– Все мое ношу с собою, – сказал Ушаков.
   Безбородко прищурил маленькие свиные глазки.
   – У вас можно взять очень много. Вы предназначены для дел сугубо важных, о которых не говорят на празднествах. Мир сотрясается такими громами, кои еще никому не снились. Кто знает, кому придется ратоборствовать с ними. Вы не знаете? Я тоже. Но я предложил бы всякому, пока он жив и, славу богу, не на поле брани, вести себя, как подобает царю природы.
   – А что же ему подобает?
   – Брать все, что ему нравится, – Безбородко совсем закрыл глаза, остались только две щели, словно проткнутые ножом в свежеиспеченном хлебе. – А посему прошу вас, Федор Федорович, пожаловать ко мне запросто послезавтра.
   Колыхаясь всем телом и сверкая бриллиантами, он боком, по стене, протиснулся к выходу и исчез.
   Графиня Браницкая совсем уже забыла о своей грусти и своем трауре. Она отбыла свой долг и теперь хотела занять адмирала предметом более приятным и возвышенным. Она называла ему знаменитых красавиц и предлагала любоваться ими. Она настолько была уверена в своем превосходстве, что могла хвалить искренне чужую красоту.
   Адмирал отвечал, как умел, глядел на красавиц и думал о том, что же означает это внимание к нему высокопоставленных лиц, ибо оные персоны ничего не делают даром. Кто мог заставить их подходить с ласковыми словами к незнатному, полунищему адмиралу? Конечно, императрица. Неужели это признание? А судя по неясным намекам, его готовят к чему-то, чего он не знает, хотя и может догадываться.
   В это время взгляд адмирала остановился на одинокой молчаливой фигуре, внезапно возникшей близ сдвоенных колонн. Маленькая, с худыми, костлявыми плечами, в белом мундире с лентой и звездой на груди, она была так неподвижна, как будто ее водрузили на постамент. Тем более странным казалось ее лицо, которое ни на мгновение не оставалось спокойным. Какие-то мелкие, едва уловимые движения тревожили бледные полуопущенные веки и кожу большого лба.
   Ушаков скоро заметил, что придворные, проходя мимо, почтительно кланялись молчаливой фигуре, останавливались, что-то говорили, но не задерживались долго, словно около этого странного человека кто-то очертил невидимый круг.
   Это был генерал-адмирал флота цесаревич Павел Петрович.
   Ушаков извинился перед графиней и своей быстрой походкой подошел к цесаревичу. Он давно ждал, что ему предложат представиться начальнику русского флота, но Попов как-то заметил, что сейчас не время. Между императрицей и ее сыном отношения портились нередко. Ходили слухи (Ушакова уже познакомили с ними), что императрица хочет совсем устранить сына, назначив наследником престола своего внука Александра.
   Павел поднял на адмирала намеренно притушенный взгляд. Каждый новый человек, появлявшийся близ него, его тревожил. Он быстро прикинул в уме, какой вред может принести ему любимец его матери и Потемкина. И так как вред этот был неясен, он насторожился еще больше. Привыкнув во всем видеть скрытый и враждебный смысл, цесаревич не мог быть спокоен, пока не разгадает его.
   Быстрым и торопливым движением он протянул адмиралу маленькую худую руку.
   – Я много знаю о вас и вам завидую, – сказал Павел тихо, но очень внятно, произнося раздельно каждое слово.
   Если Салтыков, всегда старался о том, чтобы его никак нельзя было точно понять, то цесаревич, напротив, делал речь свою предельно отчетливой, чтоб ему не могли приписать того, чего он не думал говорить.
   – Вы завидуете мне, ваше высочество? – спросил Ушаков и в то же время подумал про себя, что если слухи, сообщенные ему, верны, то, пожалуй, он действительно много счастливее цесаревича.
   – Да, сударь, и зависть моя беспредельна, – ответил Павел, и горячий блеск появился в его глазах.
   Отстраненный матерью от всякой живой деятельности, цесаревич с разрешения Екатерины командовал двумя тысячами солдат. Но никто не мог догадаться, какой беспредельной и опьяняющей была его фантазия. Чем старше он становился, тем более жгучей становилась его жажда побед и славы. Он мнил себя Цезарем, Александром Македонским, Карлом Великим. Но пока он тешил себя, жизнь уходила. Ему было уже за сорок, а миг славы и величия не наступал. Тогда ему становилось страшно до бешенства, и он завидовал тем, кто был свободен и уже шел к победам.
   – Ваше высочество, для каждого приходит его час, час наибольшей удачи. Для меня он пришел не слишком рано и более принадлежит отечеству, чем мне.
   Цесаревич улыбнулся одними глазами. Он прислушивался к тому, не стоит ли кто третий поблизости. Он знал, что каждое его слово ловят чужие уши. Хотел ли адмирал своим упоминанием о поздних своих успехах сказать, что у цесаревича еще есть время для надежд, Павел не мог угадать. Если это был фаворит его матери и, следовательно, его враг, то надо было быть осторожным. Если же адмирал подошел к нему открыто и искренне, не боясь себя скомпрометировать, осторожность была еще более необходима. Цесаревич знал по опыту, что всякий его доброжелатель рано или поздно исчезал с его горизонта.
   – Признателен, сударь, за добрые сантименты ваши, – сказал Павел и поспешно чуть коснулся обшлага адмирала, словно боялся оставить на нем след, по которому можно было бы уличить его в чем-то недозволенном. Он уже жалел, что употребил такое выражение, как «добрые сантименты», потому что слово «добрый» могло намекать на особое расположение, чего не следовало делать.
   Ушаков поклонился и отступил на три шага, как полагалось при прощании с высокими лицами.
   Играла музыка. Несколько красивых и юных пар танцевали менуэт, танец, знакомый немногим, требовавший большой грации и изящества. Остальные гости не принимали в нем участия и могли любоваться ловкостью отобранных и натренированных танцоров.
   Барятинский, глядя на танцующих, тихо сказал Ушакову:
   – Сколь любезна юность! И сколь прискорбно, что она прошла… Я бы отдал все, чтоб обрести ее вновь. – Он тронул Ушакова за локоть, что на этот раз нисколько не задело адмирала. В голосе старого гофмаршала слышалась искренняя печаль о том, что жизнь ушла и все ее радости никогда не вернутся вновь.
   Адмирал следил за молодыми лицами с их свежестью, блеском глаз и, странно, не испытывал зависти. Он вспомнил себя мичманом, свои неопределенные надежды, беспричинно радостное ощущение жизни и то, как он плохо тогда понимал эту жизнь.
   Вернуть эту неясную, заполненную одними предчувствиями пору он не хотел. То, чем он обладал сейчас, он не променял бы и на юность.
   – Государыня хочет вас видеть, Федор Федорович, – раздался за ними голос Попова.
   Через широко распахнутые двери, в сопровождении фрейлин и царедворцев, императрица уже выходила из внутренних покоев в зал. Одетая в расшитый русский сарафан и телогрею с откидными рукавами, она медленно шла по ковру. Узкие модные туфли, вероятно, жали ей ногу, и Екатерина ступала с неловкой осторожностью, чуть кривя каблуками. За нею шли Зубов, Салтыков, Нарышкин и много других людей, которых Ушаков не знал.
   Он смотрел на императрицу. Ее сарафан, телогрея и блестящий кокошник казались ему такой же бутафорией, как раскрашенные камни и зеркальные гроты.
   Екатерина приблизилась к Ушакову и протянула ему для поцелуя руку.
   – Говорят, вы любите и знаете музыку? – спросила она.
   – Я немного играю на флейте, ваше величество.
   – Так пойдемте со мной. Сейчас будет опера, и мне понадобится ваша помощь.
   Екатерина взяла адмирала за руку – не за кисть, а за обшлаг, как взяла бы мать сына, не желая отпускать от себя, – но этот жест почему-то показался Ушакову неестественным и излишним.
   – Я открою вам один секрет, – близко склонившись к напудренной голове адмирала, прошептала Екатерина, когда Ушаков подвел ее к удобному креслу с высокой спинкой, и указала глазами на соседний стул. – Я никогда ничего не разумела в музыке. Но я должна поощрять равно все искусства. Таково положение государей, кои обязаны все знать и все оценивать.
   Голубые глаза Екатерины лукаво глядели в лицо адмирала.
   – Я скрываю, что ничего не разумею, – продолжала она, – и потихоньку пользуюсь умом чужим. А потому, когда надо подать знак к аплодисментам, поднесите к лицу платок. Тогда я буду твердо знать, что музыка прекрасна.
   Высокая грудь императрицы заколыхалась от тихого смеха, открытая шея покраснела, стала почти темной. Вторя смеху Екатерины, засмеялся граф Зубов, стоявший за ее креслом, засмеялись севшие рядом, по другую руку ее, Барятинский и Салтыков.
   – Я ведь не шучу, я совсем глуха к сему искусству, – сказала снова Екатерина, мельком взглянув на серьезное лицо Ушакова.
   В этом, видимо, и заключалась роль, предназначенная адмиралу на сегодня. Ему оказывали милостивое внимание, подчеркивая это внимание шутливой откровенностью и готовностью отдать свой слух под его опеку.
   – Боюсь показать себя несведущим, ваше величество, – произнес Ушаков.
   Императрица в знак протеста слегка подняла руку.
   – О нет, я вас знаю! Приготовьте платок и слушайте. Здесь в интермедию ворвалось непредвиденное обстоятельство.
   Ушаков сунул руку за обшлаг, чтобы извлечь платок и быть наготове. Увы, платка за обшлагом не оказалось. Вероятно, он забыл его в шубе.
   Адмирал обернулся к Екатерине, продолжавшей наблюдать за ним. Он растерялся, не зная, как выйти из затруднения. Императрица догадалась и, как опытный актер, использовала даже эту непредвиденную случайность. Она приложила палец к губам, затем быстрым и ласковым движением вложила в руку Ушакова свой кружевной платок. О маленькой оплошности адмирала должны были знать только он и она. Случайность лишь дала Екатерине повод придать своей доверенности к адмиралу оттенок дружеской интимности.
   Давали оперу «Диана и Эндимион».
   Едва оркестр доиграл увертюру, занавес раздвинулся, и на небольшой сцене запорхали зефиры с прозрачными крылышками из кисеи, украшенной блестками. На толстых золотых шнурах с потолка стал спускаться Амур в голубых панталонах и розовом атласном кафтане. Он держал лук и, боясь задеть за декорации, усиленно поджимал ногу.
   Ушаков вдруг ощутил к актеру нечто вроде жалости и сочувствия. Вот и сам он, адмирал Черноморского флота, тоже принужден был играть здесь какую-то несвойственную ему роль. И кто знает, не придется ли ему вот так же поджимать ногу из-за боязни совершить какую-нибудь новую оплошность?
   Он оглянулся на императрицу.
   «Пора?» – тотчас спросила она взглядом и, поняв, в чем дело, сморщила рот.
   «Мы оба люди весьма трезвые, – так прочел Ушаков в этой усмешке, – но пусть те, кому это приятно, считают человека в голубых панталонах богом любви».
   Во всякое другое время Ушаков с удовольствием слушал бы музыку и смотрел танцы. Однако поручение, которое вменила ему в обязанность императрица, ему мешало. Его сделали участником маленькой и как будто безвредной лжи, но ему было неприятно, ибо за маленькой ложью он смутно ощущал большую и далеко не безвредную ложь. Его рука с платком становилась чугунной.
   На сцену между тем вышла пухлая Диана, с ямочками на локтях, в белой короткой тунике. Когда она запела, серебряный полумесяц, прикрепленный к ее волосам, качнулся и задрожал мелкой дрожью.
   В опере не было ни основной темы, ни сложных звучаний. Подобно легким зефирам, осыпанным серебристыми блестками, фантазия творца ее переносилась от одного ощущения к другому, не задерживаясь ни на одном. Это была музыка для людей, которые хотели не задумываться, а веселиться. Тщетно было бы искать в ней больших страстей или крупных мыслей.
   Беспечно и звонко звучали рога охотниц. В музыке слышались топот погони, бег преследуемой лани. Резковатый голос Дианы прославлял любовь, за которой не было ни сильного чувства, ни искреннего волнения.
   Адмирал слушал оперу, но думал о другом. Он вспоминал слова Непенина, сказанные на прощанье перед отъездом Ушакова из Севастополя.
   Непенин был в тот день в каком-то странном настроении. Он не всегда отвечал на вопросы и то и дело протирал свои очки.
   – Не обольщайся, друг мой, вниманием сановных лиц, – сказал он адмиралу в самую последнюю минуту – Не думаю, чтобы ты полюбился там, при дворе. Слишком не к масти козырь. А посему и не ожидай от сей поездки ничего чрезмерного.
   Прав или не прав, был Непенин – судить об этом казалось преждевременным. И все же Ушаков должен был признать, что он чувствовал себя сейчас в этом дворцовом зале отнюдь не радостно и не свободно. Все было здесь чуждым, даже та хитроумная милостивая манера, с которой императрица выражала ему свое внимание.
   Он искоса взглянул на лицо Екатерины, затем на лица сидевших и стоявших близ нее придворных, увидел на каждом из них рассеянно-скучающее выражение, убеждавшее в том, что императрица и ее приближенные не слушают музыку.
   «Да ведь они все равно ничего не понимают!» – вдруг подумал адмирал.
   И нужное ему спокойствие пришло тотчас же за этой мыслью.
   Императрица вздохнула и зашевелилась в своем кресле. По этому вздоху Ушаков понял, что слишком затянул момент, когда следовало подать знак к общим восторгам.
   Тогда он, не слушая музыки, столь же решительно, как у себя на корабле, встряхнул и поднес к лицу платок.
   Екатерина выпрямилась и отчетливо ударила в ладони.
   Тотчас же сотни людей, как по команде, отозвались ей тем же. Было похоже, что под сводами дворца рушатся и раскалываются какие-то невидимые стеклянные стены.

6

   Среди резных столиков, золоченых этажерок и белого штофа с сиреневыми розами маленькая, почти юношеская фигура графа Зубова казалась лишь одним из украшений его большого кабинета.
   Он лежал в кресле, положив ноги на вызолоченный стульчик. На нем был кафтан из бледно-лилового бархата, белый камзол и шелковые чулки. Один из башмаков его висел лишь на кончике пальцев, и граф забавлялся тем, что покачивал его, стараясь не уронить.
   На ковре, у его кресла, катались, вцепившись друг другу в волосы, толстый обрюзгший карлик и мальчик-арап. Карлик пронзительно, как свисток, взвизгивал и пыхтел. Арап, в бешенстве сверкая белками, старался укусить его за щеку. Зубов смеялся и время от времени кидал в них то книгой, то яблоками из стоявшей на столе вазы.
   – Его превосходительство контр-адмирал Ушаков, – доложил камердинер. Зубов кивнул головой.
   – Убери, – указал он на карлика и арапа.
   Когда адмирал входил в кабинет, два лакея вынесли визжащий, так и не расцепившийся комок, из которого на мгновение показались две всклокоченные головы.
   Зубов хотел было встать навстречу гостю, но башмак как раз в это время упал с его ноги.
   – Простите, ваше превосходительство, как видите, я сейчас хром, – сказал он ласковым грудным голосом и посмотрел на адмирала широко открытыми красивыми глазами, какими смотрят женщины, когда хотят нравиться.
   – К вашим услугам, ваше превосходительство, – отвечал адмирал каменным тоном солдата.
   Несмотря на ласковые слова, прием ему не понравился, и главным образом оттого, что Зубов так и остался лежать перед ним в одном башмаке.
   Однако Зубов действительно хотел быть ласковым. Он отозвался с большой похвалой об уме и способностях адмирала. Заметил, что всегда ценил Ушакова, даже когда тот не мог об этом подозревать.
   Получалось, что Зубов чуть ли не первый открыл адмирала, как некогда Колумб открыл Америку.
   Та самодовольная непринужденность, с которой распространялся об уме Ушакова двадцатипятилетний генерал, не могла быть приятной. Но в эту минуту Ушакова занимал вопрос более важный. Вчера Попов шепнул ему, что есть предположение назначить Зубова наместником Новороссии. Будет ли он одновременно начальником флота, Попов не знал. Но Ушаков уже не сомневался, что самые худшие предположения его осуществятся.
   С нетерпением и досадой слушал он похвалы своему уму, глядя упрямыми серыми глазами не в лицо фавориту, а на корешок лежавшей на столе книги.
   – Не хотите ли полюбопытствовать, ваше превосходительство? – спросил Зубов, проследив его взгляд и протягивая книгу.
   Это был «Дух законов» Монтескье.
   – Разум сего мужа мало кем превзойден, – сказал Зубов, и лицо его стало мечтательно-задумчивым. Эта мечтательность всегда появлялась, когда речь заходила о возвышенных предметах. Он коснулся слегка взглядов знаменитого философа, отметив, что Монтескье сочетал великий разум с великим сердцем и твердость духа с милосердием.
   «Все это, конечно, вступление, – думал Ушаков. – И скоро ли этот купидон дойдет до дела, неизвестно. Как все неумные хитрецы, он без всякой надобности будет делать круги, прежде чем подойти к цели вплотную. Ну что ж, начнем с Монтескье».
   И адмирал очень вольно и непринужденно продолжил похвалы знаменитому философу, начатые Зубовым. Таких похвал можно было составить сотни, и все они могли относиться к кому угодно.
   Зубов был доволен беседой. Ему говорили, что победитель турок очень строптив. Оказалось, однако, что он превосходно умеет вести приятный разговор, высказывая никого не задевающие общие суждения. Сам Зубов не любил никакой излишней определенности мысли, если не был твердо убежден, что определенность эта исходит от императрицы.
   С тех пор как из рядового гвардейского офицера он стал едва ли не вторым лицом в империи, Зубов никогда не знал покоя, и все силы его были направлены на то, чтоб не выпустить из рук своей головокружительной удачи. Вряд ли существовал на свете столь пламенный влюбленный, который бы с такой мучительной тревогой наблюдал за малейшим изменением лица возлюбленной, с какой следил Зубов за самой ничтожной тенью болезни или усталости в чертах императрицы. Самое легкое ее недомогание заставляло его холодеть от страха. Он знал, что смерть Екатерины будет его гибелью.
   Не меньше смерти покровительницы он боялся соперников. Ревность его была подозрительной, мстительной и никого не щадила. Как всякая ревность, она была бессознательным ощущением собственной неполноценности. Ему не казалось страшным, что могут найтись люди красивее, его страшили умники. Красивых фаворитов было много, и все они исчезали, поблистав год или два, а Потемкин двадцать лет держал в руках волю и разум императрицы.
   Платон Зубов не был подготовлен к такой роли. До своего «случая» он жил, как большинство гвардейцев: кутил, играл в карты и ездил к женщинам. Став в одни сутки государственным человеком, Зубов сначала растерялся. Надо было не только думать, но и составить какое-то мнение о вещах, о которых раньше он не имел никакого понятия. Его покровитель граф Салтыков пришел ему на помощь, доказав с полной очевидностью, что если простому офицеру нет никакой надобности в собственных мыслях, то человеку высокого положения иметь свои мысли даже опасно.
   Сам Салтыков жил и делал карьеру при двух императрицах и одном императоре. Он не только уцелел, но от каждого из них получал всевозможные милости и награды. И все это потому, что он не только не высказывал ни разу в жизни своих мыслей, но никогда их не имел. Однако Зубов поверил ему не сразу. Тогда еще был жив Потемкин.
   – Да, но он не переживет трех императоров, – сказал Салтыков, очень ловко засовывая в нос табак большим пальцем, похожим на крепкий сучок.
   – Он может пережить мою фортуну, – возразил Зубов.
   Салтыков оглядел его с ног до головы и понюхал свою верхнюю губу. В его расчеты не входило, чтобы Потемкин пережил фортуну «крестника». Он подумал, вытер всегда влажный нос батистовым платком и снова оглядел Зубова. Пожалуй, действительно мало красивого профиля и стройных ног для того, чтоб счастье было длительным. Вслух он этого, впрочем, не сказал.
   Тогда Зубов обратился к философам. Это было порождено надеждой, что они помогут ему наилучшим образом удержать свое положение. Но так как он почти ничего не читал раньше, то Дидро и Монтескье скоро привели его в полное изнеможение. Философы своего ума никому не передавали, и Зубов понемногу стал презирать все умы вообще.
   – Течение времени изменчиво, – сказал Салтыков, и снова был прав.
   Зубов страшился напрасно. Он попал как раз в свой час. Время, когда императрица заигрывала с философами, прошло. Подавленная страхом перед французской революцией, она стала бояться каждой новой мысли, как бы та ни была скромна. А так как страх порождает ненависть, то она возненавидела всех, кто брался за перо. Эти люди, по ее мнению, приносили государям больше зла, чем война.
   Поэтому Зубов в присутствии Ушакова весьма вольно обращался с Монтескье и, похвалив его, тотчас отметил главный недостаток:
   – Как ни глубока мудрость сего мужа, – сказал он, – простое прекрасное сердце всего превыше. – Он улыбнулся, показывая этой улыбкой, что подозревает такое сердце у адмирала.
   – Вы правы, ваше сиятельство, простота есть высшая мудрость, – ответил адмирал. Но хотя он действительно так думал, ему почему-то стало мучительно стыдно за свои слова.
   Зубов кивнул головой с явной благосклонностью.
   – Мне особенно приятно узнать мысли ваши, – продолжал он, помолчав, – ибо я всегда любил флот и попечение о нем почитал одной из главнейших забот наших. Не только ваши виктории, но и все, что было на море, я ношу в моей памяти.
   Как будто желая окончательно уверить в этом собеседника, Зубов изложил свои мысли по поводу действий французского адмирала Турвилля в сражении с англоголландским флотом у мыса Ла-Гог в 1692 году, причем Зубов строго осудил Турвилля за ошибки, вследствие которых английский адмирал Руссель разбил французский флот и уничтожил много его кораблей. При этом Зубов небрежно расправлял свои кружевные манжеты и всем своим видом давал понять, что будь он на месте адмирала Турвилля, мировая история пошла бы более верным путем.
   Подобно многим боевым морякам, Ушаков особенно не любил тех, кто достигал победы, водя пальцем по географическим картам. Еле сдерживаясь, он сказал:
   – Адмирал Турвилль не столь виновен, сколь может казаться, ибо обстоятельства весьма мало ему благоприятствовали. Состояние кораблей его…
   – Да, именно о состоянии кораблей, но наших, а не французских, и хотел я поговорить с вами, – прервал Зубов и придвинул к себе небольшую хрустальную вазу-Флот нуждается в особых попечениях, ибо ему предстоит многое совершить.
   Слегка закусив белыми зубами ноготь на мизинце, Зубов сказал:
   – Дабы устранить все, что препятствует успехам флота, я бы хотел знать ваши предположения. По желанию нашей августейшей монархини, отныне я буду руководить Черноморским флотом.
   Как ни был подготовлен к этому адмирал, он не сразу мог произнести обязательные слова:
   – Я рад услышать это, ваше сиятельство.
   Зубов заметил, что пауза была слишком длинной, приметил и то, что адмирал был явно подавлен, но не знал, как расценить эту подавленность.
   – Я вас слушаю, почтеннейший Федор Федорович, – еще раз напомнил он и опустил руку в вазу. Сквозь тонкий хрусталь вазы просвечивало какое-то странное мерцание, словно в ней горел белый огонь.
   Голосом тем более тихим, чем больше закипала в нем кровь, Ушаков заговорил о нуждах русского флота: штаты недостаточны, их следует увеличить, а при постройке новых кораблей надо иметь в виду, что малая скорость хода часто мешала завершить победу, ибо турки только потому могли бежать и скрыться от преследования.
   Зубов вынул руку из вазы и раскрыл ладонь. На ней сверкнула целая горсть бриллиантов.
   Ушаков запнулся. Игра с драгоценными камнями была явно некстати.
   – Я слушаю, слушаю, – повторил Зубов, пошевеливая пальцами и глядя, как драгоценные камни, сверкая, падают обратно в вазу.
   Адмирал продолжал свое повествование о неустройствах флота, невольно прерывая себя, как только фаворит, набрав камней в ладонь, начинал ссыпать их обратно.
   Зубов соглашался с каждым его словом, обещал все устроить с величайшей щедростью, прислать новых инженеров, добиться нужных сумм и увеличить штаты, чтобы боевая мощь флота была достойна великой Российской империи, чего не наблюдалось при князе Потемкине.
   – Я бы просил вас составить подробную записку о том, что вы мне сказали. Я доложу государыне и уверен, что все неустройства усилиями нашими будут исправлены, – мягко и задушевно сказал Зубов.
   «Ничего ты не исполнишь, герой алькова, ничего, – думал Ушаков. – И не проведешь меня своей хитростью, хотя она и заменяет у глупых людей ум. И чего ты хлопочешь, борясь с покойником? Ведь живой гальюнщик всегда сильнее мертвого императора. И борьба твоя – борьба глупая. И ведешь ты ее от превеликого страха, уже не отличая настоящих врагов от пустого места. Когда же ты скажешь наконец, что тебе от меня нужно?»
   Один из камней, которыми забавлялся Зубов, упал на ковер. Он сверкал там, точно чей-то насмешливый глаз.
   Зубов мельком взглянул на Ушакова.
   Но ничто не могло заставить адмирала нагнуться за случайно оброненным камнем. Камень так и остался лежать на ковре, сияя оттуда целым пучком острых, как иголки, лучей.
   Ушаков и не заметил, как очутилась в руках Зубова какая-то тетрадь. Крупным канцелярским почерком со множеством хвостиков и крючков на ней было написано: «Общие политические соображения».
   Эта надпись, вероятно, не принадлежала графу Зубову, но буквы, похожие на цепляющиеся лапки, сразу настроили адмирала враждебно к «Общим политическим рассуждениям». «Новый прожект, – иронически подумал адмирал. – Нет такого мозгляка, который не писал бы прожектов».