— Ох, батюшки, — покрестилась вторая баба.
— А мужик тот был весь искровавленный, — добавила первая. — Отожрал бабе ноги, кощей.
Клава встала и пошла рожью на звук Петькиной охоты, не попрощавшись даже со старухами. Сердцу ее было отчего-то больно, когда она видела ясную, светящуюся голубизну неба, построенного над ней на огромную высоту. В уплывающих облаках чудилась Клаве какая-то убийственная тоска, свобода ветра казалась жуткой, будто вымывала жизнь из волос. Вокруг Клавы была пропасть обрушившегося времени, которое больше не начнет идти.
Она нашла реку, по ней действительно плыли стадами трупы, словно пытаясь хоть под личиной смерти настичь невозвратимое прошлое. Клава перешла воду по их холодным, толкающимся телам. Легкости хватало теперь только на то, чтобы не тонуть, летать она уже не могла, что-то веселое, воздушное, что заставляло Клаву прыгать на заснеженной улице, вспыхнуло и сгорело дотла в лучах атомного солнца. Клава шла неспешно, непрерывно видя во всем страшную вечность остановившегося времени. Мышиная кровь не высыхала у нее на губах. И Клава чувствовала во рту ее теплый, солоноватый вкус. Петька форсировал реку вплавь. На том берегу даже воздух был иным, теплее и слаще, наверное потому, что тут в траве росли какие-нибудь маленькие сладкопахнущие цветы. По белому прибрежному песку Клава дошла до колющей ноги травы, жестко выходящей сперва прямо из песка, а потом и из глинистой почвы, по которой все бежали и бежали куда-то муравьи. У берега росли две ивы, почти у самой воды над песком летали стрекозы, то и дело застывавшие на месте для осторожного наблюдения за Клавой, в их стершихся взглядах Клава не чувствовала враждебности, одну сонливую негу.
Недалеко от реки шла дорога, твердая и пыльная, сбитая колесами телег и копытами коров, она теперь потихоньку зарастала робким быльем, и от этого запустения по дороге приятно было идти. Вела она прямо на восток, и восточный ветер упорно давил Клаве в лицо клеверным запахом лугового простора. Дальше была сожженная деревня, угольные избы в которой обвалились от иссушающей болезни пожара, вокруг изб выгорела даже трава, и яблони превратились в одни черные скелеты деревьев. Клава напилась посреди сожженной деревни из колодца, громко заскрипевшего в сверчковой тишине, и тишина стала от этого скрипа еще гуще, еще сверчковей. Дальше дорога повилась в луга, Клава с Петькой долго шли по ней, пока солнце не сползло с высоты куда-то в сторону и косо спроецировало свои лучи сквозь облака, тогда только путники увидели блеснувшую в траве воду лугового озера, а за ним — погрузшие в землю избы, крытые соломой, березовую рощицу на берегу, деревянный мосток, на котором загорелый белобрысый мальчишка в закатанных до колен штанах удил вымершую рыбу, будто прямо из неба, потому что холодные облака так точно отражались в озерной воде, что иногда казалось: мальчик перевернут вниз головой вместе с березами.
Это и была Озеринка, деревня людоедов.
Собственно, то была уже вовсе не деревня, а скорее коммуна, потому что жители ее понабрели из разных мест и направлений, в основном то были вдовые бабы и покалеченные на войне мужики, у кого недоставало руки, у кого — ноги, а у кого голова моталась из стороны в сторону, как у старого лошака. Сами себя они называли обрубками. Обрубки не смогли расползтись на заработки, и когда летом минувшего года космический зной убил на сотни миль вокруг все посевы, а продотряды угнали весь скот, они зарылись в землю и ели червей, а когда черви кончились и земля обрушилась без их вентилирующего рытья, обрубки полезли под воду, в озеро, вылавливая рыбу просто руками, потому что и рыба тогда одурела от жары и не могла плыть, она лишь тупо стояла у дна, надеясь, что ее не отыщут. К зиме стало и вовсе худо: ничего живого не осталось больше в здешних краях. Так обрубки победили самого Бога, искоренив все его бывшие в наличии творения, самый думающий из обрубков, пришлый человек Михей Гвоздев говорил, будто Бог должен нынче явиться и сотворить новое, ибо не потерпит пустоты. Впрочем, только бабы, закусившие на печках рты против воя, верили, будто Бог сотворит что-то лучшее, более питательное для народа, сам Михей ждал монстров, вздыхал, наблюдая своих рядком пристроившихся на лавке обеих жен, что народ, мол, отупел вконец, тяготеет к стадной жизни в противовес прогрессу, и скоро вообще прекратится у человека мысль, он не сможет больше обманывать скотину, и тогда коровы и лошади, как более физически сильные и как представители окончательной, совершенно ничего не имущей пролетарской среды, возьмут власть и начнется скотское правление. «Нынче власть Советская, а будет власть Скотская», — назидательно ворковал Михей бархатным своим голосом, опершись бородой на плетень. Старухи, тащившие из лесу лукошки с желудями и мелкими жителями гнилых пней, крестились, ловя беззубыми ртами воздух, давно уже научились они вместе с дыханием вылавливать себе пищу из ветра, как мельницы, а взрослые бабы, в которых жила еще неясная тоска, слушали Михея и думали, не стать ли и им тоже добавочными женами Гвоздева, все одно пропадать со своими обрубками, а он хоть мудростью полезен. Когда же ударили морозы, озеринцы бросились на кладбище, словно по сигналу, уж никто не помнил, как и началось, после говорили — Михей надоумил, сказал, будто покойники зимой ничего не чуют от мерзлости в могилах, а Бога, мол, зимой и вовсе нет.
Мертвецы, впрочем, пищи на себе не несли, заранее потратив всю плоть на корм земляным вшам и опарышам, а та мелочь за лето расползлась кто куда. Из земли выудили и сварили только одного младенца, усохшего по осени, и супом тем накормили девочку-сироту пяти лет, у которой от голода глаза стали такими большими, что она ими видела уже, что не положено, всяких потусторонних существ; от могильного супа девочка легла на лавку спать, но потом стала корчится, схватившись за живот, и так корчилась и кривлялась она целый день, вырвать сиротка ничего не могла, потому что жадный голод жил в ней уже сам по себе и не отпускал из тела ни грамма проглоченного, сухое тявканье девочки так истомило под конец озеринцев, что огромный костистый мужик Терентий из племени мотающих головами убил ее молниеносным ударом лопаты в грудь, сухим шипящим хлопком выпустив из девочки затаенный воздух. Потом Терентий взял нож и выпорол сироте желудок с кишками, так и лежала она на лавке, раскрытая, как поросенок, и малочисленная озеринские детвора ходила глядеть на ее сердце, крупное, боком погруженное в кровь, а к полудню девочку разняли по суставам, зажарили частями над костром, да и съели. За сироткой последовала старуха Федотовна, которую зарезали мальчишки, все равно она помирала еще с лета от голода и низовых кровей, и уж синюшная вся стала, да, видно, жизнь застряла где-то в сухом теле Федотовны, и никак не могла вылезти наружу. Мальчишки били старуху ножами, вытащив из избы на двор, Федотовна не кричала, а лишь кряхтела, отмахиваясь от них, они валили ее на колени, но она снова поднималась, пока мальчик Карпуша, тот самый, что удил теперь на мостках рыбу, не дал ей сковородкой по голове, после чего Федотовна ослабла и дала выпустить из себя всю кровь. Мальчишки с торжеством поволокли ее труп через деревню, к Терентию, другие старухи в ужасе затворяли окна, завидев такие страшные похороны, Терентий же, встречая покойницу, лишь громогласно заржал и взял топор — рубить тушу. Половину мяса он сожрал сам, утоляя огромное тело, Терентию казалось, что у него снова начинает расти по колено ампутированная нога, и он, шевеля широкими черными бровями, поощрял добросовестную регенерацию премиальной пищей, кровавых мальчишек же Терентий разогнал, чуть не убив остервеневшего Карпушу, требовавшего мясца для мамки, топором. То, что осталось, Терентий отдал родственникам, а одну сморщенную голень Федотовны отнес соседу — Савве Карасеву, который, покинув свою избу, жил в земле, пытался там уснуть до весны, как медведь, но ночами же, когда тьма внешняя сливалась с тьмой Саввиной берлоги, он просыпался и низко ревел, а Терентий, который мог убить всю деревню, боялся одного Савву, он думал, что сосед вылезет раз из норы безжалостным зверем, и хотел его заранее приручить. Терентий метнул голень старухи, как молоток, в отверстие берлоги, и прислушался, но Савва молчал, он только невидимо и страшно глядел на Терентия из темноты, так что тот потно занервничал и ушел, припадая на костыль и озираясь назад большой дергающейся головой.
Гибель Федотовны стала предвестием охоты за головами. Обрубки, вооружившись ружьями, вилами и топорами, напали вьюжной ночью на дальнюю деревню Большево, последнюю населенную еще во всей вымершей окрестности, да и то оставалось в ней всего одиннадцать изб, где жили одни бабы, дети да старики. Большевцы не ожидали нападения, но сопротивлялись ожесточенно, три избы озеринцам пришлось сжечь, потому что из них хрипло, будто спросонья, загремели выстрелы, но остальные восемь изб они взяли приступом, выволакивая окровавленные, стонущие жертвы на покрытый сумраком истоптанный снег. Мяса было так много, что часть трупов озеринцы заморозили после в сугробах, а детей угнали в Озеринку живыми, посадили в погреба и кормили соломой. По весне обрубки разбрелись по окрестностям, вылавливая побирающееся дорогами детство, или заманивая пеших батраков к себе в деревню, где их поили сивухой и убивали пьяными, особенно зверствовал Терентий, для него убить человека стало, что орех расколоть, а ел Терентий только детей, выменивая их живыми у соседей на мороженное мясо убитых, с детьми этими Терентий подолгу жил, всматривался им в лица, по лицам детей он мог определить их вкус, сильнее всего влияли волосы и ресницы, чем длиннее они росли, тем слаще было мясо. Забивал детей Терентий топором по голове, чтобы они не успевали испугаться, ибо презирал всякое мучение. Положив мертвого ребенка на спину, он снимал с трупа одежду и распарывал его от паха до горла, брал руками горячие внутренности и ел их сырыми, а жене выламывал и давал огрызать до чистоты голову, выеденные ею и вылизанные детские черепа Терентий собирал у себя в горнице, выставляя по полочке в ряд, каждый череп обертывал Терентий волосами ребенка, чтобы не забыть вкус его мяса. Глядя на черепа, Терентий вспоминал лица детей, словно они были его, родными, и уж понять он не мог, зачем иначе бабам рожать, если не на пожирание. Михей Гвоздев, ко всему подходивший с мудростью мысли, говорил, что Терентий заблуждается в своих физиогномических критериях, слаще всего должны быть именно молочные дети, у которых никаких волос еще не существует, растить их тогда незачем, да и убивать не жалко, поэтому в будущем будет организовано безотходное производство мяса из бабьих чрев, и Озеринка — не что иное как передовой испытательный пункт нового социалистического мясного хозяйства. Но Терентий упорно твердил свое: подавай ему детей старше лет шести, и чтобы волос был мягкий и длинный. «На тебя ж, костный элемент, не напасешься», — лениво махал рукой Михей. «Это ж сколько их растить надо, только чтобы ты жрал. Выйдет пустое торможение». И Михей тер себе бороду, тоскуя о давящей инерции огромного тела Терентия, не дающей тому породить в себе живое, рациональное осмысление. Грустные, налившиеся сливовой синевой от голода, жены жались к Михею, заглядываясь в его просветленные глаза и ласкали его безо всякого стыда, если уж люди детей кушать не стыдятся, рассуждал они, какой тут может быть стыд.
Нынешним летом жара не упала на деревню, на озере вывелись даже невесть откуда лягушки, но никто на них не смотрел, кроме Михея Гвоздева, он полагал, что лягушки, как мелкий скот, обладающий уже коллективным сознанием, станут глашатаями будущей скотской власти и проводниками ее распоряжений. «Станут квакать наперебой, никто и не разберет, чего новой власти требуется», — мяукал он у плетня. Однако невежественные обрубки не верили высокой идее неизбежного самопреобразования природы, они предпочитали жрать, пока живы, и в начале лета озверели до того, что перерезали и порвали на мясо продовольственный отряд, состоявший из одного комсомольца, двух жидкобородых представителей сельской бедноты, одной идейной женщины с родинкой на лице и двух тощих лошадей, одной сивой, второй чалой. Во время короткого боя был также убит один из озеринцев, и боевые товарищи засолили его в большой кадке, впрок. Увидев мясо комсомольца, завернутое в красноармейскую шинель, Михей Гвоздев осудил тупое безрассудство обрубков.
— Худа Советская власть, — мякотно сказал он, пробуя палкой костлявое тело одного из представителей сельской бедноты, сваленное на телеге лицом вниз. — Кожа да кости. А вас все равно расстреляют. Власть жрать нельзя.
— Ужто нельзя? — квакнул один безногий мужичок, подползший к телеге снизу, да и вцепился желтыми зубами в босую ногу идейной женщины, потому что она показалась ему помягше.
Тогда Михей засмеялся, чего еще никто не видел, смеялся он негромко, но давился тяжестью своего смеха, и некоторые бывшие при том бабы окрестились в испуге, поняв, что смех тот — апокалиптический. С тех пор, правда, прошел месяц, однако никаких продотрядов больше не являлось, да и вообще местность вконец обезлюдела, потому мальчик Карпуша, удивший на мостках прошлогоднюю плотву, увидев Клаву и Петьку на полевой дороге, сперва подумал, что уснул и они ему приснились. Сны Карпуши, впрочем, бывали обычно совсем иными: чаще всего грезились ему стоящие в темноте люди, у которых будто что-то росло вниз из лиц, то ли кривые бороды, то ли оборванные ступни ног, в темноте было не разобрать, кроме того, видал он какие-то черноголовые грибы, пробившиеся на стволах сухих яблонь, и на стенах домов, да еще снилась ему девочка, которую Терентий съел на пасху. Карпуша помнил, как она выскочила во двор, без крика, как курица перепрыгивая брошенные на землю деревянные предметы: недолаженную борону, тележье колесо, прохудившееся корыто. Терентий не мог за ней поспеть на одной ноге, он взял с земли камень и убил им девочку издали, камень дал ей как раз по голове и она сразу споткнулась и упала, растянувшись на земле, и из-под щеки у нее пошла кровь. Терентий подковылял к девочке, взял за ногу и потащил в избу, на пороге стояла его жена Анна, в сером платке, лицо ее было плохо видно Карпуше, но отчего-то казалось, будто у Анны нету глаз, будто стерлись они, или уползли куда-то, а девочка покорно ехала животом по земле, оставляя темный в сумерках след, веки ее были сомкнуты, а рот раскрыт, и длинные распущенные волосы волоклись следом, собирая пыль на кровь. Карпуша запомнил лицо той девочки, и часто видел ее во сне, только она ходила и на ней бывали какие-то темные пятна, всюду были темные пятна в Карпушиных снах, они пугали его, и никак не мог он разобрать, что в них скрыто.
Теперь же Карпуша четко видел Клавино лицо в ясном свечении солнца. Он вложил пальцы в рот и дважды зычно свистнул, от натуги даже подавшись вперед и чуть не свалившись в воду. Свистом Карпуша дал знак Терентию, и тот пробудился в своем логове, схватил костыль и хрипло закашлялся, готовясь к смертоубийству.
— Скажите, а где здесь каменная церковь? — спросила Карпушу Клава, которая уже зашла на мостики и подступилась к мальчику вплотную.
Карпуша не ответил, потому что увидел у Петьки, оставшегося стоять на дороге, песью голову. Сперва ему показалось было, что на Петьке надета не по погоде рыжая меховая шапка-ушанка, но сейчас он уже разглядел, что к чему. Карпуша внезапно повалился набок, перекувыркнулся и плюхнулся в воду, там распрямился и стремительно поплыл к сухим тростникам. На полпути он стал клохом, перестал грести руками и ушел в воду, как камень, пущенный в озеро под углом. Клава убила Карпушу беззлобно, безжалостно и безо всякой причины. Она его тут же забыла и вернулась на дорогу, где ее ожидал Петька. У первого плетня на них бросился из лопухов кривой мужик с топором и вытаращенными глазами, в прыжке он разинул рот и сипло заревел. Петька увернулся от удара по голове и зубами вцепился мужику сбоку в горло, оба они повалились в пыль, мужик схватил Петьку руками за рыло и отбросил от себя прочь, но встать уже не мог, а сухо заколотился по земле, словно ему казалось, что он уже поднялся, и теперь должен бежать. Из судорожно разинутого рта мужика пошла кровавая пена и он умер, потому что зубы Петьки отравлены были ядом деда Рогатова. Уже будучи мертвым, с остекленевшими глазами и без дыхания, мужик все еще продолжал колотиться по дороге, клубами поднимая пыль, Петька встал и с размаху пнул мужика ногой, одновременно грохнул выстрел, и Петьку швырнуло боком в лопухи с пробитой мордой.
Стрелял Терентий, вылезший из калитки своего двора. Клава услышала, как снова щелкнул переводимый затвор, и нырнула в заросли лопухов по другую сторону дороги. Теперь она не видела Терентия и не могла его убить. Стараясь не наступить босыми ногами в крапиву, Клава стала осторожно красться навстречу врагу. Скоро сквозь листья она заметила жердь плетня и остановилась. Клава слышала, как жужжали мухи, и Терентий шел лопухами прямо на нее, хорошо чувствуя вкусный запах пропотевшего детского тела. Тихонько, мелкими шажками, Клава стала смещаться немного в сторону, чтобы убить его первой, и вдруг заметила две склонившиеся для прыжка человеческие тени в зарослях душных стеблей. Клава мгновенно клохнула в сторону теней, и это была ее ужасная ошибка, потому что они не упали замертво, сминая листья, а в тот момент, когда Клава удивилась их живучести, Терентий обрушился на звук из лопухов и со всей силы ударил девочку кулаком в ухо. Клава свалилась на землю, как оглушенная рыба. А тени — то действительно были люди, только не живые, а всего лишь насаженные на колы для провялки трупы продотрядовцев.
Вечная любовь Клавы Орешниковой
— А мужик тот был весь искровавленный, — добавила первая. — Отожрал бабе ноги, кощей.
Клава встала и пошла рожью на звук Петькиной охоты, не попрощавшись даже со старухами. Сердцу ее было отчего-то больно, когда она видела ясную, светящуюся голубизну неба, построенного над ней на огромную высоту. В уплывающих облаках чудилась Клаве какая-то убийственная тоска, свобода ветра казалась жуткой, будто вымывала жизнь из волос. Вокруг Клавы была пропасть обрушившегося времени, которое больше не начнет идти.
Она нашла реку, по ней действительно плыли стадами трупы, словно пытаясь хоть под личиной смерти настичь невозвратимое прошлое. Клава перешла воду по их холодным, толкающимся телам. Легкости хватало теперь только на то, чтобы не тонуть, летать она уже не могла, что-то веселое, воздушное, что заставляло Клаву прыгать на заснеженной улице, вспыхнуло и сгорело дотла в лучах атомного солнца. Клава шла неспешно, непрерывно видя во всем страшную вечность остановившегося времени. Мышиная кровь не высыхала у нее на губах. И Клава чувствовала во рту ее теплый, солоноватый вкус. Петька форсировал реку вплавь. На том берегу даже воздух был иным, теплее и слаще, наверное потому, что тут в траве росли какие-нибудь маленькие сладкопахнущие цветы. По белому прибрежному песку Клава дошла до колющей ноги травы, жестко выходящей сперва прямо из песка, а потом и из глинистой почвы, по которой все бежали и бежали куда-то муравьи. У берега росли две ивы, почти у самой воды над песком летали стрекозы, то и дело застывавшие на месте для осторожного наблюдения за Клавой, в их стершихся взглядах Клава не чувствовала враждебности, одну сонливую негу.
Недалеко от реки шла дорога, твердая и пыльная, сбитая колесами телег и копытами коров, она теперь потихоньку зарастала робким быльем, и от этого запустения по дороге приятно было идти. Вела она прямо на восток, и восточный ветер упорно давил Клаве в лицо клеверным запахом лугового простора. Дальше была сожженная деревня, угольные избы в которой обвалились от иссушающей болезни пожара, вокруг изб выгорела даже трава, и яблони превратились в одни черные скелеты деревьев. Клава напилась посреди сожженной деревни из колодца, громко заскрипевшего в сверчковой тишине, и тишина стала от этого скрипа еще гуще, еще сверчковей. Дальше дорога повилась в луга, Клава с Петькой долго шли по ней, пока солнце не сползло с высоты куда-то в сторону и косо спроецировало свои лучи сквозь облака, тогда только путники увидели блеснувшую в траве воду лугового озера, а за ним — погрузшие в землю избы, крытые соломой, березовую рощицу на берегу, деревянный мосток, на котором загорелый белобрысый мальчишка в закатанных до колен штанах удил вымершую рыбу, будто прямо из неба, потому что холодные облака так точно отражались в озерной воде, что иногда казалось: мальчик перевернут вниз головой вместе с березами.
Это и была Озеринка, деревня людоедов.
Собственно, то была уже вовсе не деревня, а скорее коммуна, потому что жители ее понабрели из разных мест и направлений, в основном то были вдовые бабы и покалеченные на войне мужики, у кого недоставало руки, у кого — ноги, а у кого голова моталась из стороны в сторону, как у старого лошака. Сами себя они называли обрубками. Обрубки не смогли расползтись на заработки, и когда летом минувшего года космический зной убил на сотни миль вокруг все посевы, а продотряды угнали весь скот, они зарылись в землю и ели червей, а когда черви кончились и земля обрушилась без их вентилирующего рытья, обрубки полезли под воду, в озеро, вылавливая рыбу просто руками, потому что и рыба тогда одурела от жары и не могла плыть, она лишь тупо стояла у дна, надеясь, что ее не отыщут. К зиме стало и вовсе худо: ничего живого не осталось больше в здешних краях. Так обрубки победили самого Бога, искоренив все его бывшие в наличии творения, самый думающий из обрубков, пришлый человек Михей Гвоздев говорил, будто Бог должен нынче явиться и сотворить новое, ибо не потерпит пустоты. Впрочем, только бабы, закусившие на печках рты против воя, верили, будто Бог сотворит что-то лучшее, более питательное для народа, сам Михей ждал монстров, вздыхал, наблюдая своих рядком пристроившихся на лавке обеих жен, что народ, мол, отупел вконец, тяготеет к стадной жизни в противовес прогрессу, и скоро вообще прекратится у человека мысль, он не сможет больше обманывать скотину, и тогда коровы и лошади, как более физически сильные и как представители окончательной, совершенно ничего не имущей пролетарской среды, возьмут власть и начнется скотское правление. «Нынче власть Советская, а будет власть Скотская», — назидательно ворковал Михей бархатным своим голосом, опершись бородой на плетень. Старухи, тащившие из лесу лукошки с желудями и мелкими жителями гнилых пней, крестились, ловя беззубыми ртами воздух, давно уже научились они вместе с дыханием вылавливать себе пищу из ветра, как мельницы, а взрослые бабы, в которых жила еще неясная тоска, слушали Михея и думали, не стать ли и им тоже добавочными женами Гвоздева, все одно пропадать со своими обрубками, а он хоть мудростью полезен. Когда же ударили морозы, озеринцы бросились на кладбище, словно по сигналу, уж никто не помнил, как и началось, после говорили — Михей надоумил, сказал, будто покойники зимой ничего не чуют от мерзлости в могилах, а Бога, мол, зимой и вовсе нет.
Мертвецы, впрочем, пищи на себе не несли, заранее потратив всю плоть на корм земляным вшам и опарышам, а та мелочь за лето расползлась кто куда. Из земли выудили и сварили только одного младенца, усохшего по осени, и супом тем накормили девочку-сироту пяти лет, у которой от голода глаза стали такими большими, что она ими видела уже, что не положено, всяких потусторонних существ; от могильного супа девочка легла на лавку спать, но потом стала корчится, схватившись за живот, и так корчилась и кривлялась она целый день, вырвать сиротка ничего не могла, потому что жадный голод жил в ней уже сам по себе и не отпускал из тела ни грамма проглоченного, сухое тявканье девочки так истомило под конец озеринцев, что огромный костистый мужик Терентий из племени мотающих головами убил ее молниеносным ударом лопаты в грудь, сухим шипящим хлопком выпустив из девочки затаенный воздух. Потом Терентий взял нож и выпорол сироте желудок с кишками, так и лежала она на лавке, раскрытая, как поросенок, и малочисленная озеринские детвора ходила глядеть на ее сердце, крупное, боком погруженное в кровь, а к полудню девочку разняли по суставам, зажарили частями над костром, да и съели. За сироткой последовала старуха Федотовна, которую зарезали мальчишки, все равно она помирала еще с лета от голода и низовых кровей, и уж синюшная вся стала, да, видно, жизнь застряла где-то в сухом теле Федотовны, и никак не могла вылезти наружу. Мальчишки били старуху ножами, вытащив из избы на двор, Федотовна не кричала, а лишь кряхтела, отмахиваясь от них, они валили ее на колени, но она снова поднималась, пока мальчик Карпуша, тот самый, что удил теперь на мостках рыбу, не дал ей сковородкой по голове, после чего Федотовна ослабла и дала выпустить из себя всю кровь. Мальчишки с торжеством поволокли ее труп через деревню, к Терентию, другие старухи в ужасе затворяли окна, завидев такие страшные похороны, Терентий же, встречая покойницу, лишь громогласно заржал и взял топор — рубить тушу. Половину мяса он сожрал сам, утоляя огромное тело, Терентию казалось, что у него снова начинает расти по колено ампутированная нога, и он, шевеля широкими черными бровями, поощрял добросовестную регенерацию премиальной пищей, кровавых мальчишек же Терентий разогнал, чуть не убив остервеневшего Карпушу, требовавшего мясца для мамки, топором. То, что осталось, Терентий отдал родственникам, а одну сморщенную голень Федотовны отнес соседу — Савве Карасеву, который, покинув свою избу, жил в земле, пытался там уснуть до весны, как медведь, но ночами же, когда тьма внешняя сливалась с тьмой Саввиной берлоги, он просыпался и низко ревел, а Терентий, который мог убить всю деревню, боялся одного Савву, он думал, что сосед вылезет раз из норы безжалостным зверем, и хотел его заранее приручить. Терентий метнул голень старухи, как молоток, в отверстие берлоги, и прислушался, но Савва молчал, он только невидимо и страшно глядел на Терентия из темноты, так что тот потно занервничал и ушел, припадая на костыль и озираясь назад большой дергающейся головой.
Гибель Федотовны стала предвестием охоты за головами. Обрубки, вооружившись ружьями, вилами и топорами, напали вьюжной ночью на дальнюю деревню Большево, последнюю населенную еще во всей вымершей окрестности, да и то оставалось в ней всего одиннадцать изб, где жили одни бабы, дети да старики. Большевцы не ожидали нападения, но сопротивлялись ожесточенно, три избы озеринцам пришлось сжечь, потому что из них хрипло, будто спросонья, загремели выстрелы, но остальные восемь изб они взяли приступом, выволакивая окровавленные, стонущие жертвы на покрытый сумраком истоптанный снег. Мяса было так много, что часть трупов озеринцы заморозили после в сугробах, а детей угнали в Озеринку живыми, посадили в погреба и кормили соломой. По весне обрубки разбрелись по окрестностям, вылавливая побирающееся дорогами детство, или заманивая пеших батраков к себе в деревню, где их поили сивухой и убивали пьяными, особенно зверствовал Терентий, для него убить человека стало, что орех расколоть, а ел Терентий только детей, выменивая их живыми у соседей на мороженное мясо убитых, с детьми этими Терентий подолгу жил, всматривался им в лица, по лицам детей он мог определить их вкус, сильнее всего влияли волосы и ресницы, чем длиннее они росли, тем слаще было мясо. Забивал детей Терентий топором по голове, чтобы они не успевали испугаться, ибо презирал всякое мучение. Положив мертвого ребенка на спину, он снимал с трупа одежду и распарывал его от паха до горла, брал руками горячие внутренности и ел их сырыми, а жене выламывал и давал огрызать до чистоты голову, выеденные ею и вылизанные детские черепа Терентий собирал у себя в горнице, выставляя по полочке в ряд, каждый череп обертывал Терентий волосами ребенка, чтобы не забыть вкус его мяса. Глядя на черепа, Терентий вспоминал лица детей, словно они были его, родными, и уж понять он не мог, зачем иначе бабам рожать, если не на пожирание. Михей Гвоздев, ко всему подходивший с мудростью мысли, говорил, что Терентий заблуждается в своих физиогномических критериях, слаще всего должны быть именно молочные дети, у которых никаких волос еще не существует, растить их тогда незачем, да и убивать не жалко, поэтому в будущем будет организовано безотходное производство мяса из бабьих чрев, и Озеринка — не что иное как передовой испытательный пункт нового социалистического мясного хозяйства. Но Терентий упорно твердил свое: подавай ему детей старше лет шести, и чтобы волос был мягкий и длинный. «На тебя ж, костный элемент, не напасешься», — лениво махал рукой Михей. «Это ж сколько их растить надо, только чтобы ты жрал. Выйдет пустое торможение». И Михей тер себе бороду, тоскуя о давящей инерции огромного тела Терентия, не дающей тому породить в себе живое, рациональное осмысление. Грустные, налившиеся сливовой синевой от голода, жены жались к Михею, заглядываясь в его просветленные глаза и ласкали его безо всякого стыда, если уж люди детей кушать не стыдятся, рассуждал они, какой тут может быть стыд.
Нынешним летом жара не упала на деревню, на озере вывелись даже невесть откуда лягушки, но никто на них не смотрел, кроме Михея Гвоздева, он полагал, что лягушки, как мелкий скот, обладающий уже коллективным сознанием, станут глашатаями будущей скотской власти и проводниками ее распоряжений. «Станут квакать наперебой, никто и не разберет, чего новой власти требуется», — мяукал он у плетня. Однако невежественные обрубки не верили высокой идее неизбежного самопреобразования природы, они предпочитали жрать, пока живы, и в начале лета озверели до того, что перерезали и порвали на мясо продовольственный отряд, состоявший из одного комсомольца, двух жидкобородых представителей сельской бедноты, одной идейной женщины с родинкой на лице и двух тощих лошадей, одной сивой, второй чалой. Во время короткого боя был также убит один из озеринцев, и боевые товарищи засолили его в большой кадке, впрок. Увидев мясо комсомольца, завернутое в красноармейскую шинель, Михей Гвоздев осудил тупое безрассудство обрубков.
— Худа Советская власть, — мякотно сказал он, пробуя палкой костлявое тело одного из представителей сельской бедноты, сваленное на телеге лицом вниз. — Кожа да кости. А вас все равно расстреляют. Власть жрать нельзя.
— Ужто нельзя? — квакнул один безногий мужичок, подползший к телеге снизу, да и вцепился желтыми зубами в босую ногу идейной женщины, потому что она показалась ему помягше.
Тогда Михей засмеялся, чего еще никто не видел, смеялся он негромко, но давился тяжестью своего смеха, и некоторые бывшие при том бабы окрестились в испуге, поняв, что смех тот — апокалиптический. С тех пор, правда, прошел месяц, однако никаких продотрядов больше не являлось, да и вообще местность вконец обезлюдела, потому мальчик Карпуша, удивший на мостках прошлогоднюю плотву, увидев Клаву и Петьку на полевой дороге, сперва подумал, что уснул и они ему приснились. Сны Карпуши, впрочем, бывали обычно совсем иными: чаще всего грезились ему стоящие в темноте люди, у которых будто что-то росло вниз из лиц, то ли кривые бороды, то ли оборванные ступни ног, в темноте было не разобрать, кроме того, видал он какие-то черноголовые грибы, пробившиеся на стволах сухих яблонь, и на стенах домов, да еще снилась ему девочка, которую Терентий съел на пасху. Карпуша помнил, как она выскочила во двор, без крика, как курица перепрыгивая брошенные на землю деревянные предметы: недолаженную борону, тележье колесо, прохудившееся корыто. Терентий не мог за ней поспеть на одной ноге, он взял с земли камень и убил им девочку издали, камень дал ей как раз по голове и она сразу споткнулась и упала, растянувшись на земле, и из-под щеки у нее пошла кровь. Терентий подковылял к девочке, взял за ногу и потащил в избу, на пороге стояла его жена Анна, в сером платке, лицо ее было плохо видно Карпуше, но отчего-то казалось, будто у Анны нету глаз, будто стерлись они, или уползли куда-то, а девочка покорно ехала животом по земле, оставляя темный в сумерках след, веки ее были сомкнуты, а рот раскрыт, и длинные распущенные волосы волоклись следом, собирая пыль на кровь. Карпуша запомнил лицо той девочки, и часто видел ее во сне, только она ходила и на ней бывали какие-то темные пятна, всюду были темные пятна в Карпушиных снах, они пугали его, и никак не мог он разобрать, что в них скрыто.
Теперь же Карпуша четко видел Клавино лицо в ясном свечении солнца. Он вложил пальцы в рот и дважды зычно свистнул, от натуги даже подавшись вперед и чуть не свалившись в воду. Свистом Карпуша дал знак Терентию, и тот пробудился в своем логове, схватил костыль и хрипло закашлялся, готовясь к смертоубийству.
— Скажите, а где здесь каменная церковь? — спросила Карпушу Клава, которая уже зашла на мостики и подступилась к мальчику вплотную.
Карпуша не ответил, потому что увидел у Петьки, оставшегося стоять на дороге, песью голову. Сперва ему показалось было, что на Петьке надета не по погоде рыжая меховая шапка-ушанка, но сейчас он уже разглядел, что к чему. Карпуша внезапно повалился набок, перекувыркнулся и плюхнулся в воду, там распрямился и стремительно поплыл к сухим тростникам. На полпути он стал клохом, перестал грести руками и ушел в воду, как камень, пущенный в озеро под углом. Клава убила Карпушу беззлобно, безжалостно и безо всякой причины. Она его тут же забыла и вернулась на дорогу, где ее ожидал Петька. У первого плетня на них бросился из лопухов кривой мужик с топором и вытаращенными глазами, в прыжке он разинул рот и сипло заревел. Петька увернулся от удара по голове и зубами вцепился мужику сбоку в горло, оба они повалились в пыль, мужик схватил Петьку руками за рыло и отбросил от себя прочь, но встать уже не мог, а сухо заколотился по земле, словно ему казалось, что он уже поднялся, и теперь должен бежать. Из судорожно разинутого рта мужика пошла кровавая пена и он умер, потому что зубы Петьки отравлены были ядом деда Рогатова. Уже будучи мертвым, с остекленевшими глазами и без дыхания, мужик все еще продолжал колотиться по дороге, клубами поднимая пыль, Петька встал и с размаху пнул мужика ногой, одновременно грохнул выстрел, и Петьку швырнуло боком в лопухи с пробитой мордой.
Стрелял Терентий, вылезший из калитки своего двора. Клава услышала, как снова щелкнул переводимый затвор, и нырнула в заросли лопухов по другую сторону дороги. Теперь она не видела Терентия и не могла его убить. Стараясь не наступить босыми ногами в крапиву, Клава стала осторожно красться навстречу врагу. Скоро сквозь листья она заметила жердь плетня и остановилась. Клава слышала, как жужжали мухи, и Терентий шел лопухами прямо на нее, хорошо чувствуя вкусный запах пропотевшего детского тела. Тихонько, мелкими шажками, Клава стала смещаться немного в сторону, чтобы убить его первой, и вдруг заметила две склонившиеся для прыжка человеческие тени в зарослях душных стеблей. Клава мгновенно клохнула в сторону теней, и это была ее ужасная ошибка, потому что они не упали замертво, сминая листья, а в тот момент, когда Клава удивилась их живучести, Терентий обрушился на звук из лопухов и со всей силы ударил девочку кулаком в ухо. Клава свалилась на землю, как оглушенная рыба. А тени — то действительно были люди, только не живые, а всего лишь насаженные на колы для провялки трупы продотрядовцев.
Вечная любовь Клавы Орешниковой
Проснулась Клава в темноте, привязанная веревками к лежащей на земле колоде. Лицо особенно остро чувствовало холодную, пахнущую бочкой, сырость, потому что было мокрым. Рядом с Клавой был свет, и сидел тот самый мужик с мотающейся башкой, который пристрелил Петьку, наверное, это он вылил Клаве на лицо воды.
— Меня зовут дядя Терентий, — урчаще произнес мужик, заметив Клавину сознательность. — А тебя?
— Клава, — пошевелила губами Клава. Губы были мокрыми, и она сразу облизала с них пересохшим языком отдающие тиной капли.
Терентий прислонил к Клавиному рту обод металлической кружки. Гниль и железо вошли в Клаву вместе с холодной водой. Она дернулась, но веревки крепко, до боли, вцепились в тело.
— Развяжите, — попросила Клава.
— Нельзя, — вежливо ответил Терентий. — Ты уже большая, убежишь.
Клава посмотрела на него. Терентий же, мерно побалтывая лбом, глядел ей куда-то в рот: так узко было поле его спокойных минеральных глаз. Клава забыла от удара по голове свое простое слово и не могла убить Терентия, да и не хотела. Жестокое, отвратительное животное, тяжелая жаба или еще что, сидело на ее сердце — то была надежда, что Терентий ее изнасилует. Клава сладостно сжалась от страха перед выворачивающей болью, по размеру Терентия она определила, насколько свирепой будет эта боль. Толстенная елда, жесткая, как дерево, полуобморочно подумала Клава, и сердце ее заколотилось с неистовым бешенством.
Терентий взял рукой упавшие на землю волосы Клавы и потер их в земляных своих пальцах. Сейчас, сейчас, сейчас, — стучало в голове Клавы, и не было больше другой мысли у нее в голове. Сейчас он навалится на меня, начнет больно мять своими большими руками, лапами своими начнет мять, выдавливать кости, сейчас он навалится на меня, а то еще и укусит. Лицо Клавы немного сморщилось в предчувствии укуса тяжелых челюстей Терентия, и она открыто задрожала, больше не в силах сдерживаться.
Терентий же и не думал даже насиловать Клаву, более того, встретил бы он кого-нибудь, кто насилует детей, сразу бы убил. Мучительство приносило ему одну душевную скорбь, и он считал его бессмысленным и лишним на свете. Даже за Богом Терентий не признавал права никого мучить, за мучение человека он Бога презирал, сам же сыновей порол всегда недолго, хотя и сильно, потому что длительное страдание, думал Терентий, только душу истощает, а пользы от него никакой нет. Заметив, что девочка дрожит, Терентий потрогал напоследок пальцем кожу у нее на щеке и потащился во тьму, унося свет на лучине вместе с собой.
Клава осталась одна, она ерзала на неудобной колоде, спина болела, и голова тоже ныла от ушиба кулаком. Потом по ней стали ходить два таракана, и Клава заплакала от омерзения, тараканы что-то искали на ней, да никак не могли найти, все ползали и ползали. Потерпев какое-то время, Клава стала кричать. На крик ее в погреб снова влез с лучиной Терентий, он прогнал с Клавы тараканов и удавил их руками на земле, а потом стал кормить девочку сухим яблоком, давая ей откусывать каждый раз, едва она проглатывала предыдущий кусок.
— Мне спине больно, — пожаловалась ему Клава.
— Потерпи, родимая, — вздохнул Терентий. — Днем лавку сделаю, к лавке тебя привяжу.
— Отвяжите вы меня, — снова попросила Клава. — Я не убегу.
— Убежишь, родная, убежишь, — не соглашался Терентий, проводя вытянутым пальцем по Клавиному лицу, чтобы лучше понимать, как оно устроено. Ему нравились рот и нос Клавы, и волосы у нее были длинные, мягкие. Терентию даже жалко было убивать такую нежную девочку, а хотелось бы есть ее понемногу живой. — Можно я у тебя, Клава, кровь сосать буду? — спросил он, продолжая ласкать Клаве лицо.
— Нельзя, — не разрешила Клава.
— Да я чуть-чуть, — настойчиво утверждал Терентий. — Поцарапаю тебя только на плечике, да пососу, я много не стану.
— Не надо, — испуганно ответила Клава, но видела уже, что Терентий сделает, как хочет.
Кровь у Клавы была сладкой, такой сладкой, какой от роду не пробовал Терентий. Он еле удержался, чтобы не схватить теплое плечо Клавы зубами и не начать грызть его прямо живым. Но Терентий знал, что Клаве будет тогда больно, она начнет кричать и испортит ему все удовольствие. Пока он высасывал из нее кровь, прижавшись шатающимися губами и натужно дыша Клаве в шею, она лежала неподвижно и глядела вверх, в близкий потолок погреба, на котором жили пауки, никогда не видевшие звезд.
От потери крови Клава устала и уснула, ей приснилось, будто она сидит за столом в горнице Терентия, и Анна, которой Клава никогда не видела, но знала по приглушенному голосу и шлепанью ног над головой, Анна принесла опухший пирог, разрезала его, а там копошились на чем-то белые черви, и тесто пирога занялось стершимися черными пятнами плесени, Анна разнимала его руками, вытряхивая червей на стол, она будто искала что-то забытое внутри пирога, может быть, то же, что искали на Клаве тараканы, а Терентий навалился вдруг на Клаву сзади и стал кусать, но Клаве было совсем не больно, она равнодушно чувствовала, как щекочуще сбегает по коже кровь и заворачивала платье, стаскивала его с себя, и Терентий прижался к ней животом елды, широким и теплым, в котором билось сердце, могучее, спокойное, гонящее целые реки крови невесть куда, наверное, в светлые кровяные моря, алые и бурлящие, и еще в той елде, или в толстых, волосатых ятрах Терентия, была белая кровь, которую знала Клава, густая, как сопли, она должна была пойти внутрь Клавы, она не знала, зачем, но так было нужно, для большего стыда, Клава покорно приготовилась терпеть боль и стыд, все в ней замерло в предчувствии пытки, наступила тишина, в открытом окне сгустились сумерки над простором трав, посерели пушистые одуванчики, тысячи одуванчиков, насколько хватало глаз, они занесли траву, затмили собою островки васильков, россыпи желтых лютиков, не было никакого ветра, но пух летел в воздухе, как противоположный снег, теплый, нетленный, поднимался он снизу вверх, в небо, в облачную даль, туда, где не было ничего, что бы можно было искать, пух залетал в окно, ложился на стол, проносился по стенам, Клава забыла уже про Терентия, про свой волнующий ужас, и там, в глубине одуванчиковых полей, что-то закричало, жалобно, щемяще, закричало, оборвалось, и тупой, коровий страх вдруг ударил в голову Клавы, она задергалась грудью на столе, как муха, попавшая в паутину, что-то было там, в одуванчиках, чего Клава не могла видеть, что-то плело там паутину смерти, и Клава не могла теперь думать ни о чем больше, кроме смерти, она замычала от ужаса, завыла, заревела, колотя ногами в колоду, на которой спала, и смерть вышла из стены и разбила ей вместе со сном лицо.
— Зарежь ты ее, Тереша, — сонно сказала наверху Анна. — Слышь, как воет. Аж печенку выворачивает.
— Молчи, стерва, — глухо ответил Терентий, который не спал, а думал о чем-то незнакомом и огромном, хотя сам понять не мог, что это такое есть. Материя мысли была для Терентия вечерним лесом, в котором он не различал отдельных деревьев, и не решался войти в его тень, боясь заблудиться в чащах бреда и не завершающихся снов. Чтобы не думать, Терентий встал и слез в погреб, к Клаве, которая уже потеряла свой крик и тихо лежала теперь пластом на колоде, вся мокрая от пота.
— Меня зовут дядя Терентий, — урчаще произнес мужик, заметив Клавину сознательность. — А тебя?
— Клава, — пошевелила губами Клава. Губы были мокрыми, и она сразу облизала с них пересохшим языком отдающие тиной капли.
Терентий прислонил к Клавиному рту обод металлической кружки. Гниль и железо вошли в Клаву вместе с холодной водой. Она дернулась, но веревки крепко, до боли, вцепились в тело.
— Развяжите, — попросила Клава.
— Нельзя, — вежливо ответил Терентий. — Ты уже большая, убежишь.
Клава посмотрела на него. Терентий же, мерно побалтывая лбом, глядел ей куда-то в рот: так узко было поле его спокойных минеральных глаз. Клава забыла от удара по голове свое простое слово и не могла убить Терентия, да и не хотела. Жестокое, отвратительное животное, тяжелая жаба или еще что, сидело на ее сердце — то была надежда, что Терентий ее изнасилует. Клава сладостно сжалась от страха перед выворачивающей болью, по размеру Терентия она определила, насколько свирепой будет эта боль. Толстенная елда, жесткая, как дерево, полуобморочно подумала Клава, и сердце ее заколотилось с неистовым бешенством.
Терентий взял рукой упавшие на землю волосы Клавы и потер их в земляных своих пальцах. Сейчас, сейчас, сейчас, — стучало в голове Клавы, и не было больше другой мысли у нее в голове. Сейчас он навалится на меня, начнет больно мять своими большими руками, лапами своими начнет мять, выдавливать кости, сейчас он навалится на меня, а то еще и укусит. Лицо Клавы немного сморщилось в предчувствии укуса тяжелых челюстей Терентия, и она открыто задрожала, больше не в силах сдерживаться.
Терентий же и не думал даже насиловать Клаву, более того, встретил бы он кого-нибудь, кто насилует детей, сразу бы убил. Мучительство приносило ему одну душевную скорбь, и он считал его бессмысленным и лишним на свете. Даже за Богом Терентий не признавал права никого мучить, за мучение человека он Бога презирал, сам же сыновей порол всегда недолго, хотя и сильно, потому что длительное страдание, думал Терентий, только душу истощает, а пользы от него никакой нет. Заметив, что девочка дрожит, Терентий потрогал напоследок пальцем кожу у нее на щеке и потащился во тьму, унося свет на лучине вместе с собой.
Клава осталась одна, она ерзала на неудобной колоде, спина болела, и голова тоже ныла от ушиба кулаком. Потом по ней стали ходить два таракана, и Клава заплакала от омерзения, тараканы что-то искали на ней, да никак не могли найти, все ползали и ползали. Потерпев какое-то время, Клава стала кричать. На крик ее в погреб снова влез с лучиной Терентий, он прогнал с Клавы тараканов и удавил их руками на земле, а потом стал кормить девочку сухим яблоком, давая ей откусывать каждый раз, едва она проглатывала предыдущий кусок.
— Мне спине больно, — пожаловалась ему Клава.
— Потерпи, родимая, — вздохнул Терентий. — Днем лавку сделаю, к лавке тебя привяжу.
— Отвяжите вы меня, — снова попросила Клава. — Я не убегу.
— Убежишь, родная, убежишь, — не соглашался Терентий, проводя вытянутым пальцем по Клавиному лицу, чтобы лучше понимать, как оно устроено. Ему нравились рот и нос Клавы, и волосы у нее были длинные, мягкие. Терентию даже жалко было убивать такую нежную девочку, а хотелось бы есть ее понемногу живой. — Можно я у тебя, Клава, кровь сосать буду? — спросил он, продолжая ласкать Клаве лицо.
— Нельзя, — не разрешила Клава.
— Да я чуть-чуть, — настойчиво утверждал Терентий. — Поцарапаю тебя только на плечике, да пососу, я много не стану.
— Не надо, — испуганно ответила Клава, но видела уже, что Терентий сделает, как хочет.
Кровь у Клавы была сладкой, такой сладкой, какой от роду не пробовал Терентий. Он еле удержался, чтобы не схватить теплое плечо Клавы зубами и не начать грызть его прямо живым. Но Терентий знал, что Клаве будет тогда больно, она начнет кричать и испортит ему все удовольствие. Пока он высасывал из нее кровь, прижавшись шатающимися губами и натужно дыша Клаве в шею, она лежала неподвижно и глядела вверх, в близкий потолок погреба, на котором жили пауки, никогда не видевшие звезд.
От потери крови Клава устала и уснула, ей приснилось, будто она сидит за столом в горнице Терентия, и Анна, которой Клава никогда не видела, но знала по приглушенному голосу и шлепанью ног над головой, Анна принесла опухший пирог, разрезала его, а там копошились на чем-то белые черви, и тесто пирога занялось стершимися черными пятнами плесени, Анна разнимала его руками, вытряхивая червей на стол, она будто искала что-то забытое внутри пирога, может быть, то же, что искали на Клаве тараканы, а Терентий навалился вдруг на Клаву сзади и стал кусать, но Клаве было совсем не больно, она равнодушно чувствовала, как щекочуще сбегает по коже кровь и заворачивала платье, стаскивала его с себя, и Терентий прижался к ней животом елды, широким и теплым, в котором билось сердце, могучее, спокойное, гонящее целые реки крови невесть куда, наверное, в светлые кровяные моря, алые и бурлящие, и еще в той елде, или в толстых, волосатых ятрах Терентия, была белая кровь, которую знала Клава, густая, как сопли, она должна была пойти внутрь Клавы, она не знала, зачем, но так было нужно, для большего стыда, Клава покорно приготовилась терпеть боль и стыд, все в ней замерло в предчувствии пытки, наступила тишина, в открытом окне сгустились сумерки над простором трав, посерели пушистые одуванчики, тысячи одуванчиков, насколько хватало глаз, они занесли траву, затмили собою островки васильков, россыпи желтых лютиков, не было никакого ветра, но пух летел в воздухе, как противоположный снег, теплый, нетленный, поднимался он снизу вверх, в небо, в облачную даль, туда, где не было ничего, что бы можно было искать, пух залетал в окно, ложился на стол, проносился по стенам, Клава забыла уже про Терентия, про свой волнующий ужас, и там, в глубине одуванчиковых полей, что-то закричало, жалобно, щемяще, закричало, оборвалось, и тупой, коровий страх вдруг ударил в голову Клавы, она задергалась грудью на столе, как муха, попавшая в паутину, что-то было там, в одуванчиках, чего Клава не могла видеть, что-то плело там паутину смерти, и Клава не могла теперь думать ни о чем больше, кроме смерти, она замычала от ужаса, завыла, заревела, колотя ногами в колоду, на которой спала, и смерть вышла из стены и разбила ей вместе со сном лицо.
— Зарежь ты ее, Тереша, — сонно сказала наверху Анна. — Слышь, как воет. Аж печенку выворачивает.
— Молчи, стерва, — глухо ответил Терентий, который не спал, а думал о чем-то незнакомом и огромном, хотя сам понять не мог, что это такое есть. Материя мысли была для Терентия вечерним лесом, в котором он не различал отдельных деревьев, и не решался войти в его тень, боясь заблудиться в чащах бреда и не завершающихся снов. Чтобы не думать, Терентий встал и слез в погреб, к Клаве, которая уже потеряла свой крик и тихо лежала теперь пластом на колоде, вся мокрая от пота.