Страница:
Красная и черная икра в открытых банках сочилась свежестью и манила. Бутерброды были приготовлены так, что хлеба за икрой не замечалось. И все это значило: «В наш век все дороги ведут к коммунизму!» (В. Молотов).
Ленькин отец долбил клавиши «Ремингтона», еле умещавшегося на тумбочке, затем вытащил напечатанный лист из каретки и положил его на стол, поскольку иного места не было.
Хлопнула дверь — отец обернулся, приветливо кивнул, заправил чистый лист в машинку и снова принялся долбить.
Ленька подошел к отцу, стал рядом.
Отец прекратил работу и посмотрел на сына снизу вверх.
— Я уеду, — сказал Ленька.
— И правильно, — вглядевшись в сыновние глаза, поддержал отец. — Я уже связался с Гутченко. Он, конечно...
— Только не провожайте меня, — прервал сын, — ни ты... ни мать.
На рассвете, крадучись, он нес чемодан вдоль железнодорожной линии. Мимо казарм, клуба, сараев... Забрался на пустынный перрон станции со стороны входного семафора. Фонари еще не выключили, и световые круги ровным рядом уходили вдаль.
Он поставил чемодан у ног и, засунув руки поглубже в карманы синего прорезиненного плаща, приготовился к ожиданию скорого.
Мать Риты в этот утренний час боролась со сном, с привычного места за стойкой оглядывая зал, — единственный посетитель спал, уронив голову на грудь. Буфетчица поднялась, забрала со стола спящего пустой графинчик — чтобы не разбил — и, возвращаясь, увидела за окном Леньку рядом с чемоданом.
Перронный репродуктор щелкнул и захрипел.
Ленька задрал голову на эти звуки.
— Поезд «Горький—Москва» прибывает через три минуты, — сообщила дикторша.
— Уезжаешь? — Перед ним в замызганном распахнутом халате стояла мать Риты.
— Да, — он торопился в объяснениях, как вор, пойманный с поличным, — я Рите письмо написал. Наверное, сегодня получит...
— А времени дойти до нее не было? — Мать спрашивала резко и зло.
— Так... Не получилось...
Она поглядела на объемистый фибровый чемодан.
— Куда едешь?
— Отдыхать. На юг, — опять соврал Ленька. — Я скоро вернусь....
— Вернешься? Ой ли! — криво усмехнулась мать Риты.
Он не смел поднять глаз.
— Говорила я Ритке, — мать погрозила ему пальцем, — не связывайся с этим... козлом, ничего у тебя с ним путного не будет — бросит он тебя... — И плаксиво передразнила: — А она: люблю, люблю...
Мать подошла на шаг ближе и дохнула ему в лицо запахом стойкого перегара:
— Катись ты к ядрене фене! Кому ты нужен!
Плюнула Леньке под ноги и ушла.
Загудел подходивший дизель. Ленька, глядя вслед Ритиной матери, не сразу нащупал ручку чемодана, чтобы взять его на изготовку.
— Скорый поезд на Москву отправляется, — звучало из репродуктора, а Ленька еще стоял на перроне.
Но вот двинулись шпалы, исчезая под колесами дизеля. Мелькнул на обочине километровый столб с табличкой «101». И полетела навстречу дорога, бесконечная дорога.
Здравствуй, cтолица!
По узким мосткам через речку — такие зовут лавами, их сооружают на лето, после того как сойдет лед, чтобы удобнее было обывателям перемещаться из городских районов в дачные места, — по узким лавам идет парень в кепочке-восьмиклинке, ведя рядом шуршащий приспущенными шинами велосипед.
Из прибрежных кустов за велосипедистом наблюдают четыре глаза.
— За нашим пошел, сучара! — шепчет из-за кустов Булка.
— Булка, заткнись, — обрывает Вова Новый.
Мостки опустели — велосипедист скрылся в зарослях противоположного берега. Только качнулись ветки орешника — и был таков.
— Сейчас он похиляет обратно, и я его запорю, — шепчет Булка в своем укрытии.
— Перебьешся. — Вова Новый, останавливая напарника, приподнимает пятерню. — Без мокрухи. Он просто — потонет.
— Как? Он же плавать умеет...
— Тут не поплывешь — тут по пояс всего.
— А как же? — не унимается Булка.
— Покнокаешь... — Вова Новый пошевелил ветку — с нее ссыпался град капель.
И тотчас на противоположном берегу так же зашевелилась ветка.
— Чего теперь? — спросил Булка.
— Там верзила. Он знает чего. — Вова Новый, не отрываясь, наблюдал за мостками.
— Зря ты наших никого на это дело не позвал. Мы бы этому сучаре устроили. Это надо же — у своих ворованное красть, — не переставал причитать Булка.
— Булка, последний раз говорю: умолкни, — прохрипел Вова Новый, вывернув губы, отчего лицо его стало брезгливым.
На мостках у противоположного берега появился парень в восьмиклинке, ведя теперь уже навьюченный велосипед: два внушительных мешка на раме и один на багажнике.
Вова Новый, передернув затвор «вальтера», вышел из-за кустов навстречу и стал у начала мостков, держа перед собой «машину».
Одновременно с ним у противоположного берега на мостки вошел верзила, держа руки за спиной.
Велосипедист замер на полушаге.
Обернулся и, увидев верзилу, снова замер.
— Кто тебя, сучья рожа, на товар навел? — спросил Вова Новый.
— А отпустите? — выдавил велосипедист.
— Скажешь — своими ногами уйдешь по воде, — заверил Вова Новый.
Велосипедист торопливо застрекотал:
— Булка говорил, на двоих удобнее товар делить, чем на троих
Булка дернулся и исчез в прибрежных кустах — только качались ветки и стучали по листьям потревоженные капли.
— А меня кто заложил? — теперь велосипедист говорил медленно и еле слышно.
Вова Новый криво усмехнулся:
— Тоже Булка. При любом раскладе хотел в порядке быть, падла! Ну его-то мы достанем, с ним отдельно потолкуем... А ты — иди. — И он показал стволом, куда следует идти велосипедисту.
Велосипедист отпустил руль, навьюченный велосипед, глухо звякнув, свалился на доски мостков.
Велосипедист прыгнул в речку.
И в этот момент верзила, выхватив рогатину из-за спины, с мостков пригнул ею к воде шею велосипедиста.
А затем вдавил голову и все тело под воду.
Он напрягаясь держал рогатину, пока поверхность речки не успокоилась.
— Сам оступился и утонул, на корягу напоролся, — проронил Вова Новый.
— Товар заберем? — спросил верзила.
— А товар оставим здесь, — Вова Новый был категоричен.
— Меня жлоба давит, — слабо возразил верзила и перешагнул лежащий под грузом велосипед.
— А идти по мокрому — не давит? — Вова Новый прятал пистолет под пиджак.
Верзила согласно кивнул и зашвырнул рогатину подальше в воду.
— Ну-ка, покаж. — Вова Новый сам поднялся с корточек и взял листочки из рук Севы.
Он стоял у сарая и перебирал страницы, а Сева с тревогой наблюдал за выражением лица Нового.
— Молоток, — одобрил Вова Новый, вывернув губы, отчего лицо приняло брезгливое выражение, — молоток, что кликухи заменил, а иначе — стук... все по правде. В Москву поедешь? Фарт ловить?
— Поеду, — сказал Сева, как о давно решенном.
— Только учти: в столице мира правды не любят, ни на бумаге, ни в толковище, — предупредил Вова Новый.
Сева передернул плечами.
— Я — не салага. Соображаю...
— Но все равно, ты — молоток, — поддержал Севу Бадай, вмешавшись в разговор, — вырастешь — кувалдой станешь!
Бадай поднял с земли гитару и под парочку блатных аккордов запел:
— О ком ты написал? О знакомых урках? И ничего хорошего в жизни не нашел. Не нужно нам этого... у нас Литературный институт, а не библиотека блатных воспоминаний.
Мимо скамейки проходили веселые удачливые абитуриенты, оживленно бросали на ходу:
— Он думал, я Олешу не знаю! А я с ним лично знаком!
— А меня мучил метафорами!
— Ну, главное — все завершилось.
Рецензент глянул на Севу, заметил его почти скорбное выражение лица и успокоил:
— Но ты не расстраивайся! Научиться быть писателем в институте — нельзя... — рецензент поднялся, — сам пиши и читай хороших писателей.
— Что ж вы сами в институте преподаете? — поднялся следом Сева.
— Я? Я... Кормиться семье надо.
Консультант протянул Севе его «творения» и ушел, влившись в Бульварное кольцо.
Он сидел за столиком, уткнувшись взглядом в чашечку остывшего кофе. Разлившаяся невзначай кофейная жижа накрыла часть надписи на блюдце и можно было прочесть «фе „Националь“.
Напротив него на пустующее место плюхнулся кто-то солидный — он видел только рыхлый живот, прикрытый широким пестрым галстуком. Поднял взор и обнаружил пятидесятилетнего мощного мужика в темно-синем габардиновом пиджаке с привинченным к отвороту орденом Ленина, которым награждали до войны — штучно.
Рядом с мужиком уже стояли официантка с метрдотелем. Мужик диктовал:
— Банку крабов с майонезом...
— Нужно узнать, есть ли...
— Узнайте, — тоном, не терпящим возражений, перебил посетитель и продолжил: — И два раза пожарские котлеты с макаронами в одну тарелку.
Он узнал посетителя.
Обслуга ушла, и посетитель обратил свое незанятое внимание на него: тельняшка, суконка — непривычный наряд для этого заведения.
— Ты знаешь, кто я? — спросил посетитель.
— Вы кинорежиссер.
— И народный артист, — похоже угрожающе добавил режиссер, — а откуда меня знаешь?
— Ваши портреты висят в кинотеатрах.
— Какие фильмы я поставил?
Сева приготовился было отвечать, но подошел метрдотель и угодливо поставил перед режиссером банку с крабами:
— Нашли последнюю...
Режиссер с упоением занялся принесенным, а Сева, чтобы не мешать мэтру, на блокнотном листке перечислил все творческое наследие режиссера и протянул реестр...
Режиссер облачился в золотые очки явно забугорного изготовления и глянул в листок.
— Правильно! Ты что — моряк?
— Недавно демобилизовался
— Где служил? — допрашивал народный артист, глядя поверх золотых очков.
— На Балтике.
— Точнее!
— Рижская военно-морская база...
— О! — оживился режиссер, — я поднимал в Риге национальное кино. Там тогда командовал адмирал Головко-младший...
— Он и сейчас командует...
— Хочешь у меня работать? — великодушно спросил народный.
Вопрос не требовал ответа.
На этой съемке ни Севе, ни его нынешнему коллеге ассистенту режиссера Певзнеру нечего было делать. Командовал съемочной площадкой представительный мужчина с обширными залысинами и волевым профилем — второй режиссер Иван Иванович, которого в обиходе для удобства звали Ван Ванычем.
— Мотор! — Ефим Давыдович — режиссер, которого мы видели в «Национале», откинувшись в кресле, командовал тихо, не затрачивая энергии.
И Ваныч так же негромко вторил через микрофон:
— Мотор!
Сторож с берданкой на плече стоял, подперев дверь магазина.
— Сторож, высморкайся и уйди налево, — приказал шеф.
Второй повторил в микрофон.
Сторож оставался неподвижен.
— Сторож, высморкайся и уйди налево, — снова приказал шеф.
Ван Ваныч старательно повторил в микрофон:
— Сторож, высморкайся и уйди налево!
Команда не действовала на сторожа.
Шеф начал терять терпение:
— Пусть немедленно уйдет налево!
Второй повторил:
— Сторож, уходи налево!
Сторож по-прежнему стоял.
— Стоп! — закричал шеф без микрофона так, что Севе захотелось заткнуть уши, — он что, глухой?
— Сейчас выясню, — Ваныч важно направился к сторожу, заслонил его собственной фигурой и, как-то объяснившись, вернулся к съемочной камере.
— Он — глухой.
— Ты узнал это только сейчас? — угрожающе спросил шеф.
— Да.
— Какой ты второй режиссер! — кричал Давыдович, воздев массивную палку над собой, — второй режиссер обязан знать не только занятость актера, но и его медицинскую карту! Это — начальник штаба! В его руках — все: от последней вилки в реквизите до тысячной массовки, которой он руководит! Этого может не знать еще, — шеф поискал глазами и нашел Севу, — вот он! — и ткнул в направлении Севы палкой, — ему я могу простить. Он в кино без году неделя! А ты? Говорили мне, что ты — работник во-о-о-от такого масштаба, — Ефим Давыдович показал кончик указательного пальца и горестно развел руками.
Ван Ваныч воспользовался паузой и высказался:
— Хорошо, что сторож глухой. Мы же снимаем ограбление магазина!
Съемочная группа захохотала.
— Ты это серьезно или шутишь? — Шеф, белый от бешенства, подошел вплотную ко второму.
Тот не отвечал, боясь высказаться невпопад.
— Я спрашиваю: ты это серьезно или шутишь? — повторил Давыдович шепотом.
— Шучу, — наугад ответил второй.
— Ну, тогда работай пока, — махнул рукой шеф и отошел от Ваныча, нелепо торчавшего в центре пустой съемочной площадки.
— Плотники — шаг вперед! — звучит голос нарядчика.
Зеки названной специальности выходят из строя.
Начальник, стоящий под сторожевой вышкой, наблюдает за назначением на работы.
— Каменщики — два шага вперед!
Снова хлопушка «Цена человека».
Каменщики делают свои два шага. Камера панорамирует по лицам оставшихся в разреженном строю заключенных — здесь мы впервые видим лицо актера, играющего главного героя в фильме «Цена человека».
— Остальные — разобрать носилки и лопаты и — на погрузку.
Остатки строя рассыпаются.
Зеки разбирают носилки и лопаты. Удаляются к машинам. Одни — направо, другие — налево.
Крик:
— Стоп! — Движение в кадре остановилось, все зеки развернулись лицами к издавшему этот требовательный и недовольный крик.
Ефим Давыдович командовал съемочной площадкой через микрофон, не вынимая грузного тела из режиссерского кресла.
— Этюды лепите с массовкой, этюды! Что они у вас ходят слева направо и справа налево!
— Вы абсолютно правы, — поддакнул второй режиссер из-за спины шефа.
Ассистенты — их было двое: Певзнер и наш герой, Сева, находившиеся в гуще «зеков», обернулись и застыли.
— Вы бездарны!
— Что? — выставил челюсть вперед Певзнер.
— А то! — взревел Ефим Давыдович, — еще раз огрызнешься — поедешь туда, где лес рубил. Не забывай, что у нас консультант — комиссар милиции города! Севка! — режиссер направил свою энергию на Севу, — боржом!
На глазах у застывшей массовки, среди которой выделялись молодые особы, изображавшие подруг «зеков», приехавших на свидание в лагерь, Сева шел нарочито медленно.
— Бегом! — заорал режиссер.
И Сева кинулся к стоящему поодаль деревянному ящику с боржомом, выхватил бутылку и, на ходу открывая и обливаясь, протянул ее Ефиму Давыдовичу.
Тот глотнул прямо из горлышка.
— Видишь, — бросил Ефим Давыдович, отдавая ему пустую боржомную бутылку.
— Что вижу? — не понял он.
— Я прочитал твои рассказы для института. Видишь.
Жить в Москве было негде, и он ночевал на диване в кабинете у Давыдовича. До случая — ночью комнаты проверяла охрана.
Охранники в специфической форме, которую почему-то принято было называть полувоенной, шли по студийному коридору со связками ключей в руках, приоткрывали ближайшую дверь, заглядывали внутрь и, закрыв, устремлялись дальше.
Сева уловил звяканье ключей и, прихватив туфли, выглянул в окно.
Кабинет находился на втором этаже. Рядом с окном пролегала водосточная труба.
Сева дотянулся до нее и провисел снаружи корпуса, пока шла проверка — скрипела дверь, звенели ключи...
Но больше не рисковал ночевать в этом кабинете.
— Где ты теперь ночуешь? — спросил коллега — ассистент Певзнер. Они сидели в курилке на пересечении павильонных коридоров.
— В поезде «Москва — Петушки».
— Почему именно «Москва — Петушки»?
— Негде было ночевать, решил поехать домой. Сел в поезд. Залез на вторую полку и проспал свою платформу «Крутое», вышел в Петушках, снова сел в поезд и... До Москвы. Удобно! — отшутился к финалу монолога Сева.
— Не сладко, — заключил Певзнер.
Рабочие-постановщики пронесли мимо сидящих в курилке бутафорскую, под металл, кованую решетку.
Певзнер полез во внутренний карман пиджака, вынул распухшую записную книжку и, разыскивая нужную запись, рассказывал:
— Когда я, желторотый студент, попал в лагерь на лесоповал, я выжил только потому, что мне помогали опытные зеки...
— Политики или урла? — полюбопытствовал Сева.
— Честные — есть везде, — ушел от ответа Певзнер.
— Тебя за глаза Давыдович зовет «еврейский бандит Певзнер».
— Знаю, меня посадили по уголовной статье...
— А на самом деле?
— А на самом деле за то, что был студентом еврейской студии и раза два или три видел самого Михоэлса.
— И ты терпишь это прозвище Давыдовича?
— Он взял меня на студию. Это — не просто. Ну, хватит травить — вот телефон. Звони от меня. Хозяйка — баба с бурным прошлым, но сейчас жутко идейная. Общественница фабрики «Гознак». Обещай вести себя в ее комнате тише воды и ниже травы. А там — как выйдет.
— Я — твой должник.
Певзнер запрокинул красивую голову и с прищуром посмотрел на Севу:
— Время покажет.
— Баб — не водить. Тишину — соблюдать. По счетам будешь платить сам. Я — буду проверять, — общественница «Гознака» загасила окурок беломорины о надколотое блюдце, поправила криво висящую иллюстрацию из «Огонька» в рамке. — Чего не выполнишь — пеняй на себя! Значит, ты здесь не жилец!..
После своих наставлений она удалилась, позвякивая медалями на двубортном пиджаке.
Обстановка в комнате была безумно убогой и скучной: старая мебель с продавленным диваном на видном месте, мертвые настенные часы, параллельный телефон у самой двери. Когда он попробовал набрать номер, дверь распахнулась, на пороге появилась ровесница англо-бурской войны в халате и заявила:
— Ты что, не слышишь? Я разговариваю. Учись правилам общежития! Это не твой личный телефон, а параллельная трубка!
После такого замечания телефонировать не захотелось. Он пересчитал скудную наличность и принял решение.
В кафе «Националь» в этот час было еще пусто, но собеседник все-таки обнаружился. За столик сел парень старше его лет на семь, с губами-плюшками, курносым носиком и глазами дауна.
— Пижонишь? — спросил он Севу, как старого знакомого. Впрочем, такая манера общения была у Губана со всеми — и со знакомыми и с незнакомыми.
— Что вы имеете в виду? — Сева постарался не грубить.
— Твою тельняшку. За сколько купил? Хочешь выглядеть мужественным?
— Я, чтоб ты знал, старший матрос! — ощетинился Сева.
— С Неглинки, которая течет в трубе. — Губан осклабился, обнажив ряд кривых зубов.
— С Балтики!
— О! Приятно познакомиться. А я представитель второй древнейшей профессии! Какая первая — знаешь?
Не хотелось признаваться, но Сева не знал.
— Первая — проституция, а вторая — журналистика! — победно пояснил Губан.
— Ну и что из этого следует?
— А следует, что балтиец должен меня сегодня угостить коньяком — вот, — он вытащил из наружного кармана пиджака скомканную газету, — вышла моя статья в «Москоу ньюс».
— У меня денег как раз, чтобы заплатить за кофе.
— Тогда, как журналист, хочу знать, что ты, балтиец, без денег трешься здесь, в Москве.
— Мое дело.
— Ищешь удачи в столице?
— Я работаю на киностудии.
— Ну понятно. Ты — будущий кинорежиссер. Непонятый вгиком гений. Да тут все, — он обвел рукой зал, — или гениальные писатели, или гениальные режиссеры, или гениальные художники. Даже гениальные скульпторы попадаются! И один известный — Неизвестный!
— Не на понтярщика попал, — оборвал поток Сева.
— О! Тогда давай знакомиться — Костя Блинов.
— Сева Мокшин. — Он без энтузиазма протянул руку.
— Ну, а на бутылку в честь моей премьеры мы с тобой все-таки найдем! — заверил Костя Губан и поздоровался с кем-то из вошедших в зал.
— Это — Светлов! Не может жить без «Националя», каждый день сюда ходит. Знаешь «Каховку»? — пояснил Губан.
— Я и «Гренаду» знаю. А что он сейчас пишет?
— Ничего. Программу для Утесова.
— Губан, иди сюда! — окликнула Костю яркая девица, вышедшая из такси. Тот вразвалочку подошел, перебросился с девицей парой слов и вернулся к Севе, стоявшему на углу у телеграфа, с двумя бутылками портвейна и кульком конфет.
— Презент от мадам Дюпон.
— От кого?
— От мадам Дюпон из Марьиной Рощи. Так зовут эту центровую девочку.
— А почему она тебе все это отдала? — поразился Сева.
— Этим ее угостили сверх гонорара — за отличное обслуживание. А на работе она не пьет, — хохотнул Губан, — по причине рвоты от сладостей и вина! Так что свет не без добрых людей!
— Часто тебя так выручают?
— Успокойся, я — не сутенер.
Они брели мимо ночных стен Даниловского монастыря, и Губан вещал, отхлебывая из горлышка портвейн.
Иногда он вспоминал о Севе, протягивал ему бутылку и тот, морщась, делал глоток, чтобы не обижать собеседника.
— Здесь помещался «Даниловский детский приемник» — страх всех довоенных пацанов. Заведение с тюремным режимом. Если тебя приводили в милицию за что-нибудь, ну, скажем, за хулиганство, и говорили «отправим в Даниловский», значит, детство отвернулось от тебя!
— Красиво травишь, — перебил недоверчиво Сева, — ты что, здесь побывал?
Губан смерил его презрительным взглядом.
— Я побывал тут по другой причине, — он хлопнул рукой по стене, — здесь было отделение «детей врагов народа». Я бежал отсюда.
— Расскажи какому-нибудь салаге, — без обиняков перебил Сева.
— Я что, лажаю? — разогретый портвейном Губан прижал его к стене и, плюясь, выстреливал фразы.
— Мой отец был чекистом. Его взяли как врага. Мать — отправили в ссылку. А меня — сюда! И я бежал отсюда! Бежал! К тетке! Бежал! Понял?
Задохнувшись, он остановил поток откровений и попытался продышаться. Глаза слезились.
— А за что взяли отца?
— Расстреливал мало... а может быть, много! Как приказывали, так и делал. — Он швырнул бутылку портвейна, как гранату, она разбилась о выступ стены, оставив кровавое пятно.
Героиня картины «Цена человека» Элла пока что — к камере спиной.
— Коля! Ты должен прийти и все рассказать в милиции! Все, как было! Ты же мне рассказал — и я поверила! Расскажи там. Там тоже люди!
Во время этой тирады лицо героя мрачнеет. Причем смена состояния происходит — от равнодушия к неприязни — весьма достоверно и заразительно.
Снова хлопушка «Цена человека».
— Где люди? — враждебно отстранил героиню от себя герой Коля, — в милиции?
— Да. В милиции. Пока ты сидел, многое изменилось.
— Откуда тебе знать?
— Я хожу на работу, хожу по улицам... Вижу, что происходит вокруг!
— Стоп! — Герой Коля повернулся на крик режиссера.
Ефим Давыдович был в ударе. Забыв про боржом, он кричал:
— Убеждай его, убеждай, а не жалей, не себя! Его! Его! Его! Мотор!
Героиня картины Элла с красными, мутными от слез глазами снова толкала в грудь партнера в телогрейке:
— Иди, иди, сознайся! Да, да... посадят! Я — буду ждать! Буду!
— Еще раз — без остановки! — орал режиссер и, казалось, плакал вместе с актрисой.
Сева неотрывно наблюдал это эмоциональное действо.
— Стоп! Съемка окончена. — Ефим Давыдович отшвырнул микрофон, и Сева поймал его на лету.
— Ты сейчас куда? — вопрос мэтра был обращен к ассистенту.
— В «Националь», — ответил Сева, удивленный вопросом.
— Поедешь со мной к Бороде. Бывал у Бороды?
Вопрос был напрасным — у Бороды Сева, конечно, не бывал. У Бороды (так звали завсегдатаи ресторан ВТО из-за роскошной бороды метрдотеля) бывал весь цвет артистической Москвы. Входили по пропускам — не то что в «Нац», куда мог попасть каждый, в том числе и «художественная» шобла.
— Ты это заслужил.
— Чем?
— Я знаю чем. Я вижу все на съемке. Ты телогрейку обработал и даже надорвал. Хотя это не твое дело. Значит, следишь за кадром. Значит, заслужил осетрину по-монастырски...
Мрачный Пушкин стоял на постаменте как раз против окна ресторана ВТО, где...
Мэтр с упоением поглощал осетрину.
Сева пока что только разглядывал свою порцию, покрытую мельхиоровым колпаком, и косил взглядом в меню.
— А здесь обозначено: осетрина по-московски, а не по-монастырски...
— Никакой разницы, просто антирелигиозное переименование. — Давыдович выскребал остатки картошки в сметане и, облизнув вилку, спросил:
— Нравится профессия режиссера?
— Да.
— Чем? Можно ходить к Бороде? Общаться со знаменитыми людьми? И деньги хорошие со временем зашибать? А?
Ленькин отец долбил клавиши «Ремингтона», еле умещавшегося на тумбочке, затем вытащил напечатанный лист из каретки и положил его на стол, поскольку иного места не было.
Хлопнула дверь — отец обернулся, приветливо кивнул, заправил чистый лист в машинку и снова принялся долбить.
Ленька подошел к отцу, стал рядом.
Отец прекратил работу и посмотрел на сына снизу вверх.
— Я уеду, — сказал Ленька.
— И правильно, — вглядевшись в сыновние глаза, поддержал отец. — Я уже связался с Гутченко. Он, конечно...
— Только не провожайте меня, — прервал сын, — ни ты... ни мать.
На рассвете, крадучись, он нес чемодан вдоль железнодорожной линии. Мимо казарм, клуба, сараев... Забрался на пустынный перрон станции со стороны входного семафора. Фонари еще не выключили, и световые круги ровным рядом уходили вдаль.
Он поставил чемодан у ног и, засунув руки поглубже в карманы синего прорезиненного плаща, приготовился к ожиданию скорого.
Мать Риты в этот утренний час боролась со сном, с привычного места за стойкой оглядывая зал, — единственный посетитель спал, уронив голову на грудь. Буфетчица поднялась, забрала со стола спящего пустой графинчик — чтобы не разбил — и, возвращаясь, увидела за окном Леньку рядом с чемоданом.
Перронный репродуктор щелкнул и захрипел.
Ленька задрал голову на эти звуки.
— Поезд «Горький—Москва» прибывает через три минуты, — сообщила дикторша.
— Уезжаешь? — Перед ним в замызганном распахнутом халате стояла мать Риты.
— Да, — он торопился в объяснениях, как вор, пойманный с поличным, — я Рите письмо написал. Наверное, сегодня получит...
— А времени дойти до нее не было? — Мать спрашивала резко и зло.
— Так... Не получилось...
Она поглядела на объемистый фибровый чемодан.
— Куда едешь?
— Отдыхать. На юг, — опять соврал Ленька. — Я скоро вернусь....
— Вернешься? Ой ли! — криво усмехнулась мать Риты.
Он не смел поднять глаз.
— Говорила я Ритке, — мать погрозила ему пальцем, — не связывайся с этим... козлом, ничего у тебя с ним путного не будет — бросит он тебя... — И плаксиво передразнила: — А она: люблю, люблю...
Мать подошла на шаг ближе и дохнула ему в лицо запахом стойкого перегара:
— Катись ты к ядрене фене! Кому ты нужен!
Плюнула Леньке под ноги и ушла.
Загудел подходивший дизель. Ленька, глядя вслед Ритиной матери, не сразу нащупал ручку чемодана, чтобы взять его на изготовку.
— Скорый поезд на Москву отправляется, — звучало из репродуктора, а Ленька еще стоял на перроне.
Но вот двинулись шпалы, исчезая под колесами дизеля. Мелькнул на обочине километровый столб с табличкой «101». И полетела навстречу дорога, бесконечная дорога.
Здравствуй, cтолица!
(Кинодрама)
Слова бодрой, зажигательной песни звучат в темноте и исчезают в предрассветной мгле подмосковного пейзажа.
Здравствуй, столица,
Здравствуй, Москва,
Здравствуй, московское небо!
В сердце у каждого эти слова,
Как далеко бы он ни был...
По узким мосткам через речку — такие зовут лавами, их сооружают на лето, после того как сойдет лед, чтобы удобнее было обывателям перемещаться из городских районов в дачные места, — по узким лавам идет парень в кепочке-восьмиклинке, ведя рядом шуршащий приспущенными шинами велосипед.
Из прибрежных кустов за велосипедистом наблюдают четыре глаза.
— За нашим пошел, сучара! — шепчет из-за кустов Булка.
— Булка, заткнись, — обрывает Вова Новый.
Мостки опустели — велосипедист скрылся в зарослях противоположного берега. Только качнулись ветки орешника — и был таков.
— Сейчас он похиляет обратно, и я его запорю, — шепчет Булка в своем укрытии.
— Перебьешся. — Вова Новый, останавливая напарника, приподнимает пятерню. — Без мокрухи. Он просто — потонет.
— Как? Он же плавать умеет...
— Тут не поплывешь — тут по пояс всего.
— А как же? — не унимается Булка.
— Покнокаешь... — Вова Новый пошевелил ветку — с нее ссыпался град капель.
И тотчас на противоположном берегу так же зашевелилась ветка.
— Чего теперь? — спросил Булка.
— Там верзила. Он знает чего. — Вова Новый, не отрываясь, наблюдал за мостками.
— Зря ты наших никого на это дело не позвал. Мы бы этому сучаре устроили. Это надо же — у своих ворованное красть, — не переставал причитать Булка.
— Булка, последний раз говорю: умолкни, — прохрипел Вова Новый, вывернув губы, отчего лицо его стало брезгливым.
На мостках у противоположного берега появился парень в восьмиклинке, ведя теперь уже навьюченный велосипед: два внушительных мешка на раме и один на багажнике.
Вова Новый, передернув затвор «вальтера», вышел из-за кустов навстречу и стал у начала мостков, держа перед собой «машину».
Одновременно с ним у противоположного берега на мостки вошел верзила, держа руки за спиной.
Велосипедист замер на полушаге.
Обернулся и, увидев верзилу, снова замер.
— Кто тебя, сучья рожа, на товар навел? — спросил Вова Новый.
— А отпустите? — выдавил велосипедист.
— Скажешь — своими ногами уйдешь по воде, — заверил Вова Новый.
Велосипедист торопливо застрекотал:
— Булка говорил, на двоих удобнее товар делить, чем на троих
Булка дернулся и исчез в прибрежных кустах — только качались ветки и стучали по листьям потревоженные капли.
— А меня кто заложил? — теперь велосипедист говорил медленно и еле слышно.
Вова Новый криво усмехнулся:
— Тоже Булка. При любом раскладе хотел в порядке быть, падла! Ну его-то мы достанем, с ним отдельно потолкуем... А ты — иди. — И он показал стволом, куда следует идти велосипедисту.
Велосипедист отпустил руль, навьюченный велосипед, глухо звякнув, свалился на доски мостков.
Велосипедист прыгнул в речку.
И в этот момент верзила, выхватив рогатину из-за спины, с мостков пригнул ею к воде шею велосипедиста.
А затем вдавил голову и все тело под воду.
Он напрягаясь держал рогатину, пока поверхность речки не успокоилась.
— Сам оступился и утонул, на корягу напоролся, — проронил Вова Новый.
— Товар заберем? — спросил верзила.
— А товар оставим здесь, — Вова Новый был категоричен.
— Меня жлоба давит, — слабо возразил верзила и перешагнул лежащий под грузом велосипед.
— А идти по мокрому — не давит? — Вова Новый прятал пистолет под пиджак.
Верзила согласно кивнул и зашвырнул рогатину подальше в воду.
— Ну-ка, покаж. — Вова Новый сам поднялся с корточек и взял листочки из рук Севы.
Он стоял у сарая и перебирал страницы, а Сева с тревогой наблюдал за выражением лица Нового.
— Молоток, — одобрил Вова Новый, вывернув губы, отчего лицо приняло брезгливое выражение, — молоток, что кликухи заменил, а иначе — стук... все по правде. В Москву поедешь? Фарт ловить?
— Поеду, — сказал Сева, как о давно решенном.
— Только учти: в столице мира правды не любят, ни на бумаге, ни в толковище, — предупредил Вова Новый.
Сева передернул плечами.
— Я — не салага. Соображаю...
— Но все равно, ты — молоток, — поддержал Севу Бадай, вмешавшись в разговор, — вырастешь — кувалдой станешь!
Бадай поднял с земли гитару и под парочку блатных аккордов запел:
Рецензент держал картонную папку в одной руке и, похлопывая другой по обложке, растолковывал Севе, сидевшему рядом на скамейке в сквере Литинститута:
Заболеешь, братишки, цингою
И осыпятся зубки твои,
И в больницу тебя не положат,
Потому что больницы полны.
Там же, братцы, конвой заключенных,
Там и сын охраняет отца,
Он ведь тоже свободы лишенный,
По приказу убьет беглеца!
— О ком ты написал? О знакомых урках? И ничего хорошего в жизни не нашел. Не нужно нам этого... у нас Литературный институт, а не библиотека блатных воспоминаний.
Мимо скамейки проходили веселые удачливые абитуриенты, оживленно бросали на ходу:
— Он думал, я Олешу не знаю! А я с ним лично знаком!
— А меня мучил метафорами!
— Ну, главное — все завершилось.
Рецензент глянул на Севу, заметил его почти скорбное выражение лица и успокоил:
— Но ты не расстраивайся! Научиться быть писателем в институте — нельзя... — рецензент поднялся, — сам пиши и читай хороших писателей.
— Что ж вы сами в институте преподаете? — поднялся следом Сева.
— Я? Я... Кормиться семье надо.
Консультант протянул Севе его «творения» и ушел, влившись в Бульварное кольцо.
Он сидел за столиком, уткнувшись взглядом в чашечку остывшего кофе. Разлившаяся невзначай кофейная жижа накрыла часть надписи на блюдце и можно было прочесть «фе „Националь“.
Напротив него на пустующее место плюхнулся кто-то солидный — он видел только рыхлый живот, прикрытый широким пестрым галстуком. Поднял взор и обнаружил пятидесятилетнего мощного мужика в темно-синем габардиновом пиджаке с привинченным к отвороту орденом Ленина, которым награждали до войны — штучно.
Рядом с мужиком уже стояли официантка с метрдотелем. Мужик диктовал:
— Банку крабов с майонезом...
— Нужно узнать, есть ли...
— Узнайте, — тоном, не терпящим возражений, перебил посетитель и продолжил: — И два раза пожарские котлеты с макаронами в одну тарелку.
Он узнал посетителя.
Обслуга ушла, и посетитель обратил свое незанятое внимание на него: тельняшка, суконка — непривычный наряд для этого заведения.
— Ты знаешь, кто я? — спросил посетитель.
— Вы кинорежиссер.
— И народный артист, — похоже угрожающе добавил режиссер, — а откуда меня знаешь?
— Ваши портреты висят в кинотеатрах.
— Какие фильмы я поставил?
Сева приготовился было отвечать, но подошел метрдотель и угодливо поставил перед режиссером банку с крабами:
— Нашли последнюю...
Режиссер с упоением занялся принесенным, а Сева, чтобы не мешать мэтру, на блокнотном листке перечислил все творческое наследие режиссера и протянул реестр...
Режиссер облачился в золотые очки явно забугорного изготовления и глянул в листок.
— Правильно! Ты что — моряк?
— Недавно демобилизовался
— Где служил? — допрашивал народный артист, глядя поверх золотых очков.
— На Балтике.
— Точнее!
— Рижская военно-морская база...
— О! — оживился режиссер, — я поднимал в Риге национальное кино. Там тогда командовал адмирал Головко-младший...
— Он и сейчас командует...
— Хочешь у меня работать? — великодушно спросил народный.
Вопрос не требовал ответа.
На этой съемке ни Севе, ни его нынешнему коллеге ассистенту режиссера Певзнеру нечего было делать. Командовал съемочной площадкой представительный мужчина с обширными залысинами и волевым профилем — второй режиссер Иван Иванович, которого в обиходе для удобства звали Ван Ванычем.
— Мотор! — Ефим Давыдович — режиссер, которого мы видели в «Национале», откинувшись в кресле, командовал тихо, не затрачивая энергии.
И Ваныч так же негромко вторил через микрофон:
— Мотор!
Сторож с берданкой на плече стоял, подперев дверь магазина.
— Сторож, высморкайся и уйди налево, — приказал шеф.
Второй повторил в микрофон.
Сторож оставался неподвижен.
— Сторож, высморкайся и уйди налево, — снова приказал шеф.
Ван Ваныч старательно повторил в микрофон:
— Сторож, высморкайся и уйди налево!
Команда не действовала на сторожа.
Шеф начал терять терпение:
— Пусть немедленно уйдет налево!
Второй повторил:
— Сторож, уходи налево!
Сторож по-прежнему стоял.
— Стоп! — закричал шеф без микрофона так, что Севе захотелось заткнуть уши, — он что, глухой?
— Сейчас выясню, — Ваныч важно направился к сторожу, заслонил его собственной фигурой и, как-то объяснившись, вернулся к съемочной камере.
— Он — глухой.
— Ты узнал это только сейчас? — угрожающе спросил шеф.
— Да.
— Какой ты второй режиссер! — кричал Давыдович, воздев массивную палку над собой, — второй режиссер обязан знать не только занятость актера, но и его медицинскую карту! Это — начальник штаба! В его руках — все: от последней вилки в реквизите до тысячной массовки, которой он руководит! Этого может не знать еще, — шеф поискал глазами и нашел Севу, — вот он! — и ткнул в направлении Севы палкой, — ему я могу простить. Он в кино без году неделя! А ты? Говорили мне, что ты — работник во-о-о-от такого масштаба, — Ефим Давыдович показал кончик указательного пальца и горестно развел руками.
Ван Ваныч воспользовался паузой и высказался:
— Хорошо, что сторож глухой. Мы же снимаем ограбление магазина!
Съемочная группа захохотала.
— Ты это серьезно или шутишь? — Шеф, белый от бешенства, подошел вплотную ко второму.
Тот не отвечал, боясь высказаться невпопад.
— Я спрашиваю: ты это серьезно или шутишь? — повторил Давыдович шепотом.
— Шучу, — наугад ответил второй.
— Ну, тогда работай пока, — махнул рукой шеф и отошел от Ваныча, нелепо торчавшего в центре пустой съемочной площадки.
Хлопушка «Цена человека».
— Кадр семь, дубль четыре! — Щелчок дощечки, и помреж Люся Яровая выбежала из кадра, открыв строй заключенных из бригады хозобслуги во дворе пересыльной тюрьмы.— Плотники — шаг вперед! — звучит голос нарядчика.
Зеки названной специальности выходят из строя.
Начальник, стоящий под сторожевой вышкой, наблюдает за назначением на работы.
— Каменщики — два шага вперед!
Снова хлопушка «Цена человека».
Каменщики делают свои два шага. Камера панорамирует по лицам оставшихся в разреженном строю заключенных — здесь мы впервые видим лицо актера, играющего главного героя в фильме «Цена человека».
— Остальные — разобрать носилки и лопаты и — на погрузку.
Остатки строя рассыпаются.
Зеки разбирают носилки и лопаты. Удаляются к машинам. Одни — направо, другие — налево.
Крик:
— Стоп! — Движение в кадре остановилось, все зеки развернулись лицами к издавшему этот требовательный и недовольный крик.
Ефим Давыдович командовал съемочной площадкой через микрофон, не вынимая грузного тела из режиссерского кресла.
— Этюды лепите с массовкой, этюды! Что они у вас ходят слева направо и справа налево!
— Вы абсолютно правы, — поддакнул второй режиссер из-за спины шефа.
Ассистенты — их было двое: Певзнер и наш герой, Сева, находившиеся в гуще «зеков», обернулись и застыли.
— Вы бездарны!
— Что? — выставил челюсть вперед Певзнер.
— А то! — взревел Ефим Давыдович, — еще раз огрызнешься — поедешь туда, где лес рубил. Не забывай, что у нас консультант — комиссар милиции города! Севка! — режиссер направил свою энергию на Севу, — боржом!
На глазах у застывшей массовки, среди которой выделялись молодые особы, изображавшие подруг «зеков», приехавших на свидание в лагерь, Сева шел нарочито медленно.
— Бегом! — заорал режиссер.
И Сева кинулся к стоящему поодаль деревянному ящику с боржомом, выхватил бутылку и, на ходу открывая и обливаясь, протянул ее Ефиму Давыдовичу.
Тот глотнул прямо из горлышка.
— Видишь, — бросил Ефим Давыдович, отдавая ему пустую боржомную бутылку.
— Что вижу? — не понял он.
— Я прочитал твои рассказы для института. Видишь.
Жить в Москве было негде, и он ночевал на диване в кабинете у Давыдовича. До случая — ночью комнаты проверяла охрана.
Охранники в специфической форме, которую почему-то принято было называть полувоенной, шли по студийному коридору со связками ключей в руках, приоткрывали ближайшую дверь, заглядывали внутрь и, закрыв, устремлялись дальше.
Сева уловил звяканье ключей и, прихватив туфли, выглянул в окно.
Кабинет находился на втором этаже. Рядом с окном пролегала водосточная труба.
Сева дотянулся до нее и провисел снаружи корпуса, пока шла проверка — скрипела дверь, звенели ключи...
Но больше не рисковал ночевать в этом кабинете.
— Где ты теперь ночуешь? — спросил коллега — ассистент Певзнер. Они сидели в курилке на пересечении павильонных коридоров.
— В поезде «Москва — Петушки».
— Почему именно «Москва — Петушки»?
— Негде было ночевать, решил поехать домой. Сел в поезд. Залез на вторую полку и проспал свою платформу «Крутое», вышел в Петушках, снова сел в поезд и... До Москвы. Удобно! — отшутился к финалу монолога Сева.
— Не сладко, — заключил Певзнер.
Рабочие-постановщики пронесли мимо сидящих в курилке бутафорскую, под металл, кованую решетку.
Певзнер полез во внутренний карман пиджака, вынул распухшую записную книжку и, разыскивая нужную запись, рассказывал:
— Когда я, желторотый студент, попал в лагерь на лесоповал, я выжил только потому, что мне помогали опытные зеки...
— Политики или урла? — полюбопытствовал Сева.
— Честные — есть везде, — ушел от ответа Певзнер.
— Тебя за глаза Давыдович зовет «еврейский бандит Певзнер».
— Знаю, меня посадили по уголовной статье...
— А на самом деле?
— А на самом деле за то, что был студентом еврейской студии и раза два или три видел самого Михоэлса.
— И ты терпишь это прозвище Давыдовича?
— Он взял меня на студию. Это — не просто. Ну, хватит травить — вот телефон. Звони от меня. Хозяйка — баба с бурным прошлым, но сейчас жутко идейная. Общественница фабрики «Гознак». Обещай вести себя в ее комнате тише воды и ниже травы. А там — как выйдет.
— Я — твой должник.
Певзнер запрокинул красивую голову и с прищуром посмотрел на Севу:
— Время покажет.
— Баб — не водить. Тишину — соблюдать. По счетам будешь платить сам. Я — буду проверять, — общественница «Гознака» загасила окурок беломорины о надколотое блюдце, поправила криво висящую иллюстрацию из «Огонька» в рамке. — Чего не выполнишь — пеняй на себя! Значит, ты здесь не жилец!..
После своих наставлений она удалилась, позвякивая медалями на двубортном пиджаке.
Обстановка в комнате была безумно убогой и скучной: старая мебель с продавленным диваном на видном месте, мертвые настенные часы, параллельный телефон у самой двери. Когда он попробовал набрать номер, дверь распахнулась, на пороге появилась ровесница англо-бурской войны в халате и заявила:
— Ты что, не слышишь? Я разговариваю. Учись правилам общежития! Это не твой личный телефон, а параллельная трубка!
После такого замечания телефонировать не захотелось. Он пересчитал скудную наличность и принял решение.
В кафе «Националь» в этот час было еще пусто, но собеседник все-таки обнаружился. За столик сел парень старше его лет на семь, с губами-плюшками, курносым носиком и глазами дауна.
— Пижонишь? — спросил он Севу, как старого знакомого. Впрочем, такая манера общения была у Губана со всеми — и со знакомыми и с незнакомыми.
— Что вы имеете в виду? — Сева постарался не грубить.
— Твою тельняшку. За сколько купил? Хочешь выглядеть мужественным?
— Я, чтоб ты знал, старший матрос! — ощетинился Сева.
— С Неглинки, которая течет в трубе. — Губан осклабился, обнажив ряд кривых зубов.
— С Балтики!
— О! Приятно познакомиться. А я представитель второй древнейшей профессии! Какая первая — знаешь?
Не хотелось признаваться, но Сева не знал.
— Первая — проституция, а вторая — журналистика! — победно пояснил Губан.
— Ну и что из этого следует?
— А следует, что балтиец должен меня сегодня угостить коньяком — вот, — он вытащил из наружного кармана пиджака скомканную газету, — вышла моя статья в «Москоу ньюс».
— У меня денег как раз, чтобы заплатить за кофе.
— Тогда, как журналист, хочу знать, что ты, балтиец, без денег трешься здесь, в Москве.
— Мое дело.
— Ищешь удачи в столице?
— Я работаю на киностудии.
— Ну понятно. Ты — будущий кинорежиссер. Непонятый вгиком гений. Да тут все, — он обвел рукой зал, — или гениальные писатели, или гениальные режиссеры, или гениальные художники. Даже гениальные скульпторы попадаются! И один известный — Неизвестный!
— Не на понтярщика попал, — оборвал поток Сева.
— О! Тогда давай знакомиться — Костя Блинов.
— Сева Мокшин. — Он без энтузиазма протянул руку.
— Ну, а на бутылку в честь моей премьеры мы с тобой все-таки найдем! — заверил Костя Губан и поздоровался с кем-то из вошедших в зал.
— Это — Светлов! Не может жить без «Националя», каждый день сюда ходит. Знаешь «Каховку»? — пояснил Губан.
— Я и «Гренаду» знаю. А что он сейчас пишет?
— Ничего. Программу для Утесова.
— Губан, иди сюда! — окликнула Костю яркая девица, вышедшая из такси. Тот вразвалочку подошел, перебросился с девицей парой слов и вернулся к Севе, стоявшему на углу у телеграфа, с двумя бутылками портвейна и кульком конфет.
— Презент от мадам Дюпон.
— От кого?
— От мадам Дюпон из Марьиной Рощи. Так зовут эту центровую девочку.
— А почему она тебе все это отдала? — поразился Сева.
— Этим ее угостили сверх гонорара — за отличное обслуживание. А на работе она не пьет, — хохотнул Губан, — по причине рвоты от сладостей и вина! Так что свет не без добрых людей!
— Часто тебя так выручают?
— Успокойся, я — не сутенер.
Они брели мимо ночных стен Даниловского монастыря, и Губан вещал, отхлебывая из горлышка портвейн.
Иногда он вспоминал о Севе, протягивал ему бутылку и тот, морщась, делал глоток, чтобы не обижать собеседника.
— Здесь помещался «Даниловский детский приемник» — страх всех довоенных пацанов. Заведение с тюремным режимом. Если тебя приводили в милицию за что-нибудь, ну, скажем, за хулиганство, и говорили «отправим в Даниловский», значит, детство отвернулось от тебя!
— Красиво травишь, — перебил недоверчиво Сева, — ты что, здесь побывал?
Губан смерил его презрительным взглядом.
— Я побывал тут по другой причине, — он хлопнул рукой по стене, — здесь было отделение «детей врагов народа». Я бежал отсюда.
— Расскажи какому-нибудь салаге, — без обиняков перебил Сева.
— Я что, лажаю? — разогретый портвейном Губан прижал его к стене и, плюясь, выстреливал фразы.
— Мой отец был чекистом. Его взяли как врага. Мать — отправили в ссылку. А меня — сюда! И я бежал отсюда! Бежал! К тетке! Бежал! Понял?
Задохнувшись, он остановил поток откровений и попытался продышаться. Глаза слезились.
— А за что взяли отца?
— Расстреливал мало... а может быть, много! Как приказывали, так и делал. — Он швырнул бутылку портвейна, как гранату, она разбилась о выступ стены, оставив кровавое пятно.
Хлопушка «Цена человека».
Съемочная камера видит лицо героя.Героиня картины «Цена человека» Элла пока что — к камере спиной.
— Коля! Ты должен прийти и все рассказать в милиции! Все, как было! Ты же мне рассказал — и я поверила! Расскажи там. Там тоже люди!
Во время этой тирады лицо героя мрачнеет. Причем смена состояния происходит — от равнодушия к неприязни — весьма достоверно и заразительно.
Снова хлопушка «Цена человека».
— Где люди? — враждебно отстранил героиню от себя герой Коля, — в милиции?
— Да. В милиции. Пока ты сидел, многое изменилось.
— Откуда тебе знать?
— Я хожу на работу, хожу по улицам... Вижу, что происходит вокруг!
— Стоп! — Герой Коля повернулся на крик режиссера.
Ефим Давыдович был в ударе. Забыв про боржом, он кричал:
— Убеждай его, убеждай, а не жалей, не себя! Его! Его! Его! Мотор!
Героиня картины Элла с красными, мутными от слез глазами снова толкала в грудь партнера в телогрейке:
— Иди, иди, сознайся! Да, да... посадят! Я — буду ждать! Буду!
— Еще раз — без остановки! — орал режиссер и, казалось, плакал вместе с актрисой.
Сева неотрывно наблюдал это эмоциональное действо.
— Стоп! Съемка окончена. — Ефим Давыдович отшвырнул микрофон, и Сева поймал его на лету.
— Ты сейчас куда? — вопрос мэтра был обращен к ассистенту.
— В «Националь», — ответил Сева, удивленный вопросом.
— Поедешь со мной к Бороде. Бывал у Бороды?
Вопрос был напрасным — у Бороды Сева, конечно, не бывал. У Бороды (так звали завсегдатаи ресторан ВТО из-за роскошной бороды метрдотеля) бывал весь цвет артистической Москвы. Входили по пропускам — не то что в «Нац», куда мог попасть каждый, в том числе и «художественная» шобла.
— Ты это заслужил.
— Чем?
— Я знаю чем. Я вижу все на съемке. Ты телогрейку обработал и даже надорвал. Хотя это не твое дело. Значит, следишь за кадром. Значит, заслужил осетрину по-монастырски...
Мрачный Пушкин стоял на постаменте как раз против окна ресторана ВТО, где...
Мэтр с упоением поглощал осетрину.
Сева пока что только разглядывал свою порцию, покрытую мельхиоровым колпаком, и косил взглядом в меню.
— А здесь обозначено: осетрина по-московски, а не по-монастырски...
— Никакой разницы, просто антирелигиозное переименование. — Давыдович выскребал остатки картошки в сметане и, облизнув вилку, спросил:
— Нравится профессия режиссера?
— Да.
— Чем? Можно ходить к Бороде? Общаться со знаменитыми людьми? И деньги хорошие со временем зашибать? А?