Маршалл Алан
В сердце моем
Алан Маршалл
В сердце моем
Нет, жизнь - увы! - иною мнилась мне,
Я знал, что в ней есть ненависть, и боль
И нищета. Я встречи ждал со злом,
В ее суровую вступив юдоль.
Я видел в сердце собственном моем,
Как в зеркале, сердца других...
Шелли (Из посмертных фрагментов.
Перевод И. Гуровой)
Тому, кто держал светильник
ГЛАВА 1
Мистер Гарольд Шринк - муж хозяйки пансиона - сказал мне, что в костылях есть свое преимущество: по крайней мере, я могу быть уверен, что никогда не женюсь.
Мы стояли в кухне пансиона его жены на Импириэл-стрнт в Брансвике, и мистер Шринк высказал это соображение после того, как минуту-другую поразмыслил над сущностью замечания, которое сделала ему жена, выходя из кухни.
А сказала она, и притом довольно резким тоном, следующее:
- Ты не можешь себе позволить тратить время на болтовню.
Это замечание содержало намек на нечто гораздо более существенное и важное, чем склонность мистера Шринка поболтать. Оно должно было напомнить ему, что своих денег у него нет, что находить жильцов для пансиона становится все трудней и что домовладелец грозится повысить плату. Мистер Шринк понимал, что если он хочет сохранить чувство собственного достоинства, вина за все это должна быть незамедлительно снята с его слабых плеч и переложена на плечи жены.
Слова мистера Шринка о женитьбе, которые, по его мнению, должны были исчерпывающе объяснить причину всех постигших его неудач, весьма меня расстроили, так как я поджидал с минуты на минуту одного своего приятеля мы собирались пойти в кафе и поухаживать за девицами.
Высказанная мистером Шринком уверенность, что супружеские узы не для меня, наводила на мысль, что подобные вылазки в кафе излишни, и мое оживление потухло, уступив место дурным предчувствиям.
Порой у меня возникали сомнения в правильности выводов, которые я делал, основываясь на собственном опыте. Но сомнения эти быстро рассеивались - поскольку порождались они обычно бестактными замечаниями людей, чьи взгляды мало чем отличались от взглядов мистера Шринка. Правда, на какое-то время подобные уколы самолюбия лишали меня уверенности в себе, но, зная, что этого не избежать ни одному человеку в мире, я учился не обращать на них внимания.
Я жил уже два месяца в пансионе на Импириэл-стрит. Двухэтажный кирпичный дом надменно возвышался посередине земельного участка, размерами своими явно не соответствовавшего представлению о былом величии, когда дом этот был резиденцией знатного джентльмена.
Во времена, когда был построен этот дом, Импириэл-стрит была широким проспектом, по которому местная знать разъезжала в колясках, запряженных породистыми рысаками, и участок, где стоял дом, простирался ярдов на сто до самой Сидней-роуд. Тут Импириэл-стрит примыкала к шумному, оживленному шоссе, маня прохожих тишиной и спокойствием, свойственными тем городским кварталам, где трудности борьбы за существование остались позади и где царит уверенность в завтрашнем дне. Дома, украшавшие улицу, были отделены друг от друга садами и лужайками, а сама она упиралась в луг, где паслись стада и росли полевые цветы и где шум и грохот Сидней-роуд слышался, как приглушенный рокот.
Но Брансвику нужна была железная дорога, и уже много лет назад вереницы рабочих, вооруженных мотыгами и лопатами, перекопали улицу - сразу за, двухэтажным кирпичным домом. Была сооружена ограда, отгородившая железнодорожную линию, и улица, которая стала совсем коротенькой, уткнулась в тупик. Какое-то время сквозь ограду еще видно было место соприкосновения усеченной Импириэл-стрит с Сидней-роуд. Но затем поперек улицы построили вокзал, и барьер опустился; она оказалась наглухо прегражденной.
Теперь Импириэл-стрит упиралась в забор и угрюмое кирпичное здание. Между вокзалом и забором тянулась полоска земли, покрытая, словно циновкой, увядшей, слежавшейся прошлогодней травой с торчащими кое-где сте-" бельками; каждую весну зеленые травинки пробивались сквозь этот плотный покров и гордо вытягивались рядом с высохшими, качающимися стеблями, которые дали им некогда жизнь.
На траве валялись пустые пачки из-под сигарет, с которых дождь смыл всю краску, раскисшие окурки, обрывки бумаги, шоколадные обертки, скомканные серебряные бумажки, в складках которых скопилась пыль, превратившаяся после того, как ее обильно смочил дождь, в серые комочки грязи.
Теперь Импириэл-стрит была неподходящим местом для резиденций джентльменов. Они покинули ее, предпочтя улицы, где сырыми утрами дым от заводских труб не стлался по земле, где сушившееся на веревках белье никогда не заносило сажей.
Но благодаря близости вокзала, земля возросла в цене, причем цена определялась уже не тем, что когда-то этот район был местом расселения людей состоятельных, а нынешними потребностями бедняков. Владельцы земли понастроили вдоль улицы деревянные домишки с верандами по фасаду и с крышами из оцинкованного железа, которые побурели от времени и покрылись ржавыми пятнами.
В каждом домишке было по три комнатки, все смежные, и квартирная плата была невысока.
Селилась здесь преимущественно беднота, и вскоре Импириэл-стрит стала улицей детей. В летние вечера их прыгающие и скачущие силуэты заполняли мостовую, они смеялись, кричали, гонялись друг за другом, а женщины наблюдали за ними со своих верандочек.
Дома не были ничем отделены друг от друга, если не считать мощенных булыжником дорожек, которые вели на заваленные мусором задние дворы.
Земля по обе стороны булыжной дорожки была влажная, выбоины на мостовой постоянно наполнены водой. Никто не заботился о порядке, и тем не менее все тут излучало жизненную силу, было пронизано радостью бытия.
Стоявший одиноко в конце улицы красный кирпичный дом, где я снимал комнату, был единственным звеном, связывавшим Имггариэл-стрит с ее прошлым. Он постепенно лишился своего обширного сада; на месте деревьев и кустарника один за другим вырастали маленькие домики, а сам сад съеживался все больше и больше, пока наконец высокий частокол не оградил его от дальнейших посягательств. Он остался при одной пальме да нескольких запыленных кустиках, сохранившихся от лучших времен.
Теперь здесь помещался захудалый пансион, где комнаты сдавались каждому, кто мог платить за них, и пальма, некогда свидетельствовавшая о высоком общественном положении владельца дома, казалась сейчас явно неуместной и производила жалкое впечатление. Жесткая, шелестящая крона чуть не касалась нарядной чугунной балюстрады верхнего балкона, и жильцы, выходя на него подышать свежим воздухом, могли заглянуть в ее занесенную пылью сердцевину.
Это были по преимуществу "люди в белых воротничках" - коммивояжеры, клерки, служащие, которые предпочитали жить в больших пансионах потому, что здесь им было свободней и удобней; это было проще, чем содержать собственные квартиры или ютиться по меблированным комнатам.
В пансионе жило пятнадцать человек - все мужчины, все холостые; они торопливо проглатывали свой обед, если спешили на свидание, когда же такового не предвиделось, ели медленно, погрузившись в раздумье.
Я редко оставался в пансионе после обеда, хотя у меня и не было девушки, встречи с которой я ожидал бы с радостным нетерпением. Но такая девушка была мне очень нужна, и я ходил по вечерам гулять, чтобы настроить себя на соответствующий лад.
Я старался избавиться от чувства обособленности, от ощущения своей немощи. Я сознавал, что общество ставило меня на более низкую ступень, чем остальных, и делал все, чтобы побороть в себе готовность примириться с этим жалким положением.
Я должен был доказать, - доказать не другим, а самому себе, - что девушки могут благосклонно принимать мои ухаживания. С проблемой такого рода сталкиваются все мужчины, но для калеки она особенно трудна и мучительна.
Я понял, что уверенность в себе, основанная на одобрении посторонних до которого так падки многие сомневающиеся в себе люди, - не может стать надежным источником силы воли и решимости; напротив, она делает человека болезненно восприимчивым к любому замечанию по его адресу, к каждому возражению, к малейшему отпору, ко всякой неудаче.
Черпая у других необходимые им душевные силы, люди лишь создают почву для новых разочарований. Только внутренняя уверенность никогда не изменит человеку в нужный момент; она не способствует развитию качеств, которые могут ее же удушить.
Я мечтал стать писателем. Для этого я должен был сам участвовать в игре, а не оставаться зрителем. Нормальные отношения между мужчиной и женщиной, взаимное понимание и уверенность друг в друге необходимы, если хочешь по-настоящему понять человеческую натуру. Они необходимы также для разностороннего развития характера.
Жизнь в пансионе на Импириэл-стрит, где я наконец нашел пристанище, позволила мне шире общаться с людьми. Я хотел подружиться с мужчинами, которые могли бы научить меня обхождению с девушками. В многочисленных пансионах, через которые я прошел, хозяйки обязательно хотели постепенно подчинить своему влиянию каждого жильца; жилец должен был повиноваться установленным правилам и усвоить определенный кодекс поведения и склад мышления, приличествующий данному заведению, отчего у хозяек сознание своей власти, несомненно, увеличивалось.
Зачастую все интересы женщин, содержавших эти заведения, сосредоточивались на их жильцах: они старательно приглядывались к ним, следили за ними исподтишка, совали нос в их дела и старались постепенно прибрать их к рукам.
Они составляли расписание, согласно которому, чем позже вы возвращались вечером домой, тем ниже были ваши моральные качества, - так, жильцы, возвращающиеся до одиннадцати часов ночи, были в их представлении людьми образцовой нравственности, те, кто приходил домой между одиннадцатью и полуночью, играли с огнем, те же, кто, крадучись, пробирались к себе после этого часа, глубоко погрязли в пороке.
В таких пансионах я никогда не заживался.
- Как только начинают вскрывать твои письма, - сказал мне один из соседей, - самое время сматывать удочки.
Мистер и миссис Шринк были слишком озабочены тем, как им уцелеть в мире жестокой конкуренции, чтобы интересоваться личной жизнью своих постояльцев. Они жили отдельно. Дом был просторный, и та его часть, где помещались хозяева, была отделена от комнат жильцов узким проходом, вход куда нам был заказан. Из своих покоев супруги Шринк каждое утро выходили бодрым, целеустремленным шагом, словно бросая вызов и своим ноющим суставам, и затруднительным жизненным обстоятельствам.
Энергичные манеры четы Шринк должны были демонстрировать окружающим их решительность - но заряда бодрости хватало не надолго: ведь для того, чтобы сохранять ее, нужна была цель и уверенность в том, что она достижима.
Супруги расставались в проходе. Мистер Шринк направлялся в столовую, где он поднимал шторы и кое-что менял в расположении ножей и вилок, тщательно разложенных им же самим накануне вечером. Миссис Шринк шла на кухню, наполняла чайник ц начинала жарить отбивные котлеты.
Вернувшись, мистер Шринк резал хлеб и готовил тосты. Он стоял над тостером, погруженный в молчание, но мысли его витали далеко. Он механически переворачивал ломтики, намазывал их маслом и накладывал грудой на блюдо, занятый думами, которыми он иногда делился со мной.
- Для начала нужно каких-нибудь пятьдесят - шестьдесят монет, - сказал он мне как-то. - Я говорю жене - это, говорю, избавило бы нас от всяких забот. А сделать надо вот что - мне один парень советовал. Он уж который год такими делами занимается. Нужно, говорит, ходить по аукционным залам. Знаете, вроде того, что на Фицрое. Там бывает немного покупателей, люди думают, что в таком месте ничего хорошего не купишь.
Ходят больше к Тураку или какие еще там есть аукционные залы.
А на Фицрое, он говорит, он целыми мешками скупал разные инструменты, и в хорошем состоянии. Может, кто из рабочих потерял, а то заложил и не выкупил. В конце концов все они оказываются там. А еще бывает, жены загоняют эти вещички, чтобы разжиться парой монет. Чего там только не найдешь. Тот малый видел, как мебельные гарнитуры уходили за пятерку. Никто не подымал цену... Вот я и говорю - надо накупить всякой всячины, сложить у себя в комнате и затем давать объявления в "Эйдж", - о каждой вещи в отдельности, разумеется. И за все можно выручить втрое. Тот парень говорил, что он купил раз совершенно новый электрический чайник за пять монет. Чудеса просто. А эти проклятые меблираш-ки - что они дают? Одна только маета с ними. Никакой выгоды. Даже выйти из дому нельзя. Только зайдешь в пивную, и тебя сразу же зовут - то одно нужно, то другое. Да что там говорить.
Мистер Шринк был худощавый, седоволосый человек с большущим носом, и мягкими ненавязчивыми манерами. Зайдет в комнату, поправит картину, повернется и выйдет. Стучась в дверь, чтобы вручить счет за комнату, он виновато покашливал. Поливая аспидистрии, он принимал важный вид, а если просил о чем-нибудь, то лишь шепотом, словно хоронясь от жены; таким тоном он говорил, например: "Гасите свет пораньше, ладно?"
Глубокие морщины на лице, озабоченный, тревожный взгляд - все это заставляло думать, что перед тобой человек, многое переживший, - на самом же деле он просто всегда был чем-то недоволен. Ходил он слегка прихрамывая результат несчастного случая, происшедшего с ним на фабрике пятнадцать лет назад и уложившего его на несколько месяцев в постель.
Быть на положении выздоравливающего очень понравилось мистеру Шринку, и, раз убедившись, что жена может содержать его, пуская на квартиру постояльцев, он решил остаться в этом положении, пока не выиграет в лотерее или не разбогатеет благодаря удачной торговой сделке.
Конечно, нелегко было дожидаться этой блаженной минуты, особенно находясь непрестанно на глазах у супруги, которая с каждым днем все яснее давала понять, что считает себя мученицей, - но все же это было лучше, чем работать под наблюдением хозяина.
Миссис Шринк была старше своего мужа, она выглядела усталой, и в глазах ее светилась покорность судьбе. В ней было что-то привлекательное. Стоило ей взглянуть на вас из-под свисавших на влажный лоб прядей седых волос, и вы мгновенно проникались к ней симпатией. Наверно, когда-то она верила, что болезнь ее мужа преходяща, но это было давно. Как только она поняла, что ему мешает искать работу вовсе не недуг, а твердое намерение никогда больше не работать, она покорно приняла на себя роль кормильца.
Среди хозяек пансионов, с которыми мне приходилось иметь дело, она была далеко не исключением. Эти женщины были надежной опорой; они трудились не покладая рук, чтобы содержать мужей, исполнявших роль кухонных мужиков, и продолжали любить их, сами не зная за что.
Жильцы хорошо относились к миссис Шринк. Она проявляла к ним доброжелательность и не приставала с расспросами. Она не считала себя женщиной, способной возбудить интерес мужчины, и поэтому когда к кому-нибудь из постояльцев приходила девушка, она не встречала ее завистливым, оценивающим взглядом. И все же иногда и в ней сквозило любопытство, свойственное юным девушкам.
Подавая завтрак постояльцу, у которого накануне вечером побывала гостья, она рассматривала его с особым интересом и едва заметной усмешкой.
Моя первая встреча со Шринками произошла в десять часов вечера. Я нетерпеливо звонил у их двери, и то, что они открыли мне не сразу, создало у меня неприятное представление о владельцах пансиона.
Такси, в котором я сбежал из прежнего пансиона, находившегося за несколько кварталов, стояло у ворот, накручивая счетчик.
Дверь открылась, и на пороге выросла миссис Шринк. Рядом с ней был ее муж. По-видимому, столь поздний звонок был в их доме делом не совсем обычным, и, должно быть, поэтому мистер Шринк решил сопровождать жену до двери; рассерженный тем, что ему пришлось оставить постель, он был полон решимости проучить позднего гостя и всячески старался продемонстрировать эту минутную решимость своей жене.
- Что вам надо? - спросил он резким тоном из-за плеча жены.
- В чем дело? - сказала миссис Шринк мягко, словно ее муж и не задавал никакого вопроса.
Я объяснил, что ищу комнату со столом. В глазах миссис Шринк можно было прочесть, что хотя она не имеет оснований мне не верить, но в глубине души подозревает, что не так уж разумно пустить меня в качестве жильца. Она видела, что у ворот дожидается такси, а то, что я приехал в столь поздний час, доказывало, что мне пришлось поспешно оставить свое прежнее обиталище, по всей вероятности, из-за семейной ссоры.
- Вам не кажется, что сейчас слишком поздно для того, чтобы искать комнату? - сказала она. - Заходите завтра.
- Мне нужно где-то ночевать сегодня, - настаивал я и с нетерпеливым жестом добавил: - Да не бойтесь! Посмотрите на меня еще разок.
По лицу ее промелькнула улыбка, и она сказала:
- У меня есть отдельная маленькая комнатка, выходящая на проход между домами. Взгляните на нее.
Комната подошла мне, и я занял ее с благодарностью, потому что, как правильно догадалась миссис Шринк, со своей прежней квартиры я действительно бежал. Бежал я от миссис Эдуард Блумфилд.
Миссис Эдуард Блумфилд была владелицей первоклассного пансиона, рассчитанного на четырех джентльменов с хорошей репутацией, предпочтительно посвятивших себя изучению какой-нибудь профессии. Обязательно из хорошей семьи.
Так, по крайней мере, было сказано в объявлении, напечатанном в "Эйдж". Я прочел его с таким же чувством, с каким читал бы сообщение о том, что у носорога в зоологическом саду родился детеныш. Я обязательно посетил бы зоопарк в этом случае и, движимый тем же любопытством, на следующий вечер явился в дом миссис Эдуард Блумфилд, сознавая, что отнюдь не отвечаю перечисленным в объявлении требованиям, но исполненный решимости пустить в ход нахальство.
Это был дом с двойным фасадом и верандой, крытой черепицей. Краска, покрывавшая массивную дверь, растрескалась от времени и отставала лепестками, обнажая дерево. Чугунный дверной молоток был сделан в виде головы козла, трясущего бородой. Взяв его за бороду, я побарабанил в дверь и молча уставился на козлиную голову.
Дверь открыла миссис Эдуард Блумфилд. Тотчас же меня пронзил взгляд ее немигающих глаз, который я, однако, выдержал.
- Вы давали объявление насчет комнат? - спросил я.
На ней была блузка с глубоким вырезом, позволявшим видеть ее полную грудь. Сухие бесцветные волосы плоскими кудельками покрывали всю голову, словно шапочка. "Этой шапочке, - подумал я, - место в пыльном углу музея рядом с убором из перьев, каким украшали себя дикари". Под действием всяких притирок и красок волосы миссис Блумфилд совсем омертвели, и хотя ее прическа, возможно, сделала бы честь изобретательному дикарю, она вряд ли могла украсить современную женщину.
- Заходите, - сказала она.
Миссис Блумфилд ввела меня в гостиную, где возвышалась гипсовая статуя женщины в развевающихся одеждах, с амфорой на плече; и начала выспрашивать меня тоном человека, ведущего дружескую беседу. Ей хотелось бы побольше узнать обо мне, сказала она. Вполне естественно, что трое джентльменов, в обществе которых я буду находиться, интересуются личностью нового квартиранта; они считают само собой разумеющимся, что он должен быть джентльменом. Она убеждена, что я отвечаю всем требованиям, которые она предъявляет к своим жильцам, но дело в том, что семейная атмосфера, которую она старается поддерживать в пансионе, во. многом зависит от благожелательного интереса всех постояльцев друг к другу.
- Безусловно, безусловно, - счел нужным пробормотать я, чувствуя себя персонажем из романа Джейн Остин.
Манера разговаривать, да и внешность миссис Блумфилд создавали у меня впечатление, будто я участвую в сценке из какого-то давнишнего романа, и я решил поселиться в пансионе, хотя бы ради того, чтобы дочитать этот роман до развязки.
Она показала мне мою комнату - клетушку по соседству с кухней, но плата оказалась невысока, а комната, где я в то время жил, была еще хуже. Мне уже удалось рассеять ее сомнения насчет моих костылей, которые, должно быть, казались ей неподходящим для джентльмена средством передвижения. Однако ее усилия окольными путями выяснить, в каком колледже я учился, не увенчались успехом. Метод, при помощи которого она определяла степень образованности человека, был предельно прост и основывался на предположении, что чем выше плата за учение, тем выше и уровень знаний.
Поняв это, я сказал ей, что получил образование в государственной школе. Это был тяжелый удар, поскольку такое обучение говорило о моей бедности, а бедность жильцов была угрозой ее хитроумным планам избежать этого удела самой.
Она сделала последнюю попытку оправдать решение принять меня в число своих постояльцев.
- Полагаю, мистер Маршалл, что ваши родители - люди состоятельные, сказала она, провожая меня к выходу.
- Вполне, - ответил я.
В ответ она улыбнулась.
Вскоре мне стало ясно, что пансион миссис Блумфилд - удручающее место. Тут строго соблюдались все стандартные правила хорошего тона, всячески поощрялись все условности светского поведения, но не было и следа заботы друг о друге, взаимного уважения и сочувствия - всего того, на чем должны основываться отношения между людьми.
Мы - вчетвером - сидели за одним столом. Мы были джентльменами согласно объявлению. Рядом со мной сидел молодой человек лет двадцати с небольшим. Он был архитектором, говорил высоким, немного жеманным голосом и, если утро было холодным, обязательно произносил: "Следовало бы надеть сегодня шерстяное белье".
Сидевший напротив него банковский служащий говорил только для того, чтобы не молчать.
"Жизнь реальна, жизнь серьезна, - не могила ее цель", - вдруг ни с того ни с сего произносил он среди мрачного молчания, царившего обычно за нашим столом во время завтрака.
Это наблюдение не требовало ответа, хотя подчас, услышав его, инженер, сидевший напротив меня, поднимал голову и внимательно вглядывался в говорившего.
Инженер обладал красивой внешностью, был приятен в обхождении, вид у него был живой и энергичный.
- Я очень люблю женщин, - как-то сказал он мне, - и как мне кажется, пользуюсь взаимностью.
В пансионе был еще и пятый жилец, но наш стол не считал его джентльменом. Его звали мистер Томас Фелкон. Это был тупой, не допускающий возражений, человек, защищенный собственным невежеством от сомнения в своей правоте. Он никогда не испытывал потребности выслушать других, он сам все знал.
Мистер Фелкон полагал, что уважение должно выражаться в страхе, и тем не менее он презирал людей, которые его боялись. Гнев и презрение росли в нем по мере того, как он убеждался, что одерживает над кем-то верх. Чужая слабость вызывала у него желание похорохориться и доказать собственную силу, если же перед ним пасовали, он становился резким и неприятным.
Миссис Блумфилд обычно подготавливала каждого нового жильца к вспышкам гнева мистера Фелкона и к его дурным манерам.
- Не обращайте внимания на настроения мистера Фелкона, - уговаривала она меня чуть ли не шепотом и волнуясь, словно речь шла о важном деле. - Он вовсе не думает того, что говорит. На самом деле это милейший человек. У него очень хорошая служба на монетном дворе, он занимает там важный пост. Мне не хотелось бы, чтобы он обиделся. Он снимает у меня комнату уже много лет. К нему только надо привыкнуть.
Сначала я приписывал эти ее увещевания боязни лишиться выгодного жильца, но уже через неделю понял, что он ее любовник. Каждый вечер, облачившись в халат и надев войлочные туфли, он входил в ее комнату с номером "Геральда" в руках. В полночь он выходил оттуда, все с той же газетой, и шел по коридору к себе в комнату; половицы скрипели под ним.
Он был ее любовником, и все же она его боялась. Она робела в его присутствии, все время старалась задобрить его. Они ели за одним столом и за едой всегда разговаривали. Он понижал голос, обращаясь к ней, но хотя слов нельзя было разобрать, было понятно, что он говорит с ней повелительным тоном.
В его присутствии я постоянно был настороже, старался по возможности избегать его, но и мне не удалось избежать столкновения с ним. Моя явная неспособность к самозащите, должно быть, будила в нем желание держать меня в страхе.
Моя комнатка находилась рядом с кухней в крыле дома, к которому под прямым углом примыкала та часть пансиона, где были расположены спальни. Из своего окна я видел три других окна, причем среднее было окно комнаты мистера Фелкона.
Иногда, одеваясь, я напевал какой-нибудь мотив, чтобы разогнать овладевавшее мной по утрам дурное настроение. Моя кровать стояла под окном, и мое пение было слышно в других спальнях.
Однажды утром, когда я напевал таким образом, из окна комнаты мистера Фелкона послышался грозный окрик.
- Сию же минуту замолчи, болван! - бушевал Фелкон. - Как ты смеешь будить меня своим кошачьим визгом? У тебя голос как пила. Замолчи сейчас же, или я с тобой разделаюсь, черт возьми!
В первый момент я растерялся - до такой степени фантастическим, невозможным показался мне этот поток брани... Чьи бы то ни было оскорбительные выходки действовали на меня парализующе, и мне требовалось время, чтобы приспособиться к перемене в отношениях, которые я считал установившимися. Смысл брошенного оскорбления доходил до меня не сразу, возмущение нарастало медленно, как бы неохотно, и когда я наконец осознавал, что же, собственно, произошло, было уже слишком поздно предпринимать что-либо в свою защиту. Так случилось и теперь. Я неподвижно сидел на краю кровати с брюками в руках и пытался собраться с мыслями.
В сердце моем
Нет, жизнь - увы! - иною мнилась мне,
Я знал, что в ней есть ненависть, и боль
И нищета. Я встречи ждал со злом,
В ее суровую вступив юдоль.
Я видел в сердце собственном моем,
Как в зеркале, сердца других...
Шелли (Из посмертных фрагментов.
Перевод И. Гуровой)
Тому, кто держал светильник
ГЛАВА 1
Мистер Гарольд Шринк - муж хозяйки пансиона - сказал мне, что в костылях есть свое преимущество: по крайней мере, я могу быть уверен, что никогда не женюсь.
Мы стояли в кухне пансиона его жены на Импириэл-стрнт в Брансвике, и мистер Шринк высказал это соображение после того, как минуту-другую поразмыслил над сущностью замечания, которое сделала ему жена, выходя из кухни.
А сказала она, и притом довольно резким тоном, следующее:
- Ты не можешь себе позволить тратить время на болтовню.
Это замечание содержало намек на нечто гораздо более существенное и важное, чем склонность мистера Шринка поболтать. Оно должно было напомнить ему, что своих денег у него нет, что находить жильцов для пансиона становится все трудней и что домовладелец грозится повысить плату. Мистер Шринк понимал, что если он хочет сохранить чувство собственного достоинства, вина за все это должна быть незамедлительно снята с его слабых плеч и переложена на плечи жены.
Слова мистера Шринка о женитьбе, которые, по его мнению, должны были исчерпывающе объяснить причину всех постигших его неудач, весьма меня расстроили, так как я поджидал с минуты на минуту одного своего приятеля мы собирались пойти в кафе и поухаживать за девицами.
Высказанная мистером Шринком уверенность, что супружеские узы не для меня, наводила на мысль, что подобные вылазки в кафе излишни, и мое оживление потухло, уступив место дурным предчувствиям.
Порой у меня возникали сомнения в правильности выводов, которые я делал, основываясь на собственном опыте. Но сомнения эти быстро рассеивались - поскольку порождались они обычно бестактными замечаниями людей, чьи взгляды мало чем отличались от взглядов мистера Шринка. Правда, на какое-то время подобные уколы самолюбия лишали меня уверенности в себе, но, зная, что этого не избежать ни одному человеку в мире, я учился не обращать на них внимания.
Я жил уже два месяца в пансионе на Импириэл-стрит. Двухэтажный кирпичный дом надменно возвышался посередине земельного участка, размерами своими явно не соответствовавшего представлению о былом величии, когда дом этот был резиденцией знатного джентльмена.
Во времена, когда был построен этот дом, Импириэл-стрит была широким проспектом, по которому местная знать разъезжала в колясках, запряженных породистыми рысаками, и участок, где стоял дом, простирался ярдов на сто до самой Сидней-роуд. Тут Импириэл-стрит примыкала к шумному, оживленному шоссе, маня прохожих тишиной и спокойствием, свойственными тем городским кварталам, где трудности борьбы за существование остались позади и где царит уверенность в завтрашнем дне. Дома, украшавшие улицу, были отделены друг от друга садами и лужайками, а сама она упиралась в луг, где паслись стада и росли полевые цветы и где шум и грохот Сидней-роуд слышался, как приглушенный рокот.
Но Брансвику нужна была железная дорога, и уже много лет назад вереницы рабочих, вооруженных мотыгами и лопатами, перекопали улицу - сразу за, двухэтажным кирпичным домом. Была сооружена ограда, отгородившая железнодорожную линию, и улица, которая стала совсем коротенькой, уткнулась в тупик. Какое-то время сквозь ограду еще видно было место соприкосновения усеченной Импириэл-стрит с Сидней-роуд. Но затем поперек улицы построили вокзал, и барьер опустился; она оказалась наглухо прегражденной.
Теперь Импириэл-стрит упиралась в забор и угрюмое кирпичное здание. Между вокзалом и забором тянулась полоска земли, покрытая, словно циновкой, увядшей, слежавшейся прошлогодней травой с торчащими кое-где сте-" бельками; каждую весну зеленые травинки пробивались сквозь этот плотный покров и гордо вытягивались рядом с высохшими, качающимися стеблями, которые дали им некогда жизнь.
На траве валялись пустые пачки из-под сигарет, с которых дождь смыл всю краску, раскисшие окурки, обрывки бумаги, шоколадные обертки, скомканные серебряные бумажки, в складках которых скопилась пыль, превратившаяся после того, как ее обильно смочил дождь, в серые комочки грязи.
Теперь Импириэл-стрит была неподходящим местом для резиденций джентльменов. Они покинули ее, предпочтя улицы, где сырыми утрами дым от заводских труб не стлался по земле, где сушившееся на веревках белье никогда не заносило сажей.
Но благодаря близости вокзала, земля возросла в цене, причем цена определялась уже не тем, что когда-то этот район был местом расселения людей состоятельных, а нынешними потребностями бедняков. Владельцы земли понастроили вдоль улицы деревянные домишки с верандами по фасаду и с крышами из оцинкованного железа, которые побурели от времени и покрылись ржавыми пятнами.
В каждом домишке было по три комнатки, все смежные, и квартирная плата была невысока.
Селилась здесь преимущественно беднота, и вскоре Импириэл-стрит стала улицей детей. В летние вечера их прыгающие и скачущие силуэты заполняли мостовую, они смеялись, кричали, гонялись друг за другом, а женщины наблюдали за ними со своих верандочек.
Дома не были ничем отделены друг от друга, если не считать мощенных булыжником дорожек, которые вели на заваленные мусором задние дворы.
Земля по обе стороны булыжной дорожки была влажная, выбоины на мостовой постоянно наполнены водой. Никто не заботился о порядке, и тем не менее все тут излучало жизненную силу, было пронизано радостью бытия.
Стоявший одиноко в конце улицы красный кирпичный дом, где я снимал комнату, был единственным звеном, связывавшим Имггариэл-стрит с ее прошлым. Он постепенно лишился своего обширного сада; на месте деревьев и кустарника один за другим вырастали маленькие домики, а сам сад съеживался все больше и больше, пока наконец высокий частокол не оградил его от дальнейших посягательств. Он остался при одной пальме да нескольких запыленных кустиках, сохранившихся от лучших времен.
Теперь здесь помещался захудалый пансион, где комнаты сдавались каждому, кто мог платить за них, и пальма, некогда свидетельствовавшая о высоком общественном положении владельца дома, казалась сейчас явно неуместной и производила жалкое впечатление. Жесткая, шелестящая крона чуть не касалась нарядной чугунной балюстрады верхнего балкона, и жильцы, выходя на него подышать свежим воздухом, могли заглянуть в ее занесенную пылью сердцевину.
Это были по преимуществу "люди в белых воротничках" - коммивояжеры, клерки, служащие, которые предпочитали жить в больших пансионах потому, что здесь им было свободней и удобней; это было проще, чем содержать собственные квартиры или ютиться по меблированным комнатам.
В пансионе жило пятнадцать человек - все мужчины, все холостые; они торопливо проглатывали свой обед, если спешили на свидание, когда же такового не предвиделось, ели медленно, погрузившись в раздумье.
Я редко оставался в пансионе после обеда, хотя у меня и не было девушки, встречи с которой я ожидал бы с радостным нетерпением. Но такая девушка была мне очень нужна, и я ходил по вечерам гулять, чтобы настроить себя на соответствующий лад.
Я старался избавиться от чувства обособленности, от ощущения своей немощи. Я сознавал, что общество ставило меня на более низкую ступень, чем остальных, и делал все, чтобы побороть в себе готовность примириться с этим жалким положением.
Я должен был доказать, - доказать не другим, а самому себе, - что девушки могут благосклонно принимать мои ухаживания. С проблемой такого рода сталкиваются все мужчины, но для калеки она особенно трудна и мучительна.
Я понял, что уверенность в себе, основанная на одобрении посторонних до которого так падки многие сомневающиеся в себе люди, - не может стать надежным источником силы воли и решимости; напротив, она делает человека болезненно восприимчивым к любому замечанию по его адресу, к каждому возражению, к малейшему отпору, ко всякой неудаче.
Черпая у других необходимые им душевные силы, люди лишь создают почву для новых разочарований. Только внутренняя уверенность никогда не изменит человеку в нужный момент; она не способствует развитию качеств, которые могут ее же удушить.
Я мечтал стать писателем. Для этого я должен был сам участвовать в игре, а не оставаться зрителем. Нормальные отношения между мужчиной и женщиной, взаимное понимание и уверенность друг в друге необходимы, если хочешь по-настоящему понять человеческую натуру. Они необходимы также для разностороннего развития характера.
Жизнь в пансионе на Импириэл-стрит, где я наконец нашел пристанище, позволила мне шире общаться с людьми. Я хотел подружиться с мужчинами, которые могли бы научить меня обхождению с девушками. В многочисленных пансионах, через которые я прошел, хозяйки обязательно хотели постепенно подчинить своему влиянию каждого жильца; жилец должен был повиноваться установленным правилам и усвоить определенный кодекс поведения и склад мышления, приличествующий данному заведению, отчего у хозяек сознание своей власти, несомненно, увеличивалось.
Зачастую все интересы женщин, содержавших эти заведения, сосредоточивались на их жильцах: они старательно приглядывались к ним, следили за ними исподтишка, совали нос в их дела и старались постепенно прибрать их к рукам.
Они составляли расписание, согласно которому, чем позже вы возвращались вечером домой, тем ниже были ваши моральные качества, - так, жильцы, возвращающиеся до одиннадцати часов ночи, были в их представлении людьми образцовой нравственности, те, кто приходил домой между одиннадцатью и полуночью, играли с огнем, те же, кто, крадучись, пробирались к себе после этого часа, глубоко погрязли в пороке.
В таких пансионах я никогда не заживался.
- Как только начинают вскрывать твои письма, - сказал мне один из соседей, - самое время сматывать удочки.
Мистер и миссис Шринк были слишком озабочены тем, как им уцелеть в мире жестокой конкуренции, чтобы интересоваться личной жизнью своих постояльцев. Они жили отдельно. Дом был просторный, и та его часть, где помещались хозяева, была отделена от комнат жильцов узким проходом, вход куда нам был заказан. Из своих покоев супруги Шринк каждое утро выходили бодрым, целеустремленным шагом, словно бросая вызов и своим ноющим суставам, и затруднительным жизненным обстоятельствам.
Энергичные манеры четы Шринк должны были демонстрировать окружающим их решительность - но заряда бодрости хватало не надолго: ведь для того, чтобы сохранять ее, нужна была цель и уверенность в том, что она достижима.
Супруги расставались в проходе. Мистер Шринк направлялся в столовую, где он поднимал шторы и кое-что менял в расположении ножей и вилок, тщательно разложенных им же самим накануне вечером. Миссис Шринк шла на кухню, наполняла чайник ц начинала жарить отбивные котлеты.
Вернувшись, мистер Шринк резал хлеб и готовил тосты. Он стоял над тостером, погруженный в молчание, но мысли его витали далеко. Он механически переворачивал ломтики, намазывал их маслом и накладывал грудой на блюдо, занятый думами, которыми он иногда делился со мной.
- Для начала нужно каких-нибудь пятьдесят - шестьдесят монет, - сказал он мне как-то. - Я говорю жене - это, говорю, избавило бы нас от всяких забот. А сделать надо вот что - мне один парень советовал. Он уж который год такими делами занимается. Нужно, говорит, ходить по аукционным залам. Знаете, вроде того, что на Фицрое. Там бывает немного покупателей, люди думают, что в таком месте ничего хорошего не купишь.
Ходят больше к Тураку или какие еще там есть аукционные залы.
А на Фицрое, он говорит, он целыми мешками скупал разные инструменты, и в хорошем состоянии. Может, кто из рабочих потерял, а то заложил и не выкупил. В конце концов все они оказываются там. А еще бывает, жены загоняют эти вещички, чтобы разжиться парой монет. Чего там только не найдешь. Тот малый видел, как мебельные гарнитуры уходили за пятерку. Никто не подымал цену... Вот я и говорю - надо накупить всякой всячины, сложить у себя в комнате и затем давать объявления в "Эйдж", - о каждой вещи в отдельности, разумеется. И за все можно выручить втрое. Тот парень говорил, что он купил раз совершенно новый электрический чайник за пять монет. Чудеса просто. А эти проклятые меблираш-ки - что они дают? Одна только маета с ними. Никакой выгоды. Даже выйти из дому нельзя. Только зайдешь в пивную, и тебя сразу же зовут - то одно нужно, то другое. Да что там говорить.
Мистер Шринк был худощавый, седоволосый человек с большущим носом, и мягкими ненавязчивыми манерами. Зайдет в комнату, поправит картину, повернется и выйдет. Стучась в дверь, чтобы вручить счет за комнату, он виновато покашливал. Поливая аспидистрии, он принимал важный вид, а если просил о чем-нибудь, то лишь шепотом, словно хоронясь от жены; таким тоном он говорил, например: "Гасите свет пораньше, ладно?"
Глубокие морщины на лице, озабоченный, тревожный взгляд - все это заставляло думать, что перед тобой человек, многое переживший, - на самом же деле он просто всегда был чем-то недоволен. Ходил он слегка прихрамывая результат несчастного случая, происшедшего с ним на фабрике пятнадцать лет назад и уложившего его на несколько месяцев в постель.
Быть на положении выздоравливающего очень понравилось мистеру Шринку, и, раз убедившись, что жена может содержать его, пуская на квартиру постояльцев, он решил остаться в этом положении, пока не выиграет в лотерее или не разбогатеет благодаря удачной торговой сделке.
Конечно, нелегко было дожидаться этой блаженной минуты, особенно находясь непрестанно на глазах у супруги, которая с каждым днем все яснее давала понять, что считает себя мученицей, - но все же это было лучше, чем работать под наблюдением хозяина.
Миссис Шринк была старше своего мужа, она выглядела усталой, и в глазах ее светилась покорность судьбе. В ней было что-то привлекательное. Стоило ей взглянуть на вас из-под свисавших на влажный лоб прядей седых волос, и вы мгновенно проникались к ней симпатией. Наверно, когда-то она верила, что болезнь ее мужа преходяща, но это было давно. Как только она поняла, что ему мешает искать работу вовсе не недуг, а твердое намерение никогда больше не работать, она покорно приняла на себя роль кормильца.
Среди хозяек пансионов, с которыми мне приходилось иметь дело, она была далеко не исключением. Эти женщины были надежной опорой; они трудились не покладая рук, чтобы содержать мужей, исполнявших роль кухонных мужиков, и продолжали любить их, сами не зная за что.
Жильцы хорошо относились к миссис Шринк. Она проявляла к ним доброжелательность и не приставала с расспросами. Она не считала себя женщиной, способной возбудить интерес мужчины, и поэтому когда к кому-нибудь из постояльцев приходила девушка, она не встречала ее завистливым, оценивающим взглядом. И все же иногда и в ней сквозило любопытство, свойственное юным девушкам.
Подавая завтрак постояльцу, у которого накануне вечером побывала гостья, она рассматривала его с особым интересом и едва заметной усмешкой.
Моя первая встреча со Шринками произошла в десять часов вечера. Я нетерпеливо звонил у их двери, и то, что они открыли мне не сразу, создало у меня неприятное представление о владельцах пансиона.
Такси, в котором я сбежал из прежнего пансиона, находившегося за несколько кварталов, стояло у ворот, накручивая счетчик.
Дверь открылась, и на пороге выросла миссис Шринк. Рядом с ней был ее муж. По-видимому, столь поздний звонок был в их доме делом не совсем обычным, и, должно быть, поэтому мистер Шринк решил сопровождать жену до двери; рассерженный тем, что ему пришлось оставить постель, он был полон решимости проучить позднего гостя и всячески старался продемонстрировать эту минутную решимость своей жене.
- Что вам надо? - спросил он резким тоном из-за плеча жены.
- В чем дело? - сказала миссис Шринк мягко, словно ее муж и не задавал никакого вопроса.
Я объяснил, что ищу комнату со столом. В глазах миссис Шринк можно было прочесть, что хотя она не имеет оснований мне не верить, но в глубине души подозревает, что не так уж разумно пустить меня в качестве жильца. Она видела, что у ворот дожидается такси, а то, что я приехал в столь поздний час, доказывало, что мне пришлось поспешно оставить свое прежнее обиталище, по всей вероятности, из-за семейной ссоры.
- Вам не кажется, что сейчас слишком поздно для того, чтобы искать комнату? - сказала она. - Заходите завтра.
- Мне нужно где-то ночевать сегодня, - настаивал я и с нетерпеливым жестом добавил: - Да не бойтесь! Посмотрите на меня еще разок.
По лицу ее промелькнула улыбка, и она сказала:
- У меня есть отдельная маленькая комнатка, выходящая на проход между домами. Взгляните на нее.
Комната подошла мне, и я занял ее с благодарностью, потому что, как правильно догадалась миссис Шринк, со своей прежней квартиры я действительно бежал. Бежал я от миссис Эдуард Блумфилд.
Миссис Эдуард Блумфилд была владелицей первоклассного пансиона, рассчитанного на четырех джентльменов с хорошей репутацией, предпочтительно посвятивших себя изучению какой-нибудь профессии. Обязательно из хорошей семьи.
Так, по крайней мере, было сказано в объявлении, напечатанном в "Эйдж". Я прочел его с таким же чувством, с каким читал бы сообщение о том, что у носорога в зоологическом саду родился детеныш. Я обязательно посетил бы зоопарк в этом случае и, движимый тем же любопытством, на следующий вечер явился в дом миссис Эдуард Блумфилд, сознавая, что отнюдь не отвечаю перечисленным в объявлении требованиям, но исполненный решимости пустить в ход нахальство.
Это был дом с двойным фасадом и верандой, крытой черепицей. Краска, покрывавшая массивную дверь, растрескалась от времени и отставала лепестками, обнажая дерево. Чугунный дверной молоток был сделан в виде головы козла, трясущего бородой. Взяв его за бороду, я побарабанил в дверь и молча уставился на козлиную голову.
Дверь открыла миссис Эдуард Блумфилд. Тотчас же меня пронзил взгляд ее немигающих глаз, который я, однако, выдержал.
- Вы давали объявление насчет комнат? - спросил я.
На ней была блузка с глубоким вырезом, позволявшим видеть ее полную грудь. Сухие бесцветные волосы плоскими кудельками покрывали всю голову, словно шапочка. "Этой шапочке, - подумал я, - место в пыльном углу музея рядом с убором из перьев, каким украшали себя дикари". Под действием всяких притирок и красок волосы миссис Блумфилд совсем омертвели, и хотя ее прическа, возможно, сделала бы честь изобретательному дикарю, она вряд ли могла украсить современную женщину.
- Заходите, - сказала она.
Миссис Блумфилд ввела меня в гостиную, где возвышалась гипсовая статуя женщины в развевающихся одеждах, с амфорой на плече; и начала выспрашивать меня тоном человека, ведущего дружескую беседу. Ей хотелось бы побольше узнать обо мне, сказала она. Вполне естественно, что трое джентльменов, в обществе которых я буду находиться, интересуются личностью нового квартиранта; они считают само собой разумеющимся, что он должен быть джентльменом. Она убеждена, что я отвечаю всем требованиям, которые она предъявляет к своим жильцам, но дело в том, что семейная атмосфера, которую она старается поддерживать в пансионе, во. многом зависит от благожелательного интереса всех постояльцев друг к другу.
- Безусловно, безусловно, - счел нужным пробормотать я, чувствуя себя персонажем из романа Джейн Остин.
Манера разговаривать, да и внешность миссис Блумфилд создавали у меня впечатление, будто я участвую в сценке из какого-то давнишнего романа, и я решил поселиться в пансионе, хотя бы ради того, чтобы дочитать этот роман до развязки.
Она показала мне мою комнату - клетушку по соседству с кухней, но плата оказалась невысока, а комната, где я в то время жил, была еще хуже. Мне уже удалось рассеять ее сомнения насчет моих костылей, которые, должно быть, казались ей неподходящим для джентльмена средством передвижения. Однако ее усилия окольными путями выяснить, в каком колледже я учился, не увенчались успехом. Метод, при помощи которого она определяла степень образованности человека, был предельно прост и основывался на предположении, что чем выше плата за учение, тем выше и уровень знаний.
Поняв это, я сказал ей, что получил образование в государственной школе. Это был тяжелый удар, поскольку такое обучение говорило о моей бедности, а бедность жильцов была угрозой ее хитроумным планам избежать этого удела самой.
Она сделала последнюю попытку оправдать решение принять меня в число своих постояльцев.
- Полагаю, мистер Маршалл, что ваши родители - люди состоятельные, сказала она, провожая меня к выходу.
- Вполне, - ответил я.
В ответ она улыбнулась.
Вскоре мне стало ясно, что пансион миссис Блумфилд - удручающее место. Тут строго соблюдались все стандартные правила хорошего тона, всячески поощрялись все условности светского поведения, но не было и следа заботы друг о друге, взаимного уважения и сочувствия - всего того, на чем должны основываться отношения между людьми.
Мы - вчетвером - сидели за одним столом. Мы были джентльменами согласно объявлению. Рядом со мной сидел молодой человек лет двадцати с небольшим. Он был архитектором, говорил высоким, немного жеманным голосом и, если утро было холодным, обязательно произносил: "Следовало бы надеть сегодня шерстяное белье".
Сидевший напротив него банковский служащий говорил только для того, чтобы не молчать.
"Жизнь реальна, жизнь серьезна, - не могила ее цель", - вдруг ни с того ни с сего произносил он среди мрачного молчания, царившего обычно за нашим столом во время завтрака.
Это наблюдение не требовало ответа, хотя подчас, услышав его, инженер, сидевший напротив меня, поднимал голову и внимательно вглядывался в говорившего.
Инженер обладал красивой внешностью, был приятен в обхождении, вид у него был живой и энергичный.
- Я очень люблю женщин, - как-то сказал он мне, - и как мне кажется, пользуюсь взаимностью.
В пансионе был еще и пятый жилец, но наш стол не считал его джентльменом. Его звали мистер Томас Фелкон. Это был тупой, не допускающий возражений, человек, защищенный собственным невежеством от сомнения в своей правоте. Он никогда не испытывал потребности выслушать других, он сам все знал.
Мистер Фелкон полагал, что уважение должно выражаться в страхе, и тем не менее он презирал людей, которые его боялись. Гнев и презрение росли в нем по мере того, как он убеждался, что одерживает над кем-то верх. Чужая слабость вызывала у него желание похорохориться и доказать собственную силу, если же перед ним пасовали, он становился резким и неприятным.
Миссис Блумфилд обычно подготавливала каждого нового жильца к вспышкам гнева мистера Фелкона и к его дурным манерам.
- Не обращайте внимания на настроения мистера Фелкона, - уговаривала она меня чуть ли не шепотом и волнуясь, словно речь шла о важном деле. - Он вовсе не думает того, что говорит. На самом деле это милейший человек. У него очень хорошая служба на монетном дворе, он занимает там важный пост. Мне не хотелось бы, чтобы он обиделся. Он снимает у меня комнату уже много лет. К нему только надо привыкнуть.
Сначала я приписывал эти ее увещевания боязни лишиться выгодного жильца, но уже через неделю понял, что он ее любовник. Каждый вечер, облачившись в халат и надев войлочные туфли, он входил в ее комнату с номером "Геральда" в руках. В полночь он выходил оттуда, все с той же газетой, и шел по коридору к себе в комнату; половицы скрипели под ним.
Он был ее любовником, и все же она его боялась. Она робела в его присутствии, все время старалась задобрить его. Они ели за одним столом и за едой всегда разговаривали. Он понижал голос, обращаясь к ней, но хотя слов нельзя было разобрать, было понятно, что он говорит с ней повелительным тоном.
В его присутствии я постоянно был настороже, старался по возможности избегать его, но и мне не удалось избежать столкновения с ним. Моя явная неспособность к самозащите, должно быть, будила в нем желание держать меня в страхе.
Моя комнатка находилась рядом с кухней в крыле дома, к которому под прямым углом примыкала та часть пансиона, где были расположены спальни. Из своего окна я видел три других окна, причем среднее было окно комнаты мистера Фелкона.
Иногда, одеваясь, я напевал какой-нибудь мотив, чтобы разогнать овладевавшее мной по утрам дурное настроение. Моя кровать стояла под окном, и мое пение было слышно в других спальнях.
Однажды утром, когда я напевал таким образом, из окна комнаты мистера Фелкона послышался грозный окрик.
- Сию же минуту замолчи, болван! - бушевал Фелкон. - Как ты смеешь будить меня своим кошачьим визгом? У тебя голос как пила. Замолчи сейчас же, или я с тобой разделаюсь, черт возьми!
В первый момент я растерялся - до такой степени фантастическим, невозможным показался мне этот поток брани... Чьи бы то ни было оскорбительные выходки действовали на меня парализующе, и мне требовалось время, чтобы приспособиться к перемене в отношениях, которые я считал установившимися. Смысл брошенного оскорбления доходил до меня не сразу, возмущение нарастало медленно, как бы неохотно, и когда я наконец осознавал, что же, собственно, произошло, было уже слишком поздно предпринимать что-либо в свою защиту. Так случилось и теперь. Я неподвижно сидел на краю кровати с брюками в руках и пытался собраться с мыслями.