Миссис Хэтч не жалела сил, чтобы затмить офицерских жен. Над малиновой накидкой из плисерованного кашемира рдело кирпичным румянцем курносое простонародное лицо. Сиреневое атласное платье было распялено на широченном кринолине; крохотная сиреневая шляпка с целой клумбой искусственных цветов держалась на макушке благодаря широкой ленте, завязанной бантом под подбородком. На лоб и уши выбивались пряди крашеных хной, серовато-коричневых у корней волос, а пучок под шляпкой наполовину развалился. Из-под подола торчали огромные черные башмаки на пуговицах. Даже до того места, где стоял Родни, доносился запах джина, что объясняло, как ей все-таки удавалось коротать время.
   Перемещаясь неверными шажками от воротец к воротцам, миссис Хэтч то и дело заливалась румянцем, приседала перед де Форрестом и Делламэном, свирепо поглядывала на Джоанну, и ругалась себе под нос. Вдруг Родни усмехнулся. Она отплатила Джоанне ее же монетой: слащаво улыбаясь де Форресту, уронила скучающим тоном:
   — Чегой-то я никак в толк не возьму, миссис Сэвидж, что у нас за счет такой.
   Бесполезно. Кэролайн Лэнгфорд продолжала торчать у него за спиной. Говорить им было не о чем. Оборачиваться он не собирался. Она сказала высоким напряженным голосом, так что услышали все вокруг:
   — Капитан Сэвидж, во вторник я уезжаю из Бховани.
   Он изумленно повернулся и взглянул на нее. Непонятно, почему она так внезапно решилась на отъезд. Какой чудесной собеседницей она могла бы стать, если бы хоть немного расслабилась! Он сказал:
   — Мне жаль это слышать.
   Ее глаза на мгновение полыхнули жаром и погасли.
   — Не думаю. Прошу прощения. Я вам верю.
   Крошечная ручка подергала его за полу мундира. Он глянул вниз. Робину наскучило играть, он разыскал отца и теперь стоял, застенчиво уткнувшись ему в брюки. Родни опустил руку и погладил детское плечико.
   Кэролайн сказала:
   — Простите, если причинила вам беспокойство. Наверно, все действительно кончено, как считает полковник Булстрод. На самом деле я спасаюсь бегством. И это глупо, потому что от себя не убежишь.
   Он улыбнулся, пытаясь пробудить в ней хоть немного беспечности. Улыбка далась ему нелегко: и потому, что Кэролайн была такой хрупкой, такой ранимой, и потому, что он не знал, удастся ли ей найти в целом мире такое место и такой образ жизни, которые смогут ее удовлетворить. Он не думал, что это у нее получится, если она не научится смеяться. В этом отношении они были полными противоположностями. Будь у него время, он бы приучил ее улыбаться… но сейчас все это неважно, раз она уезжает.
   И слава Богу! Она только чертовски всем докучала. В этом мире невозможно выжить без шор на глазах, а она все время норовила их сорвать.
   Подошла Джоанна: ее игра окончилась. Делая вид, что не замечает Кэролайн, она наклонилась к Робину и заворковала что-то ласковое ему на ушко. Кэролайн смотрела на них, и в ее серьезных глазах пылал странный серый огонь. Родни невольно крепче сжал плечико сына и нахмурил брови. Девушка повернулась и пошла прочь.
   Он молча выругался, поднялся по ступенькам и прошел в бар. Зал был переполнен: мужчины выпивали на ходу, перед тем как вернуться к выполнению супружеского и отцовского долга. Как и на Рождество, по случаю праздника в клуб допустили сержантов. Все они были в баре, и офицеры их полков ставили им выпивку. Том Хэтч совершал обход: его приятное широкое лицо горело от смущения и он уже был сильно пьян. Родни заказал бренди и удалился в самый тихий уголок.
   Кто-то хлопнул его по плечу. Родни сердито вскинул глаза. Это был майор Андерсон.
   — Ну-с, Сэвидж, убедился? Стрельбы прошли без сучка, без задоринки, а?
   — Только благодаря Серебряному гуру, сэр.
   Лицо майора повисло в нескольких дюймах от его лица.
   — Я до стрельб говорил со своими людьми. Напоминал им, как давно мы знаем друг друга — может ли быть, чтобы я или кто-то из нас задумал уничтожить их веру?… просил их положиться на меня. А потом узнал, что они, как и все остальные, советовались с Серебряным гуру.
   — Наглость какая! И что он им сказал?
   — Велел подчиняться приказам. Потому что, если слухи и верны, всем, конечно, воздастся по справедливости, и их ждет прощение.
   Родни покрутил в пальцах стакан и отвернулся: изо рта у Андерсона несло. Разумеется, вмешательство Серебряного гуру было ни с чем не сообразно, но трудно ожидать, что человек откажется от роли пророка, которую он играл полжизни, только из-за того, что кое-кому стало известно, что он англичанин, и к тому же замешан в политические интриги. Снова разозлившись, Родни посмотрел на майора в упор и неторопливо добавил:
   — В любом случае во всем этом не было никакой необходимости.
   Вот что бесило его больше всего. Так легко было бы перенести стрельбы до тех пор, пока не пройдет гроза. Не было никакой нужды скусывать патроны, их можно было просто надрывать рукой, и старый прием был уже исключен из строевой подготовки.
   Андерсон помахал пальцем под носом у Родни.
   — Была необходимость, парень. Еще поймешь. Дай им палец — руку откусят. Хорошо, что я был начеку, чтобы тебя поправить. Сам поступишь также — в свое время.
   Он стал боком протискиваться обратно, а Родни занялся бренди. В уши врывались обрывки разговоров:
   — Дерби? Скачки четвертого. Глесинджер тысяча к пятнадцати, Красотка Блинк — к двадцати, но ставить на эту кобылку — только деньги выкидывать…
   — Это позор, а не казармы! Там свиней-то держать нельзя, не то что сипаев Компании. Почему бы…
   — Да, собираемся в Симлу в будущем году. Миссис Скалли настаивает, а кто ваш покорный слуга такой, чтобы прекословить?
   — Уверяю, Хедж, я не пошел бы на королевскую службу, плати мне вдвое. Я здесь уже двадцать пять лет, и уж поверь, наш Джонни Сипай…
   — Да нет, все тихо. Только в четвертой нашлась пара дурней. Карри Б. упек их на гауптвахту. Во вторник военный суд. Что? Нет, никакого отношения к смазке, насколько мне известно. Просто прошлым утром эти двое отказались пользоваться новыми зарядами. Выпьем!
   — Судно? Боюсь, говорить шепотом не имеет смысла. Вы счастливчик, сэр. Как-то моя жена сорвала чужие цветы, и, Господи Боже…
   — Если Джанки Упадхийе полагается повышение, он должен стать старшим наиком. Ревматизм тут ни при чем. Устав не обойдешь, и это-то и хорошо.
   Родни мрачно допил бренди. Подняв голову, он поймал странный, полный сочувствия взгляд Вилли ван Стингаарда. Чтобы Вилли!.. Его жена вот-вот родит, что ему, своих хлопот мало? Родни раздраженно покосился на друга, грохнул стаканом об стол, и стал проталкиваться к выходу.
   Фокусник почти закончил представление. Он без умолку приговаривал заклинания на хинди и ломаном английском. Лица у детей были бледные, осунувшиеся; откуда у бедняжек только берутся силы в таком отвратительном климате, при этой отвратительной пище? Фокусник взмахнул рукой и из его тюрбана вылетели три голубя. Одни дети завопили от восторга, другие расплакались, но большинство хмуро рассматривало усевшихся рядком на ветку птиц.
   Отчетливо прозвенел голосок Робина:
   — Голубь хочет майла дяде на голову.
   Что голубь и сделал. Зрители разразились истерическим смехом, кто-то заплакал, кого-то пригрозили отшлепать. Из-за угла клуба, переваливаясь, появилась стайка нянек. Они стрекотали резкими голосами:
   — Сархе че, баба, гхусль, нини, саб хогъя, баба! [91]
   Айя увела Робина, который непрерывно ныл: «А голубь майла на голову дяде!» Родни проводил их к коляске. Он пошлет за Бумерангом и поедет верхом. Родни глянул на небо. Похоже, собиралась пыльная буря — небо потемнело, листья на деревьях застыли. Подошла Джоанна, чтобы сообщить, что ей хотелось бы задержаться: надо обсудить с миссис Камминг, как устроить в среду общее шитье. Не будет ли он так любезен оставить карету? Айя тоже может подождать. Вот и чудесно — он довезет Робина домой в седле.
   Близнецы Аткинсонов и маленькая Урсула Херролд наткнулись на четырех сипаев, которые остались поглазеть на праздник, и теперь прыгали вокруг них, взявшись за руки. Дети предприняли последнюю отчаянную попытку скрыться от нянек — просили, чтобы их покатали на спине. Наик Парасийя почему-то вернулся, и теперь стоял с дергающимся лицом, втягивая ноздрями воздух. Выглядел он ужасно и Родни подумал, что надо велеть ему подать рапорт о болезни.
   Внезапно на него навалились оцепенение и усталость, и ему стало на все наплевать. Каждый развлекался, как мог, а теперь пора по домам. Он убеждал себя, что возбуждение, связанное с Кишанпуром, уляжется после встречи с Делламэном. Но нет — пока Кэролайн Лэнгфорд оставалась в Бховани, он жил в ожидании новых таинственных происшествий. Именно она связывала всё воедино, и даже в бытность свою в Кишанпуре он все пытался доказать себе, что она ошибается. Она все время заглядывала ему через плечо, всматриваясь даже в задыхающееся от страсти лицо Шумитры, чтобы прочесть на нем «убийца». Но теперь они встретились в последний раз, и всё было кончено.
   Родни подсадил Робина на луку седла и вспрыгнул на коня. Он привлек к себе сына правой рукой и почувствовал, как трепещут от восторга хрупкие плечики. Чистоту этой радости не омрачали никакие воспоминания. Этому ликующему ребенку было два года, а ему — тридцать один. Пора домой, пора расслабиться и позволить времени течь, пора вновь окунуться в безмятежную и бесконечную последовательность холодных сезонов, жарких сезонов, сезонов дождей. За Лалкотские горы садилось солнце. Но оно взойдет снова и настанет ослепительное утро, и так миллионы раз. На мгновение он ощутил бремя непрожитых лет и содрогнулся.

Гл. 16

    Садилось солнце. По багровому низкому небу плыли клочья облаков — зеленые, золотые, синие, шафрановые. Жара спадала, в застывшем воздухе стояла пыльная взвесь. Песчаная буря прошла югом, но угроза ее продолжала висеть в черном наэлектризованном сумраке. И тогда прозвучали эта весть, весть без смысла, просто немое проклятье и предостережение:«Ночь настает». Как огонь пожирает сухие листья, так эта весть пробежала по долинам, перелетела через реки и промчалась сквозь джунгли. Женщина проскользнула по городской стене и шепнула ее соседке. Две повозки встретились в поле, и один погонщик буйволов крикнул о ней другому. К закату она достигла всех сипайских казарм в округе, и к воскресному утру 1857 года распространилась повсюду, и снова, и снова, и снова переходила из уст в уста. Заслышав весть, люди торопились по домам, чтобы задвинуть засов и затаиться в темноте. Кто знает, кому эта ночь уготовила гибель — может быть, им самим. Одни молились, другие пожимали плечами, а кое-кто торопился скрыться.
 
    У Шиварао Бхолкара, девана Кишанпура, на руках была дама пик, но он пошел с бубнового короля. Внезапно он сказал:
    — Мне надоело играть. Ночь настает.
    Притви Чанд ухмыльнулся:
    — Ночь для чего, Светлейший?
    Он начал мурлыкать пуштунскую любовную песенку, ту, что называется «Раненое сердце» и начинается со слов: «За рекой живет мой мальчик, Словно персик — зад его…». Деван швырнул карты ему в лицо, и он замолчал. Деван вскочил на ноги, подошел к свету и, глядя на Притви сверху вниз, сказал:
    — Ночь настает. Ты что, вправду не знаешь? Тогда мы преуспели больше, чем рассчитывали. Я тебе объясню. Сегодня ночью погибнут все англичане, все до единого. Сипаи взбунтуются и перебьют их. Завтра мы напомним всем, что такое Кишанпур — и тебе тоже, раз уж ты забыл! — всем напомним, что значит это имя! С завтрашнего дня никто не посмеет глумиться надо мной у меня за спиной. Может, я и не молюсь ночи напролет, может, я и не думаю о своей матери каждую минуту и каждую ночь, но об этой ночи я молился. О Боги, дайте мне силы заснуть!
    Полные щеки Притви Чанда затряслись, с лица исчезло озадаченное выражение. Он дрожал от головы до пят и повторял сдавленным голосом:
    — Все до единого? И женщины, и дети? И капитан Сэвидж? Убиты под покровом ночи? Индия, о Индия!
    Деван ответил:
    — Сегодня я еще понимаю твои чувства. Завтра перестану.
    Он неторопливо вышел из комнаты. Притви Чанд упал лицом в раскиданные карты и разрыдался.
 
    Серебряный гуру ждал до тех пор, пока спускавшиеся к реке ступени его по правую руку не растворились в темноте. Вокруг пипала никого не было, и никто не ехал и не шел по Хребту. Все замерло. В неподвижном воздухе разносились звуки романса «Мне подари лишь взгляд один», [92]который распевали гости Кавершемов в военном городке, вверх по дороге. Гуру встал, взял свою плошку, и, глядя прямо перед собой, пошел полями на восток.
    В своей жалкой лачуге плотник Пиру зажег лампу. Он двигался очень осторожно, и дважды нагибался к закопченному до черноты оконцу в задней стене. Он снял изношенные форменные штаны и надел грязную набедренную повязку. Обнажились очень длинные и очень тощие ноги. За повязку он запихнул большой, почти трехфутовый черный шелковый платок, так что наружу торчал только кончик, потом вытащил из-под кровати деревянный ящик, отпер его, и достал хорошо смазанный и начищенный до блеска топорик на прямой двухфутовой рукоятке. Он положил руку на засов, и тотчас съежился и превратился в другого человека, того, которого все знали и никто не замечал. Этот другой открыл дверь, шаркающей походкой пересек плац, вышел к Хребту и, глядя прямо перед собой, пошел полями на восток.
    В десять часов вечера весть достигла слуха Мехнат Рама, отставного субадар-майора Бенгальской туземной пехоты. Ему было девяносто три года, и он лежал на койке в своем доме, стоявшем у дороги на Кишанпур. На смуглой, блестящей, тонкой, как папиросная бумага, коже четко проступали узлы сухожилий; на нем не было ничего, кроме ситцевых подштанников. Из города пришел запоздалый путник и шепнул весть внучке старика. Пятидесятилетняя женщина вместе с мужем возделывала землю, которую рассчитывала унаследовать. Субадар-майор не спал и услышал шепот. Он лежал, стараясь сосредоточиться, но каждые десять-пятнадцать секунд мысли куда-то разбегались: коровы… зерно для зимнего сева… масло для погребального костра… низенький сахиб, с которым они поделили горсть обжаренной чечевицы, под брешью в стенах Туркхипура. Славная была ночка! Как его звали, этого прапорщика? Эшмит, Эшмут, Эшмайт [93]— как-то так…Настает ночь. Он поднялся и ощупью натянул на себя ветхий алый мундир. Форменные брюки давно истлели, но на худой конец сойдут и белые подштанники. Жалко, что нет сапог — только шлепанцы с загнутыми носами. На стене, под гравюрой, изображавшей лорда Лейка, висела сабля. Когда он уходил в отставку, ему вручил ее один из сахибов его полка. Такой высокий, тощий… Позабыл, как его звали. Настает ночь, их ждет настоящее дело… Что стряслось с черным быком — кажется, его укусил шакал? О Боги, ему сейчас не до этого! Когда сахибы уведут молодых сипаев, кто-то должен будет охранять склады и женщин с детьми. Никто и не вспомнит про его низкую касту… Деньги, деньги жрецам, а то они не сожгут его тело как подобает… Он отпихнул руку внучки:
    — Ты, дура, оставайся здесь с бабой, которую зовешь своим мужем, и охраняй мой дом. Нынче ночью понадобятся мужчины!
    Он заторопился через поля на запад, к Бховани. Кто знает, может за дорогой уже следят лалкотские всадники, а то и кишанпурские собаки. Самое время их хорошенько проучить! Он знал поля как свои костлявые пять пальцев. Ему было хорошо. Шолингор, Бхартпур, мрачное величие Гвалиора… Лорд Лейк, Куддалор и его двадцать четвертый полк, солдаты, смуглые и белые, сражаются плечом к плечу, кипит молодая кровь, текут огненные реки, и ракеты взлетают над бруствером. [94]
    Весть пришла в казармы. Только один-два человека в каждой роте знали, что здесь, в казармах, она и прозвучала впервые. Сипаи столпились в темноте; огни были потушены или пригашены, окна завешены мешковиной. Воздух был неподвижен, и жара доходила до 105 градусов. [95]Сипаи обливались потом и перешептывались:
    — Что случилось? Что случилось?
    В пропитанной страхом духоте все были равны. В раскаленной темноте казарм не всегда было понятно, кто обращается к ним и берется им приказывать, но в каждой кучке находились такие люди, как джемадар Пир Бакш из Шестьдесят второго полка и наик Парасийя из Тринадцатого. У них были напряженные, настойчивые голоса, и страх сипаев понемногу превращался в ужас.
    — Ночь настает. Настает ночь и Шива — или Аллах — насылает обещанную погибель. Серебряный гуру сказал: «Неотвратим Божий гнев и настигнет он грешников». Кто эти грешники? Мы. Мы не защитили наших богов. Мы терпели, пока англичане вешали брахманов, обирали князей, оскверняли храмы. Мы помогали им, а теперь мы им больше не нужны, и они собираются уничтожить нас. Уничтожить, потому что только мы можем защитить тех богов, которых они так презирают. Мы намекали вам, мы предупреждали вас, но вы не желали верить. А они уже начали! Да, они уже начали! Прошлой ночью они разоружили наших братьев в Гондваре. Английские солдаты привязали их к дулам пушек, и английские пушки разорвали их в клочья. Потому и раздались эти слова. Через Хребет везут пушки, и английские солдаты идут по наши души.
    Сипаи подталкивали друг друга и бормотали:
    — С ума можно сойти в этой духоте! Я не верю! Госс-сахиб? Сэвидж-сахиб? Кавершем-сахиб… Хотят нас убить!
    — Это правда, говорю я вам! Шаг за шагом они втаптывают нас в грязь. Они отправят нас за Черную воду, [96]они отберут у нас все наши права, как отняли полевые надбавки. Тот, кто не поверит, умрет. Мы все умрем, умрем оскверненными. Помни Мангала Панди! Они солгали — смазка для патроновбыла нечистой, мы все знаем это. Они убили Мангала Панди, [97]они охотятся за его друзьями. На гауптвахте Восемьдесят восьмого полка сидят двое наших братьев. Когда придут пушки, их убьют, а нас выгонят в поля и расстреляют в упор. Разве не было вам знамений? Убивай или убьют тебя. Вы ждете, пока вас зашьют в свиные шкуры и станут плевать в вас? Убивай или убьют тебя. Всю ночь через Хребет погоняют коней, везут пушки. Разве не было вам знамений? Чапатти делят на пять кусков — пятый месяц. Чапатти делят на десять кусков — десятый день. Три куска мяса, на каждом кожа выскоблена добела: большой кусок сахибу, средний — мем-сахиб, маленький — их ребенку. Десятого мая убейте всех, у кого белая кожа, или они убьют нас!
    — Мне придется умереть, умереть оскверненным, умереть смертью неприкасаемого, навеки утратив надежду. Я стою в духоте час за часом, я лишаюсь рассудка, я обливаюсь потом, дрожу, сотни белков сверкают во тьме и мы скрежещем зубами. Через Хребет погоняют коней, везут пушки. Прочь, прочь, скорее прочь отсюда!
    — Хозяева — мы! Вспомните, как они привели нас в афганские снега, как мы гибли там. Вспомните битву при Чаллинвалла! [98]Они не боги. Надо собрать их в одном месте. Мы подожжем здание суда, выманим их на площадь и перебьем. Остальных прикончим прямо в бунгало. Убивайте тех, кого не знаете, чтобы жалость не остановила вашу руку. Пожалеешь — умрешь! Помни Мангала Панди! У нас тоже есть жены и дети. Кто не с нами, тот против нас. Разбирайте оружие и бегом, бегом к зданию суда! Ты сюда. Пойдешь со мной. Ты к суду, вы к этому бунгало, вы — к тому. Помни Мангала Панди! Это наш клич, ждите его — «Помни Мангала Панди!»
 
   В полночь Родни очнулся от некрепкого сна. Боясь песчаной бури, они решили спать в доме. Через открытое окно он видел замерший, залитый лунным светом сад. Только у дальней стены чуть колыхались листья двух пипалов, и на газоне и клумбах шевелились их тени. Очертания мебели расплывались в колеблющемся свете.
   Рядом с ним под простыней спала Джоанна. Рот ее был приоткрыт, и золотистые волосы разметались по подушке сияющим ореолом. Лунный свет отражался в белизне стен и потолка, и в этом белом мерцании на лице Джоанны стерлись складочки жалости к себе, и смягчились недовольно надутые губы. С ним рядом лежал призрак женщины, далекий от всех земных страстей. Она глубоко вздохнула, и груди под простыней приподнялись. Эта спящая женщина была его женой перед Богом и людьми, матерью его сына, и он не любил ее.
   Он сел, нашарил ногами шлепанцы, потянулся к стоявшему на столе глиняному кувшину, и налил себе холодной воды. Как бы Робин не проснулся! В лунные ночи, лежа в кроватке, мальчик мог часами не сводить глаз со стен или деревьев в саду.
   Родни осторожно прошел в соседнюю комнату. На низкой кровати, закутав голову в сари, спала айя. Он посмотрел на бесформенный белый комок; она не пошевелится, даже если крыша загорится у нее над головой. Улыбаясь, он склонился над детской кроваткой. Широко распахнутые, все еще младенчески огромные глаза сына на краткий миг встретились с его глазами, и Робин стал снова смотреть в потолок, улыбаясь каким-то своим мыслям. Отец поцеловал его, и он тут же закрыл глаза.
   Родни вернулся в большую спальню и лег. По спине и между бедер ползли капли пота. Свет луны — не ясный и холодный, а живой и сильный — делал ее похожей на ночное солнце. На утреннике Робин вел себя примерно. Его впервые вывели на люди, и, слава Богу, в этой суматохе он не перевозбудился и не начал капризничать. Зато, возвращаясь с ним домой верхом, Робин устроил себе настоящий триумф: подпрыгивал в седле, хохотал, кричал что-то на хинди знакомым сипаям, проходившим мимо. Обычно они, ухмыляясь, шутливо отдавали мальчику честь, прибавляя: «Салам, будда-сахиб!» Но не в этот раз… В этот раз они замирали в стойке по всем правилам, отдавая честь Родни. «Будда» — старый. Иногда мальчик вел себя как крохотный старичок, и Рамбир за его озабоченный и нахмуренный вид еще в младенчестве прозвал его «будда-сахибом».
   Внезапно он до боли ощутил бессмысленную пустоту любви. Его сыну было два года, и его пепельные кудри светились на солнце. Если бы можно было навеки удержать этот свет, удержать сияние его глаз, если бы он мог жить вечно, и всегда оставаться маленьким мальчиком, скачущим на отцовской лошади под защитой отцовской руки…
   Горячая простыня липла к телу, сон никак не шел. Он лежал неподвижно, позволив мыслям течь самим по себе. Вечером, когда он упомянул, что Кэролайн Лэнгфорд покидает Бховани, Джоанна заметила:
   — Ну, конечно, она поняла, что ей не заполучить ни де Форреста, ни тебя.
   Когда он спросил ее, что она имеет в виду, она ответила:
   — Ты что, не видел, какими глазами она смотрела на тебя с Робином? Ревнивая мерзавка!
   Он опять попытался вспомнить лицо девушки; выражение было пугающе странным… Казалось, она подавляла боль, но, Господи, при чем тут ревность! Интересно, какое у нее тело? Есть ли бедра? У него перехватило дыхание, он повернулся и скомкал в руках простыню. Господи Боже, за что наказал Ты шипом во плоти?
   Он посмотрел в окно. Сад изнывал в лунном сиянии. Кроме дыхания Джоанны, до него не доносилось ни звука, но ночь беззвучно пульсировала, и листья на деревьях колыхались. Он закрыл глаза.
   Джоанна… Она не ангел, но и он то же. Он верил в Вечного Судию и старался жить, как подобает мужчине. Она называла его легкомысленным и со слезами уверяла, что у него ветер в голове, и он никогда ничего не добьется в жизни. Он никогда не сможет дать ей того, чего ее учили ждать от мужа. А она — ему.
   В шестидесятом или шестьдесят первом Робина придется отправить домой, в Англию. Мать Джоанны живет неподалеку от Белхэма, и в ее доме для него найдется комната. Робин сможет выдержать в Индии еще года три, не больше. Он и так бледноват. На будущий год Джоанна с Робином могли бы провести сухой сезон в Симле или… как называется то местечко, о котором рассказывал Макс Белл? Алмора, кажется. Это обошлось бы гораздо дешевле. В шестидесятом году подходит срок его отпуска, и, если ему удастся занять еще денег, или он все же перейдет в штаб, он возьмет их с собой в Англию и вернется в Индию один. В шестидесятом будет тринадцать лет, как он в Индии. Отец прослужил сорок четыре года и умер, выгорев дотла. Сорок четыре года… Слишком долго… Несколько раз отец мог получить отпуск, но наверно, сорок четыре года проносятся как единый миг, когда ведешь крестовый поход против тугов. Наверно, когда ты думаешь только о своей цели, для тебя больше ничего не существует, огонь в душе не гаснет и ты счастлив. «Милорды, леди и джентльмены! Перед вами — полковник Вильям Сэвидж, уничтоживший секту тугов! И его сын — Родни Сэвидж, мастер совать нос в кишанпурские дела!»Он усмехнулся про себя.