до синевы,
И безоружная в ней зиждется работа -
Тысячехолмие распаханной молвы:
Знать, безокружное в окружности есть что-то.
 
И все-таки земля — проруха и обух:
Не умолить ее, как в ноги ей ни бухай.
Гниющей флейтою настраживает слух,
Кларнетом утренним зазябливает ухо…
 
Как на лемех приятен жирный пласт,
Как степь лежит в апрельском провороте!
Ну, здравствуй, чернозем: будь мужествен, глазаст,
Черноречивое молчание в работе…
 
   Апрель
 
(11) КАМА
 
I
 
Как на Каме-реке глазу темно, когда
На дубовых коленях стоят города.
 
В паутину рядясь, борода к бороде,
Жгучий ельник бежит, молодея в воде.
 
Упиралась вода в сто четыре весла,
Вверх и вниз на Казань и на Чердынь несла.
 
Там я плыл по реке с занавеской в окне,
С занавеской в окне, с головою в огне.
 
И со мною жена пять ночей не спала,
Пять ночей не спала — трех конвойных везла.
 
II
 
Я смотрел, отдаляясь, на хвойный восток -
Полноводная Кама неслась на буек.
 
И хотелось бы гору с костром отслоить,
Да едва успеваешь леса посолить.
 
И хотелось бы тут же вселиться — пойми
В долговечный Урал, населенный людьми.
 
И хотелось бы эту безумную гладь
В долгополой шинели беречь, охранять.
 
   Апрель-май
 
(12) СТАНСЫ
 
I.
 
Я не хочу средь юношей тепличных
Разменивать последний грош души.
Но, как в колхоз идет единоличник,
Я в мир вхожу — и люди хороши.
 
2.
 
Люблю шинель красноармейской складки,
Длину до пят, рукав простой и гладкий
И волжской туче родственный покрой,
Чтоб, на спине и на груди лопатясь,
Она лежала, на запас не тратясь,
И скатывалась летнею порой.
 
3.
 
Проклятый шов, нелепая затея,
Нас разлучили. А теперь, пойми,
Я должен жить, дыша и большевея,
И, перед смертью хорошея,
Еще побыть и поиграть с людьми!
 
4.
 
Подумаешь, как в Чердыни-голубе,
Где пахнет Обью и Тобол в раструбе,
В семивершковой я метался кутерьме.
Клевещущих козлов не досмотрел я драки -
Как петушок в прозрачной летней тьме -
Харчи, да харк, да что-нибудь, да враки, -
Стук дятла сбросил с плеч. Прыжок. И я в уме.
 
5.
 
И ты, Москва, сестра моя, легка,
Когда встречаешь в самолете брата
До первого трамвайного звонка,-
Нежнее моря, путаней салата -
Из дерева, стекла и молока.
 
6.
 
Моя страна со мною говорила -
Мирволила, журила, не прочла,
Но возмужавшего меня, как очевидца,
Заметила — и вдруг, как чечевица,
Адмиралтейским лучиком зажгла.
 
7.
 
Я должен жить, живя и большевея,
Работать речь, не слушаясь, сам-друг.
Я слышу в Арктике машин советских стук,
Я помню всё — немецких братьев шеи
И что лиловым гребнем Лорелеи
Садовник и палач наполнил свой досуг.
 
8.
 
И не ограблен я и не надломлен,
Но только что всего переогромлен.
Как «Слово о полку», струна моя туга,
И в голосе моем после удушья
Звучит земля — последнее оружье -
Сухая влажность черноземных га…
 
   Май-июнь
 
(13)***
 
День стоял о пяти головах. Сплошные пять суток
Я, сжимаясь, гордился пространством за то, что рослона дрожжах.
Сон был больше, чем слух, слух был старше, чем сон — слитен, чуток…
А за нами неслись большаки на ямщицких вожжах.
 
День стоял о пяти головах и, чумея от пляса,
Ехала конная, пешая, шла черноверхая масса:
Расширеньем аорты могущества в белых ночах — нет, в ножах -
Глаз превращался в хвойное мясо.
 
На вершок бы мне синего моря, на игольное только ушко,
Чтобы двойка конвойного времени парусами неслась хорошо.
Сухомятная русская сказка! Деревянная ложка — ау!
Где вы, трое славных ребят из железных ворот ГПУ?
 
Чтобы Пушкина чудный товар не пошел по рукам дармоедов,
Грамотеет в шинелях с наганами племя пушкиноведов -
Молодые любители белозубых стишков.
На вершок бы мне синего моря, на игольное только ушко!
 
Поезд шел на Урал. В раскрытые рты нам
Говорящий Чапаев с картины скакал звуковой -
За бревенчатым тыном, на ленте простынной
Утонуть и вскочить на коня своего!
 
   Апрель-май
 
IV. ИЗ ВТОРОЙ ВОРОНЕЖСКОЙ ТЕТРАДИ ЗИМА 1936/1937
 
(14) ***
 
Из-за домов, из-за лесов,
Длинней товарных поездов,
Гуди, помощник и моих трудов,
Садко заводов и садов.
 
Гуди, старик, дыши сладко,
Как новгородский гость Садко
Под синим морем глубоко,
Гуди протяжно в глубь веков,
Гудок советских городов.
 
   6 — 9 декабря
 
(15) ***
 
Когда заулыбается дитя
С развилинкой и горести и сласти,
Концы его улыбки, не шутя,
Уходят в океанское безвластье.
 
Ему невыразимо хорошо,
Углами губ оно играет в славе -
И радужный уже строчится шов
Для бесконечного познанья яви.
 
И цвет и вкус пространство потеряло,
Хребтом и аркою поднялся материк,
Улитка выползла, улыбка просияла,
Как два конца их радуга связала,
И в оба глаза бьет атлантов миг.
 
   9 — 11 декабря
 
(16) ***
 
Мой щегол, я голову закину,
Поглядим на мир вдвоем.
Зимний день, колючий, как мякина,
Так ли жестк в зрачке твоем?
 
Хвостик лодкой, перья черно-желты,
Ниже клюва в краску влит,
Сознаешь ли, до чего щегол ты,
До чего ты щегловит?
 
Что за воздух у него в надлобье -
Черн и красен, желт и бел!
В обе стороны он в оба смотрит — в обе!
Не посмотрит — улетел!
 
   9 — 27 декабря
 
(17)***
 
Не у меня, не у тебя — у них
Вся сила окончаний родовых:
Их воздухом поющ тростник и скважист,
И с благодарностью улитки губ людских
Потянут на себя их дышащую тяжесть.
 
Нет имени у них. Войди в их хрящ,
И будешь ты наследником их княжеств,-
 
И для людей, для их сердец живых,
Блуждая в их развилинах, извивах,
Изобразишь — и наслажденья их,
И то, что мучит их в приливах и отливах…
 
   9 — 27 декабря
 
(18) ***
 
Внутри горы бездействует кумир
В покоях бережных, безбрежных и хранимых,
А с шеи каплет ожерелий жир,
Оберегая сна приливы и отливы.
 
Когда он мальчик был и с ним играл павлин,
Его индийской радугой кормили,
Давали молока из розоватых глин
И не жалели кошенили.
 
Кость усыпленная завязана узлом,
Очеловечены колени, руки, плечи -
Он улыбается своим широким ртом,
Он мыслит костию, и чувствует челом,
И вспомнить силится свой облик человечий.
 
   Декабрь
 
(19) ***
 
Эта область в темноводье
Хляби хлеба, гроз ведро -
Не дворянокое угодье -
Океанское ядро.
Я люблю ее рисунок,
Он на Африку похож.
Дайте свет: прозрачных лунок
На фанере не сочтешь…
Анна, Россошь и Гремячье -
Я твержу их имена -
Белизна снегов гагачья
Из вагонного окна.
 
Я кружил в полях совхозных,
Полон воздуха был рот,
Солнц подсолнечника грозных
Прямо в очи оборот.
Въехал ночью в рукавичный,
Снегом пышущий Тамбов,
Видел Цны — реки обычной -
Белый, белый, бел-покров.
Трудодень страны знакомой
Я запомнил навсегда,
Воробьевского райкома
Не забуду никогда.
 
Где я? Что со мной дурного?
Степь беззимняя гола.
Это мачеха Кольцова,
Шутишь — родина щегла!
Только города немого
В гололедицу обзор,
Только чайника ночного
Сам с собою разговор…
В гуще воздуха степного
Перекличка поездов
Да украинская мова
Их растянутых гудков.
 
   23-29 декабря
 
(20)***
 
Вехи дальнего обоза
Сквозь стекло особняка.
От тепла и от мороза
Близкой кажется река.
И какой там лес — еловый? -
Не еловый, а лиловый,
И какая там береза,
Не скажу наверняка:
Лишь чернил воздушных проза
Неразборчива, легка…
 
   26 декабря
 
(21) ***
 
Как подарок запоздалый
Ощутима мной зима:
Я люблю ее сначала
Неуверенный размах.
Хороша она испугом,
Как начало грозных дел:
Перед всем безлесным кругом
Даже ворон оробел.
Но сильней всего непрочно-
Выпуклых голубизна,
Полукруглый лед височный
Речек, бающих без сна…
 
   29-30 декабря
 
(22) ***
 
Оттого все неудачи,
Что я вижу пред собой
Ростовщичий глаз кошачий -
Внук он зелени стоячей
И купец травы морской.
 
Там, где огненными щами
Угощается Кащей, -
С говорящими камнями
Он на счастье ждет гостей, -
Камни трогает клещами,
Щиплет золото гвоздей.
 
У него в покоях спящих
Кот живет не для игры -
У того в зрачках горящих
Клад зажмуренной горы,
И в зрачках тех леденящих,
Умоляющих, просящих,
Шароватых искр пиры.
 
   29 — 30 декабря
 
(23) ***
 
Твой зрачок в небесной корке.
Обращенный вдаль и ниц,
Защищают оговорки
Слабых, чующих ресниц.
 
Будет он, обожествленный,
Долго жить в родной стране -
Омут ока удивленный, -
Кинь его вдогонку мне!
 
Он глядит уже охотно
В мимолетные века -
Светлый, радужный, бесплотный,
Умоляющий пока…
[295]
 
   2 января
 
(24) ***
 
Улыбнись, ягненок гневный, с Рафаэлева холста -
На холсте уста вселенной, но она уже не та…
В легком воздухе свирели раствори жемчужин боль.
8 синий, синий цвет синели океана въелась соль…
 
Цвет воздушного разбоя и пещерной густоты,
Складки бурного покоя на коленях разлиты.
На скале черствее хлеба — молодых тростинки рощ,
И плывет углами неба восхитительная мощь.
 
   9 января
 
(25) ***
 
Я около Кольцова,
Как сокол, закольцован,
И нет ко мне гонца,
И дом мой без крыльца.
 
К ноге моей привязан
Сосновый синий бор,
Как вестник без указа,
Распахнут кругозор.
 
В степи кочуют кочки,
И все идут, идут
Ночлеги, ночи, ночки -
Как бы слепых везут…
 
   9 января
 
(26) ***
 
Когда в ветвях понурых
Заводит чародей
Гнедых или каурых
Шушуканье мастей, -
 
Не хочет петь линючий
Ленивый богатырь,
И малый, и могучий
Зимующий снегирь.
 
Под неба нависанье,
Под свод его бровей
В сиреневые сани
Усядусь поскорей…
 
   9 — 10 января
 
(27) ***
 
Дрожжи мира дорогие -
Звуки, слезы и труды, -
Ударенья дождевые
Закипающей беды,
 
И потери звуковые
Из какой вернуть руды?
В нищей памяти впервые
Чуешь вмятины слепые,
 
Медной полные воды -
И идешь за ними следом,
Сам себе не мил, неведом -
И слепой и поводырь.
 
   12 — 18 января
 
(28)***