– Мадлен сказала мне, что вы интересуетесь танком, – произнесла она.
   Я взглянул на Жака, но тот, казалось, не слушал. Я кашлянул и проговорил:
   – Несомненно. Я делаю карту этой местности для книги о дне «Д».
   – Танк стоит здесь с июля сорок четвертого. С середины июля. Он погиб в очень горячий день.
   Я посмотрел на женщину. У нее были выцветшие голубые глаза, как цвет неба после весеннего ливня, и было совершенно невозможно понять, смотрели они наружу или внутрь.
   – Может быть, мы сможем поговорить после ленча, – сказал я.
   Из заполненной паром и ароматом яблок кухни мы прошли по узкой темной прихожей с голыми дощатыми полами, и Жак, открыв дверь, произнес:
   – Вы не жалуетесь на аппетит?
   Очевидно, это была его гостиная, – комната, которая предназначалась только для визитеров. Она была мрачная, свет закрывали тяжелые шторы; там пахло пылью, застоявшимся воздухом и мебельным лаком. В ней стояли три обтянутых ситцем кресла, выполненных в том же стиле, который можно увидеть в любом крупном meubles [16]магазине во Франции; на стене висел медный угольный нагреватель. Еще в ней была пластиковая мадонна с небольшой емкостью под святую воду, и покрытый темным лаком сервант, со свадебными фото и фотографиями внуков, каждая на своей собственной кружевной салфетке. Высокие часы устало и неспешно отсчитывали мгновения зимнего утра.
   – Я бы с удовольствием выпил кальвадос, – сказал я Жаку. – Я не знаю ничего лучшего, чем можно согреться в холодный день. Это даже лучше, чем «Джек Дениэлс».
   Жак достал из серванта две маленьких рюмки и, откупорив пробку, налил в них напиток. Протянув одну рюмку мне, он торжественно поднял свою.
   –  Sante, [17]– сказал он тихо и опрокинул содержимое в горло.
   Я потягивал свое более осторожно. Кальвадос, нормандское яблочное бренди, – крепкая штука, а сегодня днем мне предстояла кое-какая работа, требующая трезвого рассудка.
   – Вы были здесь летом? – спросил Жак.
   – Нет, никогда. Это лишь моя третья поездка в Европу.
   – Здесь не так уж приятно зимой. Грязь и холод. Но летом здесь просто великолепно. К нам приезжают со всей Франции и Европы. Можно нанять лодку и прокатиться по реке.
   – Это звучит потрясающе. А американцев много бывает?
   Жак пожал плечами.
   – Один-два. Иногда несколько немцев. Но не многие приходят сюда. Понт Д'Уолли – все еще болезненное воспоминание. Немцы бежали отсюда, словно за ними гнался сам дьявол.
   Я проглотил немного больше кальвадос, и оно обожгло мое горло, словно в нем оказалась полная лопата горячего кокса.
   – Вы второй, кто говорит это, – сказал я. – Der Teufel. [18]
   Жак слегка улыбнулся, и эта улыбка напомнила мне, как улыбалась Мадлен.
   – Мне надо переодеться, – сказал он. – Я не хочу выглядеть за ленчем как грязнуля.
   – Давайте. Мадлен будет здесь?
   – С минуты на минуту. Она хотела накраситься: ну… у нас не часто бывают гости.
   Жак вышел, а я подошел к окну и выглянул в сад. Все деревья стояли голыми и подрезанными, а трава была белой от инея. На грубую березовую ограду в дальнем конце сада села птичка, но быстро упорхнула. Отвернувшись от окна, я оглядел комнату.
   На одной из фотографий, стоявших в серванте, была изображена молодая девушка с завивкой в стиле сороковых, и я предположил, что это, должно быть, мать Мадлен. Там была и цветная фотография самой Мадлен в детстве, с улыбавшимся на заднем плане священником, и официальный портрет Жака, в белой рубашке с высоким воротником. Кроме всего прочего, в серванте располагался макет средневекового кафедрального собора с колечком оплетенных вокруг шпиля волос. Я не смог решить, что это в действительности должно было обозначать, но, с другой стороны, я и не был римским католиком и не углублялся в религиозные пережитки.
   Я уже собрался взят макет, чтобы рассмотреть его получше, когда дверь в гостиную открылась. Это была Мадлен. На ней было бледно-кремовое шелковое платье; ее волосы темной блондинки были зачесаны назад и поддерживались черепаховыми гребнями, губы накрашены ярко-красной помадой.
   – Пожалуйста, – сказала она, – не трогайте это.
   Я поднял руки от крошечного собора.
   – Простите. Я только собирался посмотреть.
   – Это принадлежало моей матери.
   – Простите.
   – Все в порядке. Не берите в голову. Мой отец предложил вам выпить?
   – Конечно. Кальвадос. У меня уже звенит от него в ушах. Не собираетесь ко мне присоединиться?
   Она покачала головой.
   – Я не могу его пить. Мне дали его однажды, когда мне было двенадцать, и меня стошнило. Теперь я пью только вино.
   Мадлен присела, и я сел напротив.
   – Вам не стоило наряжаться специально для меня. Но все равно: вы выглядите великолепно.
   Она покраснела. Не много, всего лишь слабый оттенок, но, тем не менее, это была краска. Я уже долгие годы не встречал такой скромности.
   – Вчера вечером со мной произошел очень странный случай, – сказал я. – Я возвращался к своей машине и – могу поклясться – я видел что-то на дороге.
   Она взглянула на меня.
   – Что это было?
   – Ну, я не уверен. Похоже на маленького ребенка, но слишком тонкое и костлявое для маленького ребенка тело.
   Несколько секунд она молча на меня смотрела, а затем сказала:
   – Я не знаю. Наверное снег.
   – Я чертовски перепугался, что бы это ни было.
   Она рассеяно теребила тесемки на подлокотнике своего кресла.
   – Это атмосфера, средавокруг танка. Она заставляет людей ощущать что-то – понимаете: что-то – чего там нет. Элоиз, если вы захотите, расскажет вам несколько историй.
   – Вы сами в них не верите?
   Она пожала плечами.
   – Что толку? Только пугать себя. Я больше думаю о реальных вещах, а не о призраках и духах.
   Я поставил свою рюмку на небольшой столик для закусок.
   – У меня создалось впечатление, что вам здесь не нравится.
   – Здесь, в доме моего отца?
   – Нет – в Понт Д'Уолли. Это явно не центр развлечений северной Франции, не так ли?
   Мадлен встала и подошла к окну. Стоя против серого зимнего света, она казалась неясным темным силуэтом.
   – Я не слишком много думаю о развлечениях, – сказала она. – Если бы вы жили здесь, в Понт Д'Уолли, тогда бы вы знали, что такое печаль и что нет ничего хуже печали.
   – Не может быть, чтобы вы любили и вас покинули.
   Она улыбнулась.
   – Допускаю, что вы имели право это сказать. Я любила жизнь, и я потеряла любовь к жизни.
   – Не уверен, что понимаю, – произнес я, но в этот момент в прихожей прозвенел звонок, и Мадлен повернулась и сказала:
   – Готов ленч. Пойдемте лучше.
   Сегодня ленч был в столовой, хотя я подозревал, что они обычно едят на кухне, особенно когда на их ботинках по три дюйма грязи, а аппетит как у лошадей. Когда Элоиз поставила на овальный стол огромную супницу с горячим коричневым луковым супом и хрустящий чесночный хлеб, я понял, что умираю от желания попробовать домашней кухни. Жак, в аккуратно отутюженном коричневом костюме, стоял уже во главе стола, и, когда мы сели по местам, он наклонил к нам свою лысеющую голову и произнес молитву:
   – О, Господи, кто дает нам все то, что мы едим, спасибо тебе за эту пищу. И предохрани нас от разговоров зла во имя Отца, Сына и Святого Духа. Аминь.
   Я посмотрел через стол на Мадлен, пытаясь задать своими глазами вопрос: « От разговоров зла?О чем это? Про голоса в танке? Или что-то другое?» Но внимание Мадлен было приковано к большой супнице, из которой Элоиз разливала полные тарелки пышущего жаром прозрачного, коричневого супа; и умышленно ли она избегала моего взгляда или нет, она не подняла своих глаз до тех пор, пока вновь не заговорил ее отец.
   – Верхнее поле замерзло, – сказал он и промокнул губы салфеткой. – Я пропахал утром гектар, и вместе с землей выворачивается лед. Здесь десять лет не было такого холода.
   – Будут и похлеще зимы, – сказала Элоиз. – Собаки знают.
   – Собаки? – спросил я у нее.
   – Верно, месье. Когда собака не отходит далеко от дома и кричит ночью, то это значит, что три года подряд по ночам будет прибавлять холода.
   – Вы верите в это? Или это просто французская деревенская примета?
   Элоиз хмуро посмотрела на меня.
   – Причем тут верите или не верите? Это правда. Это и при мне самой случалось.
   – Элоиз имеет свой подход к природе, мистер Мак-Кук, – вмешался Жак. – Она может вылечить вас молочком одуванчика или заставить заснуть лопухом и тимьяном.
   – А может она изгонять призраков?
   – Ден… – вздохнула Мадлен.
   Но Элоиз не смутилась. Она изучила меня своими водянистыми глазами и почти улыбнулась.
   – Надеюсь, вы не подумаете, что я нетерпелив, – сказал я. – Но мне кажется, что все вокруг вроде как обеспокоены этим танком, и если бы вы могли изгнать это…
   Элоиз медленно покачала головой.
   – Только священник может изгонять, – сказала она мягко, – и единственный священник, готовый нам поверить, слишком стар и слишком слаб для таких вещей.
   – Вы действительно верите, что танк посещается?
   – Смотря что понимать под «посещается», месье.
   – Ну, насколько я смог понять, предполагают, что мертвый экипаж по ночам переговаривается между собой. Это так?
   – Некоторые говорят, что так, – сказал Жак.
   Я посмотрел на него.
   – А что же говорят другие?
   – А другие совсем не будут об этом говорить.
   Элоиз осторожно черпала ложкой свой суп.
   – Никто не знает многого об этих танках. Но они не были похожи на обычные американские танки. Они отличались, сильно отличались; и отец Энтон, наш священник, говорит, что они были карой, пришедшей из l'enfer, [19]из самого ада.
   – Элоиз, неужели нам обязательно об этом говорить? – сказала Мадлен. – Мы же не хотим, чтобы испортился ленч.
   Но Элоиз подняла руку.
   – Это не имеет значения. Этот молодой человек хочет знать о танке, и почему бы ему не узнать о нем?
   – Каким образом они отличались? – спросил я. – Мне он кажется обычным танком.
   – Ну, – начала объяснение Элоиз, – они были целиком выкрашены черным, но теперь вы не можете этого увидеть: от ржавчины и непогоды краска слезла. Их было тринадцать. Я знаю, потому что я их считала, когда они шли по дороге от Ле Вей. Тринадцать, в тринадцатый день июля. Но – самое странное – они никогда не открывали люков. Большинство американских танков проезжали с открытыми люками и солдаты кидали нам конфеты, сигареты и нейлоновые чулки. Но эти танки пришли, и мы никогда не видели, кто их привел. Они всегда были закрыты.
   Мадлен закончила суп и выпрямилась на своем стуле. Она была очень бледной, и было совершенно очевидно, что весь этот разговор ее расстраивает.
   – Вы говорили о них каким-нибудь американцам? – спросил я. – Не рассказывали они вам когда-нибудь, что это были за танки?
   – Они не знали или не хотели разговаривать, – произнес Жак, рот которого был полностью забит чесночным хлебом. – Они говорили просто: «специальное подразделение», – вот и все.
   – Только один из них остался, – перебила Элоиз. – Тот, который все еще стоит там, вниз по дороге. Он повредил гусеницу и остановился. Но американцы ничего не сделали, чтобы забрать его отсюда. Вместо этого они пришли на следующий день и заварили башню. Да, они заварили его, а затем пришел английский священник и прочитал над ним молитву – и оставили его гнить.
   – Вы имеете в виду, что экипаж остался внутри?
   Жак оторвал еще хлеба.
   – Кто может сказать? Они никого и близко не подпускали. Я много раз обращался к полиции, мэру, но все, что они говорили: танк нельзя убрать. Вот и стоит там.
   – И с тех пор как он там стоит, деревня неподвижна и уныла, – сказала Мадлен.
   – Из-за голосов?
   Мадлен пожала плечами.
   – Были голоса. По крайней мере так говорят некоторые люди. Но больше – из-за самого танка. Он – ужасное напоминание того, о чем большинство из нас предпочло бы забыть.
   – Эти танки невозможно было остановить, – сказала Элоиз. – Они подожгли немецкие танки вдоль всей реки, а потом подожгли самих немцев, которые пытались спастись из них. На утро танков не было. Кто знает куда они делись? И как? Но они прошли долгий путь за один день и за одну ночь, и ничто на земле не могло их сдержать. Я знаю: они спасли нас, monsieur, но меня до сих пор трясет, когда я о них думаю.
   – Кто слышал те голоса? Кто-нибудь знает, что они говорят?
   – Не многие теперь ходят ночью по этой дороге, – сказала Элоиз. – Но мадам Верье говорила, что она слышала, в одну из февральских ночей, шепот и смех; старик Хенрикс говорил о голосах, которые гудели и кричали. Я сама проносила мимо танка молоко с яйцами – так молоко прокисло, а яйца протухли. У Гастона, со следующей фермы, был терьер, который понюхал вокруг танка; собаку начало трясти и содрогать. У нее выпала вся шерсть, и за три дня она подохла. Все твердят одно: если подойти слишком близко к танку, то случится недоброе – и никто не подходит.
   – Может, это просто суеверие? – сказал я. – Я хочу сказать, что нет никаких реальных доказательств.
   – Вам нужно спросить отца Энтона. Если вы действительно так отчаянны, что хотите знать больше, то отец Энтон, может быть, расскажет вам. Английский священник, что читал тогда молитву, на месяц останавливался в его доме, и, я знаю, они часто говорили о танке. Отец Энтон всегда был недоволен, что танк остался возле дороги, но он ничего не мог поделать, разве что утащить его на собственном горбу.
   – Пожалуйста, давайте поговорим о других вещах, – сказала Мадлен. – Война так угнетающе действует.
   – Хорошо, – сказал я, поднимая руки в шуточной капитуляции. – Но спасибо вам за то, что вы мне рассказали. Из этого должен получиться действительно хороший рассказ. Теперь бы я хотел еще немного этого лукового супа.
   Элоиз улыбнулась.
   – У вас хороший аппетит, месье. Я помню американские аппетиты.
   Она зачерпнула добавку супа, в то время как Мадлен и ее отец смотрели на меня с дружеским предостережением и с некоторой долей подозрения, а, может быть, надежды на то, что я не собираюсь на самом деле доставлять какие-то беспокойства, типа разговора с отцом Энтоном о случившемся 13 июля 1944 года на дороге, ведущей из Ле Вей.
   После заячьей запеканки, с хорошим красным вином и фруктами, мы сидели вокруг стола и курили «Голуаз», и Жак рассказывал мне истории о своем детстве, проведенном в Понт Д'Уолли. Пришла Мадлен и села рядом со мной, и было ясно, что я ей начинал нравиться. Элоиз удалилась на кухню и гремела там кастрюлями, но через пятнадцать минут вернулась с крошечными чашечками самого великолепного кофе, который я только пробовал.
   Наконец, когда было уже далеко за три, я сказал:
   – Я изумительно провел время, но должен вернуться к работе. Мне нужно снять до наступления темноты еще целую кучу измерений.
   – Было приятно с вами поговорить, – произнес Жак, вставая и отвешивая мне небольшой поклон. – За нашим столом не часто бывают гости. Я полагаю, что мы слишком близко к танку, и поэтому людям не нравится к нам приходить.
   – Это плохо?
   – Ну, это неуютно.
   Когда Мадлен помогала убирать со стола последние тарелки, а Жак пошел открывать для меня ворота фермы, я остановился на кухне, застегивая пальто и глядя на согнутую спину Элоиз, которая мыла посуду над окутанной паром раковиной.
   –  Au revoir, Элоиз, – попрощался я.
   Она не повернулась, но ответила:
   –  Au revoir, monsieur.
   Я сделал шаг к двери, но затем остановился и снова посмотрел на женщину.
   – Элоиз? – позвал я.
   –  Oui, monsieur. [20]
   – Что там на самом деле, внутри этого танка?
   Я увидел, как почти незаметно напряглась ее спина. Прекратились шлепанье тряпки по тарелкам и грохот ножей и вилок.
   – Не знаю я, monsieur. Правда.
   – Но есть предположения?
   Несколько секунд она молчала, потом произнесла:
   – Может быть, там совсем ничего нет. Но, может быть, это что-то, о чем ничего не знают ни небо, ни земля.
   – Остается только ад.
   Снова молчание. Потом она отвернулась от раковины и посмотрела на меня этими бесцветными, мудрыми глазами.
   –  Oui, monsieur. Et le roi de l'enfer, c'est le diable. [21]
 
   Священник был очень старым: наверное, ему было под девяносто; он восседал за своим пыльным столом, с крышкой обтянутой кожей, как согнувшийся мешок вялой картошки. Но у него было интеллигентное и доброе лицо; и хотя говорил он медленно и неразборчиво, а легкие его наполнялись и опустошались при его тяжелом дыхании со звуком, подобным звуку древних кузнечных мехов, он был понятен и точен в своих выражениях. У него была лысеющая седая голова и костлявый нос, на который можно было бы повесить шляпу; а когда он говорил, у него была привычка поднимать вверх свои длинные пальцы и вытягивать шею, так что он мог видеть мощеный серым булыжником двор напротив дома.
   – Английского священника звали его преподобие Тейлор, – сказал он и внимательно посмотрел в окно, как будто в любой момент ожидал появления из-за угла его преподобия.
   – Его преподобие Тейлор? В Англии, наверное, пять тысяч таких.
   Отец Энтон улыбнулся и произвел внутри рта какое-то сложное действие со своими зубами.
   – Возможно, так. Но я совершенно убежден, что есть только один его преподобие Вудфол Тейлор.
   Было уже четыре тридцать и почти темно, но я настолько увлекся загадкой брошенного «Шермана», что плюнул на сегодня на свои картографические замеры и предпринял путешествие на другой конец деревни, чтобы поговорить с отцом Энтоном. Он жил в огромном, унылом и непривлекательном французском доме строжайшего стиля. В холле, с полами из полированного дерева, можно было посадить 747-ой; по бокам холодных мраморных лестниц располагались мрачные масляные полотна, изображавшие кардиналов, пап, и других жалких церковных старцев. Везде куда ни глянь были мрачные лица. Это было так же неприятно, как провести время на вечере памяти Поля Робсона в Пеории, штат Иллинойс.
   – Когда мистер Тейлор сюда приехал, он был полным энтузиазма молодым священником. Его переполняла религиозная энергия. Но я не думаю, что он правильно оценивал важность того, что ему предстояло сделать. Я не думаю, что он понимал, насколько это было ужасно. Я думаю – без злобы, – что он был один из тех священников, которые рассматривают мистицизм как фейерверк во славу истинной веры. Обратите внимание: американцы заплатили ему большие деньги. Их было достаточно, чтобы выстроить новую колокольню и молитвенный дом. Его нельзя в этом винить.
   Я кашлянул. В доме отца Энтона было ужасно холодно, и он, кроме экономии на тепле, был склонен, кажется, беречь франки и на электричестве: в комнате было так темно, что я мог едва различать его, и единственное, что я отчетливо видел – это блеск серебряного креста, висевшего у него на шее.
   – Что я не понимаю: зачем он был им нужен? Что он делал для них?
   – Он так и не объяснил этого ясно, месье. Ему заткнули рот клятвой сохранять секретность. Да кроме этого, я не думаю, что он правильно понимал, что от него требовалось сделать.
   – Но танки, черные танки…
   Старый священник повернулся ко мне, и я смог разобрать только влажный блеск его слезящихся глаз.
   – Черные танки – это то, о чем я не имею права говорить, monsieur. За тридцать лет я сделал все, что мог, для того чтобы этот танк был убран из Понт Д'Уолли, но все что мне отвечали, – это то, что он слишком тяжел и буксировать его не экономично. Но, я думаю, правда в том, что они слишком боятся его тревожить.
   – Почему они должны бояться?
   Отец Энтон открыл ящик своего стола и достал маленькую табакерку из красного дерева с серебряной отделкой.
   – Вы нюхаете? – спросил он.
   – Нет, спасибо. Но я бы не отказался от сигареты.
   Он передал мне портсигар и затем с хрюканьем втянул в свои, похожие на пещеры ноздри, две обильных щепотки табаку. Я всегда думал, что люди после этого должны чихать, но отец Энтон только фыркнул, как мул, и расслабился в своем скрипучем вращающемся кресле.
   Я поджег сигарету и произнес:
   –  Внутританка до сих пор что-то есть?
   Отец Энтон подумал и ответил:
   – Возможно. Я не знаю, что. Его преподобие Тейлор никогда об этом не говорил, а когда они запечатывали башню, никого со всей деревни не подпустили ближе, чем на полкилометра.
   – Они дали какие-то объяснения?
   – Да, – сказал отец Энтон. – Они сказали, что внутри была какая-то мощная взрывчатка и что была некоторая опасность взрыва. Но, конечно, никто из нас не поверил в это. Зачем бы им понадобился священник для закупорки нескольких футов ТНТ?
   – Так вы верите, что с этим танком связано что-то нечестивое?
   – Это не яверю. Это, очевидно, ваша Армия верила, а надо еще поискать большего скептика, чем солдат. Зачем Армия пригласила священника, чтобы он занимался с ее вооружением? Я только могу предположить, что с танком связано нечто, не согласующееся с законами Божьими.
   Я не был полностью уверен в том, что он хотел этим сказать; но того, как он это произнес, – медленно и шепеляво, – того, какими получались эти слова в холодной и напоминавшей склеп комнате, – словно мертвые цветы, – было достаточно, чтобы я похолодел и почувствовал необычный страх.
   – Вы верите в голоса? – спросил я.
   Отец Энтон кивнул.
   – Я сам их слышал. Любой, кто достаточно смел, чтобы подойти к танку после наступления темноты, может их услышать.
   – Вы сами слышали их?
   – Но это неофициально.
   – Ну, а если между нами?
   Старый священник высморкался в платок.
   – Между нами, конечно, я считал это своим делом. Последний раз я посещал танк три или четыре года назад и провел там в молитве несколько часов. Это не принесло пользы моему ревматизму, но теперь я уверен, что танк – это инструмент злых сил.
   – Вы слышали что-нибудь определенное? Я имею в виду, что из себя представляют эти голоса?
   Отец Энтон очень тщательно подбирал слова для следующей фразы.
   – Они, по моему мнению, не принадлежали людям.
   Я хмуро на него посмотрел.
   – Я не понимаю.
   –  Monsieur, что я вам могу сказать? Они не были голосами людских душ или людских призраков.
   Я не знал, что после этого говорить. Несколько минут мы сидели в тишине; день за окнами становился все темней, с той примесью зелени, которая всегда предвещает снег. Отец Энтон, казалось, был глубоко погружен в свои мысли, но спустя некоторое время, он поднял голову и произнес:
   – Это все, monsieur? Мне нужно продолжать дела.
   – Ну, пожалуй, да. Все это кажется какой-то тайной.
   – Дороги войны всегда таинственны, monsieur. Я слышал много рассказов о странных и необъяснимых событиях, происходивших на полях сражений или в концентрационных лагерях. Иногда случались святые видения, пришествия святых. У меня был прихожанин, который сражался при Соме; он клялся, что каждую ночь его посещала Святая Тереза. Видели чудовищ и посланников ада, разыскивавших трусость и жестокость. Говорили, что комендант СС держал собаку, одержимую дьяволом.
   – А этот танк?
   Бледные, иссохшие руки благоговейно вытянулись вверх.
   – Кто знает, monsieur?Это вне моего понимания.
   Я поблагодарил и поднялся, чтобы уходить. Комната старика была подобна темной и затхлой пещере.
   – Как вы думаете: это опасно? – спросил я.
   – Проявления зла всегда опасны, мой друг – произнес он, не повернув головы. – Но самая надежная защита от зла – это непоколебимая вера в Господа нашего.
   На мгновение я остановился возле двери и напряг глаза, чтобы разглядеть во мраке старого священника.
   – Да, – промолвил я и затем спустился по холодной и тихой мраморной лестнице к передней двери и вышел на морозную улицу.
 
   Я не поехал прямо туда отчасти из-за того что ждал, пока сгустятся сумерки, отчасти потому, что все услышанное вызвало во мне странную нервозность. К семи часам, после того как я сделал, однако, окольную прогулку по грязным деревням долины Орне, мимо скотных дворов, и домов с облупившейся краской, и придорожных храмов, где в вечернем холоде печально склонились бледные изваяния распятого Христа, мимо покрытых плотной темнотой деревьев и холодных, шелестящих полей, – я приехал к ферме Пассареллов и остановился на дворе.
   Я вылез из «Ситроена» и направился к двери дома. Вечер был холодным и тихим. На какой-то другой ферме, через долину, брехала собака, но здесь все было тихо. Я постучал в дверь и стал ждать.
   Открыла Мадлен. На ней была голубая, клетчатая ковбойка и джинсы, и она выглядела так, словно только что сменила колесо трактора.
   – Ден, – сказала она, казалось не удивившись. – Ты что-нибудь здесь оставил?
   – Нет, нет. Я вернулся за тобой.
   – За мной? Je ne comprends pas. [22]
   – Можно войти? Здесь как на северном полюсе. Я только хочу тебя кое о чем попросить.
   – Конечно, – ответила она и открыла пошире дверь.
   На кухне было тепло и пусто. Я сел за широкий сосновый стол, покрытый ранами от ножей и горячих кастрюль, а Мадлен подошла к угловому буфету и налила мне маленькую рюмку бренди. Потом она села напротив и сказала: