Ничего не отвечал я на эти слова, но дервиши просто были в скотском опьянении, и потому я очень сомневался в истине слов его.
   Я дал клятву хранить молчание обо всем, был одет и представлен моим товарищам. Я скоро узнал, что все они были редкие развратники, они вдавались во все пороки и смеялись над каждой добродетелью. Они жили в праздности приношениями народа, который был вполне убежден в их святости.
   Старик с белой бородой, глава их, один не предавался порокам. Он пережил пороки юности и из одной крайности впал в другую: он имел ненасытную алчность к деньгам.
   Я должен признаться, что общество и образ жизни этих людей были мне гораздо более по нутру, нежели бдение, скудная пища и беспрерывные молитвы, которыми стращал меня старик, и скоро я превзошел всех в обманах, плутнях и притворстве и приобрел тем общую любовь братии.
   Нужно заметить Вашему Благополучию, что секта, к которой принадлежал я, известна была под именем ревущих. Вся наша обязанность состояла в том, чтобы реветь во все горло, как шакал или гиена, реветь до тех пор, пока упадешь на землю в действительных или притворных конвульсиях. Мое рычание почиталось ужаснейшим и необыкновеннейшим, дотоле еще неслыханным, и святость, которой меня окружили, увеличивалась вместе с успехами в этом реве.
   Братство готовилось в дорогу к Скутари, настоящему его местопребыванию, и дней через десять после моего вступления в сообщество они пустились в дорогу. Мы редко где останавливались, и то разве для того, чтобы опорожнить бурдюк с вином. После очень утомительного восьмидневного странствования мы пришли в Константинополь, переправились через Босфор и наконец достигли места жительства нашего ордена.
   Жители, знавшие главу ордена и многих из братии, приняли нас с радушием.
   Ваше Благополучие должны знать, что жители во всех случаях спрашивали у дервишей совета, даже делали их своими банкирами, вверяя деньги на сохранение. Наш глава (имя которого, как я думаю, говорил вам уже прежде, Улу-биби) имел у себя на сохранении большие суммы, вверенные ему знакомыми. Но очень трудно было получить их от него обратно, потому что скупость побуждала его присваивать их себе, а если кто и получал, то всегда с убытком.
   Не прошло нескольких месяцев, как я поселился в Скутари, а успел уже приобрести себе славу своим неподражаемым ревом и продолжительностью конвульсий.
   Я так часто находился в этом состоянии, что оно сделалось от привычки настоящими конвульсиями и настоящим изнеможением; несмотря на это, дух мой был деятелен по-прежнему, и даже впадая в свой привычный припадок, я был погружен в море сомнений.
   В этом изнеможенном состоянии я сомневался во всем. Сомневался в том, были ли мои конвульсии притворные, или настоящие; сомневался в том, спал ли я, или нет; сомневался в том, нахожусь ли я в забытьи, или в другом мире, мертв ли я, или…
   — Друг Гудузи, — прервал Мустафа, — нам желательно знать сущность твоей истории, а не твои сомнения. Не правда ли, Ваше Благополучие? Все эти сомнения, предложения и тому подобное — пустяки.
   — Правда, правда, — сказал паша.
   — Иногда думал я, что добрался до сущности дела; но оно, подобно угрю, вывертывалось у меня между пальцев.
   — Так сделай милость, братец, говори нам дельное, что не вывертывалось у тебя, и рассей туман своих сомнений перед лучезарным величием нашего паши, — сказал опять Мустафа.
   Однажды сидел я на могиле одного правоверного и грелся на солнце, светлые лучи которого озаряли мою душу; ко мне подошла какая-то пожилая женщина и начала говорить со мной.
   — Приветствую приход твой! — сказал я.
   — Счастлива ли моя встреча? — спросила она.
   — Очень, — отвечал я.
   Она села подле меня и с четверть часа хранила молчание.
   Наконец, сказала: «Велик Бог!»
   — И Магомет пророк его! — присовокупил я. — Во имя Аллаха, чего желаешь ты?
   — Где святой муж? Я принесла деньги, которые хочу отдать ему на хранение. Могу ли говорить с ним?
   — Он совершает свою молитву; но что в том? Разве я не подобен ему? Разве я не бодрствую, когда он молится? Мишаллах, видит Бог, мы равны. Дай кошелек.
   — Вот он, — сказала женщина, вынимая деньги. — Семьсот цехинов, приданое моей дочери. Но есть на свете злые люди, которые крадут; есть и добрые, которым могу доверить их. Не правда ли?
   — Совершенная правда, — отвечал я, — и Бог велик.
   — Не угодно ли вам пересчитать?.. Счет верен, — сказала она.
   Я пересчитал деньги и всыпал их снова в кошелек.
   — Совершенно верно. Теперь позвольте попросить вас оставить меня. Мне нужно вернуться к себе.
   Старуха удалилась, благодаря Аллаха, что деньги ее в верных руках, но, судя по мыслям, толпившимся в голове моей, я сомневался в этом.
   В сомнении сел я. Я сомневался в честном приобретении этих денег старухой; был в нерешительности, вручить ли мне их главе дервишей, или удержать у себя, и не будет ли от того худых последствий для меня? Также сомневался я…
   — Я нисколько не сомневаюсь в том, что ты удержал их у себя, — прервал Мустафа. — Не так ли?
   — Конечно.
   Мои сомнения скоро рассеялись. Я рассудил, что семьсот цехинов этой старухи, в соединении с четырьмястами оставшимися у меня, умножатся со временем, и что мне надоела уже жизнь ревущего. Я закричал в последний раз, чтобы глава наш знал, то я гут, и без дальнейших размышлений удалился.
   Я отправился на базар; в одной лавке купил себе платье, в другой шаль, в третьей тюрбан; снял одежду дервиша, поспешил в баню и, пробыв некоторое время под бритвой цирюльника, вышел оттуда совершенно другим. Никто не мог узнать в молодом турке отвратительного дервиша Я прибыл в Константинополь, где зажил славно.
   Я увидел, что в свете нужно обладать не одним ятаганом, но и мужеством, и по временам пускать его в ход в ссорах, в которые впутывало меня неумеренное употребление воды гяуров, по всегда оказывалось, что, несмотря на то, что у меня львиный голос, сердце мое было подобно воде, и перст презрения слишком часто укатывал на бороду хвастуна
   Однажды вечером, поссорясь в кофейном доме, я обнажил ятаган, по, не имея достаточно мужества противостоять моему противнику, уже хотел ретироваться, как проклятый успел нанести мне удар своим оружием, которое, рассекши пополам тюрбан, глубоко проникло в мою голову. Увлекаемый страхом и болью, пробежал я много улиц; вдруг наткнулся я на что-то, опрокинутое мной, и растянулся во весь рост.
   Я вскочил и увидел, что то был человек. Он был еще жив, и я в несказанном испуге принял его за самого шайтана Но если это и не был сам черт, то, конечно, сын его, потому что то был неверный гяур, собака. Одним словом, то был франк-лекарь, приобретший огромную славу своим леченьем от всех болезней, в чем, как говорили, пособлял ему сам дьявол.
   — Ланетби шайтан! Проклятие дьяволу! — сказал Мустафа, отняв ото рта чубук и плюнув
   — Аллах таиб! Совершенная правда! — сказал паша.
   — Я был так уверен что эта тварь не здешнего мира, что хотел нанести ему удар ятаганом, думая, что при прикосновении правоверного он обратится в прах и исчезнет. Но случилось противное. Он тотчас поднялся на ноги, отпарировал удар палкой с золотым набалдашником и отвесил мне такой удар по голове, что я без чувств упал на землю.
   Когда я пришел в себя, то увидел, что лежу на рогоже в одном из домов, находящихся близ того места. Мой противник стоял передо мной и накладывал на рану пластырь
   — Это ничего, — сказал он, перевязывая мне голову. Но я чувствовал такую боль и был так слаб от потери крови, что, несмотря на ею слова, очень в том сомневался.
   Описывать ли мне этого сына сатаны? И не будете ли вы сомневаться в подлинности слов моих? Бе хезм, головой отвечаю, что не лгу. Его нельзя назвать мужем, потому что у него нет бороды. На голове его вместо тюрбана была какая-то сетка, к которой были прикреплены волосы люден, уже лежащих в могилах, и на которую каждое утро он сыпал муку, чтобы питать тем свой мозг. Около шеи был у него кусок полотна, затянутый наподобие шнурка для того, чтобы правоверный при встрече с ним не мог отрубить ему голову. Одежда его была адского черною цвета и плотно лежала на теле, однако в своей земле он должен быть каким-нибудь важным лицом, чем-нибудь вроде двухбунчужного паши, потому что два хвоста висели у него сзади. Один вид его вселял страх. Он не боится ничего, входит в зачумленный дом, дотрагивается до зараженных, подойдет к постели, и больной встает и начинает ходить Он противостоит судьбе, и никто не знает, что с ним станется, пока лекарь не откроет ему того. В руке у него ключ ко вратам на поля смерти Ну, что еще остается сказать о нем? Он скажет: ? Живи! » — и правоверный живет; скажет: «Умри! » — н гурии уносят тою в рай.
   — Да это поклонник дьявола! — воскликнул Мустафа
   — Плюю на него и могилы отцов его! — присовокупил паша.
   — Четырнадцать дней пробыл я в руках его, пока не получил столько сил, чтобы быть в состоянии выходить. Хаким в совершенстве знал наш язык и однажды сказал мне:
   — Ты более способен лечить раны, нежели наносить их. Ты поступишь ко мне в услужение; прежний помощник мой ушел от меня.
   Я согласился, надел смиренную одежду и несколько месяцев прожил у фрэнковского врача. Мы много путешествовали, потому что он нигде не оставался долгое время. Вместо того, чтобы бегать от чумы, он везде следовал за ней, и я страшился, чтобы при лечении других не умереть самому, а потому решился при первом удобном случае оставить его. Я уже успел научиться от франка-лекаря многим чудным вещам: я узнал, что кровь необходима для жизни, что человек без дыхания должен умереть, что лихорадку должно лечить белым порошком, а понос — черными каплями.
   Наконец мы прибыли в этот городок, и когда, дня два тому назад, толок я в ступке терпения лекарство наблюдения, приказал мне мой учитель взять инструменты и следовать за ним.
   Я шагал по улицам за ученым Хакимом, пока наконец мы приблизились к полуразвалившемуся домику в самой глухой части города, которым так мудро правит Ваше Благополучие. Нас . встретила старуха с просьбами и плачем и повела к кровати, на которой лежало создание, прекраснее самих гурий.
   Старуха предложила лекарю через занавес пощупать у больной пульс; но он засмеялся ей в бороду — хотя у ней не было вовсе бороды — отдернул занавес и схватил ручку, которая была так мила и так нежна, что из нее сам пророк не погнушался бы принять небесного пилава, который приготовляется там для правоверных. Лицо больной было закрыто, и франк велел снять покрывало Старуха сначала тому противилась, но когда он повернулся к больной спиной и хотел оставить ее, то любовь старухи к дочери преодолела все религиозные условности, и она согласилась допустить неверного снять с больной покрывало.
   Красота неземная поразила глаза мои, я был совершенно очарован и мечтал просить больную себе в жены, но франк желал только взглянуть на язык ее. После чего он отвернулся от нее с таким же хладнокровием, как бы перед ним лежала околевающая собака.
   Он велел мне перевязать ее руку и наполнил чашку золотой кровью красавицы. После чего дал старухе белый порошок и сказал, что придет еще. Я протянул руку за золотым, но должен был опустить ее пустой!
   — Мы бедны! — сказала старуха Хакиму. — Но Бог велик!
   — Мне не нужно ваших денег, добрая женщина! — сказал он. — Я вылечу вашу дочь.
   Тут подошел он к кровати больной, утешал, ободрял ее и уверял, что все будет хорошо.
   Девушка отвечала голосом столь же восхитительным, как голос соловья, что она может доказать ему свою признательность одной благодарностью и мольбами ко Всевышнему.
   — Да, — сказала старуха. — Злой дервиш из секты ревущих в Скутари похитил все, чем могли мы поддерживать свое существование. То было приданое моей дочери, семьсот цехинов в кошельке из козьей шкуры.
   Тут ее пожелания полились рекой, и чего не желала она! Чтоб собаки облаяли ее гадкую харю! Она кляла отца моего, мать мою и их могилы. Призывала бесчестье на моих сестер и язву на весь мой род. Меня величала самим сатаной и другими, не менее лестными именами. Ужасно было слушать ее проклятия.
   Я надвинул тюрбан на глаза, чтобы она как-нибудь не узнала меня, и поднял одежду, чтобы закрыть лицо и защитить себя от проклятий, сыпавшихся на мою голову.
   Подняв одежду, я случайно открыл мешок, висевший на моем кушаке. В этом мешке были деньги не только старухи, но и мои собственные.
   — Машаллах! Как дивен Бог! — завизжала старая ведьма, львицей бросилась на меня и вцепилась когтями в лицо.
   Что мне сказать еще? Соседи сбежались; меня, франкского доктора и старуху потащили к кади. Мешок с деньгами был у меня отобран. Хаким уволил меня; испотчевав сотней ударов по пяткам, отпустил меня и кади. Таково было предопределение, и история моя окончена.
   — Может раб Вашего Благополучия удалиться? — спросил Гудузи.
   — Нет! — воскликнул паша. — Клянусь моей бородой, мы должны, Мустафа, узнать об этом обстоятельнее. Гудузи! Скажи, какое решение принял кади? Уши наши открыты для слов твоих.
   — Кади решил дело так. Я украл деньги и потому должен был нести заслуженное наказание. Но так как мешок при возврате его старухе должен был вмещать в себе семьсот цехинов, а в нем найдено более тысячи, следовательно, деньги не могли принадлежать ей. И потому он задержал их до отыскания настоящего хозяина. На доктора наложен был штраф в пятьдесят цехинов за то, что он видел в лицо турчанку, и в пятьдесят цехинов за то, что он пожал плечами. Девушка была взята в гарем кади как сообщница в этом преступлении, а старухе советовали отправиться домой. Все присутствовавшие объявили, что приговор дала сама мудрость; что касается меня, то я очень сомневаюсь в этом.
   — Мустафа, — сказал паша, — прикажи представить пред глаза наши кади, франкского доктора, девушку и мешок с деньгами. Мы должны разобрать это дело.
   Отданы были нужные приказания, и не прошло часа, в продолжение которого паша и Мустафа молча курили трубки, как кади с другими явился в диванной зале.
   — Да не уменьшится тень Вашего Высокомочия! — сказал кади.
   — Мобарек, будь счастлив! — сказал паша. — Что нам делать, кади? Мешок с деньгами и девушка не были представлены нам при суде. Есть разве у тебя тайны, подобные тем, которые были сокрыты в колодце кошана? Говори, что за грязь ел ты?
   — Что сказать мне? — отвечал кади. — Я просто грязь; здесь деньги, здесь и девушка. Неужели паша должен быть утруждаем криком каждой женщины, или каждую пару золотых должно представлять ему? Мин Аллах! Избави Бог! Разве я не принес денег, даже целых семь мешков? Могла ли девушка, близкая к смерти, тощая, как собака на базаре, предстать пред светлые очи Вашего Благополучия? Разве теперь она не здесь? Не правы слова мои?
   — Умно сказано!.. Кади Муракас, можешь идти. На франкского врача был наложен новый штраф в сто цехинов. Пятьдесят за то, что щупал пульс у девушки, и пятьдесят за то, что глядел у нее язык. Молодая девушка принуждена была отправиться в гарем паши, старуху отпустили с позволением ругаться сколько душе ее угодно, а Гудузи с одобрением сомневайся во всем, исключая правосудие паши.

Глава XVII

 
   — Машаллах! Хвала Аллаху! Наконец мы избавились от этой собаки с его сомнениями, — сказал паша. — Куря трубку надежды и достигнув наконец залы мудрости, я решил, что этот человек, сомневающийся во всем, не может быть правоверным. Сожалею, что не отправил его к муллам: его бы посадил на кол, что доставило бы нам, при недостатке в нынешний день подобных приключений, приятное препровождение времени.
   — Велик Бог! — отвечал Мустафа. — Это рассеяло бы много сомнений. Но у меня есть в запасе еще один неверный, который рассказывает чудные вещи. Его поймали, как дикого зверя. Это франк, и путешествовал не менее сына шайтана, Гуккабака. Собаку нашли на улице; он лежал, опившись воспрещенного напитка. Кади хотел было отколотить его палками, но он остервенился, подобно льву, и всех приступавших к нему кидал, как щепки, пока наконец не упал на землю и никак не мог подняться на ноги. Кади принужден был представить его сюда. Он говорит только на языке франков, но солнцу, освещающему меня, известно, что я был в земле франков, и — иншаллах — по милости Аллаха могу передать его слова Вашему Благополучию.
   — Но что это за человек, Мустафа?
   — Это бай-бай, пивная бочка, дюжий детина. Он находился на военных судах франков. В одной руке у него фляжка с запрещенным напитком, другой он грозится рабам, погоняющим его толстой дубиной. Рот его набит драгоценными кореньями, которыми наполняем мы трубки, а волосы висят по плечам и спине.
   — Хорошо, пускай введут его сюда, но поставь вблизи стражу. Подай мне трубку. Нет Бога кроме Аллаха! — продолжал паша, подставив кружку, чтобы наполнили ее. — А фляжка уже к концу? Поставь стражу и вели ввести неверного.
   Через несколько минут стража ввела в диванную залу дюжего английского матроса. Он был одет в обыкновенное матросское платье, и волосы его висели по спине и плечам. Обращение стражи было ему очень не по нутру, и при каждом толчке он зверски озирался.
   Матрос был трезв, но по глазам видно было, что он только что проспался. Мужественное лицо его от огромной жвачки табака за правой щекой представлялось в самом неестественном виде.
   Когда он был уже довольно близко от паши, стража выпустила его из рук. Он встряхнулся, поддернул шаровары и сказал, кидая на них яростные взгляды: «Наконец-то вы, бестии, оставили меня в покое!» Мустафа заговорил с ним по-английски и сказал, что он находится перед лицом Его Высокостепенности, самого паши.
   — Что?.. Этот старый хрен, окутанный шалью, паша?.. Черт возьми, да я за него не дам и пустого ореха! — И матрос начал с любопытством осматривать залу и, казалось, вовсе забыл, что он так близко от человека, которому стоило сделать знак, и голова слетела бы с плеч.
   — Мустафа, что говорит франк? — спросил паша.
   — Он вне себя от изумления при виде такого блеска, окружающего вашу высокую особу.
   — Клянусь Аллахом, умно сказано!
   — Думаю, что мне можно бросить якорь, — сказал матрос и сел на ковер. — Вот гак, — продолжал он, поджав под себя ноги. — Здесь люди сгибают канат накрест, отчего же и мне не быть таким же глупцом, как вы? Не худо бы и мне пускать такие же облака дьма, какие пускаешь ты, старый козел.
   — Что говорит гяур? Что он за собачий сын, что осмелился сесть в моем присутствии? — воскликнул паша.
   — Он говорит, — сказал Мустафа, — что в их земле никто не смеет стоять перед франкским королем; глубокое уважение клони г его к земле, ноги отказываются служить, и он склоняется в прах перед особой Вашего Высокомочия. Все, что говорит он, совершенная правда: я путешествовал по их земле и видел, что этот обычай точно существует у столь необразованной нации. Машаллах! Он весь — страх и благоговение.
   — Клянусь бородой пророка, его вид вовсе того не показывает! — воскликнул паша. — Но, может быть, это тоже входит в число их обычаев?
   — Бехезм! Отвечаю глазами, что это совершенно так! — сказал Мустафа. — Франк, — продолжал он, — паша велел привести тебя сюда для того, чтобы услышать от тебя описание всех чудес, виденных тобой. Лги — и тебя наградят золотом.
   — Лгать! Хорошо, я мастер на это, но у меня горит во рту от жажды, и если я не промочу горла, то, клянусь самим сатаной, вы не услышите от меня ни полслова. Можете сказать это и старой козлиной бороде.
   — Что говорит сын шайтана? — спросил нетерпеливо паша.
   — Неверный говорит, что присутствие Вашего Благополучия так ошибло его, что язык прилип к гортани. Он просит воды, чтобы оправиться и иметь возможность говорить.
   — Дать ему воды, — сказал паша.
   Но Мустафа знал, что матрос не удовольствуется чистой водой, и потому продолжал:
   — Раб ваш должен уведомить Ваше Благополучие, что в земле франков не пьют ничего, кроме водки, которую правоверные вкушают лишь по временам.
   — Аллах акбар! Ничего, кроме водки! Что же делают они с простой водой?
   — У них ее нет, разве только та, которая падает с неба. Реки там все имеют ту же крепость, как водка.
   — Машаллах! Чуден Бог! Желательно $ы было иметь нам такую реку. Принести водки! Мне любопытно скорее услышать его историю.
   Принесли фляжку водки и подали ее матросу. Он приложил флягу ко рту, и количество, которое он выпил, прежде чем отнял ее, чтобы перевести дух, совершенно уверило пашу в истине слов Мустафы.
   — Не худо! — начал матрос, поставив фляжку между ног. — Теперь, пожалуй, я готов лгать старой козлиной бороде, сколько душе его угодно.
   — Что говорит гяур? — прервал его паша.
   — Что он намерен положить к стопам Вашего Благополучия чудные происшествия его жизни и что он надеется, что лицо его озарится, прежде чем оставит он ваше высокое присутствие. Франк, можешь начинать.
   — Лгать, пока не почернею. Хорошо, если того желаете. Но меня, старый хрен, зовут Билл. Да от вас, турок, лучшего и ждать нельзя. Но прежде хочу я спросить вас об одном. За несколько дней перед этим, когда я был на борту одного фрегата в Дарданеллах, спросили мы о том, к какой религии принадлежите вы. Ганс Зомс говорил, что вы нехристи, а если и христиане, то католики. Но не думаю, чтобы он говорил правду: как ему это знать, когда он был на морской службе не более семи недель? Но кто вы такие, смею спросить?
   — Что говорит он? — нетерпеливо спросил паша.
   — Он говорит, — сказал Мустафа, — что считает себя несчастным, что родился не в земле правоверных, а на туманном сыром острове, где солнце никогда не светит и где такой холод, что небесная вода падает к ним жестка и холодна, как камень.
   — Поэтому-то они и не пыот ее. Машаллах! Велик Бог! Вели ему продолжать.
   — Паша приказал сказать тебе, что религия наша учит тому, что нет Бога, кроме Аллаха, и Магомет пророк его, и желает, чтобы ты начал свою историю.
   — Об этом малом, кажись, я никогда не слыхивал; ну, да нет нужды, расставляйте уши и слушайте.
История английского матроса
 
   Родился я в Шильдсе, выслужил время учения на одном корабле в его гавани и поступил в экипаж маленького ливерпульского судна, предназначенного для торговли невольниками. Мы отплыли и достигли африканских берегов. Стеклянные бусы, водка и порох скоро кончились, и в короткое время корабль был нагружен. Но в день отплытия нашего в Гаванну между неграми появилась зараза; и не удивительно, если подумать, как бедные дьяволята были натисканы в трюм, словно сельди. Мы открыли люки и многих вывели на палубу. Но ничто не помогло, они умирали, как зачумленные овцы, и мы кидали через борт ежедневно человек по тридцать. Многие добровольно бросались в море. Целые отряды акул следовали за кораблем, чудовища прыгали на поверхность воды и ныряли, терзая еще теплые тела черных, и плескались в теплой воде, смешанной с кровью.
   Наконец у нас не оставалось ни одного невольника, и мы вернулись за новым грузом. Мы были от земли еще в дне плаванья, когда заметили две лодки, шедшие у нас под ветром. Они подавали сигналы, требуя помощи, и были полны людьми.
   Мы пошли к ним и приняли к себе людей.
   Они были французами, тоже торговавшими невольниками. Судно их получило пробоину и пошло ко дну.
   — Ну, переводи пока это старому дураку, а я тем временем промочу горло.
   Мустафа передал слова рассказчика паше, и матрос, после доброго глотка водки, продолжал.
   Нам не очень хотелось иметь этих французских висельников у себя на борту, тем более, что их было столько же, сколько и нас. Уже в первую ночь подслушал один из прислуживающих на корабле негров, знавших по-французски, как они сговаривались отправить нас к черту и завладеть кораблем. Лишь только мы узнали об этом, судьба их была решена.
   Мы собрались на палубе, заперли люки, схватили французов, бывших на палубе, и в продолжение получаса все они должны были прогуляться по доске.
   — Я не понимаю тебя, — сказал Мустафа.
   — Это оттого, что ты не моряк. Ну, попробую объяснить как можно короче, что значит гулять по доске. Мы взяли широкую доску и конец ее выставили за борт корабля, намазав его сперва хорошенько жиром. После чего пускали на нее французов, завязав им глаза, и желали им единственно из вежливости, по-ихнему же, «bon voyage». Они шли по ней, пока не сваливались в море, где акулы съедали их, хотя и предпочитали негров прочим.
   — Что говорит он, Мустафа? — прервал его паша. Мустафа передал слова матроса.
   — Хорошо! Желал бы я посмотреть на эту прогулку, — заметил паша.
   Спровадив французов, направили мы корабль в гавань, откуда скоро отплыли с новым грузом. После удачного перехода продали мы наших невольников в Гаванне. Но эта служба мне была не по нутру, я оставил корабль и вернулся в Англию.
   Возвратившись, наткнулся я на Бетти. Она была хорошей женщиной, и я привязался к ней. У нас была знатная свадьба, все шло хорошо, пока водились деньжонки. Но пришлось туго, и я снова пустился в море, чтобы добыть их побольше.
   Вернувшись, нашел я, что кровать моя была не совсем такова, какой должна быть. Я откланялся Бетти и был таков.
   — Зачем же ты не зашил ее в мешок? — спросил паша, когда Мустафа передал ему слова матроса.
   — Что? Зашить ее в мешок!.. Нет, так плоха она не была! — сказал матрос.
   Я поступил опять на корабль и в три года накопил порядочно деньжонок, и решился, чтобы поскорее сбыть их с рук, еще раз попробовать жить на земле. Тут попал я на Сью и снова женился. Но, Боже мой! То был сущий паук-крестовик! Целый Божий день побои, царапанья! Скоро надоела она мне донельзя, и я желал, чтобы черт ее побрал. Мне была она в тягость, а ей приглянулся другой парень. Однажды она сказала: