А Зубов, очевидно считая адмирала достаточно подготовленным оказанным ему вниманием, еще более дружелюбно заметил:
   – России предстоят великие свершения. Европа дряхлеет, а мы молоды и полны неистраченных сил.
   Очень довольный своей закругленной фразой, он сладко зевнул и потянулся, словно купаясь в волнах света, лившегося из высоких окон. Потом, так и не открывая тетради, стал излагать будущее Российской империи. Оказалось, что в самое ближайшее время надлежит совершить наступление в направлении всех четырех стран света.
   В первое мгновение Ушаков был так изумлен, что не понял, шутит с ним этот человек или говорит серьезно.
   Нет, Зубов был серьезен, и проект, видимо, очень нравился ему самому. Он бросил тетрадь и перешел к способам осуществления проекта, причем так удачно расставил армии, привел их в движение и завоевал все страны света, что ничего больше не оставалось, как выразить восхищение.
   Но тут Зубов неожиданно усмехнулся и легкомысленно добавил:
   – Впрочем, многое не так важно совершить, как обдумать. Вы должны согласиться, ваше превосходительство, что иной замысел стоит исполнения.
   И он поглядел на Ушакова широко раскрытыми глазами, в которых отражалось невинное самодовольство.
   Адмирал понял, что для осуществления «прожекта» Зубова не нужно ни солдат, ни матросов и что никаких завоеваний у него и в помышлении нет. «Прожект» должен был потешить воображение старой императрицы и показать, что замыслы Платона Зубова куда смелей и дерзновенней замыслов Григория Потемкина. А что касалось адмирала Ушакова, то ему предлагалось принять деятельное участие в фарсе, который будет разыгрываться для императрицы. А может быть, и не в одном фарсе, а и во множестве других. Для Ушакова настала минута, которая решала его судьбу. Если он отдаст себя на служение этому придворному пройдохе, поможет Зубову сделать хоть что-либо помимо альковных побед, тот, несомненно, откроет перед Ушаковым все двери. Если же он откажется, Зубов найдет другого. Сейчас адмирал должен ответить на предложенный торг: да или нет.
   Зубов постукивал пальцами по своей тетради. Он не сомневался, что человек, обладающий разумом, ответит: согласен.
   – Ну, что же вы скажете, ваше превосходительство?
   Сразу сжигая свои корабли, адмирал сказал:
   – Время наше мало благоприятствует столь великим предприятиям, ваше сиятельство, и я не дерзаю высказать свое суждение.
   Граф Зубов улыбнулся с видом сожаления к человеку, который лишен самого элементарного понимания, жизни. Тот, кто отказывается быть полезным фавориту, мгновенно переставал для него существовать.
   Адмирал встал, не дожидаясь, пока Зубов его отпустит. Он даже не мог заставить себя спросить о порученной ему записке. Вероятно, она была больше не нужна, так как Зубов о ней не вспомнил.

7

   …Адмирал дал себе четыре дня, в течение которых он не должен был думать ни о чем, что касалось Зубова. Если в это время никаких событий не произойдет, можно будет заключить, что все кончено. Ушаков хорошо понимал, что в его столкновении с фаворитом императрица будет на стороне Зубова. Но адмиралу трудно, невозможно было утерять надежду на высшую справедливость. И вот он назначил себе четыре дня срока.
   Время тянулось, как нагруженный камнем воз. Чтоб как-нибудь его заполнить, приходилось аккомпанировать по слуху Марфиньке, когда она пела, играть в шахматы с Лизон или давать советы старшей дочери Аргамакова по поводу хранения различной провизии. И девушки находили, что адмирал стал очень добрым.
   Он превосходно знал, что в таком положении следует ездить по высоким покровителям, узнавать, просить. Так делали все. Ушаков слыхал, что сановные люди вовремя дарили табакерки царским лакеям. Но он сидел в своем добровольном карантине и ждал в упорном и упрямом бездействии.
   Но если сам Ушаков добросовестно выполнял взятое на себя обязательство не думать о своем положении, то он скоро стал замечать, что об этом думают другие. Тишина вокруг него становилась все более глубокой. Как-то сразу прекратились визиты, исчезли лакеи, привозившие приглашения, и на беззаботном лице Аргамакова стало появляться выражение затаенного недоумения.
   Однажды вечером он вдруг сказал:
   – Все надежды наши суть дым и никакого бытия не имеют.
   Может быть, это была обычная масонская тирада, но адмиралу показалось, что она в какой-то степени относится к нему. Вероятно, в городе уже знали, что граф Зубов недоволен командующим севастопольской эскадрой.
   К хозяйке приехала с визитом приятельница, побыла около получаса и стала собираться домой. Проводив ее, жена Аргамакова долго завязывала и никак не могла завязать ленты чепчика. Ушаков подумал, что она тоже все знала. И руки у хозяйки дрожали, вероятно, потому, что она боялась, как бы неудовольствие государыни не распространилось и на ее семейство.
   Этого адмирал не мог вынести. Если люди стали бояться общения с ним, он пойдет им навстречу. Завтра же он переедет на постоялый двор.
   На приеме у Екатерины ему так и не удалось понять вполне, какой же дух витает над Петербургом. Императрица умела молчать, как никто, и ни один человек не знал, что она действительно думает. Насколько велик был ее страх перед тем, что совершалось в революционной Франции, также оставалось неизвестным. Она послала в ссылку Радищева, но ограничится ли все этим или же последуют другие события, Ушаков не мог угадать из своих встреч с нею.
   Ушаков, разумеется, не ожидал ни ссылки, ни разжалования за свое поведение по отношению к фавориту. Но если его постигла бы хоть самая малая опала или даже простое неудовольствие со стороны императрицы, его долг – освободить от себя Аргамакова. У того достаточно своих тревог, чтоб прибавлять к ним новые.
   Однако Аргамаков с утра уехал в типографию, а покидать дом в отсутствие хозяина было неудобно. Чтоб не тратить попусту времени, адмирал решил пока съездить к афеисту, с которым познакомил его Аргамаков. Помимо философских упражнений, тот писал ученые труды по артиллерии, что очень заинтересовало адмирала.
   Аргамаков с первого же дня предоставил в распоряжение гостя лошадей и экипаж, но Ушаков стеснялся пользоваться ими. Он кликнул своего старого слугу и тезку Федора, чтоб послать его за извозчичьим экипажем. Однако вместо Федора явился денщик Степан и деликатно доложил, что Федор Никитич «не в себе». Это значило, что старик не устоял против соблазнов столицы и был доставлен замертво из ближайшего трактира.
   – Тогда сам ступай, – приказал Ушаков, отсчитав денщику деньги. – Только не вздумай карету нанять, понял? Сани возьми.
   Адмирал любил говорить, что деньги, когда они есть, рабы человека, а когда их нет, он сам их раб. Поэтому жил он на строгом бюджете, на себя тратил очень мало и редко давал частным лицам в долг. За это многие считали его скупым.
   Денщик выполнил его приказание в точности и нанял сани. День выдался пасмурный, под стать настроению адмирала. В санях его трясло и подбрасывало на ухабах, как на качелях. Вдобавок последовала неудача: ученого артиллериста и философа Ушаков не застал дома, почему-то обиделся на него за это и даже забыл оставить записку.
   Унылая извозчичья кляча потащила адмирала назад, к дому Аргамакова. Ушаков заставил себя осматривать улицы и примечать то новое, что появилось в его отсутствие. Но порой он забывал об этом и возвращался вновь к своим невеселым мыслям. Так доехал он до какого-то дома, у подъезда которого, словно деревянные черные идолы, стояли два арапа. Сытыми, равнодушными глазами они глядели друг на друга и на проезжающих.
   Вся улица, как на торгу, была занята каретами. Адмиралу никогда не приходилось видеть такого количества прекрасных лошадей всех мастей и пород. Тут были вороные кони с длинными, как шлейфы, седыми хвостами и гривами, украшенные оранжевыми султанами, кони рыжие, с тонкими ногами, в черных чулках и золоченой сбруе, гнедые – в пунцовых попонах с золотой бахромой. Сами кареты среди серого тусклого дня мерцали золотом и гербами, украшенными драгоценными камнями.
   Ушаков невольно оглядел свои сани, которые пробирались среди карет, как оборванец сквозь толпу царедворцев. «Пожалуй, – думал адмирал, – в этом мире было куда важней иметь двух арапов у подъезда, чем несколько побед над врагом».
   В это время за плечом Ушакова послышался конский храп, и сразу несколько дюжих глоток закричало:
   – Берегись! Берегись!
   Адмирала нагонял верховой. Он, не отрываясь, трубил в рожок. Серый в яблоках конь пронесся мимо, кося на адмирала розовым глазом. За верховым бежали скороходы в коротких кафтанах и высоких остроконечных шапках. За скороходами, запряженные цугом, серые в яблоках кони везли карету, похожую на маленькую китайскую пагоду, поставленную на высокие посеребренные колеса. От быстрого движения спицы их сливались в блестящие диски.
   Окно кареты было опущено. И когда она поравнялась с санями адмирала, в овальном вырезе показалась окутанная огромным собольим воротником голова с острым носом и приподнятой верхней губой. Ушаков узнал графа Салтыкова. Граф взглянул на адмирала пустым, выцветшим взглядом. Потом голова его чуть дернулась назад, как бы от толчка кареты, но адмирал понял, что сановник узнал его. Быстрым движением Салтыков поднес к носу сложенные в щепоть пальцы и понюхал их.
   Это произошло в одно мгновение, и адмиралу стало ясно, что все уже решено и что ждать больше нечего. Салтыков, живший всегда в сфере полуслов и двусмысленностей, только в редких случаях проявлял полную и решительную определенность: он тотчас же забывал тех, от кого уходило придворное счастье.
   – Пошел! – крикнул Ушаков своему вознице.
   Он был поражен, но не тем, что произошло и что стало ясно с предельной грубостью, а тем, что сам в эту минуту он ощутил не гнев, не обиду и не жгучую досаду, а как бы долгожданное освобождение. Словно таскал он на себе ярмо с кирпичами, как каменщик на постройке, и вот сбросил наконец свою ношу.
   Недолог, однако же, был срок его «блистанья». Значит, он выдан с головой фавориту императрицы. Да, поистине непростительным безумием было надеяться на какую-то высшую справедливость. Привыкнув жить там, в пустынном крае, среди верфей, бараков, кораблей, в трудах и сражениях, он только тешил себя, что великий и мудрый монарх следит за его успехами и превыше всего ценит боевые заслуги. Здесь счет оказался другим. И потому, может быть, сейчас он не ощущал ни гнева, ни сожаления о том, что случилось.
   Да и чего, собственно, он хотел, на что надеялся? Самое главное, для чего он жил, – это флот, но флот уже был отдан Зубову. К числу противников Ушакова прибавился еще один – всесильный временщик. Прежние враги Ушакова, адмиралы Мордвинов и Войнович, чтили свою методу и раз написанный на бумаге закон. У Зубова не было ни методы, ни закона. Трудно решить, что хуже: прошлое с его методой косности или же настоящее, в котором нет ничего, кроме грубой, наглой корысти и дерзкой самоуверенной глупости. Недаром кто-то при дворе назвал Зубова «дуралеюшкой». Теперь, когда надежда на поддержку императрицы растаяла как дым, снова предстояла неравная борьба. И Ушаков знал это, когда одним ударом решил свою судьбу в кабинете Зубова. Зачем же было ставить такие забавные сроки? Четыре дня для испытания абсолютной справедливости! Много это или мало? Впрочем, и так потрачено зря достаточно времени. Пора в Севастополь, к своим кораблям!
   Адмирал был совершенно спокоен, когда вернулся домой и проходил через гостиную к себе в комнату. Попорченные временем зеркала давали не совсем ясные отражения, словно в них двигались тени. Ушаков случайно приблизился к одному из зеркал и машинально взглянул в туманное зеркало. Как видно, снимая треуголку, он растрепал свою прическу. Взбитые волосы над его лбом совершенно ясно напоминали тупей, воздвигнутый для замечательного праздника парикмахером-французом. Он вспомнил, как ему было стыдно за этот тупей.
   Весь праздник пронесся в его памяти. То, что он считал признанием, было по существу позором. Ему льстили, он верил, как младенец, ему лгали, он принимал ложь за правду, из него хотели сделать наивного глупца, и он шел этому навстречу.
   В такие моменты слепой, душной ярости Ушакову надо было двигаться, что-то делать с собой. Как был, в одном кафтане, он вышел в сад. В высоких сугробах стояли рядами липы. Птичьи следы простегали ровный наст путаными стежками. Тихо и спокойно падал редкий снег.
   Каждое утро, тяготясь ожиданием, адмирал ходил сюда разгребать снег. Оставленная им вчера лопата еще торчала в пушистом сугробе. Ушаков задел рукавом за низко свесившуюся ветку и вдруг очень ясно вспомнил, как императрица вела его за собой, придерживая за обшлаг: она лгала, как и все.
   Адмирал схватил лопату. Чистые белые глыбы, похожие на свежий сахар, летели одна за другой и рассыпались с тупым хрустом. Приятно заныли руки, плечи, спина. Ушаков подхватил новый ком снега с излишней резкостью: раздался треск, и лопата переломилась.
   Адмирал бросил оставшуюся в его руках ручку и обшлагом вытер лоб. Ему становилось легче. Зыбкий холодок пробежал по его лицу. Он услышал за спиной знакомые похрустывающие шаги и, обернувшись, увидел Аргамакова. Тот был явно взволнован и ожесточенно тер свой подбородок.
   – Вы слыхали, Федор Федорович, прискорбную новость? Король шведский Густав убит заговорщиками.
   Ушаков потом сам не понимал, почему он отнесся к этому известию совершенно равнодушно. Потому ли, что не успел его сразу понять и установить связь этого убийства с другими политическими событиями или был в ту минуту очень далек от шведских дел и занят своими, но он спросил холодно и без малейшего оживления:
   – Кто же поднял на короля руку? Якобинцы?
   Уже было привычным во всех несчастиях, особенно с коронованными особами, винить якобинцев. И сам адмирал в эту минуту забыл, что царей не так уж редко убивали самые ярые приверженцы абсолютной монархии, как это было с императором Петром III, убитым по приказанию жены своей, государыни Екатерины.
   – Какие там якобинцы! – воскликнул Аргамаков. – Его убил выстрелом в спину оскорбленный им Анкарстрем, а во главе заговора стояли генерал Пехлин и графы Роббинг и Горн. Это убийство может иметь и для нас весьма чувствительные последствия.
   – А для нас почему?
   – Да так, люди, радеющие о просвещении, отвечают за все, что делается в мире, – неопределенно ответил Аргамаков. – Но я вижу, вы притомились.
   – Да нет, ничего. Я искал вас утром, Диомид Михайлович, – сказал адмирал, решительно приступая к неприятному объяснению.
   Его раскрасневшееся лицо, жесткий тон и выражение недоброго упрямства в глазах смутили Аргамакова.
   – Я хотел поблагодарить вас за ваше гостеприимство, – продолжал Ушаков.
   – Вы покидаете вертоград сей? – тревожно спросил Аргамаков, поднимая одну бровь.
   Ушаков не хотел лгать и придумывать благовидные уловки, да и не мог бы сейчас ничего придумать. Занятый собой, он не заметил новой незнакомой ему складки страдания у большого улыбающегося рта Аргамакова. Теперь эту улыбку словно стерла чья-то рука.
   – Государыня, по-видимому, недовольна мною, – особенно четко и ясно произнес адмирал, словно винил в этом не императрицу, не себя, а Аргамакова.
   Но Аргамаков, несмотря на собственные огорчения, с обычным вниманием к чужим неудачам вежливо сказал:
   – Весьма прискорбно, но я уверен, что гнев государыни смягчится и, может быть…
   Не скажи он этого «может быть», очень вероятно, что адмирал отнесся бы спокойно к его словам.
   – А потому, – следуя только своей мысли и уже совсем не щадя Аргамакова, сказал Ушаков, – я не считаю возможным оставаться в вашем доме.
   Аргамаков невесело усмехнулся, снег слабо хрустнул под его мягкими сапогами.
   – Предки мои, – не теряя самообладания, сказал он, – предки мои почитали имя свое… Ежели я и недостоин их чести, то все же не знаю, чем заслужил презрение ваше.
   – Я не хочу подвергать вас неудовольствию великих персон.
   Аргамаков тряхнул париком, на который, как пух, уже осели снежинки. Из буклей его выпала шпилька.
   – Сии персоны бессильны повредить духу моему, – сказал он с таким убеждением и твердостью, какие трудно было ожидать от этого веселого и, казалось, легкомысленного человека.
   Ушаков должен был признать, что еще плохо знал хозяина, да и мог ли он похвалиться, что знал кого-нибудь лучше. Адмирал хотел было сказать, что, не имея возможности вредить духу, великие персоны могут вредить его земным воплощениям. Но он только пожал плечами и вдруг улыбнулся своей открытой, подкупающей улыбкой.
   – Простите меня, Диомид Михайлович. Я часто бываю несправедлив. Прошу верить, что уважаю глубоко и предков ваших и наипаче вас самих.
   – Пустяки! Пустяки, государь мой! – закричал искренне обрадованный Аргамаков. – Я сам виноват, не уразумел состояния души вашей. А что такое душа человека? Она есть арфа, коей не должно касаться рукою грубой.
   Ушаков, не любивший беспорядка, взял под мышку обломки лопаты и, захватив крепкими зубами кончик рукавицы, стал стягивать ее со своей широкой ладони. Аргамаков обнял его одной рукой за плечи и, тихонько увлекая к дому, проговорил:
   – Знаете, а я даже рад, что так случилось, ибо не вам обивать пороги дворцов. Пусть упражняются в этом другие.

8

   Ушаков стал готовиться к отъезду. В Петербурге ему больше нечего было делать. Оставалось только ждать повеления императрицы.
   Адмирал ходил по лавкам и выбирал подарки для своей крестницы, а также для невестки и двух племянниц. Он хотел заехать в свое тамбовское имение и повидать брата.
   Денщик, зная, что адмирал не любит, когда в дорогу навязано много узлов и кульков, старался втиснуть в чемодан как можно больше покупок. Он изо всей силы уминал шали, ленты и куски материй. Потом становился коленями на верхнюю крышку чемодана и, слегка припрыгивая на ней, говорил:
   – Еще влезет, ежели постараться, ваше превосходительство. И эту вещичку, пожалуй, можно.
   И он указал на кружевную, белую, как пена морская, шаль, купленную Ушаковым для крестницы.
   Адмирал, так же как и его денщик, был уверен, что все втиснутое потом само расправится. Но перед этой шалью он в нерешительности остановился.
   Своей семьи у него не было, и на крестной дочери Ушаков сосредоточил весь запас нежности, на какую был способен.
   Когда-то служил с ним две кампании боцман, женатый на пленной турчанке. И у этого боцмана Ушаков крестил крохотную черненькую девочку одиннадцати дней от роду. Крестил и забыл о ней. Он был тогда лейтенантом, и подчиненные часто приглашали его в крестные отцы к своим детям. Ушаков относился к этому, как к простой формальности, дарил новорожденным подарки и присутствовал на крестинах, что почиталось родителями большой честью.
   На этом обычно и кончались его заботы о своих крестниках. Но с дочерью боцмана вышло иначе.
   Лет десять спустя, а может быть и больше, Ушаков встретил на одной из севастопольских пристаней маленькую нищенку. На невероятной смеси из разных языков она стала клянчить у него подачку. Ушаков хорошо понимал, какая страшная участь ожидала девочку на пристанях порта. Он стал расспрашивать, где же ее родители и зачем они позволяют ей бегать по городу в такой поздний час. Оказалось, что родители девочки умерли. Тогда Ушаков отвел ее к вдове своего шкипера. Варваре Мурзаковой. Там он, к своему удивлению, узнал, что приведенная им маленькая попрошайка и есть его крестница.
   История ее была известна всему городу. Варвара сообщила Ушакову, что сам боцман умер от повальной болезни, посетившей Севастополь. Жена его долго нищенствовала и тоже умерла месяца два назад. Ушакову стало совестно, что он так формально отнесся к своим обязанностям крестного отца, тем более что речь шла о дочери храброго и честного человека, погибшего на стройке Севастополя и флота.
   С тех пор Ушаков не жалел ни денег, ни усилий, чтоб дать девочке хорошее воспитание. У нее, как оказалось, было даже два имени: одно мусульманское, данное ей матерью-турчанкой, а другое православное, выбранное когда-то самим Ушаковым и сохранившееся в церковной записи. Имя, которое дала девочке мать, нравилось Ушакову больше, и, пока его воспитанница не вышла из детского возраста, он звал ее Алимэ. Но теперь она стала уже взрослой, и все окружающие употребляли при обращении к ней только ее настоящее имя Лиза.
   Ушаков живо представил себе, как его крестница накинет на свои черные густые волосы купленную им кружевную шаль и каким милым и радостным будет ее лицо.
   – Нет, уж лучше ты в чемодан положи мой камзол, – сказал Ушаков денщику – Шаль-то помнется, чего доброго. А ведь хороша?
   – Да уж одно слово – вещь, ваше превосходительство.
   – И не так уж дорого, – заметил адмирал, хотя обычной решительности в его голосе при этом не было. Подарки он покупал в лавке у толстой, с тремя подбородками, француженки. Адмирал упорно торговался и переплатил только за эту шаль. Ему очень хотелось купить ее, а продувная и бывалая француженка хорошо поняла это и уперлась, как пушка, которую вкатывают в гору.
   В дверь постучали, и слуга в волосяных лаптях доложил, что к его превосходительству прибыли гости.
   Недоумевая, кто бы это мог быть, Ушаков прошел в библиотеку, где обычно проводил свободное время и принимал своих немногочисленных знакомых.
   Там, небрежно листая книгу, сидел Попов. Он так согнулся, что среди волн белых кружев, раскинутых у него на груди, совсем тонул его угловатый профиль. При виде адмирала Попов тотчас поднялся и на своих длинных, как жерди, ногах шагнул ему навстречу. Крупный рубин сверкнул на его безымянном пальце. Прежде драгоценных камней Попов не носил. Он спросил вместо приветствия:
   – Что вы наделали? Скажите.
   Серые глаза Ушакова смотрели с незнакомой Попову насмешливой веселостью.
   – Я не сумел подняться на Олимп, ибо у меня ступни медведя, – сказал он, улыбаясь. Этой улыбкой он как бы устанавливал дальнейший тон беседы и те границы, в которых ее следовало вести.
   Попов сел, скрестив ноги в черных шелковых чулках. Никакие границы его не смущали. Всю жизнь, подобно римскому гладиатору, он провел на арене, то ускользая от железной сети или трезубца противника, то сам набрасывая сеть или нанося удары. Гладиаторы иногда отдыхали, у Попова отдыха не было. Он так привык к этой придворной борьбе, что уже не мог жить иначе. Что бы он стал делать, если бы вдруг исчезла нужда вербовать сторонников, примирять и сталкивать людей, кого-то свергать, а кого-то тащить вверх? Сначала это было привычкой, потом стало потребностью.
   – Расскажите, что случилось между вами и графом Зубовым?
   Военная слава, как вытекало из опыта Попова, не всегда сочеталась с знанием жизни и людей. Он не ставил этого в вину Ушакову, он только сожалел об этом. Откуда человек захудалого рода, живший в таком глухом углу, как Севастополь, мог постичь всю глубину и сложность дворцовых хитросплетений? Вероятно, Ушаков из преданности к Потемкину вел себя с недостаточным тактом. Но преданность без такта, как и дружба без влияния, бесполезна для светского человека.
   Адмирал коротко и неохотно рассказал о своей беседе с Зубовым. Попов, как видно, приехал с целью исправлять его ошибку, а он не считал ошибкой то, что произошло.
   Бывший начальник канцелярии Потемкина слушал Ушакова с тем вниманием, с которым опытный наставник слушает исповедь натворившего бед воспитанника. Попов искренне желал помочь адмиралу в его трудном положении.
   – А! Он показывал вам прожект свой? – оживился он. – Это творение создано с единственной целью превзойти греческий прожект его светлости покойного князя.
   Когда, адмирал кончил, Попов некоторое время молчал. В уме его быстро созревал план тихого и незаметного обхода. В рассказе адмирала все было ясно, кроме одного: понятен ли самому адмиралу смысл его поведения.
   – Вы не правы, – сказал Попов, поднимая голову – Да, вы не правы. Самый опасный и неразумный удар – это удар в лоб. В политике таких ударов почти не бывает. Там мы пользуемся фланговыми движениями, а главное – ударами с тыла.
   Ушаков не мог бы сказать почему, но военная терминология Попова ему не понравилась. Он неожиданно вспомнил, что, несмотря на лютую ненависть к Зубову, Попов каким-то образом сохранял с ним самые деликатные отношения.
   – Я ничего не имею против ударов, я сам их наносил не раз, – отвечал Ушаков. – Я только против раболепного лобызания рук.
   – И опять вы не правы, – горячо подхватил Попов. – Если необходимо, приходится идти на это.
   – Я не знаю такой необходимости.
   Попов чуть приподнял плечи.
   – Для достижения великой цели порой следует поступаться самолюбием.
   Ему было слегка досадно, что приходится объяснять столь простые вещи.
   Но адмирал с той же насмешливой веселостью ответил:
   – Напротив, государь мой: поступаясь уважением к себе, вы отступаете и от цели своей… ежели величие ее действительно, а не мнимо.
   Как начинал понимать Попов, странное поведение адмирала диктовалось совсем не преданностью его князю Потемкину, а какими-то отвлеченными принципами. Попов встречал иногда таких людей, но они обычно долго не задерживались у источника власти и незаметно исчезали.
   Насмешливая веселость, с которой сегодня говорил адмирал, не давала проникнуть ни одному благоразумному суждению. Попов попытался поставить вопрос на почву наиболее реальную.