Страница:
Несмотря на явное сходство, адмирал никак не мог соединить этого холодного изображения с тем образом Потемкина, что живо сохранился в его памяти. Не было знакомой ему нечесаной гривы и почти всегда открытой потной волосатой груди. А главное – не было того человека с буйной смелой фантазией и неутомимой жаждой деятельности, которого он так хорошо знал.
На маленьком столике под портретом стояли тоже знакомые адмиралу часы с бронзовым Хроносом, а около них – серебряные канделябры, поддерживаемые фавнами.
Вероятно, даже кресло, в котором сидела императрица, принадлежало прежде князю.
Императрица вытерла глаза, рот ее все еще вздрагивал. Она кивнула Ушакову на стул, стоящий у ее кресла. Придерживая шпагу и стараясь не задеть тонконогий хрупкий столик, он осторожно опустился на указанное ему место.
Императрица вынула из кармана своего капота очки в перламутровой оправе и протерла их стекла белым платочком.
– Тебе, верно, сей снаряд еще не надобен? – спросила она.
– Нет, ваше величество.
– А мы в долговременной службе государству притупили зрение и теперь принуждены очки употреблять, – с расстановкой произнесла императрица. Подобно большинству стареющих женщин, она хотела объяснить, что не так стара, как это может казаться.
Адмирал не нашел подходящего ответа и только вздохнул, как бы сожалея о том, что все на свете быстротечно, особенно молодость. Неожиданно для самого себя он подумал, что печаль императрицы о Потемкине наигранна и уж во всяком случае не так остра.
Но Екатерина уже снова вернулась к Потемкину и к недавней войне. Она хотела знать мысли адмирала. Отвечая ей, он снова задавал себе вопрос: зачем его вызвали в Петербург? Ведь не для того, чтобы расспросить о прошлых сражениях, как бы высоко ни расценивала императрица его успехи. Должна была быть иная, более живая причина. Отношения России с молодой французской республикой становятся все хуже. Может быть, готовится новая война и в нем нуждаются как в боевом адмирале? Желая незаметно нащупать почву Ушаков сказал:
– Турки продолжают умножать свой флот. Французские революционисты в сем деле следуют политике своего короля, сколь ни велика их ненависть к своему монарху.
– Революционисты, – повторила Екатерина, – отрицаясь монарха просвещенного, поддерживают восточного деспота, султана турецкого. Из сего можно заключить о их неистовстве, кое угрожает не только их отечеству, но всему человечеству вкупе. Германские князья уже молят меня о помощи. Шведский король Густав, отложив вражду свою, предлагает мне содружество, ибо мы не можем отдать короля Людовика Шестнадцатого варварству его народа. Бог вручил нам бразды земного порядка, и мы объявим поход в защиту царей.
Делая едва уловимое движение горлом, императрица пыталась придать своему голосу особую силу. Однако эти ее старания и пышные слова придавали тому, что она говорила, характер какой-то общей декларации.
Изощренные уши должны были уметь слушать, а слух адмирала стал более тонок, чем был раньше. Поэтому, когда она сказала: «Мы объявим поход в защиту царей», Ушаков тотчас подумал, что никакого похода не будет и вопрос о том, зачем его вызвали, пока так и останется открытым.
– Кто посягает на священную особу монарха, тот посягает на волю Бога, – вдруг добавила Екатерина, уже явно не для адмирала, а для французских революционистов и тех, кто им сочувствовал.
Екатерина не верила в Бога, но, следуя скептическому лицемерию Вольтера, находила его полезным. «Если б Бога не было, его следовало бы выдумать», – говорил Вольтер. Монархам, конечно, нет никакой нужды выдумывать Бога для себя. Бог необходим для народа, для обуздания его страстей, для того чтоб народ повиновался власти. Ввиду предстоящей борьбы с революцией авторитет божественного промысла надо было поддержать всеми средствами.
Екатерина готовилась поднять народы и царства на защиту прав Людовика XVI и желала выполнить эту миссию с наименьшими затратами и наибольшим успехом. Надо было стать во главе похода, но сражаться послать других. На это всего пригоднее оказывался король шведский, «Горе-богатырь Косометович», как она называла его в своей комедии. Пока Густав III с привычным ему рвением будет драться с мятежными французами, можно будет решить без помехи все спорные дела России с Польшей.
И когда Екатерина так много и торжественно говорила о священном походе, Ушаков очень хорошо понимал смысл ее слов.
– Князь недаром любил тебя, – сказала Екатерина, довольная его догадливостью, и улыбнулась, позабыв скрыть, что у нее недостает одного переднего зуба.
В это время двери тихо распахнулись и вошел молодой красивый генерал. Походка его была легка, вкрадчива и осторожна, словно он входил в комнату тяжело больного. В больших глазах светилось выражение бережной заботливости. Он взял ладонь императрицы и осторожно коснулся ее румяными губами. Руки молодого генерала с розовыми отполированными ногтями, полускрытые кружевом манжет, были белы и нежны, как у женщины. Они, по-видимому, ему самому нравились, потому что он часто подносил их к лицу и, прищурившись, разглядывал свои сияющие ногти.
Лицо императрицы сразу изменилось. Уголки губ ее приподнялись в полуулыбку, все лицо подобралось и приняло выражение какой-то девичьей наивности.
– А мы беседовали здесь, Платон Александрович… Жаль, что ты пришел слишком поздно, – проговорила она, растягивая слова и особенно имя и отчество генерала.
Не меняя манеры тихой любовной заботливости, граф Зубов взял адмирала за оба локтя.
– Рад видеть вас, ваше превосходительство. Суворов на суше, Ушаков на море – империя может жить спокойно, – произнес он мягким приглушенным голосом, восторженно глядя на Екатерину.
Щеки императрицы порозовели под румянами, порозовел даже подбородок. Она смущенно оглянулась на адмирала, и Ушаков прочел в ее взгляде просьбу не судить ее строго.
Но он верил в ее ум и не мог понять, как не видит она, что ее слишком запоздалая любовь уже смешна.
Ушаков поблагодарил графа Зубова за лестное мнение и не мог подавить все возрастающего омерзения к нему и к той роли, которую он играл близ старой влюбленной императрицы, годившейся ему в бабушки.
– Его светлость князь Григорий Александрович в последний приезд свой сюда много говорил о вас, – любезно продолжал граф Зубов. – Он умел ценить людей.
– В свой последний приезд сюда князь очень переменился, – грустно сказала императрица. – Он стал таким задумчивым. Это меня встревожило тогда. Ты помнишь, Платон Александрович, я сказала: живой человек всегда имеет недостатки, но если они исчезают, а остается только эта необыкновенная доброта, всепрощение, особая мудрая глубина ума, это значит, что человек готовится к переходу в иной, прекрасный мир.
– Я не поверил тогда, государыня. Но вы угадали, как всегда. Да, это был большой ум, чуждый всего мелочного.
Граф Зубов поднес к лицу свои сверкающие ногти. Он говорил тоном полного беспристрастия, отдавая дань уважения своему сопернику. Ведь мертвые не страшны живым, они даже могут служить им с немалой пользой. Кроме того, кто-то должен был постоянно делить с императрицей ее воспоминания о Потемкине, и было безопаснее взять эту миссию на себя, чем предоставить ее кому-нибудь другому.
Ушаков знал, что молчать неучтиво, что люди, которые некстати молчаливы, не могут иметь успеха у трона, но в нем вместе с омерзением к Зубову поднялось старое упрямство. Он не станет заколачивать золотых гвоздей в крышку гроба Потемкина.
Зубов посвятил адмирала в свои отношения с Потемкиным. Оказалось, что князь всегда делился с ним своими государственными замыслами, своей страстью к работе и любовью к морю и флоту.
– Я научился понимать этот высокий дух, который никогда не унижался до вражды. Я храню письма, кои его раскрывают со всей полнотой, – сказал он, как всегда, тихо, и большие красивые глаза его стали печальными.
Ушаков очень хорошо знал о той смертельной ненависти, которая, как аркан, связывала Потемкина и Зубова. А потому неумеренные похвалы Зубова князю и его «высокому духу» очень встревожили адмирала.
«Нет, этот «высокий дух» явился недаром! Зубов делит с князем его замыслы, чтоб сделать их своими. Он надеется стать Потемкиным. Не зря он так полюбил море и флот. Ведь здесь ничего не говорят понапрасну. Да неужели же этот купидон, эта торгующая собой прелестница станет во главе флота?» – думал Ушаков, и ему хотелось отвязаться от этой мысли, как от дурного сна.
А императрица говорила, стягивая в узелок подкрашенные губы:
– Платон Александрович написал прожект, который должен тебя порадовать.
– Буду счастлив познакомиться с ним, ваше величество.
– Я попрошу вас, ваше превосходительство, пожаловать ко мне в понедельник поутру, – сказал Зубов.
А императрица с тем заискивающим видом, какой бывает у людей, знающих за собой постыдные и смешные слабости, ласково коснулась надушенным платком золотого эполета на плече адмирала. Словно желая его задобрить, она сказала с заметной поспешностью:
– Я еще ничем не показала тебе своей благодарности. Но я ничего не забыла…
…Домой Ушаков ехал один.
Карета была обита красным бархатом, и в ней стоял неприятный красноватый сумрак. Слабо поблескивали серебряные львиные головы с цепочками в зубах. Цепочки придерживали тяжелые и пыльные занавески с выцветшей бахромой.
Сквозь затянутое морозной пленкой окно мелькала белая Нева, белое небо, и на нем, словно разведенными чернилами на листе бумаги, были намечены бастионы Петропавловской крепости.
Но внимание адмирала лишь на мгновение задержалось на этой когда-то привычной картине.
Хотя во время аудиенции ничего определенного не было сказано, она все-таки кое-что разъяснила. Прежде всего стало совершенно очевидно, что о «потемкинском духе», который, по словам Попова, управлял всеми помыслами императрицы, напоминали одни только стулья и подсвечники. Видимо, Попов утерял свой безошибочный придворный нюх и совсем этого не понимал. Второе и самое важное, что можно было предполагать, – это намерение Зубова взять на себя руководство флотом. Но стоило ли гадать об этом? Если б Ушаков имел хоть самую ничтожную возможность помешать Зубову в его намерении, то об этом следовало бы думать. Но ведь такой возможности не было. Значит, все гадания бессмысленны и надо ждать событий, которых нет силы предотвратить.
Однако мысль о будущем флота сидела в уме адмирала, как гвоздь. И он заметил, что карета остановилась у подъезда дома Аргамакова только тогда, когда лакей открыл дверцу и доложил:
– Пожалуйте, ваше превосходительство. Прибыли.
5
На маленьком столике под портретом стояли тоже знакомые адмиралу часы с бронзовым Хроносом, а около них – серебряные канделябры, поддерживаемые фавнами.
Вероятно, даже кресло, в котором сидела императрица, принадлежало прежде князю.
Императрица вытерла глаза, рот ее все еще вздрагивал. Она кивнула Ушакову на стул, стоящий у ее кресла. Придерживая шпагу и стараясь не задеть тонконогий хрупкий столик, он осторожно опустился на указанное ему место.
Императрица вынула из кармана своего капота очки в перламутровой оправе и протерла их стекла белым платочком.
– Тебе, верно, сей снаряд еще не надобен? – спросила она.
– Нет, ваше величество.
– А мы в долговременной службе государству притупили зрение и теперь принуждены очки употреблять, – с расстановкой произнесла императрица. Подобно большинству стареющих женщин, она хотела объяснить, что не так стара, как это может казаться.
Адмирал не нашел подходящего ответа и только вздохнул, как бы сожалея о том, что все на свете быстротечно, особенно молодость. Неожиданно для самого себя он подумал, что печаль императрицы о Потемкине наигранна и уж во всяком случае не так остра.
Но Екатерина уже снова вернулась к Потемкину и к недавней войне. Она хотела знать мысли адмирала. Отвечая ей, он снова задавал себе вопрос: зачем его вызвали в Петербург? Ведь не для того, чтобы расспросить о прошлых сражениях, как бы высоко ни расценивала императрица его успехи. Должна была быть иная, более живая причина. Отношения России с молодой французской республикой становятся все хуже. Может быть, готовится новая война и в нем нуждаются как в боевом адмирале? Желая незаметно нащупать почву Ушаков сказал:
– Турки продолжают умножать свой флот. Французские революционисты в сем деле следуют политике своего короля, сколь ни велика их ненависть к своему монарху.
– Революционисты, – повторила Екатерина, – отрицаясь монарха просвещенного, поддерживают восточного деспота, султана турецкого. Из сего можно заключить о их неистовстве, кое угрожает не только их отечеству, но всему человечеству вкупе. Германские князья уже молят меня о помощи. Шведский король Густав, отложив вражду свою, предлагает мне содружество, ибо мы не можем отдать короля Людовика Шестнадцатого варварству его народа. Бог вручил нам бразды земного порядка, и мы объявим поход в защиту царей.
Делая едва уловимое движение горлом, императрица пыталась придать своему голосу особую силу. Однако эти ее старания и пышные слова придавали тому, что она говорила, характер какой-то общей декларации.
Изощренные уши должны были уметь слушать, а слух адмирала стал более тонок, чем был раньше. Поэтому, когда она сказала: «Мы объявим поход в защиту царей», Ушаков тотчас подумал, что никакого похода не будет и вопрос о том, зачем его вызвали, пока так и останется открытым.
– Кто посягает на священную особу монарха, тот посягает на волю Бога, – вдруг добавила Екатерина, уже явно не для адмирала, а для французских революционистов и тех, кто им сочувствовал.
Екатерина не верила в Бога, но, следуя скептическому лицемерию Вольтера, находила его полезным. «Если б Бога не было, его следовало бы выдумать», – говорил Вольтер. Монархам, конечно, нет никакой нужды выдумывать Бога для себя. Бог необходим для народа, для обуздания его страстей, для того чтоб народ повиновался власти. Ввиду предстоящей борьбы с революцией авторитет божественного промысла надо было поддержать всеми средствами.
Екатерина готовилась поднять народы и царства на защиту прав Людовика XVI и желала выполнить эту миссию с наименьшими затратами и наибольшим успехом. Надо было стать во главе похода, но сражаться послать других. На это всего пригоднее оказывался король шведский, «Горе-богатырь Косометович», как она называла его в своей комедии. Пока Густав III с привычным ему рвением будет драться с мятежными французами, можно будет решить без помехи все спорные дела России с Польшей.
И когда Екатерина так много и торжественно говорила о священном походе, Ушаков очень хорошо понимал смысл ее слов.
– Князь недаром любил тебя, – сказала Екатерина, довольная его догадливостью, и улыбнулась, позабыв скрыть, что у нее недостает одного переднего зуба.
В это время двери тихо распахнулись и вошел молодой красивый генерал. Походка его была легка, вкрадчива и осторожна, словно он входил в комнату тяжело больного. В больших глазах светилось выражение бережной заботливости. Он взял ладонь императрицы и осторожно коснулся ее румяными губами. Руки молодого генерала с розовыми отполированными ногтями, полускрытые кружевом манжет, были белы и нежны, как у женщины. Они, по-видимому, ему самому нравились, потому что он часто подносил их к лицу и, прищурившись, разглядывал свои сияющие ногти.
Лицо императрицы сразу изменилось. Уголки губ ее приподнялись в полуулыбку, все лицо подобралось и приняло выражение какой-то девичьей наивности.
– А мы беседовали здесь, Платон Александрович… Жаль, что ты пришел слишком поздно, – проговорила она, растягивая слова и особенно имя и отчество генерала.
Не меняя манеры тихой любовной заботливости, граф Зубов взял адмирала за оба локтя.
– Рад видеть вас, ваше превосходительство. Суворов на суше, Ушаков на море – империя может жить спокойно, – произнес он мягким приглушенным голосом, восторженно глядя на Екатерину.
Щеки императрицы порозовели под румянами, порозовел даже подбородок. Она смущенно оглянулась на адмирала, и Ушаков прочел в ее взгляде просьбу не судить ее строго.
Но он верил в ее ум и не мог понять, как не видит она, что ее слишком запоздалая любовь уже смешна.
Ушаков поблагодарил графа Зубова за лестное мнение и не мог подавить все возрастающего омерзения к нему и к той роли, которую он играл близ старой влюбленной императрицы, годившейся ему в бабушки.
– Его светлость князь Григорий Александрович в последний приезд свой сюда много говорил о вас, – любезно продолжал граф Зубов. – Он умел ценить людей.
– В свой последний приезд сюда князь очень переменился, – грустно сказала императрица. – Он стал таким задумчивым. Это меня встревожило тогда. Ты помнишь, Платон Александрович, я сказала: живой человек всегда имеет недостатки, но если они исчезают, а остается только эта необыкновенная доброта, всепрощение, особая мудрая глубина ума, это значит, что человек готовится к переходу в иной, прекрасный мир.
– Я не поверил тогда, государыня. Но вы угадали, как всегда. Да, это был большой ум, чуждый всего мелочного.
Граф Зубов поднес к лицу свои сверкающие ногти. Он говорил тоном полного беспристрастия, отдавая дань уважения своему сопернику. Ведь мертвые не страшны живым, они даже могут служить им с немалой пользой. Кроме того, кто-то должен был постоянно делить с императрицей ее воспоминания о Потемкине, и было безопаснее взять эту миссию на себя, чем предоставить ее кому-нибудь другому.
Ушаков знал, что молчать неучтиво, что люди, которые некстати молчаливы, не могут иметь успеха у трона, но в нем вместе с омерзением к Зубову поднялось старое упрямство. Он не станет заколачивать золотых гвоздей в крышку гроба Потемкина.
Зубов посвятил адмирала в свои отношения с Потемкиным. Оказалось, что князь всегда делился с ним своими государственными замыслами, своей страстью к работе и любовью к морю и флоту.
– Я научился понимать этот высокий дух, который никогда не унижался до вражды. Я храню письма, кои его раскрывают со всей полнотой, – сказал он, как всегда, тихо, и большие красивые глаза его стали печальными.
Ушаков очень хорошо знал о той смертельной ненависти, которая, как аркан, связывала Потемкина и Зубова. А потому неумеренные похвалы Зубова князю и его «высокому духу» очень встревожили адмирала.
«Нет, этот «высокий дух» явился недаром! Зубов делит с князем его замыслы, чтоб сделать их своими. Он надеется стать Потемкиным. Не зря он так полюбил море и флот. Ведь здесь ничего не говорят понапрасну. Да неужели же этот купидон, эта торгующая собой прелестница станет во главе флота?» – думал Ушаков, и ему хотелось отвязаться от этой мысли, как от дурного сна.
А императрица говорила, стягивая в узелок подкрашенные губы:
– Платон Александрович написал прожект, который должен тебя порадовать.
– Буду счастлив познакомиться с ним, ваше величество.
– Я попрошу вас, ваше превосходительство, пожаловать ко мне в понедельник поутру, – сказал Зубов.
А императрица с тем заискивающим видом, какой бывает у людей, знающих за собой постыдные и смешные слабости, ласково коснулась надушенным платком золотого эполета на плече адмирала. Словно желая его задобрить, она сказала с заметной поспешностью:
– Я еще ничем не показала тебе своей благодарности. Но я ничего не забыла…
…Домой Ушаков ехал один.
Карета была обита красным бархатом, и в ней стоял неприятный красноватый сумрак. Слабо поблескивали серебряные львиные головы с цепочками в зубах. Цепочки придерживали тяжелые и пыльные занавески с выцветшей бахромой.
Сквозь затянутое морозной пленкой окно мелькала белая Нева, белое небо, и на нем, словно разведенными чернилами на листе бумаги, были намечены бастионы Петропавловской крепости.
Но внимание адмирала лишь на мгновение задержалось на этой когда-то привычной картине.
Хотя во время аудиенции ничего определенного не было сказано, она все-таки кое-что разъяснила. Прежде всего стало совершенно очевидно, что о «потемкинском духе», который, по словам Попова, управлял всеми помыслами императрицы, напоминали одни только стулья и подсвечники. Видимо, Попов утерял свой безошибочный придворный нюх и совсем этого не понимал. Второе и самое важное, что можно было предполагать, – это намерение Зубова взять на себя руководство флотом. Но стоило ли гадать об этом? Если б Ушаков имел хоть самую ничтожную возможность помешать Зубову в его намерении, то об этом следовало бы думать. Но ведь такой возможности не было. Значит, все гадания бессмысленны и надо ждать событий, которых нет силы предотвратить.
Однако мысль о будущем флота сидела в уме адмирала, как гвоздь. И он заметил, что карета остановилась у подъезда дома Аргамакова только тогда, когда лакей открыл дверцу и доложил:
– Пожалуйте, ваше превосходительство. Прибыли.
5
Через несколько дней Ушаков был приглашен императрицей на праздник в Таврическом дворце.
Несмотря на внимание Екатерины, адмирал ехал на праздник с тяжелым чувством человека, который предвидит, что его гордость будет не раз уязвлена. А когда он, войдя в притвор дворца, снял шляпу и коснулся своих волос, взбитых над теменем высокой волной, болезненный стыд вдруг обжег его с головы до ног.
Ради сооружения этой волны, носившей название «тупей», пришлось пригласить парикмахера-француза. На этом настаивал Аргамаков, да и Попов с обычной деликатностью намекнул, что на празднике будут персоны, а потому следует одеться со всем блеском. За всю жизнь адмирал никогда не думал о красоте своей одежды и прически, твердо уверенный, что никакие ухищрения не исправят его заурядной внешности. Каждый, кто увидит эту нелепую прическу, поймет это и будет прав, если рассмеется.
Уверенный, что теперь все будут глядеть на его голову, адмирал хотел идти дальше, но дорогу ему загородил бесформенный узел, который распаковывали два лакея. С человека сняли бархатную епанчу на соболях, потом шубу, потом какой-то странный атласный стеганый капотец, размотали шарф, и перед адмиралом предстал маленький худощавый генерал с острым носом, опускавшимся на верхнюю губу.
Генерал был в военном зеленом мундире, на груди его сияли все ордена Российской империи. Левой рукой он опирался на золотой костыль и отставлял его так далеко назад, словно собирался на него сесть. Генерал поднес к носу пальцы, понюхал их, что, вероятно, было признаком раздумья, и быстрым, как бы все сразу схватывающим взглядом оглядел адмирала. На губах его появилась та условная улыбка, за которой можно было читать все что угодно.
– Простите, государь мой, я ведь не ошибаюсь, если угадаю в вас прославленного победами адмирала Ушакова?
– К вашим услугам, сударь, – сумрачно отвечал адмирал, сразу заметив, что человек этот смотрит ему в лоб и угадывает значение его тупея.
Сановник коснулся руки адмирала холодными костлявыми пальцами и повлек его за собой.
Пока они медленно приближались к входу в зал, украшенному двумя колоннами из красного мрамора, адмирал узнал, что спутник его не кто иной, как граф Салтыков, тот самый, которого одни называли за глаза «крестным папенькой» графа Зубова, а другие просто «старой сводней». Так или иначе, он был причиной «случая» теперешнего фаворита, жил во дворце, и содержание его стоило дворцовой конторе двести тысяч в год. «Крестник» очень почитал его и каждый день навещал.
Попов говорил адмиралу, что Салтыков обладал еще одним талантом: он никогда не имел собственных мнений, почему и сделал прекрасную карьеру. По нему, как по барометру, можно было определить, насколько кому улыбается придворная фортуна. И теперь по его ласковому, не совсем ясному бормотанью (Попов уверял, что он и бормочет для того, чтоб его нельзя было с точностью понять) адмирал мог быть уверен в том, что счастье повернулось к нему своим сверкающим ликом.
Салтыков между тем говорил, слегка причмокивая губами:
– Победа ваша над Гасаном у Синопа доставила всем истинную радость.
Как видно, из всех турецких городов, находившихся на Черноморском побережье, Салтыков помнил один только Синоп и был убежден, что все более или менее важные события происходили непременно у Синопа. Ушаков не нашел нужным обременять голову графа бесполезными для него сведениями и доказывать, что разбил турецкого адмирала Гасана у острова Фидониси.
Они прошли между красных мраморных колонн с золочеными подножиями и капителями, похожими на сказочные короны гигантов.
Ушаков невольно поднял голову. Над ним слабо мерцал золотыми искрами купол. Он опирался на широкий карниз, по краю которого, словно раскаленный стальной пояс, тянулся сплошной ряд фонарей, красных и синих. От них шла тревожная и бесшумная световая игра. Несколько колонн поддерживали хоры с полукруглым сводом. Оттуда глядели, как из тумана, два неподвижных лица с косыми глазами и бесстрастной улыбкой буддийских святых. И, споря с багряным светом, горели две люстры из черного хрусталя. Мертвый блеск черных кристаллов придавал особую мрачную красоту открывшемуся перед адмиралом залу.
– Кто строил чудный храм сей? – спросил адмирал.
Салтыков подумал и чмокнул губами.
– Насколько память не изменяет мне, это Баженов… впрочем, нет, Старов. Да, Старов. На свете обитает столько людей, что невозможно всех помнить.
Он понюхал свои пальцы и передал Ушакова гофмаршалу двора, князю Барятинскому, которого Ушаков мельком видел на приеме у императрицы.
– Сегодня я не дерзаю напоминать вам ни о чем, кроме веселостей. Таково желание ее величества, – сказал Барятинский и взял Ушакова за локоть.
Адмирал очень не любил, когда его брали за локти. Это у людей чуждых означало или покровительство, или намерение использовать его в своих целях. Ни то, ни другое не могло быть приятно.
– Государыня сама открывает бал польским, – продолжал Барятинский, – и одна из первых красавиц столицы ждет, чтоб вы подали ей руку.
– Жаль, что красавица заранее обрекает себя на скуку.
– Она считает за честь побеседовать с человеком, имя которого чтит вся Европа.
Адмирал чуть поморщился от излишней щедрости этого комплимента.
В это время кто-то наклонился к его уху и, сдувая дыханием пудру с волос, зашептал:
– Не верьте, Федор Федорович! Красавица, которая вам обещана, не доставит утехи. Я надеюсь порадовать вас лучшими веселостями.
Это говорил Ушакову Попов. И адмирал удивился его непривычно легкомысленному тону. Люди менялись у него на глазах и, как видно, далеко не к лучшему.
– Я мало пригоден для веселостей, государь мой, – сказал Ушаков.
Но Попов продолжал, смеясь, нашептывать в ухо адмиралу:
– На днях Безбородко устраивает праздник, на который уже положено просить вас пожаловать. Там вы увидите прелесть и грацию, перед которой не устоит ни один смертный. Вы, надо думать, не обременены предрассудками и знаете, что свежесть и прелесть натуры принадлежат женщинам низкого происхождения. А мы все предпочитаем натуру неиспорченную и простоту аркадских нравов.
– Василий Степанович, не раскрывайте публично ваших пороков! – воскликнул Барятинский.
– Это добродетель, князь, ибо я люблю здоровье и свежесть существ простых и не мудрствующих лукаво.
Адмиралу хотелось перевести разговор на другую тему, но среди нарядных праздных людей, вероятно, трудно было говорить о чем-нибудь другом.
Попов повлек адмирала дальше.
Из таинственного сумрака купольного зала Ушаков сразу вступил в какой-то сияющий простор. Двойные ряды мраморных колонн уходили вдаль и сходились там полукругом, напоминая греческий храм. Между сдвоенными рядами колонн висели тридцать фонарей, похожих на тридцать серебряных лун. А над головой в просторе зала, казалось, плыли в воздухе, подобно ладьям, окутанным ливнем, люстры, увешанные хрусталем. Везде по карнизам цепью мелких язычков с тонким треском горели сотни лампад. В простенках между окон огромные подсвечники из белой жести, тоже украшенные висячими гранеными хрусталями, как будто рассыпали ледяной дождь. Все эти огни играли, дрожали и повторялись в глянцевитой белизне колонн, мешаясь с тенями, которые пробегали, как ветер, в их глубине.
Адмирал глядел и не мог наглядеться. Двадцать лет провел он среди бараков, верфей и кораблей. Он забыл, что в мире существуют прекрасные вещи, созданные человеческим гением, такие, например, как этот дворец. Среди мощных колоннад, напоминавших о праздниках богов, под звуки вкрадчивой, проникающей в душу музыки перед адмиралом встал совсем иной мир.
Запах роз из зимнего сада касался губ и проносился мимо, как чье-то легкое дыхание.
– Это один из волшебных садов Армиды, – сказал Попов.
Ушаков увидал покрытые дерном лужайки зимнего сада, усыпанные шафранным песком дорожки. Кое-где лежали груды голубоватых камней. Они были раскрашены так, что напоминали поросшие мхом древние развалины. Журчали фонтаны в зеркальных гротах, задрапированных зеленым сукном. Хозяйский глаз адмирала тотчас отметил, что сукно было тронуто молью. По дорожкам и фальшивым лужайкам прохаживались мужчины в бархатных и атласных кафтанах и женщины в высоких прическах, украшенных цветами и бриллиантами.
Ушаков привык к дикой, почти нетронутой природе Крыма, к просторам степей и моря, а потому шафранные дорожки, зеркальные гроты и суконный мох показались ему особенно противными.
«Мало же вкуса у этой Армиды, если она столь изуродовала своими садами такое прекрасное здание, – подумал Ушаков. – Что это? Театр, в котором никогда не прекращается всеобщая игра?»
У него возникло такое ощущение, что он сам нечаянно попал на сцену, не зная, чего от него тут ждут и какую роль он должен сыграть.
Попов подвел адмирала к площадке, покрытой тем же зеленым сукном. Здесь на белом постаменте, едва касаясь его стройными ступнями, стояли три мраморные женские фигуры. Они были расположены так, что огоньки лампад как будто просвечивали сквозь их гибкие мраморные тела, и казалось, еще немного и они станут теплыми, почти живыми.
– Разве эти грации не пленительны? – спросил Попов, и на губах его появилась откровенная двусмысленная улыбка.
Ушаков ничего не ответил. К нему приближалась высокая белокурая красавица, в которой он сразу узнал племянницу Потемкина, графиню Браницкую. Пухлый изогнутый рот князя, что-то неуловимо знакомое в манере улыбаться и щурить веки – все это живо напоминало ему князя.
Браницкая все еще носила траур по знаменитом дяде: черное платье из тафты, покрытое золотой сеткой.
– Я жду вас, дорогой адмирал, – сказала она. И в то время как адмирал целовал ее руку, она чуть прикоснулась губами к его лбу.
Она увела его в нишу, где стоял золоченый диванчик. Весь вид ее, прекрасные, затуманенные влагой глаза, грустная небрежность движений, крепкое пожатие тонкой руки и та сдержанная порывистость, с которой она поцеловала адмирала в лоб, – все говорило о том, что воспоминания ее о Потемкине еще не были поглощены временем.
– Я не живу с тех пор, – сказала она, красивым и ловким движением головы откидывая тяжелые локоны.
– Да, ваше сиятельство, все стало иным.
– Я была при князе до последней минуты. Это так ужасно. Эта степь… Но он умер, как христианин. Он всех простил, за всех молился. Он говорил нам, что надо верить. Держал в руках икону, поцеловал ее…
Она остановилась, вероятно, вспоминая слова молитвы, и, не вспомнив, проговорила:
– Да, он сказал: «Вот спасение наше. Я ухожу к нему. Прощайте. Молитесь». И великая душа его отлетела.
Адмирал много раз слышал рассказ о смерти Потемкина от обер-кригс-комиссара Фалеева, рассказ простой, немудрый и правдивый. Ему было стыдно и за графиню и за те фальшивые слова, какие она приписывала князю.
Иконописный лик, в который превращался князь, становился все более сладостным и неправдоподобным.
Не зная, что сказать, адмирал неловко заметил:
– Мы все, служившие с князем, будем верны его памяти и его делу.
Графиня очень смутно представляла себе, что это за дело. Она улыбнулась и замолчала.
К адмиралу уже подходили знакомые ей люди, статс-секретари императрицы Остерман и Безбородко.
Граф Безбородко с трудом протискивал в толпе свое жирное тело. Он всегда ходил боком, стесняясь своей толщины. Голова его сидела на красной сплющенной шее и была очень мала по отношению к большому телу. Он поминутно закрывал маленькие веселые глазки, словно опасался, что если кто заглянет в них поглубже, то уж ни за что не поверит их наивному добродушию. Приоткрыв рот, он провел языком по толстым губам:
– Хочу, чтоб вы мне были рады, сколь я вам рад, – проговорил Безбородко тонким, напряженно пронзительным голосом, – хотя и сомневаюсь радости вашей. Ибо в деле одном вы работали, а я пенки лизал.
Адмирал беглым взглядом окинул жирное тело, все увешанное драгоценностями. Андреевская звезда, погон для ленты, пуговицы; пряжки на башмаках – все это было составлено из бриллиантов чистейшей воды. Когда туша колыхалась, камни горели огнем. Маленькие веселые глазки статс-секретаря смеялись, и адмиралу тоже захотелось смеяться.
«Это, вероятно, тот самый верблюд, который, вопреки Писанию, легко проходил через любое игольное ушко», – подумал Ушаков, но вслух сказал:
– Я никогда не любил пенок, ваше сиятельство, а потому и не сетую, что их едят другие.
– Мне, как истинному христопродавцу, это слышать радостно. Вы не верите, что я христопродавец? Честное слово даю. Божусь, и вся диковина в том, что и божбе моей никто не верит.
Видно было, что душа его ясна, как кристалл, и сон сладок, как у младенца.
Богатство текло к нему рекой. Как главный директор почт, он распоряжался безотчетно всеми суммами департамента, приобрел шестнадцать тысяч душ крестьян, имел соляные озера в Крыму и рыбные ловли на Каспии. Как член коллегии иностранных дел, при заключении трактатов Безбородко получал подарки деньгами и бриллиантами. Но главные доходы его шли из другого источника. Через него поступали все тяжебные дела, которые доходили до императрицы, указы о винных откупах и казенных подрядах, поставках, наградах. Он сам говорил про себя, что если б его поселили на необитаемом острове, он и там сумел бы извлекать доходы, продавая ягнят волкам, и стриг бы диких коз по десять раз в году.
Все знали, что он берет взятки, но он делал это так легко и радостно, что многие переставали считать дурным такое веселое занятие. Если же находились упорные недоброжелатели, то он обезоруживал их тем, что сам называл себя христопродавцем и мошенником и опять так весело, что никто не знал, верить ему или нет. К тому же сановники, бравшие взятки, представляли собой явление самое обычное и вызывали не столько негодование, сколько зависть. Разница между ними и Безбородко состояла в том, что они никаких других доблестей не имели, а Безбородко был одним из лучших дипломатов Европы. Совсем недавно он очень успешно вел переговоры с Турцией, результатом которых явился Ясский мир.
Бурсацкое воспитание нисколько не мешало успехам его изощренного и гибкого ума.
Во дворце он бывал лишь на царских выходах и истинное удовольствие находил в обществе людей низкого происхождения. Там он мог не стесняться ни своего жирного неуклюжего тела, ни грубых манер. На интимные фантастические празднества его среди актрис и крепостных красавиц допускались лишь испытанные любители аркадских нравов.
– Не шутя, ваше превосходительство, – хохотал Безбородко, – со мной опасно иметь дело. Оберу до нитки.
Несмотря на внимание Екатерины, адмирал ехал на праздник с тяжелым чувством человека, который предвидит, что его гордость будет не раз уязвлена. А когда он, войдя в притвор дворца, снял шляпу и коснулся своих волос, взбитых над теменем высокой волной, болезненный стыд вдруг обжег его с головы до ног.
Ради сооружения этой волны, носившей название «тупей», пришлось пригласить парикмахера-француза. На этом настаивал Аргамаков, да и Попов с обычной деликатностью намекнул, что на празднике будут персоны, а потому следует одеться со всем блеском. За всю жизнь адмирал никогда не думал о красоте своей одежды и прически, твердо уверенный, что никакие ухищрения не исправят его заурядной внешности. Каждый, кто увидит эту нелепую прическу, поймет это и будет прав, если рассмеется.
Уверенный, что теперь все будут глядеть на его голову, адмирал хотел идти дальше, но дорогу ему загородил бесформенный узел, который распаковывали два лакея. С человека сняли бархатную епанчу на соболях, потом шубу, потом какой-то странный атласный стеганый капотец, размотали шарф, и перед адмиралом предстал маленький худощавый генерал с острым носом, опускавшимся на верхнюю губу.
Генерал был в военном зеленом мундире, на груди его сияли все ордена Российской империи. Левой рукой он опирался на золотой костыль и отставлял его так далеко назад, словно собирался на него сесть. Генерал поднес к носу пальцы, понюхал их, что, вероятно, было признаком раздумья, и быстрым, как бы все сразу схватывающим взглядом оглядел адмирала. На губах его появилась та условная улыбка, за которой можно было читать все что угодно.
– Простите, государь мой, я ведь не ошибаюсь, если угадаю в вас прославленного победами адмирала Ушакова?
– К вашим услугам, сударь, – сумрачно отвечал адмирал, сразу заметив, что человек этот смотрит ему в лоб и угадывает значение его тупея.
Сановник коснулся руки адмирала холодными костлявыми пальцами и повлек его за собой.
Пока они медленно приближались к входу в зал, украшенному двумя колоннами из красного мрамора, адмирал узнал, что спутник его не кто иной, как граф Салтыков, тот самый, которого одни называли за глаза «крестным папенькой» графа Зубова, а другие просто «старой сводней». Так или иначе, он был причиной «случая» теперешнего фаворита, жил во дворце, и содержание его стоило дворцовой конторе двести тысяч в год. «Крестник» очень почитал его и каждый день навещал.
Попов говорил адмиралу, что Салтыков обладал еще одним талантом: он никогда не имел собственных мнений, почему и сделал прекрасную карьеру. По нему, как по барометру, можно было определить, насколько кому улыбается придворная фортуна. И теперь по его ласковому, не совсем ясному бормотанью (Попов уверял, что он и бормочет для того, чтоб его нельзя было с точностью понять) адмирал мог быть уверен в том, что счастье повернулось к нему своим сверкающим ликом.
Салтыков между тем говорил, слегка причмокивая губами:
– Победа ваша над Гасаном у Синопа доставила всем истинную радость.
Как видно, из всех турецких городов, находившихся на Черноморском побережье, Салтыков помнил один только Синоп и был убежден, что все более или менее важные события происходили непременно у Синопа. Ушаков не нашел нужным обременять голову графа бесполезными для него сведениями и доказывать, что разбил турецкого адмирала Гасана у острова Фидониси.
Они прошли между красных мраморных колонн с золочеными подножиями и капителями, похожими на сказочные короны гигантов.
Ушаков невольно поднял голову. Над ним слабо мерцал золотыми искрами купол. Он опирался на широкий карниз, по краю которого, словно раскаленный стальной пояс, тянулся сплошной ряд фонарей, красных и синих. От них шла тревожная и бесшумная световая игра. Несколько колонн поддерживали хоры с полукруглым сводом. Оттуда глядели, как из тумана, два неподвижных лица с косыми глазами и бесстрастной улыбкой буддийских святых. И, споря с багряным светом, горели две люстры из черного хрусталя. Мертвый блеск черных кристаллов придавал особую мрачную красоту открывшемуся перед адмиралом залу.
– Кто строил чудный храм сей? – спросил адмирал.
Салтыков подумал и чмокнул губами.
– Насколько память не изменяет мне, это Баженов… впрочем, нет, Старов. Да, Старов. На свете обитает столько людей, что невозможно всех помнить.
Он понюхал свои пальцы и передал Ушакова гофмаршалу двора, князю Барятинскому, которого Ушаков мельком видел на приеме у императрицы.
– Сегодня я не дерзаю напоминать вам ни о чем, кроме веселостей. Таково желание ее величества, – сказал Барятинский и взял Ушакова за локоть.
Адмирал очень не любил, когда его брали за локти. Это у людей чуждых означало или покровительство, или намерение использовать его в своих целях. Ни то, ни другое не могло быть приятно.
– Государыня сама открывает бал польским, – продолжал Барятинский, – и одна из первых красавиц столицы ждет, чтоб вы подали ей руку.
– Жаль, что красавица заранее обрекает себя на скуку.
– Она считает за честь побеседовать с человеком, имя которого чтит вся Европа.
Адмирал чуть поморщился от излишней щедрости этого комплимента.
В это время кто-то наклонился к его уху и, сдувая дыханием пудру с волос, зашептал:
– Не верьте, Федор Федорович! Красавица, которая вам обещана, не доставит утехи. Я надеюсь порадовать вас лучшими веселостями.
Это говорил Ушакову Попов. И адмирал удивился его непривычно легкомысленному тону. Люди менялись у него на глазах и, как видно, далеко не к лучшему.
– Я мало пригоден для веселостей, государь мой, – сказал Ушаков.
Но Попов продолжал, смеясь, нашептывать в ухо адмиралу:
– На днях Безбородко устраивает праздник, на который уже положено просить вас пожаловать. Там вы увидите прелесть и грацию, перед которой не устоит ни один смертный. Вы, надо думать, не обременены предрассудками и знаете, что свежесть и прелесть натуры принадлежат женщинам низкого происхождения. А мы все предпочитаем натуру неиспорченную и простоту аркадских нравов.
– Василий Степанович, не раскрывайте публично ваших пороков! – воскликнул Барятинский.
– Это добродетель, князь, ибо я люблю здоровье и свежесть существ простых и не мудрствующих лукаво.
Адмиралу хотелось перевести разговор на другую тему, но среди нарядных праздных людей, вероятно, трудно было говорить о чем-нибудь другом.
Попов повлек адмирала дальше.
Из таинственного сумрака купольного зала Ушаков сразу вступил в какой-то сияющий простор. Двойные ряды мраморных колонн уходили вдаль и сходились там полукругом, напоминая греческий храм. Между сдвоенными рядами колонн висели тридцать фонарей, похожих на тридцать серебряных лун. А над головой в просторе зала, казалось, плыли в воздухе, подобно ладьям, окутанным ливнем, люстры, увешанные хрусталем. Везде по карнизам цепью мелких язычков с тонким треском горели сотни лампад. В простенках между окон огромные подсвечники из белой жести, тоже украшенные висячими гранеными хрусталями, как будто рассыпали ледяной дождь. Все эти огни играли, дрожали и повторялись в глянцевитой белизне колонн, мешаясь с тенями, которые пробегали, как ветер, в их глубине.
Адмирал глядел и не мог наглядеться. Двадцать лет провел он среди бараков, верфей и кораблей. Он забыл, что в мире существуют прекрасные вещи, созданные человеческим гением, такие, например, как этот дворец. Среди мощных колоннад, напоминавших о праздниках богов, под звуки вкрадчивой, проникающей в душу музыки перед адмиралом встал совсем иной мир.
Запах роз из зимнего сада касался губ и проносился мимо, как чье-то легкое дыхание.
– Это один из волшебных садов Армиды, – сказал Попов.
Ушаков увидал покрытые дерном лужайки зимнего сада, усыпанные шафранным песком дорожки. Кое-где лежали груды голубоватых камней. Они были раскрашены так, что напоминали поросшие мхом древние развалины. Журчали фонтаны в зеркальных гротах, задрапированных зеленым сукном. Хозяйский глаз адмирала тотчас отметил, что сукно было тронуто молью. По дорожкам и фальшивым лужайкам прохаживались мужчины в бархатных и атласных кафтанах и женщины в высоких прическах, украшенных цветами и бриллиантами.
Ушаков привык к дикой, почти нетронутой природе Крыма, к просторам степей и моря, а потому шафранные дорожки, зеркальные гроты и суконный мох показались ему особенно противными.
«Мало же вкуса у этой Армиды, если она столь изуродовала своими садами такое прекрасное здание, – подумал Ушаков. – Что это? Театр, в котором никогда не прекращается всеобщая игра?»
У него возникло такое ощущение, что он сам нечаянно попал на сцену, не зная, чего от него тут ждут и какую роль он должен сыграть.
Попов подвел адмирала к площадке, покрытой тем же зеленым сукном. Здесь на белом постаменте, едва касаясь его стройными ступнями, стояли три мраморные женские фигуры. Они были расположены так, что огоньки лампад как будто просвечивали сквозь их гибкие мраморные тела, и казалось, еще немного и они станут теплыми, почти живыми.
– Разве эти грации не пленительны? – спросил Попов, и на губах его появилась откровенная двусмысленная улыбка.
Ушаков ничего не ответил. К нему приближалась высокая белокурая красавица, в которой он сразу узнал племянницу Потемкина, графиню Браницкую. Пухлый изогнутый рот князя, что-то неуловимо знакомое в манере улыбаться и щурить веки – все это живо напоминало ему князя.
Браницкая все еще носила траур по знаменитом дяде: черное платье из тафты, покрытое золотой сеткой.
– Я жду вас, дорогой адмирал, – сказала она. И в то время как адмирал целовал ее руку, она чуть прикоснулась губами к его лбу.
Она увела его в нишу, где стоял золоченый диванчик. Весь вид ее, прекрасные, затуманенные влагой глаза, грустная небрежность движений, крепкое пожатие тонкой руки и та сдержанная порывистость, с которой она поцеловала адмирала в лоб, – все говорило о том, что воспоминания ее о Потемкине еще не были поглощены временем.
– Я не живу с тех пор, – сказала она, красивым и ловким движением головы откидывая тяжелые локоны.
– Да, ваше сиятельство, все стало иным.
– Я была при князе до последней минуты. Это так ужасно. Эта степь… Но он умер, как христианин. Он всех простил, за всех молился. Он говорил нам, что надо верить. Держал в руках икону, поцеловал ее…
Она остановилась, вероятно, вспоминая слова молитвы, и, не вспомнив, проговорила:
– Да, он сказал: «Вот спасение наше. Я ухожу к нему. Прощайте. Молитесь». И великая душа его отлетела.
Адмирал много раз слышал рассказ о смерти Потемкина от обер-кригс-комиссара Фалеева, рассказ простой, немудрый и правдивый. Ему было стыдно и за графиню и за те фальшивые слова, какие она приписывала князю.
Иконописный лик, в который превращался князь, становился все более сладостным и неправдоподобным.
Не зная, что сказать, адмирал неловко заметил:
– Мы все, служившие с князем, будем верны его памяти и его делу.
Графиня очень смутно представляла себе, что это за дело. Она улыбнулась и замолчала.
К адмиралу уже подходили знакомые ей люди, статс-секретари императрицы Остерман и Безбородко.
Граф Безбородко с трудом протискивал в толпе свое жирное тело. Он всегда ходил боком, стесняясь своей толщины. Голова его сидела на красной сплющенной шее и была очень мала по отношению к большому телу. Он поминутно закрывал маленькие веселые глазки, словно опасался, что если кто заглянет в них поглубже, то уж ни за что не поверит их наивному добродушию. Приоткрыв рот, он провел языком по толстым губам:
– Хочу, чтоб вы мне были рады, сколь я вам рад, – проговорил Безбородко тонким, напряженно пронзительным голосом, – хотя и сомневаюсь радости вашей. Ибо в деле одном вы работали, а я пенки лизал.
Адмирал беглым взглядом окинул жирное тело, все увешанное драгоценностями. Андреевская звезда, погон для ленты, пуговицы; пряжки на башмаках – все это было составлено из бриллиантов чистейшей воды. Когда туша колыхалась, камни горели огнем. Маленькие веселые глазки статс-секретаря смеялись, и адмиралу тоже захотелось смеяться.
«Это, вероятно, тот самый верблюд, который, вопреки Писанию, легко проходил через любое игольное ушко», – подумал Ушаков, но вслух сказал:
– Я никогда не любил пенок, ваше сиятельство, а потому и не сетую, что их едят другие.
– Мне, как истинному христопродавцу, это слышать радостно. Вы не верите, что я христопродавец? Честное слово даю. Божусь, и вся диковина в том, что и божбе моей никто не верит.
Видно было, что душа его ясна, как кристалл, и сон сладок, как у младенца.
Богатство текло к нему рекой. Как главный директор почт, он распоряжался безотчетно всеми суммами департамента, приобрел шестнадцать тысяч душ крестьян, имел соляные озера в Крыму и рыбные ловли на Каспии. Как член коллегии иностранных дел, при заключении трактатов Безбородко получал подарки деньгами и бриллиантами. Но главные доходы его шли из другого источника. Через него поступали все тяжебные дела, которые доходили до императрицы, указы о винных откупах и казенных подрядах, поставках, наградах. Он сам говорил про себя, что если б его поселили на необитаемом острове, он и там сумел бы извлекать доходы, продавая ягнят волкам, и стриг бы диких коз по десять раз в году.
Все знали, что он берет взятки, но он делал это так легко и радостно, что многие переставали считать дурным такое веселое занятие. Если же находились упорные недоброжелатели, то он обезоруживал их тем, что сам называл себя христопродавцем и мошенником и опять так весело, что никто не знал, верить ему или нет. К тому же сановники, бравшие взятки, представляли собой явление самое обычное и вызывали не столько негодование, сколько зависть. Разница между ними и Безбородко состояла в том, что они никаких других доблестей не имели, а Безбородко был одним из лучших дипломатов Европы. Совсем недавно он очень успешно вел переговоры с Турцией, результатом которых явился Ясский мир.
Бурсацкое воспитание нисколько не мешало успехам его изощренного и гибкого ума.
Во дворце он бывал лишь на царских выходах и истинное удовольствие находил в обществе людей низкого происхождения. Там он мог не стесняться ни своего жирного неуклюжего тела, ни грубых манер. На интимные фантастические празднества его среди актрис и крепостных красавиц допускались лишь испытанные любители аркадских нравов.
– Не шутя, ваше превосходительство, – хохотал Безбородко, – со мной опасно иметь дело. Оберу до нитки.