У Барановых Клаве жилось очень плохо. Ее все время били, то за то, что она плохо мыла полы, то за то, что порезала руки при чистке картошки, а в основном просто так, безо всякой причины. Евдокия била Клаву тяжелой грязной тряпкой, веником, скалкой для теста или чугунной сковородкой, от ударов которой потом надолго отнималось плечо, Косой Никита бил могучей рукой, драл за волосы, или плевал с расстояния в лицо, и, кроме того, он все время искал момента поймать Клаву в тихом месте, чтобы придушить. Дважды он застигал ее врасплох, хватал рукой за горло и душил, упершись ногой и плечом в пол и стену, дышал он при этом отрывисто, а Клаве вообще нечем было дышать, она дергалась, царапалась, хрипела, и по ее хрипу их с Никитой оба раза находила Евдокия Баранова, которая с руганью отнимала у сына полумертвую Клаву и давала ему взамен что-нибудь подержать в железной лапе, например, половник, или пустое ведро, Косой Никита тогда сипло стонал, с досадой глядя на никчемную замену, а второй раз даже заплакал без голоса, не отирая своих крупных, лошадиных слез.
Василий Баранов по праву старшего бил Клаву просто руками, иногда ногами, сшибив предварительно на пол, цели ударам своим он не полагал и бил обычно недолго, в противоположность Семену — тот заставлял Клаву раздеться и лечь животом на скамью, а потом порол ее ремнем, закатав рукава, и чем сильнее Клава вопила, тем хлестче стегал по ней ремень. После порки Семен всегда насиловал обморочную Клаву, часто прямо при жене, Евдокия глядела на насилие тупо, усевшись на табуретке и сложив на коленях жилистые руки, Клаве бывало очень больно, но она, охрипнув, уже не могла кричать, и только выла сквозь зубы, закрыв руками свое несчастное лицо. Василий тоже насиловал Клаву, но по-иному — он подгребал ее под себя, прямо одетой, и мял, до хруста в костях, сквозь платье Клава чувствовала, как ходит по ее телу снаружи огромный член Василия, пока на нее не испражнялась расползающимся пятном горячая влага, тогда она должна была лизать Василия в лицо, иначе он ее бил или кусал кривыми, почерневшими зубами за уши.
Питалась Клава картофельными шкурками и кусочками сухарей, иногда ей удавалось, несмотря на рвущую рот и горло боль, украсть пару ложек ошпаривающего супа из горшка, однажды она стащила даже кусок сладкого теста, но от любой найденной в доме Барановых еды у Клавы болел живот, потому что это была не человеческая еда, а какая-то скотская. Спала Клава на мешках в углу кладовой, возле общей спальни, она ведь всегда должна была быть под рукой, если кому-нибудь вдруг захочется ее изнасиловать. Она давно заметила, что в доме Барановых нет ни одного зеркала, наверное, нелюди избегали смотреть сами на себя, они и друг на друга смотрели нехотя, в основном старались тупо уставиться в стену или в пол. И семейного альбома у них не было, там можно было бы иначе увидеть, что было с ними раньше, до революции. Темными ночами, свернувшись в своем вонючем гнезде, Клава муторно засыпала под свистящий храп хозяев, и ей снилась та страна, откуда пришли Барановы, страна, которую они не вспоминали, потому что она лежала за пределами всякой памяти. Клава думала, что рано или поздно Барановы осатанеют от жизни на земле и утащатся обратно восвояси, хрипло пердя, в сырую тьму могильных лугов, в туманы вечной осени, по тропам смрадных болот, где надсадно, идиотски кричат вороны, и повсюду находишь трупы в траве — неподвижные, дурно пахнущие, мечтательно глядящие в небо глазами, белыми, как мокрые ножки грибов. Наяву Клава с ужасом наблюдала мучительное существование нелюдей: раз она присутствовала при мертвенном сошествии Евдокии в погреб, и любопытство поволокло ее лестницей вслед, там, в темноте, где никто не мог увидеть, она коснулась лежащей навзничь хозяйки: лицо Евдокии было холодно, как лед, явно не чувствуя присутствия Клавы, она лишь вздрагивала на земляном полу, словно кто-то выдергивал нитки из ее живота, рот Евдокии был раскрыт, волосы расплескались по земле, как будто закинутая голова намеревалась пустить в почву тысячи тоненьких мохнатых корней.
Видела Клава и страсти Василия Баранова — тот ловил мух, внезапно хватая их своей широкой короткопалой лапой, наподобие кота, Клава всегда знала, когда он уже приготовился схватить муху, — круглая, бородатая голова Василия слегка склонялась набок, лицо принимало блаженное выражение, — но у мух совершенно не было ума, они никак не могли понять повадок своего врага, и неизменно попадались, после чего Василий безо всякого видимого торжества зашибал муху себе об лоб, крепко треснув по нему раскрытой настежь ладонью, и то, что оставалось на ней, отправлял в рот, когда мух бывало много, охота Василия даже напоминала молитву неизвестным богам. Поев мух, он впадал к особый род грусти, когда Клаве лучше было не попадаться ему под руку, иначе он начинал ее насиловать и больно кусать, потому она старалась загодя спрятаться где-нибудь в отхожем месте или за висящей на стене одеждой. Оттуда Клаве приходилось слышать, как Василий негромко выл, иногда повышаясь до тявканья и ударяя кулаком в стол, удары мерно следовали один за другим, и все равно при каждом следующем Клава вздрагивала и сжималась от страха. Почти всегда это кончалось тем, что Василий прыгал на стену, закинув руки кверху, как невозможные оленьи рога, вид у него во время самого столкновения со стеной бывал измученный и виноватый, после же он бессильно сползал, тягуче завывая о чем-то страшном, валился на пол, ворочая плечами и головой, если же поблизости оказывалась Евдокия, она кидалась к нему и подсовывала что-нибудь сыну под голову, чтобы Василий не стер себе мохнатого темени о твердое дно своего огромного гроба.
Клава не помнила, сколько дней она жила у Барановых, предшествующее времяисчисление отодвинулось для нее за пределы восприятия, единственные часы стояли в доме новых хозяев, солнце лишь смутно напоминало о себе иногда лучом, забытым на полу возле щели в заколоченном окне, вместо него Клава измеряла теперь путь своей жизни промежутками между истязаниями, где-то между ними и густым, мучительным забытьем сна, она, наверное, и жила теперь, сама все меньше и меньше веря в реальность собственной жизни. В какой-то день Клава попыталась бежать, просто вдруг ощутила себя одной в том месте, где была, и сразу бросилась в наружные двери, через провонявший мусором двор, на улицу, и там Евдокия настигла ее, схватила рукой сзади за платье, свалила с ног, поволокла назад, в паучье логово. Клава истошно орала, звала на помощь, кажется, на улице были даже какие-то прохожие, но никто не помог ей. Евдокия затащила Клаву в дом, заперла в комнате, а потом пришел Василий, больно взял Клаву за руку, бросил на кровать, задрал платье и так изнасиловал, что она вовсе не могла потом сидеть, и долго плакала, лежа на боку, поджав ноги и кусая пальцы на руках, вывернутый задний проход рвало тупым крюком, трусики постоянно были мокрыми от натекающей крови, тело мелко, противно дрожало, и Клава шепчущим плачем проклинала своих мучителей, проклинала их так, что если бы сбылось хоть одно ее проклятие, Барановы стали бы существами тысячелетних легенд, и ледяной пот рассказчика предварял бы историю их жизни до скончания человеческих дней, до скончания мира.
Клава ненавидела Барановых, ненавидела Гражданскую войну, ненавидела свою собственную прямую кишку, которая из забываемого второстепенного органа превратилась теперь в место ее общения с ужасом, с болью, превратилась в дверь, через которую внутрь Клавиного тела проникало то отвратительно толстое, грубое, твердое, что проросло из вонючих Барановских чрев, Евдокия называла это елдой, злое это слово Клава никогда раньше не слышала, но теперь оно прочно вошло в ее жизнь. Елды у Барановых были огромные, как кукурузные початки, Клава видела, как они вырастали прямо на глазах, вылезали из складчатой кожи, прогибаясь кверху лобастыми балдами, лучше было бы ей их вовсе не видеть, потому что совершенно невозможным казалось тогда вместить их себе вовнутрь, однако Барановы любили показывать Клаве елды, чтобы напугать ее перед насилием, и она на самом деле не могла к ним привыкнуть, пугалась каждый раз заново, рвалась в сторону, но силы были не равны, и опять елда входила в нее, как камень, казалось, ей нет конца и сейчас она проткнет Клаву насквозь, дойдет до легких, так что нечем станет дышать, но это было еще не самое ужасное, проникновение елды, самое ужасное наступало потом, и в предчувствии этого Клаву всегда трясло, именно от этого предчувствия она плакала, наклоненная вниз лицом, жалобно просила пощады, хотя каждый раз это было напрасно, самое ужасное, нестерпимое, наступало, когда елда начинала драть, ходить, как тяжелый жернов, каменным колесом бить Клаву в раскрытый живот, тогда в Клаве не оставалось ни единого чувства, ни единой мысли больше, кроме мучения, она даже переставала плакать и только могла щеняче взвизгивать, не помня себя от ужаса, сожмурившись, она превращалась тогда в одно ожидание — когда это кончится, когда это кончится, когда это кончится.
А кончилось все внезапно и жестоко.
Однажды в сумерках Барановы ушли из дому, взяв с собой оружие. Такое случалось нередко, и Клава догадывалась, что они ходят грабить господские дома и убивать людей. Но на этот раз вместе с наглухо завязанными мешками Василий принес на плече мальчика лет восьми, который весь был в крови, одежда на нем была разорвана, он плакал, руки его скручены были веревкой. Едва Клава увидела его, она поняла, что конец Барановых близок. Откуда появилось в ней это предчувствие, Клава не могла объяснить. Мальчика изнасиловали прямо при ней, на той же кровати, где неоднократно насиловали саму Клаву. Потом его отнесли в погреб, раздели и напороли голой спиной на торчащий из стены гвоздь. На кровати мальчик пронзительно орал, а в погребе надорвался и затих, вися на гвозде. Потом Василий взял железный лом и пошел к нему, Клава заранее поняла, что сейчас сделает Василий, она хотела убежать из погреба, но Евдокия держала ее за волосы, тогда Клава просто закрыла рукой глаза. Она ожидала, что мальчик опять закричит, но в погребе слышно было только, как натужно сопят Барановы, отец и сын. Косой Никита не присутствовал на расправе, он по причине увечья не мог спускаться по крутой лестнице в преисподнюю. Постояв в тишине, Клава отняла руку от лица, и тут как раз Василий, до того, видно, примерявшийся, с размаху ударил мальчика ломом по голове. Железка встряла в лицо мальчика с тыквенным звуком, к которому примешался еще гадкий хруст, тело ребенка дернулось на стене, мелко протряслось и замерло. Выдрав лом из детского лица, Василий ударил еще раз, второй удар сломал мальчику скулу и рот, из которого что-то темное потекло на рубашку. Тогда Василий размахнулся сбоку и косящим ударом разорвал своей жертве живот, со слабым звуком вышел оттуда воздух, будто мальчик был не настоящий, а надутый, как резиновая уточка, какую Клаве подарил когда-то отец.
— Ну, гаденыш, — процедил Баранов-старший. — Теперича уж не побегаешь, не поснуешь.
Он достал из-за пояса нож и набросился на мальчика, резать, полосовать безжизненное, надрубленное тело. Василий от наступившей скуки двинул еще ломом по стене погреба, выбив на ней заметную щербину. Отпущенная Евдокией Клава стояла у лестницы, ни живая, ни мертвая, не смея двинуться и ожидая, когда уже начнут убивать ее. Василий мутно глянул на нее и с коротким звяканьем бросил лом на пол. Клава поняла, что убивать не будут, будут только насиловать, и прямая кишка ответила этой мысли болезненным, судорожным сокращением, будто попыталась втянуться куда-то внутрь живота.
Через два дня пришел Комиссар. Он появился вроде бы ни с того ни с сего, как бы случайно забрел в провонявшую клетку двора. Одет он был в куртку из черной полированной кожи, плохо начищенные, но без дыр, сапоги, штаны с галифе, на поясе у него была кобура, а в кобуре — револьвер, чем-то похожий на него самого, черный и полированный, волосы у Комиссара росли смоляные, кучерявые, небрежно падавшие на шею, и еще он носил пенсне, в котором треснуло одно стекло, и еще рот его, слегка скалясь, выражал презрение. Он вошел с этим презрением, и сразу понравился Клаве — взгляд холодных, прищуренных глаз из-за стеклышек пенсне, небрежная, словно забытая под скривленной нижней губой, бородка, манера откидывать голову назад, он понравился Клаве, хотя на лацкане куртки у него прикреплена была алая звезда, — он был красный. Усевшись на табурет, Комиссар закурил папироску, небрежно держа ее губами, вынул револьвер и положил его перед собой на стол, потому что револьвер в кобуре мешал ему сидеть. Барановы сели напротив него, тоже закурили. Разговор продолжался недолго, после чего Василий резко встал, и Комиссар вдруг выстрелил в него, невесть когда успел он взять со стола оружие, первая пуля ударила в широкую, вздувшуюся грудь Василия, вторая шлепнула ему в живот, Василий охнул и осел на табурет, ударившись всем весом в деревянную плоскость сидения, так что ножки хрустнули, но Василий не стал задерживаться в сидячем положении — он рухнул куда-то в сторону, как-то неловко, суетливо подскочил Семен Баранов, толкнулся к стене, ударился о нее головой и упал от стены навзничь, с размахом дав плечом по столу, сполз вниз, а когда он сползал, Клава успела заметить темную, полную крови дыру у него посередине лба, будто в той стене, о которую ушибся Семен, как раз в том самом месте торчал тот самый гвоздь, на котором висел голый мальчишка с вывалившимися кишками, а в тех кишках уже, как знала Клава, поселились писклявые крысы. Потом Комиссар резко повернулся на табурете и выстрелил в Косого Никиту, что странной причудой бытия наползал на его спину из прихожей, куда именно пуля попала Никите, Клава не поняла, но инвалид сразу замертво, с каким-то молчаливым наслаждением, повалился, стукнув костылем, железная рука его сгребла половую тряпку от дверей и так, с тряпкой в руке, Никита и умер, а Клава забралась с ногами на стоявший в коридоре сундук, прижав к груди руки. Комиссар встал, медленно подошел к Никите и, не целясь, выстрелил ему в плечо. Пуля с кровью дернула тело, но так просто, что ясно стало — Никита уже не живой. Комиссар посмотрел на Клаву, словно выбирая на ней место, куда выстрелить, чтобы не тратить попусту пуль, однако потом будто передумал и прошел на кухню, ища Евдокию, на кухне же никого уже не было, потому что Евдокия спряталась в погреб, а двери туда Комиссар не мог найти. Он некоторое время стоял у печки, глядя на место, где некогда жили и ели Барановы, потом к нему пришла Клава и показала ему кладовку и дверь в погреб, он размозжил выстрелами замок на той двери и пробил ее вниз ударом ноги, по лестнице, навстречу свету, сразу метнулась Евдокия, самая стремительная в доме Барановых, вооруженная окладистым топором, прыжок ее подобен был удару худой черной молнии, но пули оказались быстрее, они остановили Евдокию на последних ступеньках лестницы, и она повисла на грани земли, между жизнью и смертью, узловатая рука ее упорно стискивала топорище, водянистые, отцветшие глаза матери всех Барановых глядели на Комиссара, как незабудочные глаза травы, пули одна за другой входили в нее, а она все висела над квадратной дырой в бездну, и Клава уже испугалась было, что Евдокия бессмертна. Внезапно тело Барановой сорвалось и упало вниз, в сырую космическую темноту. Комиссар вернул револьвер в кобуру, вынул папироску из губ, загасил ее о кухонный стол и бросил, за Евдокией вслед, в преисподнюю. Клава сглотнула и поглядела вслед за провалившейся Евдокией вниз, ничего не смогла рассмотреть, но откуда-то уверилась, что с Барановыми теперь покончено навсегда.
Комиссар повернулся к ней, взгляд его холодных, хищных глаз ударил Клаве прямо в сердце. Совсем близко увидела она существо с того света, нет, собственную смерть, всего в двух шагах от себя. Несколько мгновений Комиссар смотрел в глаза Клавы, несколько мгновений смерть решала, не погасить ли ее, как обычную керосинку, навсегда. Впервые за всю свою жизнь Клава осознала тогда огромную вечность, что ждет ее по ту сторону бытия, все внутри нее сжалось, в оглушительной тишине опустилась она коленями на грязный пол и померещился ей густой луг, заваленный желтыми одуванчиками, душный, знойный их запах, а потом тяжелая, предгрозовая сила завалила Клаву в обморок, под самые сапоги смерти.
Очнулась она ночью, на том же месте. Комиссара уже не было, он исчез в неведомое, откуда пришел. Клава поела позавчерашнего супа с хлебом и пошла из дому во двор. Барановы лежали там же, где их побили пули, только Клаве показалось, что они медленно сползаются друг к другу, будто для совещания, что им теперь, мертвым, делать на земле. Поверх стола все еще горела керосинка. По полу была разлита кровь. Клава взяла со стола кухонный нож и завернула его в полотенце, каким Евдокия раньше накрывала чугунок с ужином. Мухи ползали в керосиновом свете по огромным трупам, жужжа и подлетая, словно никак не могли выбрать себе места. Осторожно, крадучись, чтобы не хозяева не услышали, Клава выбралась на крыльцо. Во дворе было темно до слепоты, пахло мочой и гнилой водой из дождевого бака. Клава прислушалась. Из дома Барановых не доносилось ни звука. Клава бросилась бежать.
Ночь мироздания
Василий Баранов по праву старшего бил Клаву просто руками, иногда ногами, сшибив предварительно на пол, цели ударам своим он не полагал и бил обычно недолго, в противоположность Семену — тот заставлял Клаву раздеться и лечь животом на скамью, а потом порол ее ремнем, закатав рукава, и чем сильнее Клава вопила, тем хлестче стегал по ней ремень. После порки Семен всегда насиловал обморочную Клаву, часто прямо при жене, Евдокия глядела на насилие тупо, усевшись на табуретке и сложив на коленях жилистые руки, Клаве бывало очень больно, но она, охрипнув, уже не могла кричать, и только выла сквозь зубы, закрыв руками свое несчастное лицо. Василий тоже насиловал Клаву, но по-иному — он подгребал ее под себя, прямо одетой, и мял, до хруста в костях, сквозь платье Клава чувствовала, как ходит по ее телу снаружи огромный член Василия, пока на нее не испражнялась расползающимся пятном горячая влага, тогда она должна была лизать Василия в лицо, иначе он ее бил или кусал кривыми, почерневшими зубами за уши.
Питалась Клава картофельными шкурками и кусочками сухарей, иногда ей удавалось, несмотря на рвущую рот и горло боль, украсть пару ложек ошпаривающего супа из горшка, однажды она стащила даже кусок сладкого теста, но от любой найденной в доме Барановых еды у Клавы болел живот, потому что это была не человеческая еда, а какая-то скотская. Спала Клава на мешках в углу кладовой, возле общей спальни, она ведь всегда должна была быть под рукой, если кому-нибудь вдруг захочется ее изнасиловать. Она давно заметила, что в доме Барановых нет ни одного зеркала, наверное, нелюди избегали смотреть сами на себя, они и друг на друга смотрели нехотя, в основном старались тупо уставиться в стену или в пол. И семейного альбома у них не было, там можно было бы иначе увидеть, что было с ними раньше, до революции. Темными ночами, свернувшись в своем вонючем гнезде, Клава муторно засыпала под свистящий храп хозяев, и ей снилась та страна, откуда пришли Барановы, страна, которую они не вспоминали, потому что она лежала за пределами всякой памяти. Клава думала, что рано или поздно Барановы осатанеют от жизни на земле и утащатся обратно восвояси, хрипло пердя, в сырую тьму могильных лугов, в туманы вечной осени, по тропам смрадных болот, где надсадно, идиотски кричат вороны, и повсюду находишь трупы в траве — неподвижные, дурно пахнущие, мечтательно глядящие в небо глазами, белыми, как мокрые ножки грибов. Наяву Клава с ужасом наблюдала мучительное существование нелюдей: раз она присутствовала при мертвенном сошествии Евдокии в погреб, и любопытство поволокло ее лестницей вслед, там, в темноте, где никто не мог увидеть, она коснулась лежащей навзничь хозяйки: лицо Евдокии было холодно, как лед, явно не чувствуя присутствия Клавы, она лишь вздрагивала на земляном полу, словно кто-то выдергивал нитки из ее живота, рот Евдокии был раскрыт, волосы расплескались по земле, как будто закинутая голова намеревалась пустить в почву тысячи тоненьких мохнатых корней.
Видела Клава и страсти Василия Баранова — тот ловил мух, внезапно хватая их своей широкой короткопалой лапой, наподобие кота, Клава всегда знала, когда он уже приготовился схватить муху, — круглая, бородатая голова Василия слегка склонялась набок, лицо принимало блаженное выражение, — но у мух совершенно не было ума, они никак не могли понять повадок своего врага, и неизменно попадались, после чего Василий безо всякого видимого торжества зашибал муху себе об лоб, крепко треснув по нему раскрытой настежь ладонью, и то, что оставалось на ней, отправлял в рот, когда мух бывало много, охота Василия даже напоминала молитву неизвестным богам. Поев мух, он впадал к особый род грусти, когда Клаве лучше было не попадаться ему под руку, иначе он начинал ее насиловать и больно кусать, потому она старалась загодя спрятаться где-нибудь в отхожем месте или за висящей на стене одеждой. Оттуда Клаве приходилось слышать, как Василий негромко выл, иногда повышаясь до тявканья и ударяя кулаком в стол, удары мерно следовали один за другим, и все равно при каждом следующем Клава вздрагивала и сжималась от страха. Почти всегда это кончалось тем, что Василий прыгал на стену, закинув руки кверху, как невозможные оленьи рога, вид у него во время самого столкновения со стеной бывал измученный и виноватый, после же он бессильно сползал, тягуче завывая о чем-то страшном, валился на пол, ворочая плечами и головой, если же поблизости оказывалась Евдокия, она кидалась к нему и подсовывала что-нибудь сыну под голову, чтобы Василий не стер себе мохнатого темени о твердое дно своего огромного гроба.
Клава не помнила, сколько дней она жила у Барановых, предшествующее времяисчисление отодвинулось для нее за пределы восприятия, единственные часы стояли в доме новых хозяев, солнце лишь смутно напоминало о себе иногда лучом, забытым на полу возле щели в заколоченном окне, вместо него Клава измеряла теперь путь своей жизни промежутками между истязаниями, где-то между ними и густым, мучительным забытьем сна, она, наверное, и жила теперь, сама все меньше и меньше веря в реальность собственной жизни. В какой-то день Клава попыталась бежать, просто вдруг ощутила себя одной в том месте, где была, и сразу бросилась в наружные двери, через провонявший мусором двор, на улицу, и там Евдокия настигла ее, схватила рукой сзади за платье, свалила с ног, поволокла назад, в паучье логово. Клава истошно орала, звала на помощь, кажется, на улице были даже какие-то прохожие, но никто не помог ей. Евдокия затащила Клаву в дом, заперла в комнате, а потом пришел Василий, больно взял Клаву за руку, бросил на кровать, задрал платье и так изнасиловал, что она вовсе не могла потом сидеть, и долго плакала, лежа на боку, поджав ноги и кусая пальцы на руках, вывернутый задний проход рвало тупым крюком, трусики постоянно были мокрыми от натекающей крови, тело мелко, противно дрожало, и Клава шепчущим плачем проклинала своих мучителей, проклинала их так, что если бы сбылось хоть одно ее проклятие, Барановы стали бы существами тысячелетних легенд, и ледяной пот рассказчика предварял бы историю их жизни до скончания человеческих дней, до скончания мира.
Клава ненавидела Барановых, ненавидела Гражданскую войну, ненавидела свою собственную прямую кишку, которая из забываемого второстепенного органа превратилась теперь в место ее общения с ужасом, с болью, превратилась в дверь, через которую внутрь Клавиного тела проникало то отвратительно толстое, грубое, твердое, что проросло из вонючих Барановских чрев, Евдокия называла это елдой, злое это слово Клава никогда раньше не слышала, но теперь оно прочно вошло в ее жизнь. Елды у Барановых были огромные, как кукурузные початки, Клава видела, как они вырастали прямо на глазах, вылезали из складчатой кожи, прогибаясь кверху лобастыми балдами, лучше было бы ей их вовсе не видеть, потому что совершенно невозможным казалось тогда вместить их себе вовнутрь, однако Барановы любили показывать Клаве елды, чтобы напугать ее перед насилием, и она на самом деле не могла к ним привыкнуть, пугалась каждый раз заново, рвалась в сторону, но силы были не равны, и опять елда входила в нее, как камень, казалось, ей нет конца и сейчас она проткнет Клаву насквозь, дойдет до легких, так что нечем станет дышать, но это было еще не самое ужасное, проникновение елды, самое ужасное наступало потом, и в предчувствии этого Клаву всегда трясло, именно от этого предчувствия она плакала, наклоненная вниз лицом, жалобно просила пощады, хотя каждый раз это было напрасно, самое ужасное, нестерпимое, наступало, когда елда начинала драть, ходить, как тяжелый жернов, каменным колесом бить Клаву в раскрытый живот, тогда в Клаве не оставалось ни единого чувства, ни единой мысли больше, кроме мучения, она даже переставала плакать и только могла щеняче взвизгивать, не помня себя от ужаса, сожмурившись, она превращалась тогда в одно ожидание — когда это кончится, когда это кончится, когда это кончится.
А кончилось все внезапно и жестоко.
Однажды в сумерках Барановы ушли из дому, взяв с собой оружие. Такое случалось нередко, и Клава догадывалась, что они ходят грабить господские дома и убивать людей. Но на этот раз вместе с наглухо завязанными мешками Василий принес на плече мальчика лет восьми, который весь был в крови, одежда на нем была разорвана, он плакал, руки его скручены были веревкой. Едва Клава увидела его, она поняла, что конец Барановых близок. Откуда появилось в ней это предчувствие, Клава не могла объяснить. Мальчика изнасиловали прямо при ней, на той же кровати, где неоднократно насиловали саму Клаву. Потом его отнесли в погреб, раздели и напороли голой спиной на торчащий из стены гвоздь. На кровати мальчик пронзительно орал, а в погребе надорвался и затих, вися на гвозде. Потом Василий взял железный лом и пошел к нему, Клава заранее поняла, что сейчас сделает Василий, она хотела убежать из погреба, но Евдокия держала ее за волосы, тогда Клава просто закрыла рукой глаза. Она ожидала, что мальчик опять закричит, но в погребе слышно было только, как натужно сопят Барановы, отец и сын. Косой Никита не присутствовал на расправе, он по причине увечья не мог спускаться по крутой лестнице в преисподнюю. Постояв в тишине, Клава отняла руку от лица, и тут как раз Василий, до того, видно, примерявшийся, с размаху ударил мальчика ломом по голове. Железка встряла в лицо мальчика с тыквенным звуком, к которому примешался еще гадкий хруст, тело ребенка дернулось на стене, мелко протряслось и замерло. Выдрав лом из детского лица, Василий ударил еще раз, второй удар сломал мальчику скулу и рот, из которого что-то темное потекло на рубашку. Тогда Василий размахнулся сбоку и косящим ударом разорвал своей жертве живот, со слабым звуком вышел оттуда воздух, будто мальчик был не настоящий, а надутый, как резиновая уточка, какую Клаве подарил когда-то отец.
— Ну, гаденыш, — процедил Баранов-старший. — Теперича уж не побегаешь, не поснуешь.
Он достал из-за пояса нож и набросился на мальчика, резать, полосовать безжизненное, надрубленное тело. Василий от наступившей скуки двинул еще ломом по стене погреба, выбив на ней заметную щербину. Отпущенная Евдокией Клава стояла у лестницы, ни живая, ни мертвая, не смея двинуться и ожидая, когда уже начнут убивать ее. Василий мутно глянул на нее и с коротким звяканьем бросил лом на пол. Клава поняла, что убивать не будут, будут только насиловать, и прямая кишка ответила этой мысли болезненным, судорожным сокращением, будто попыталась втянуться куда-то внутрь живота.
Через два дня пришел Комиссар. Он появился вроде бы ни с того ни с сего, как бы случайно забрел в провонявшую клетку двора. Одет он был в куртку из черной полированной кожи, плохо начищенные, но без дыр, сапоги, штаны с галифе, на поясе у него была кобура, а в кобуре — револьвер, чем-то похожий на него самого, черный и полированный, волосы у Комиссара росли смоляные, кучерявые, небрежно падавшие на шею, и еще он носил пенсне, в котором треснуло одно стекло, и еще рот его, слегка скалясь, выражал презрение. Он вошел с этим презрением, и сразу понравился Клаве — взгляд холодных, прищуренных глаз из-за стеклышек пенсне, небрежная, словно забытая под скривленной нижней губой, бородка, манера откидывать голову назад, он понравился Клаве, хотя на лацкане куртки у него прикреплена была алая звезда, — он был красный. Усевшись на табурет, Комиссар закурил папироску, небрежно держа ее губами, вынул револьвер и положил его перед собой на стол, потому что револьвер в кобуре мешал ему сидеть. Барановы сели напротив него, тоже закурили. Разговор продолжался недолго, после чего Василий резко встал, и Комиссар вдруг выстрелил в него, невесть когда успел он взять со стола оружие, первая пуля ударила в широкую, вздувшуюся грудь Василия, вторая шлепнула ему в живот, Василий охнул и осел на табурет, ударившись всем весом в деревянную плоскость сидения, так что ножки хрустнули, но Василий не стал задерживаться в сидячем положении — он рухнул куда-то в сторону, как-то неловко, суетливо подскочил Семен Баранов, толкнулся к стене, ударился о нее головой и упал от стены навзничь, с размахом дав плечом по столу, сполз вниз, а когда он сползал, Клава успела заметить темную, полную крови дыру у него посередине лба, будто в той стене, о которую ушибся Семен, как раз в том самом месте торчал тот самый гвоздь, на котором висел голый мальчишка с вывалившимися кишками, а в тех кишках уже, как знала Клава, поселились писклявые крысы. Потом Комиссар резко повернулся на табурете и выстрелил в Косого Никиту, что странной причудой бытия наползал на его спину из прихожей, куда именно пуля попала Никите, Клава не поняла, но инвалид сразу замертво, с каким-то молчаливым наслаждением, повалился, стукнув костылем, железная рука его сгребла половую тряпку от дверей и так, с тряпкой в руке, Никита и умер, а Клава забралась с ногами на стоявший в коридоре сундук, прижав к груди руки. Комиссар встал, медленно подошел к Никите и, не целясь, выстрелил ему в плечо. Пуля с кровью дернула тело, но так просто, что ясно стало — Никита уже не живой. Комиссар посмотрел на Клаву, словно выбирая на ней место, куда выстрелить, чтобы не тратить попусту пуль, однако потом будто передумал и прошел на кухню, ища Евдокию, на кухне же никого уже не было, потому что Евдокия спряталась в погреб, а двери туда Комиссар не мог найти. Он некоторое время стоял у печки, глядя на место, где некогда жили и ели Барановы, потом к нему пришла Клава и показала ему кладовку и дверь в погреб, он размозжил выстрелами замок на той двери и пробил ее вниз ударом ноги, по лестнице, навстречу свету, сразу метнулась Евдокия, самая стремительная в доме Барановых, вооруженная окладистым топором, прыжок ее подобен был удару худой черной молнии, но пули оказались быстрее, они остановили Евдокию на последних ступеньках лестницы, и она повисла на грани земли, между жизнью и смертью, узловатая рука ее упорно стискивала топорище, водянистые, отцветшие глаза матери всех Барановых глядели на Комиссара, как незабудочные глаза травы, пули одна за другой входили в нее, а она все висела над квадратной дырой в бездну, и Клава уже испугалась было, что Евдокия бессмертна. Внезапно тело Барановой сорвалось и упало вниз, в сырую космическую темноту. Комиссар вернул револьвер в кобуру, вынул папироску из губ, загасил ее о кухонный стол и бросил, за Евдокией вслед, в преисподнюю. Клава сглотнула и поглядела вслед за провалившейся Евдокией вниз, ничего не смогла рассмотреть, но откуда-то уверилась, что с Барановыми теперь покончено навсегда.
Комиссар повернулся к ней, взгляд его холодных, хищных глаз ударил Клаве прямо в сердце. Совсем близко увидела она существо с того света, нет, собственную смерть, всего в двух шагах от себя. Несколько мгновений Комиссар смотрел в глаза Клавы, несколько мгновений смерть решала, не погасить ли ее, как обычную керосинку, навсегда. Впервые за всю свою жизнь Клава осознала тогда огромную вечность, что ждет ее по ту сторону бытия, все внутри нее сжалось, в оглушительной тишине опустилась она коленями на грязный пол и померещился ей густой луг, заваленный желтыми одуванчиками, душный, знойный их запах, а потом тяжелая, предгрозовая сила завалила Клаву в обморок, под самые сапоги смерти.
Очнулась она ночью, на том же месте. Комиссара уже не было, он исчез в неведомое, откуда пришел. Клава поела позавчерашнего супа с хлебом и пошла из дому во двор. Барановы лежали там же, где их побили пули, только Клаве показалось, что они медленно сползаются друг к другу, будто для совещания, что им теперь, мертвым, делать на земле. Поверх стола все еще горела керосинка. По полу была разлита кровь. Клава взяла со стола кухонный нож и завернула его в полотенце, каким Евдокия раньше накрывала чугунок с ужином. Мухи ползали в керосиновом свете по огромным трупам, жужжа и подлетая, словно никак не могли выбрать себе места. Осторожно, крадучись, чтобы не хозяева не услышали, Клава выбралась на крыльцо. Во дворе было темно до слепоты, пахло мочой и гнилой водой из дождевого бака. Клава прислушалась. Из дома Барановых не доносилось ни звука. Клава бросилась бежать.
Ночь мироздания
Скоро она очутилась на вокзальной площади. Ямы, оставленные снарядами, по-прежнему зияли посреди мостовой, но обугленных чучел больше не было, их убрали, отволокли куда-то подальше. Клава принялась бродить по краям воронок в поисках маленьких вещей, может быть оставшихся от ее сестры и матери. На площади светило два желтых фонаря, над крышей здания висел в черном безветрии усыпанного звездами неба красный флаг. Собственно, на площади находились вроде бы какие-то люди, но взгляд Клавы без задержки скользнул по их лицам и телам, она никак не могла понять, люди это или кто. Она встала на краю ямы и глядела вниз, на дно, заваленное обожженными обломками разбитого взрывом камня. Ночь была безветренна и тиха. Существа, похожие на людей, кто бы они ни были, негромко разговаривали где-то в стороне от Клавы. Полное звездами небо простиралось над ее головой, у фонарей роились мотыльки. Нельзя сказать, что Клава о чем-нибудь думала, стоя над ямой, она скорее странно спала, стоя, с открытыми глазами, ей так хорошо было забыться на свободе. Огромный мир вокруг нее стал совокупностью звезд, бескрайних лесов и полей, куда можно было идти, не останавливаясь, сколько захочешь, потому что иго Барановых кончилось.
Клава пробыла на краю ямы около часа, а потом пошла к дому Марии Дмитриевны. Улицы пролегали в совершенной темноте, фонари не светили на столбах, и Клаве почему-то показалось, что они высохли в пыль, как отцветшие бутоны. Клава прошла вдоль ограды парка. Сирени уже не было, насыщено, словно выходящие пузырьки минеральной воды, стрекотали в кустах сверчки. Вот и дом. В одном из окон тускло горела керосинка, это было Танино окно. Сердце Клавы радостно забилось. Конечно, Таня пишет свой дневник за низеньким столиком, обсыпанном лепестками стоящих в кувшинчике цветов. Значит, они все-таки не уехали, не оставили Клаву одну. Она бросилась через улицу, дверь была открыта, по лестнице вверх, на второй этаж. Запыхавшись, Клава остановилась перед комнатой сестры и тихонько постучалась. За дверью скрипнули половицы, она разомкнулась и Клава увидела по ту сторону порога незнакомого усатого мужчину, в мятых брюках, по пояс голого. Мужчина сощурил близорукие глаза, привыкая к темноте коридора. Дышал он сипло и отрывисто.
— Тут Капитоновы живут, — прошептала Клава. — И Орешниковы.
— Жили, — тоже шепотом поправил ее усатый. — Теперь здесь коммунальная квартира.
— Что?
— Общее жилище. Для рабочих людей.
— А где же Орешниковы?
— Не знаю, наверное, с белыми убежали. А ты кто будешь?
— Я Орешникова, Клава.
— Входи, Клава, попей чаю, — мужчина немного отступил от двери, приглашая Клаву переступить порог.
— Спасибо, я, наверное, пойду, — потупилась Клава. Она не хотела больше никуда заходить. Глаза ее машинально прошли по выпяченной ширинке штанов незнакомца, пытаясь заранее оценить потенциальное напряжение боли, анальное отверстие тоскливо заныло.
— Да куда же ты пойдешь? — удивился мужчина. — Уехали ведь твои Орешниковы.
— У меня еще тетя есть, Ирина Павловна, — прошептала Клава, легонько пятясь. В общем-то это была правда, только тетя Клавина жила не в этом городе, а в Нижнем Новгороде, да может статься, уже и не жила, потому что последний раз Клава видела ее лет пять назад.
— Врешь, — весело сказал усатый. — Была бы у тебя тетя, не ходила бы ты ночью по городу. Тебе нельзя ночью ходить, — лицо усатого сделалось серьезным. — Заходи, не бойся, я тебя не съем. Я не ем хорошеньких девочек.
Клава застыла в нерешительности. Мужчина по ту сторону порога почесал плечо и ободряюще кивнул Клаве. Она вздохнула и почему-то вошла. В комнате все было по-прежнему, мебель стояла на тех же местах, даже Танин кувшинчик все еще был на столе, только пустой, без цветов. Около него как раз и светила керосинка, и лежала раскрытая книга с карандашом поперек страницы. На подоконнике разбросаны были газеты, а также располагались дымящийся чайник и блюдце с сухарями.
— Садись на кровать, — пригласил Клаву усатый. — Стул-то один только.
Он поставил на подушку сухариное блюдце и налил чаю в граненый стакан на металлическом подстаканнике. Клава взяла стакан и опустила его рядом с собой на кровать, придерживая за ручку.
— Пора представиться, — улыбнулся усатый, оседлав стул и обхватив его спинку руками. — Меня зовут Павел Максимович. А что это у тебя там, в полотенце?
— Ничего, — огрызнулась Клава, подгребая сверток поближе. — Просто полотенце.
— Тайна? — спросил Павел Максимович, и глаза его сверкнули в темноте. — Мир полон тайн.
Вместо ответа Клава взяла стакан обеими руками и коснулась губами палящей кирпичной жидкости. Чай обжег ей горло и живот, но боль эта была сладостна Клаве, так сладостна, что она сожмурилась, словно кошка, которую чешут за ухом, она сожмурилась и наклонилась немного вперед, то дуя, то совершая глоток, в чае не было сахара, но был огонь, воспламеняющий душу, поднимающийся на поверхность лица из глубины глаз, огонь будущего, того, которого Клава никогда не знала раньше, однако теперь оно было здесь, стены ночи расходились вокруг, усыпанные цветами звезд, как стены разломившейся сырым, червивым хлебом земли. Клава почти полностью опустила веки, погрузившись сама в себя, она пыталась понять, чем занимается теперь ее страх перед бездонной темнотой этой великой ночи, ведь то была не просто ночь — ночью мироздания могла бы назваться она, ночью Вселенной. «Что же появилось во мне», — не могла отыскать Клава, глотая космический чай из стакана с железным подстаканником, металлическая форма которого казалась Клаве такой удивительной и невиданной, будто созданной в ином мире, где даже время течет не так. Она поставила стакан на пол и легла животом на кровать, вытянув ноги, согнув руки в локтях на подушке под щекой, так легла она и стала смотреть на Павла Максимовича, неподвижно сидевшего на стуле вполоборота к ней, он неудобно склонился к раскрытой на столе книге, продолжая обнимать руками стул, и Клаве захотелось вдруг испытать боль от Павла Максимовича и насладиться этой болью, ноги ее чуть расползлись в стороны, чтобы облегчить ему проникновение вглубь Клавиного тела, прямая кишка расслабилась, боль, толстая, рвотная боль — вот что нужно было сейчас Клаве, она стиснула зубы, проглотив слюну. «Ляг на меня», — подумала Клава.
Но Павел Максимович не чувствовал Клавиного желания, он тоже в своем роде отстранился, взгляд его покоился на желтой странице, по которой ползло маленькое ночное насекомое, он не видел карандаша, лежавшего поперек его зрения, зрачки его не двигались вслед течению строк, он уже знал все, что написано было в той книге, и ему не нужно было снова ее читать. Значение слов складывалось глазах его уже само по себе, охватывало все новые стороны бытия, переходя от одного цвета жизни к другому, Павел Максимович повсюду обнаруживал подобное, те же, будто с детства знакомые ему, черты позабытого лица, он узнавал их, простые и прекрасные, и радовался, словно ребенок, после долгой разлуки вновь встретивший свою родную мать.
— Солнце, — забормотал Павел Максимович, повернув взор свой вовнутрь оконного колодца, зияющая чернота которого неприкрыта была никакой занавеской. — Огромный огонь мира. Скоро мы придем к тебе. Дай нам только немного времени. Дай нам только вылечить все болезни, убить всяческую скорбь, и мы придем к тебе. Мы станем такими же, как ты, которое и ночью горит по другую сторону земли. Мы станем такими же, как ты, которое светит на огромное расстояние, не заботясь о том, чтобы беречь для себя самого энергию жизни. Может быть, для этого нам придется умереть, но мы оставим после себя взошедшие живым золотом поля, и заводы, выплавляющие крепчайший металл, и люди будущего возьмут его и сделают себе крылья, чтобы прийти к тебе, солнце…
Клава пробыла на краю ямы около часа, а потом пошла к дому Марии Дмитриевны. Улицы пролегали в совершенной темноте, фонари не светили на столбах, и Клаве почему-то показалось, что они высохли в пыль, как отцветшие бутоны. Клава прошла вдоль ограды парка. Сирени уже не было, насыщено, словно выходящие пузырьки минеральной воды, стрекотали в кустах сверчки. Вот и дом. В одном из окон тускло горела керосинка, это было Танино окно. Сердце Клавы радостно забилось. Конечно, Таня пишет свой дневник за низеньким столиком, обсыпанном лепестками стоящих в кувшинчике цветов. Значит, они все-таки не уехали, не оставили Клаву одну. Она бросилась через улицу, дверь была открыта, по лестнице вверх, на второй этаж. Запыхавшись, Клава остановилась перед комнатой сестры и тихонько постучалась. За дверью скрипнули половицы, она разомкнулась и Клава увидела по ту сторону порога незнакомого усатого мужчину, в мятых брюках, по пояс голого. Мужчина сощурил близорукие глаза, привыкая к темноте коридора. Дышал он сипло и отрывисто.
— Тут Капитоновы живут, — прошептала Клава. — И Орешниковы.
— Жили, — тоже шепотом поправил ее усатый. — Теперь здесь коммунальная квартира.
— Что?
— Общее жилище. Для рабочих людей.
— А где же Орешниковы?
— Не знаю, наверное, с белыми убежали. А ты кто будешь?
— Я Орешникова, Клава.
— Входи, Клава, попей чаю, — мужчина немного отступил от двери, приглашая Клаву переступить порог.
— Спасибо, я, наверное, пойду, — потупилась Клава. Она не хотела больше никуда заходить. Глаза ее машинально прошли по выпяченной ширинке штанов незнакомца, пытаясь заранее оценить потенциальное напряжение боли, анальное отверстие тоскливо заныло.
— Да куда же ты пойдешь? — удивился мужчина. — Уехали ведь твои Орешниковы.
— У меня еще тетя есть, Ирина Павловна, — прошептала Клава, легонько пятясь. В общем-то это была правда, только тетя Клавина жила не в этом городе, а в Нижнем Новгороде, да может статься, уже и не жила, потому что последний раз Клава видела ее лет пять назад.
— Врешь, — весело сказал усатый. — Была бы у тебя тетя, не ходила бы ты ночью по городу. Тебе нельзя ночью ходить, — лицо усатого сделалось серьезным. — Заходи, не бойся, я тебя не съем. Я не ем хорошеньких девочек.
Клава застыла в нерешительности. Мужчина по ту сторону порога почесал плечо и ободряюще кивнул Клаве. Она вздохнула и почему-то вошла. В комнате все было по-прежнему, мебель стояла на тех же местах, даже Танин кувшинчик все еще был на столе, только пустой, без цветов. Около него как раз и светила керосинка, и лежала раскрытая книга с карандашом поперек страницы. На подоконнике разбросаны были газеты, а также располагались дымящийся чайник и блюдце с сухарями.
— Садись на кровать, — пригласил Клаву усатый. — Стул-то один только.
Он поставил на подушку сухариное блюдце и налил чаю в граненый стакан на металлическом подстаканнике. Клава взяла стакан и опустила его рядом с собой на кровать, придерживая за ручку.
— Пора представиться, — улыбнулся усатый, оседлав стул и обхватив его спинку руками. — Меня зовут Павел Максимович. А что это у тебя там, в полотенце?
— Ничего, — огрызнулась Клава, подгребая сверток поближе. — Просто полотенце.
— Тайна? — спросил Павел Максимович, и глаза его сверкнули в темноте. — Мир полон тайн.
Вместо ответа Клава взяла стакан обеими руками и коснулась губами палящей кирпичной жидкости. Чай обжег ей горло и живот, но боль эта была сладостна Клаве, так сладостна, что она сожмурилась, словно кошка, которую чешут за ухом, она сожмурилась и наклонилась немного вперед, то дуя, то совершая глоток, в чае не было сахара, но был огонь, воспламеняющий душу, поднимающийся на поверхность лица из глубины глаз, огонь будущего, того, которого Клава никогда не знала раньше, однако теперь оно было здесь, стены ночи расходились вокруг, усыпанные цветами звезд, как стены разломившейся сырым, червивым хлебом земли. Клава почти полностью опустила веки, погрузившись сама в себя, она пыталась понять, чем занимается теперь ее страх перед бездонной темнотой этой великой ночи, ведь то была не просто ночь — ночью мироздания могла бы назваться она, ночью Вселенной. «Что же появилось во мне», — не могла отыскать Клава, глотая космический чай из стакана с железным подстаканником, металлическая форма которого казалась Клаве такой удивительной и невиданной, будто созданной в ином мире, где даже время течет не так. Она поставила стакан на пол и легла животом на кровать, вытянув ноги, согнув руки в локтях на подушке под щекой, так легла она и стала смотреть на Павла Максимовича, неподвижно сидевшего на стуле вполоборота к ней, он неудобно склонился к раскрытой на столе книге, продолжая обнимать руками стул, и Клаве захотелось вдруг испытать боль от Павла Максимовича и насладиться этой болью, ноги ее чуть расползлись в стороны, чтобы облегчить ему проникновение вглубь Клавиного тела, прямая кишка расслабилась, боль, толстая, рвотная боль — вот что нужно было сейчас Клаве, она стиснула зубы, проглотив слюну. «Ляг на меня», — подумала Клава.
Но Павел Максимович не чувствовал Клавиного желания, он тоже в своем роде отстранился, взгляд его покоился на желтой странице, по которой ползло маленькое ночное насекомое, он не видел карандаша, лежавшего поперек его зрения, зрачки его не двигались вслед течению строк, он уже знал все, что написано было в той книге, и ему не нужно было снова ее читать. Значение слов складывалось глазах его уже само по себе, охватывало все новые стороны бытия, переходя от одного цвета жизни к другому, Павел Максимович повсюду обнаруживал подобное, те же, будто с детства знакомые ему, черты позабытого лица, он узнавал их, простые и прекрасные, и радовался, словно ребенок, после долгой разлуки вновь встретивший свою родную мать.
— Солнце, — забормотал Павел Максимович, повернув взор свой вовнутрь оконного колодца, зияющая чернота которого неприкрыта была никакой занавеской. — Огромный огонь мира. Скоро мы придем к тебе. Дай нам только немного времени. Дай нам только вылечить все болезни, убить всяческую скорбь, и мы придем к тебе. Мы станем такими же, как ты, которое и ночью горит по другую сторону земли. Мы станем такими же, как ты, которое светит на огромное расстояние, не заботясь о том, чтобы беречь для себя самого энергию жизни. Может быть, для этого нам придется умереть, но мы оставим после себя взошедшие живым золотом поля, и заводы, выплавляющие крепчайший металл, и люди будущего возьмут его и сделают себе крылья, чтобы прийти к тебе, солнце…