Донна Тереза без чувств упала на пол, и дон Перес поспешно вышел. Я бросился к ней на помощь, и мне удалось возвратить ее к жизни.
   — Да, правда, — сказала она печальным голосом. — Преступление не остается без наказания или в этой, или в будущей жизни. Я слишком предалась любви, забыла уроки добродетели, я слишком любила своего мужа — и сама убила его. Боже мой, Боже мой! Я убила его; я погубила два существа, сделала для них жизнь такой же несносной, как несносна она теперь мне. Бедная сестра, где она?
   Напрасно старался я утешить ее. Она просила меня об одном: узнать, где донна Эмилия, и уведомить ее об этом. Я отправился в путь и встретился с людьми, которые несли в город тело дона Флореса. Я содрогнулся при виде его, вспомнив о роли, которую играл я в этой трагедии.
   Скоро удалось мне собрать нужные сведения, и я воротился к своей госпоже. Она оделась в глубокий траур и приказала мне следовать за собой. Она направила шаги к монастырю, постучалась, сказала, что желает говорить с игуменьей, и нас впустили.
   — Я желаю видеть сестру, сеньора, — сказала она игуменье, — проводите меня к ней и, пожалуй, если вам угодно, будьте при нашем свидании.
   Мы вошли в комнату Эмилии. Лишь только она увидела донну Терезу, как отвернулась от нее с явным презрением.
   — Эмилия, — начала моя госпожа, — одна мать родила нас, мы провели детство вместе, вместе и выросли. Никогда до этой несчастной минуты не скрывали мы ничего друг от друга. На коленях прошу тебя выслушать меня и поверить словам моим.
   — Оправдывайся лучше перед своим мужем. Тебе нужнее его, чем мое прощение.
   — У меня нет мужа, Эмилия. Он стоит теперь перед престолом Всевышнего и отвечает сам за себя. Он пал от руки твоего мужа.
   Донна Эмилия при этих словах содрогнулась.
   — Да, Эмилия, милая сестра, его уже нет, и ты — причина его смерти. Не умерщвляй и меня, Эмилия, верь мне, что ошибка была мне неизвестна, пока Педро не открыл мне ее на другой день. Если бы ты знала, что вытерпела я, если бы ты видела мой стыд, мое горе и страх быть открытой — о, ты бы, верно, простила меня! Скажи же мне, Эмилия, ты веришь мне? Ты простила меня, Эмилия? Неужели не простишь сестру свою?
   Эмилия молчала. Тереза обняла ее колени и рыдала. В эту минуту вошел дон Перес, получивший позволение видеть жену свою. Он приблизился к несчастным женщинам и сказал:
   — Вы, Тереза, причина общего нашего несчастья, но вы не услышите от меня более ни одного упрека, вы наказаны более, чем того заслужили. К вам, сеньора, должен я обратиться. Вы не верили мне, вы заставили меня убить моего лучшего друга. Довольны ли вы теперь? Или вам еще угодно отравлять жизнь мою вашим несправедливым, низким подозрением? Довольны ли вы тем, что лишили несчастную, но не преступную сестру вашу мужа, а меня — друга? Скажите, довольны ли вы, или вашему неверию нужны еще новые жертвы?
   Эмилия молчала.
   — Если вы этого хотите, пусть будет по-вашему, — сказал дон Перес, обнажил шпагу и вонзил ее себе в грудь прежде, чем кто-либо успел отгадать его намерение.
   — Эмилия, пусть смерть моя будет доказательством истины слов моих. Клянусь тебе именем Бога, что я говорил правду! — При этих словах дон Перес упал на пол, и язык его замолчал навсегда.
   Эмилия вскрикнула и в отчаянии бросилась на труп своего супруга. Сомнение исчезло. Она обвила его шею руками и в горести воскликнула:
   — Я верю! Да, да, я верю тебе! Перес, скажи же мне хоть одно словечко, Перес, друг мой!.. Боже мой, он умирает! Сестра, Тереза, слышишь ли? Он говорит с тобой, он не сердится на тебя. Сестрица, отвечай же ему… Боже! Боже! Он умер, и я умертвила его! — И в отчаянии колотилась несчастная головою об пол.
   Тереза бросилась к ней и, заливаясь слезами, заключила ее в свои объятия. Долго Эмилия не приходила в себя, наконец слезы облегчили ее страдания.
   — Кто это держит меня? Ты, Тереза? Добрая сестра! И тебя я так больно огорчила! Я верю тебе, Тереза, видит Бог, верю совершенно! Поцелуй же меня, сестра, и скажи мне, что ты тоже простила меня, ведь и я уже наказана!
   — Нет, я, я одна виновата! — воскликнула Тереза, заливаясь слезами. — О, как безумно поступила я!
   — Нет, сестра, твоя вина перед моей ничтожна. Ты увлекалась страстью, но от избытка любви — благороднейшего из чувств, которыми небо наделило нас. И меня увлекала страсть, но что было ее источником? Ненависть, жажда мести — чувства, внушенные адом. Но уже всему конец, раскаяние поздно.
   Несчастные сестры бросились друг к другу в объятия, и слезы их смешались. Излишним считаю уверять вас, что игуменья и я не могли тоже удержаться от слез.
   При наступлении ночи они расстались, каждая отправилась бдеть над гробом своего супруга и орошать слезами труп его. Спустя несколько дней после погребения Эмилия позвала к себе сестру проститься с нею, после чего она постриглась, отказав все свое земное имущество церкви.
   Донна Тереза не хотела идти в монастырь и посвятила жизнь свою делам милосердия и человеколюбия, но силы быстро оставляли ее, сердце ее было растерзано. Три года еще жил я у нее, по прошествии этого времени она умерла. Она отказала мне значительную сумму, а остальное имущество обратилось в пользу бедных.
   Тому прошло уже около пяти лет, в продолжение которых жил я доставшимся мне по смерти моей благодетельницы имуществом. Но своей расточительностью я спустил почти все. Одно только беспокоило меня — это неизвестность моего рождения. И теперь я его знаю и надеюсь, что буду достоин доброй матушки и милой девицы, осчастливившей недостойного своей любовью.
   Матушка и Клара поблагодарили меня за рассказ; мы не расставались до поздней ночи, толковали о семейных происшествиях и о планах в будущем. Матушка сказала мне, что имение ее должно перейти в руки какого-то двоюродного брата, но что она скопила порядочную сумму в приданое Клары и что надеется до смерти своей еще увеличить его.
   Так как очень хотелось убраться поскорее из Севильи, в которой я каждую минуту должен был бояться быть открытым, то и предложил матушке поселиться в ее имении, недалеко от Картахены, где я в кругу милых сердцу считал бы себя счастливейшим из смертных.
   Матушка с радостью согласилась на мое предложение и более потому, что вопросы, которые могли бы быть мне предлагаемы, могли замарать ее доброе имя. Менее чем в четырнадцать дней оставили мы Севилью и отправились в имение матушки, где Клара осчастливила меня своей рукой.
   Теперь был я вне всякой опасности. Жизнь моя до сих пор протекала в обманах и плутнях, а теперь решился я примерным поведением загладить прошлые грехи. Донну Селию, была ли она точно моей матерью, или нет, любил я от всей души. Моя Клара была так добра и нежна, как только мог я этого желать, и в продолжение пяти лет ничто не омрачало моего счастья. Но оно было не вечно, скоро был я наказан за обман.
   Мое супружество с Кларой и тайна моего рождения раздражали будущего наследника, который питал себя надеждой жениться на Кларе и вступить во владение всем имением. Иногда мы видались, но мы ненавидели друг друга.
   Боясь быть открытым, с самого своего супружества я бросил музыку и даже уверял всех, что не умею петь. Хотя впоследствии мне нечего было уже страшиться, все-таки не был я расположен выказать в себе способность, до тех пор скрытую, и, изобличив себя перед матерью и женой, быть принужденным сознаться в обмане, к которому я прибегнул.
   В один вечер сошелся я в многочисленном собрании с двоюродным братом. Общество было настроено к веселости, и мы пили более, чем когда-нибудь, пели песни, и ночь прошла в забавах и смехе. Двоюродный брат мой, разгоряченный вином, беспрестанно делал на мой счет колкие замечания. Сначала не обращал я на то никакого внимания, но наконец он вывел меня из терпения, и я отвечал ему с таким жаром, что он почти пришел в ярость. Кровь кипела в моих жилах, но нас уговорили общие друзья, и мы снова принялись за стаканы. Двоюродного брата просили спеть что-нибудь. Он обладал прекрасным голосом, пел с чувством и заслужил всеобщее одобрение.
   — Теперь, может быть, угодно будет дону Педро потешить общество, — сказал он потом насмешливо. — Вероятно, он не откажет нам в удовольствии услышать его прекрасный голос и восхититься его прекрасной игрой.
   Взбешенный этими словами и разгоряченный вином, я забылся, вырвал из рук его гитару и после прелюдии, изумившей всех, начал одну из лучших песен; все общество было вне себя от восхищения. Когда я кончил, громкие крики возвестили мою победу и срам моего родственника. Меня душили в объятиях, требовали повторения. Но когда восстановилась прежняя тишина, услышал я за собой:
   — Это голос Ансельмо или самого черта.
   Я опомнился, обернулся, чтобы увидеть лицо говорившего, но его уже не было. Я заметил, что за ним вышел мой двоюродный брат, и проклинал свое безрассудство. Я отправился домой.
   После узнал я, что двоюродный брат говорил с незнакомцем. Тот был из духовных, знавший меня в Севилье. Он узнал от него, что Ансельмо уже около пяти лет оставил монастырь и что положили, что с ним случилось какое-нибудь несчастье. Но в монастыре уже знали, что Ансельмо вел жизнь, не приличную его званию.
   Ваше Благополучие, вероятно, припомните, что когда я надел на себя мирскую одежду, чтобы выдать себя за сына донны Селии, монастырское платье оставил в своей квартире. Я запер его и парик в сундук в надежде воротиться и запрятать их подальше, но забыл об этом и уехал из Севильи с ключом от своей квартиры в кармане. Хозяин ждал до срока, а так как по истечении его он не получал от меня никаких известий, то взломал дверь и нашел сундук. Он открыл его и вынул парик и орденское платье. Он представил их в монастырь; по номеру на платье узнали тотчас, кому принадлежало оно. Но как ни старались отыскать меня, все поиски оставались без успеха.
   Узнав обо всем этом, родственник мой отправился в Севилью, чтобы узнать день, в который я скрылся из монастыря, и узнал, что то было за две недели до отъезда донны Селии из Севильи. После чего он отыскал моего хозяина, от которого узнал, что квартиру у него нанимал один послушник из монастыря для своего брата. Он подробно описал наружность брата, которая была совершенно сходна с моей, и мой родственник из всего этого вывел заключение, что Ансельмо и дон Педро — одно и то же лицо. Тотчас об этом дано было знать инквизиции.
   Мое положение было ужасно. Я ясно видел, что все мои плутни будут открыты, и придумывал, что мне нужно было предпринять. Горестно было убедиться, что порок рано или поздно получит достойную награду.
   Если бы я с самого начала открыл все донне Селии, то ее влияния было бы достаточно — так как она признавала меня за своего сына, — чтобы выручить меня из беды. Но обман повлек за собой другой обман, и я так запутался в своих собственных сетях, что, наконец, сам не мог выпутаться из них.
   Но не о себе жалел я; мне было жалко своей жены, которую так нежно любил я, своей матери, или, пожалуй, той, которую считал матерью: мои поступки могли причинить ей смерть.
   Одна мысль — сделать других несчастными — приводила меня в отчаяние, и все-таки я не знал, что мне нужно было делать.
   Наконец, после долгих рассуждений, решился я на последнее средство — прибегнуть к благородству моего брата, потому что, хотя он и питал ко мне ненависть, но все-таки, как испанец, дорожил своим добрым именем. Лишь только узнал я, что он воротился из Севильи, как отправился к нему и велел доложить о себе. Дон Альварес — так звали его — принял меня и встретил следующими словами:
   — Дон Педро! Вы желаете говорить со мной; в этом доме есть другие, которые желают говорить с вами.
   Я видел, что он подразумевал под этими другими членов инквизиции, но сделал вид, будто не понимаю его, и отвечал:
   — Альварес! Ненависть, которую вы питаете ко мне, дала вам повод думать, что супружество вашей двоюродной сестры с человеком неизвестного происхождения оставляет пятно на вашей фамилии. Из уважения к благородной даме, которой обязан я своим существованием, долго терпеливо переносил я ваши оскорбления. Но теперь я нахожу себя вынужденным объявить вам, что я несчастный плод ранней любви донны Селии, которая, вероятно, вам небезызвестна. Думаю, что имею дело с благородным человеком и могу надеяться, если не на дружбу, то по крайней мере на сострадание к тому, в котором есть хоть сколько-нибудь вашей благородной крови.
   — До сих пор я не знал этого, — отвечал дон Альварес с озабоченным видом. — О, если бы вы открыли мне это раньше!
   — Тогда это послужило бы, может быть, в пользу, — заметил я. — Но позвольте высказать вам все.
   Тут я рассказал ему, что я точно Ансельмо и что сделал, когда узнал тайну моего рождения.
   — Вижу, — продолжал я, — что поступал дурно, но любовь к донне Кларе сделала меня слепым к последствиям. Ваша несчастная ненависть ко мне обличила меня и, вероятно, навлекла на меня погибель.
   — Вижу справедливость слов ваших и признаюсь, что спасти вас теперь уже я не в силах. Очень сожалею, но что сделано, того уже не исправишь. В то время, как я говорю с вамп, посланные инквизиции уже в вашем доме.
   Лишь только сказал он это, как громкий стук дал знать об их приближении.
   — Нет, этому не бывать! — сказал дон Альварес. — Войдите сюда!
   Он открыл потаенную дверь и впустил меня. Едва успел он захлопнуть ее, как в комнату вошли.
   — Он здесь, не правда ли? — спросил один.
   — К сожалению, нет, — отвечал дон Альварес. — Я старался всячески задержать его, но лишь только узнал он о преследовании, шпагой очистил путь, и не знаю, какую дорогу избрал себе. Впрочем, он должен быть недалеко отсюда. Я велю оседлать всех лошадей из моей конюшни. О, он не уйдет от нас, готов ручаться половиной моего имения.
   Так как дон Альварес сам выдал меня, то посланные инквизиции нисколько не подозревали его, напротив, спешили исполнить его распоряжения. Лишь только они удалилась, он открыл потайную дверь и выпустил меня.
   — Дон Педро! Я доказал вам справедливость слов моих. Чего еще хотите вы от меня?
   — Одного, дон Альварес: скрыть истину от моей бедной жены и матери. Я все перенесу с твердостью, но участь их мучит меня.
   При этих словах бросился я на диван и залился слезами. Дон Альварес был глубоко тронут.
   — Ах, дон Педро! Теперь уже поздно. Если бы вы открыли мне тайну вашего рождения раньше, то этого бы не было. Вместо того, чтобы преследовать вас, я был бы вашим другом. Что мне делать теперь?
   — Убейте меня, дон Альварес, — отвечал я, обнажая грудь свою, — и я буду благословлять вас за это! Смерть моя опечалит их, но печаль со временем ослабеет; однако узнать, что я обманщик, что я казнен инквизицией — это убьет их, положит вечное пятно на их имя.
   — Ваше замечание справедливо, но я не могу умертвить вас. Однако я скорее соглашусь навлечь на себя ненависть женщин, принять на себя причину вашей смерти, чем допущу поругание нашей фамилии.
   Он открыл бюро и вынул кошелек с тысячью пистолей.
   — Вот все, что теперь есть у меня; эти деньги вам пригодятся. Переоденьтесь, я выдам вас за своего слугу и провезу до какой-нибудь гавани. После чего я распущу слух, что имел с вами поединок, и постараюсь, чтобы инквизиторы скрыли известные вам обстоятельства.
   Совет был недурен, и я решился последовать ему. Я приехал с ним в Картахену, сел на корабль и отправился в Новую Испанию. Но, не доходя еще до пролива Гибралтара, мы были захвачены одним кораблем под вашим флагом. Мы защищались с отчаяньем, но должны были наконец уступить числу, и неприятель завладел нашим кораблем. Нас высадили в этой гавани, где я с прочими моими товарищами был продан.
   — Вот моя история, — заключил испанец. — Надеюсь, что она заняла Ваше Благополучие.
   Ответом было громкое зевание паши.
   — Шукур Аллах! Слава Богу, ты кончил! Из всего сказанного тобой мало что понял я, — сказал паша и добавил, обращаясь к Мустафе: — Да что же и ожидать лучшего от неверного.
   — Уаллах-такб! Слова самой мудрости, клянусь Аллахом! — отвечал Мустафа. — Толкуют о мудрости Локмана. Велика ли была она? Ваши слова не дороже ли жемчуга?
   — А как звалась земля? — спросил паша.
   — Испания, Ваше Благополучие. Неверные, которые населяют ее, разводят для правоверных масличные деревья.
   — Точно, — сказал паша, — теперь я вспомнил. Дай кафиру два золотых, и пусть идет своей дорогой.
   — Да не уменьшится тень Вашего Благополучия во веки! — сказал испанец. — У меня есть рукопись одного престарелого монаха, который, умирая, вручил мне ее. Выгружая корабль, ее выбросили, и я сохранил рукопись как редкость. Так как Ваше Благополучие любит повести, то думаю, эта достойна того, чтобы перевели ее.
   Испанец вынул из кармана грязный пергамент.
   — Хорошо, — сказал паша, вставая. — Мустафа, вели греческому рабу перевести ее на арабский язык. Когда у нас не будет рассказчиков, он прочитает нам ее.
   — Бе хесм! Отвечаю за то глазами! — сказал Мустафа, низко кланяясь, между тем как паша шел в гарем.

Глава V

   Уже несколько ночей кряду паша продолжал свои розыски — и все без успеха. Мустафа, замечая, что терпение его уже истощается, рассудил за благо позаботиться самому о средствах для развлечения Его Высокомочия.
   Когда еще Мустафа подвизался на благородном поприще брадобрея, знал он коротко одного французского ренегата, малого с талантом и отличавшегося удивительным присутствием духа, но отъявленного плута, который до возведения Мустафы в звание визиря прогуливался по морю на корсарском судне и занимался морским разбоем.
   Теперь он находился в службе у визиря и командовал вооруженной шебекой. Он ходил под турецким флагом, в сущности же, был просто морским разбойником.
   На него пал выбор Мустафы. Он позвал его к себе и, чтобы скорей приблизиться к цели, спросил, читал ли тот «Тысячу и одну ночь».
   — Как же, — отвечал ренегат, — я читал их еще за несколько лет перед принятием веры Магомета
   — А ты не забыл еще путешествий мореходца Синдбада?
   — Конечно, нет; он один только равен мне в искусстве лгать.
   — Хорошо. Его Благополучие, наш милостивый паша, без ума от подобных историй, и я желал бы, чтобы ты, подобно Синдбаду, рассказал нам историю твоих путешествий.
   — А что дадут мне за это?
   — Мое благоволение будет тебе за то наградой. Сверх того, паша, смотря по тому, как тебе удастся занять его, не поскупится на хороший подарок.
   — Прекрасно! — сказал Селим (это имя получил он при перемене религии). — Всякий, кто только имеет случай добыть золото, найдет всегда средства выменивать его на мелкую монету. Мне легче выдумывать небывальщину, чем паше чеканить цехины. Итак, я к вашим услугам.
   — Но, Селим, ты должен стараться, чтобы твоя ложь носила всегда на себе хотя бы тень истины.
   Вечером по приказанию Мустафы ренегат находился на углу одной улицы, по которой Мустафа вел переодетого пашу.
   Лишь только они поравнялись с ренегатом, как ют воскликнул:
   — Аллах, Аллах! Когда придет то блаженное время, которое обещано мне в седьмом путешествии по морю?
   — Кто ты и для чего взываешь к небу о счастливейшем времени? — спросил паша.
   — Я — Гуккэбак, моряк, — отвечал ренегат, — человек, который, проведя жизнь, богатую опасностями и несчастьями, теперь с нетерпением ожидает исполнения обещания, данного ему свыше.
   — Мне нужно завтра поговорить с этим человеком, — сказал паша. — Мустафа, смотри за ним, ты отвечаешь за него головой! — И довольный находкой, паша без дальнейших приключений воротился во дворец.
   На следующий день по окончании дивана велено было позвать ренегата. Он повергся перед пашой ниц, потом поднялся, сложил руки крестообразно на груди и молча ожидал приказаний.
   — Я велел позвать тебя, Гуккабак, чтобы услышать от тебя объяснение слов, сказанных вчера вечером, и узнать обещание, сделанное тебе в седьмом и последнем твоем путешествии. Но, пожалуйста, нельзя ли начать с первого? Мне желательно было бы услыхать историю всех твоих путешествий.
   — Раб Вашего Благополучия живет только для того, чтобы повиноваться вашим мудрым приказаниям. Все, что только случалось со мной в продолжение моей разнообразной жизни, все, если того желает Ваше Высокомочие, подлейший из рабов ваших передаст со всевозможной точностью. Однако, мне кажется, для большей удобопонятности целого не излишне сказать несколько слов о моей юности.
   — Аферин! Прекрасно! — воскликнул паша. — Мне все равно, как ни долга твоя история, лишь бы была она хороша.
   И Селим, севши по знаку паши, начал.
Гуккабак
 
   Я родился в Марселе и был с малолетства приготовлен к ремеслу моего отца, ремеслу, которое, как я полагаю, образовало более, нежели какое-нибудь другое, многих гениальных, достойных мужей — я говорю о ремесле брадобрея.
   — Уаллах таиб! Клянусь Алахом! Умно сказано! — заметил Мустафа.
   Паша кивнул головой в знак согласия, и хитрый ренегат продолжал.
   Природа наделила меня остроумием, и для моего воспитания не жалели ни издержек, ни трудов. Отец мой, кроме занятий брадобрея, слыл искусным в выдергивании зубов и пускании крови. На одиннадцатом году я был уже довольно сведущ в стрижке волос, хотя и говорили, что головы, которые побывали под моими ножницами, выглядели, словно выщипанные крысами. Но это была чистая ложь, толки зависти, и мой отец всегда при этом говаривал, что «всему есть начало».
   На пятнадцатом году ознакомился я с основными правилами искусства брадобрея, и хотя сначала, брея бороды, иногда вместе с волосами отрезывал и мясо» но вскоре я достиг высшей степени искусства. Впоследствии я был посвящен в тайны выдергивания зубов и пускания крови. Конечно, и тут сначала делал я порядочные промахи: выдергивал здоровые зубы вместо больных, прорезал артерии вместо кровяных жил; но как же без этого обойтись? Впрочем, как мой отец очень умно замечал, «всему есть начало», и так как я мог совершенствоваться в своем звании только в практике над живыми людьми, то и должен был, как говорил мой отец, «один терпеть для блага общего». На двадцатом году я был уже искусным брадобреем.
   И между тем, несмотря на столь быстрые успехи на этом поприще, судьба не хотела, чтобы я долго оставался на нем. Подобно пущенному из пушки ядру, которое в своем быстром полете при слабейшем препятствии принимает другое направление, жизнь моя приняла другое направление оттого, что на пути своем я встретил женщину.
   Между лучшими клиентами моего отца был один, которого он брил уже несколько лет, часто выдергивал ему зубы и, наконец, в заключение по предписанию одного знаменитого врача ежедневно пускал ему кровь. Я был часто в его доме, но не для того, чтобы открывать ему кровь: отец мой слишком уважал и любил его, чтобы доверить его мне; но я держал тарелку, приносил воду и приготовлял перевязку.
   У этого господина была дочь, прелестная девушка, предмет моих сокровенных мыслей и желаний, но между нами было такое неизмеримое расстояние, что я не смел и подумать когда-нибудь высказать ей тайну сердца. Я был тогда прекрасным молодым человеком, хотя время и сделало меня теперь столь же старым и гадким, как оно само. Я понравился молодой даме. Она жаловалась на зубную боль, просила помощи. Я предложил ей свои услуги и готовился выдернуть зуб, но дошли ли до нее слухи о моем искусстве, или не желала она прервать наши свидания, пли, наконец, что всего вероятнее, у нее вовсе не болели зубы, она не согласилась на мое предложение.
   Матери лишилась она еще в малолетстве и при жалком положении ее отца была без руководителя, без защиты Природа наделила ее горячим темпераментом, и так как она предалась влечению чувств, то и приближалась своим обхождением со мною к явной погибели. К концу года она была уже не в состоянии скрывать своего несчастного положения.
   Теперь я был в большом затруднении. У нее были Два брата на военной службе, которые уведомили ее, что намерены скоро приехать к отцу, и мщения которых я боялся. Хотя я очень любил мою Марию (так звали ее), но жизнь свою любил еще более. Одним вечером собрал я все, что мог назвать своим, а также и принадлежавшее моему достопочтенному батюшке, и сел на генуэзский купеческий корабль, готовый к отплытию. Это было большое судно с двенадцатью пушками и шестьюдесятью человеками экипажа. Купеческие суда этого рода не нуждаются в прикрытии, и каждый неприятельский корабль, встречающийся им на пути, объявляют своей добычей. Местом нашего назначения была Генуя. Груз корабля состоял из свинца, который служил просто балластом.
   Скоро из разговоров экипажа я узнал, что мы пойдем в Геную не прямой дорогой. Откровенно сказать Вашему Благополучию, этот корабль был не что иное, как корсарское судно, а экипаж состоял из отборных удальцов. Лишь только на корабле узнали о моем звании, как сделали мне честь быть брадобреем шестидесяти закоренелых злодеев, каких когда-либо освещало солнце, и за труды свои получал я одни только толчки да ругательства.
   Мы уже обчистили несколько кораблей, как однажды наткнулись на английский фрегат. На суше я никогда не сходился с англичанами, но могу уверить Ваше Благополучие, что на море это такие нахалы, каких еще никогда не нашивали на себе волны. Им не довольно заниматься самими собой, они ввязываются везде и всегда. Они встретят ваш корабль, и говори им, откуда идешь, куда, что у тебя на борту — говори им все, как будто они уполномоченные досмотрщики целого света.