Я не плакала и с Петрушкой на руках долгое время бессмысленно разглядывала помертвевшее лицо, когда-то бывшее Сашенькиным.
   Потом малыш заплакал с новой силой. Он ведь голодный, ужаснулась я, надо срочно кормить.
   Петрушка приканчивал бутылочку, когда в дверь позвонили. Мама! Теперь уже только моя.
   "Как Сашенька?" - спросила мама, кивнув мне вместо "здравствуйте". Потом прошла в комнату и закричала громко, на самых высоких частотах.
   Вот так и надо встречать подлинное горе. А не размышлять, как тут все происходило. Надо визжать и хвататься за виски, и биться головой о батарею. Мама кричала так сильно, что у Петрушки затрясся подбородок от ужаса, и я вместе с ним закрылась в ванной, потому что с ребенка и так хватило на сегодняшний день. Я не верю, что в полгода дети так уж ничего и не понимают.
   Попка у Петрушки была совсем холодная, я прикрыла его полой своей куртки - так и не успела раздеться.
   Я обнимала Сашенькиного сына и думала, вдруг Сашенька всего лишь притворяется - вот сейчас она насладится произведенным эффектом и откроет глаза.
   Мы вышли из ванной.
   Глаза у Сашеньки были полуоткрыты: мутные, теряли зеленый цвет... Петрушка пригрелся и задремал, прижавшись к моему плечу. От него вкусно пахло маленьким ребенком.
   Мама обнимала Сашеньку и целовала ее в щеки, так что голова сестры безвольно качалась.
   Я теперь только заметила белый квадратик на столе.
   "Милые вы мои! - волнистый Сашенькин почерк. - Не могу больше, изжилась вся. И без Алеши не справлюсь. Глашка, тебе и только тебе доверяю Петрушку. Усынови его, пожалуйста, вот моя последняя воля. Глаша, обещай мне! Я его оставляю с тобой. Ни пуха вам, ни пера. Тело мое обязательно кремируйте, а что сделать с прахом - прочтете на обороте. Сашенька".
   Отец наш долго не мог поверить, что Сашенька мертва. Он вначале думал, будто я решила пошутить с ним таким циничным способом. Лариса Семеновна, новая папина жена, как обезумевший экзаменатор, громко повторяла один и тот же вопрос: "Что случилось, Женечка? Что случилось?" Бас Ларисы Семеновны очень хорошо слышался в трубке.
   Отец был прав - Сашенька и смерть совсем не подходили друг другу. Я долго сдерживалась, прежде чем накричала на отца, а он начал плакать, и мне стало стыдно. Я теряюсь, когда мужчины плачут, тем более, тут речь шла не о постороннем человеке, а о моем собственном отце: никогда прежде я не знала его плачущим, и снова понятия не состыковывались, разлетались в стороны, даже не соприкоснувшись. Лица папиного я не видела, и потому плач его казался еще более страшным: он даже не плакал, а кричал в телефонную трубку, как ребенок, оставленный в темноте. Лариса Семеновна причитала: "С детьми, что ли? Женя, скажи, умоляю!"
   Я представила ее себе в раковинках бигуди и ночной рубахе с воланами, круглые глазки, иззмеенные жилками руки цепко хватают отца за предплечье (кажется, до замужества Лариса Семеновна была медсестрой). Жена не пожелала оставить отца без своего попечения и впоследствии присутствовала на похоронах, хотя прочие родственники засчитали ей это ошибкой - или бестактностью. Круглых глазок у Ларисы Семеновны не оказалось, как не было потребности в бигуди. Копченая, худая тетка с кратким бобриком седых волос, красиво оттененных траурным платьем.
   Она одна из всех наряжалась к этим похоронам: не был позабыт черный вуалевый шарф, капризно дрожавший на ветру, и опухоли перстней бугрились под перчатками, и туфли аукались с сумочкой. Отцовская жена была вполне моложавой, только на веках виднелся легкий творожок морщин. Отец шагал рядом, в мятой, нелепой шляпе - и вдруг мне показалось, будто Лариса Семеновна ведет его на поводке у собственной ноги. Он то и дело вздергивал головой, забегал вперед и снова пятился, стараясь держаться ближе к черному пальто супруги. Я ловила себя на этих мыслях и тут же, стыдясь, отгоняла их прочь - как свору собак.
   ...Мне хотелось легко и бурно плакать о Сашеньке - как это делали совсем чужие люди: над ее гробом рыдали незнакомые старухи в крепдешиновых платочках и старики с неуместными медалями, и чужие дети с полуоткрытыми ртами вбирали, запоминали детали Сашенькиной смерти. Я знала, что даже самые невнимательные из этих детей уложили эту сцену в память: как бы ни сложилась жизнь, они надолго запомнят гроб, узкий и темный, как пирога, и бумажно-белые щеки молодой мертвой женщины.
   Над головой у Сашеньки лежали срезанные головки хризантем, словно бы они, жертвы собственной красоты, погибли на плахе.
   ...Я видела, как Сашенькино холодное лицо прорастает в памяти чужих детей - взятых на похороны неизвестно с какой целью. Мама хотела принести сюда Петрушку, но я, возвеличенная посмертной запиской, не позволила: мы оставили малыша с Ольгой Андреевной, соседкой из квартиры напротив. Мне нравилась эта сухая тихая старуха, прямо носившая крест одиночества: за все время Андреевна (так звали ее другие старушки, привычно глотая имя) не сказала ни единого лишнего слова.
   Маме казалось, что старуха держится "барыней", но в маме, скорее всего, клокотали пролетарские соки, я же видела за шторкой ледяной вежливости старинное воспитание, достоинство и такт. Вот почему я постучалась именно в эту дверь, и Андреевна согласилась приютить на несколько часов маленького мальчика - чтобы мы смогли похоронить его маму.
   Похороны вновь приняла на себя фирма Лапочкина, и белокурый Валера сочувственно обнимал за плечи Алешину маму - она плакала по Сашеньке так сильно, словно бы та была ее дочерью. Моя мама тоже рыдала, повторяла: "Сашенька! Саша!" - будто бы звала ее с улицы, будто бы мы заигрались с девчонками, гоняя по асфальту "плиточку" из-под сапожного крема, набитую мокрым песком. Черная, с желтыми буквами, "плиточка" послушно перелетает из одной мелованной клетки в другую, Сашенькины красные сандалии припорошены мелкой пылью, похожей на пепел, и вьется, звенит лето, и мамин крик спускается из окон: "Глаша, Сашенька! Домой немедленно!"
   ...Пепел, оставшийся после кремации, нам выдали через четыре дня; прижимая к груди небольшую урну, я вспоминала дорожную пыль, припорошившую красные сандалии.
   Похороны помнятся сбивчиво. Отец наш, увидев Сашеньку в гробу, заплакал и пытался обнять маму, но она даже в горе не желала прощать предателя: черный платок упал с волос, когда мама оттолкнула отцовские руки. Лариса Семеновна шумно вздыхала и скашивала глаза к изящным часикам, болтавшимся на запястье.
   Народу в крематории было очень много, и сине-бархатная сотрудница, в приподнятой, похожей на шляпу, прическе, читала свои соболезнования громко и старательно. Она радовалась большой аудитории и своей власти - она впрямь властвовала над нами в руководстве общей скорбью. Если атеистам затребуются вдруг священные обряды погребения, не следует искать никого лучше этих женщин, упакованных в бархатные футляры, этих траченных жизнью красавиц с выстроенными трагическими голосами, с отработанными модуляциями - вот это лучшие священницы. Я думала, а если у этой крематорской жрицы случается горе, как она принимает его? Она, сроднившаяся со смертью, живущая благодаря ей?
   Нас всех, стоящих в печальном карауле у гроба, одарили словами участия Сашенькины приятели, подруги, поклонники... Они выгоняли из себя слова, заношенные не меньше признаний в любви, и почти через каждое соболезнование просвечивали любопытство, осуждение и, порою, злорадство. Однако я не имела никакого права осуждать этих людей - разве моя собственная скорбь имела хотя бы слабое сходство с подлинным чувством утраты? Глаза мои оставались сухими, как прошлогодняя трава...
   ...Спустя множество лет после того жуткого дня я начала понемногу прощать себе эту скупость - неистраченные слезы растянулись в прогрессии дней, как и любовь к сестре, хранившая холодное молчание, оживала с каждым годом, прожитым без Сашеньки. Впоследствии я с трудом вспоминала, сколько горя доставляла мне сестра, а ведь прежде считала, что с меня вполне можно писать женскую версию святого Себастьяна - в смысле стрел, посланных в меня Сашенькой. Теперь же все чаще я находила оправдания для сестры. Да и вообще, мы строили эту стену вместе, а наслаждаться результатами постройки мне пришлось в одиночестве...
   Я рассказывала обо всем этом Артему - отцу, то есть Артемию, потому что видела в нем прежде всего священника. Отец Артемий долго сокрушался, что сестра не была крещеной, и жалел ее за слабость, а мне казалось, будто батюшка чего-то недопонимает. Потому что он жалел и меня, говорил: "ваше горе", "ваш долг", "самопожертвование". Как любому бездетному человеку, Артему казалось, что мое решение усыновить Петрушку - это подвиг. И все же, Артем был единственным моим знакомым, кто предложил мне помощь.
   Мама помогать вовсе не спешила, смерть Сашеньки она переживала в "Космее" и отдавала любимой секте все свое время.
   Артем сказал - осторожно, опасаясь ошпарить словами, как кипятком, что Сашенькино самоубийство могло быть следствием сектантских игр. Предсмертная записка ничего такого не доказывала, но священник словно не слышал меня: "Спасайте свою маму, Глаша". От этих слов я тоже отмахнулась потому что знала: каждый из них пашет свою пашню.
   Марианна Бугрова тоже была с нами в крематории. Мама кинулась на ее пухлую грудь, как кидаются жители оккупированного города навстречу воинам-освободителям. Но эта возмутительно спокойная женщина отстранила маму и подошла к гробу сестры. Она вела себя как врач, вызванный для веского и решающего слова. Непонятно зачем Бугровой вздумалось разглядывать Сашеньку так пристально теперь, после смерти, - или мадам продолжала спектакль, делала вид, будто читает на холодном лике сестры тайные письмена, доступные ей одной? Мадам покивала головой, на секунду прикрыла глаза и сглотнула словно бы ей тяжело стало бороться с хлынувшей скорбью. Отвернувшись наконец от гроба, Бугрова прижалась взглядом к маминому лицу:
   "Прекрати рыдать, Зоя, ты зря расходуешь бесценную энергию космоса! В гробу - пустая оболочка, футляр, покинутая скорлупа - как еще тебе объяснить? Сашенька уже на главной орбите, я видела, как она беседует с Небесными Учителями. Надо радоваться, что ее путешествие окончилось удачно, а ты рыдаешь - зачем, Зоя?"
   Мама послушно стряхнула слезы и жалко улыбнулась. Бугрова уже покидала зал прощания, не дожидаясь, пока гроб уедет в печь. За ней потекла струйка незнакомых гостей - может быть, они пришли сюда, зная о дружбе Бугровой с моими родственниками?
   Алешина мама долго дрожала подбородком, прежде чем кинуть вслед уходящей горстку слов - как пригоршню мелких камешков: "Это кто тут футляр? Ты о ком так сказала, а? Ну-ка вернись, она еще будет над гробом моей дочери так выражаться!" В этот миг Лидия Михайловна была недосягаемо высока, и я гордилась ею - она одна из всех вступилась за Сашеньку, и вся, отобесцвеченных волос до больных ступней, с трудом втиснутых в туфли, негодовала и кипела, как позабытый чайник.
   Бугрова не подумала отозваться, прямая, мясистая спина была гордо вынесена из зала, никто не обернулся на подбоченившуюся, злую Лидию Михайловну.
   Чуть раздосадованная сбоем церемонии, бархатная священница предложила нам проститься с Александрой Евгеньевной Ругаевой. Я чувствовала близкое пламя крематорских печей и не хотела пускать сестру к языкам огня.
   Я не знала, почему Сашенька так яростно настаивала на кремации. Возможно, причиной был очередной "космейский" бред - сжигание тела расчищает дорогу к небесам. Первый раз в жизни я представляла небеса не призрачно-голубыми, но лютого, синего цвета. Вращаются белые звезды, переглядываются планеты, и на орбите сидит наша Сашенька, свесив ноги в густую, космическую ночь.
   ...Мы прощались с ней, неловко прикасаясь губами к ледяному лбу. Свежий запах хризантем спорил с запахом умершей плоти. В нише открылись дверцы, и гроб въехал в них ловко, как автомобиль в привычный гараж. Дверцы закрылись, священница склонила голову, и все побрели к выходу, пытаясь не думать о том, как начинается пир голодного пламени.
   ГЛАВА 19. НАСЛЕДСТВО
   Петрушка получил нотариально заверенное право звать меня "мамой", теперь этот маленький человек, в неделю лишившийся обоих родителей, занял главный трон в моей жизни.
   Прежде меня нисколько не интересовали дети. Многие мои ровесницы давно обзавелись потомством. Мать соученицы однажды заманила меня в гости, так хотелось похвастаться недавно родившейся внучкой. Соученица одной рукой удерживала младенца на весу, другой приподнимала левую грудь, чтобы ребенку было удобнее сосать. Интимная сцена вызвала раздражение: зачем мне знать, как выглядит раздутая грудь одноклассницы, к которой намертво прирос младенец. Некрасивый, в красных пятнышках, младенец сосал грудь так яростно, что глаза у него закатывались, и халат матери намок от молока - оно просачивалось наружу бесформенным пятном, как если бы сарафан надели поверх мокрого купальника. Я не умилялась, а поскорее сбежала - в мир без детей.
   Я думала, что не хочу стать матерью. И ошиблась - как обычно.
   ...Сашенькины похороны сильно растянулись во времени - так растягиваются свадьбы, чтобы приветить всю родню. Прах выдали не сразу, и половину бывших на кремации людей смыло в будничную жизнь. Даже отец не дождался: Лариса Семеновна объясняла по телефону, что у него прихватило сердце. Тяжеленькая урна, выданная мне под роспись, не имела к сестре никакого отношения - в ней могло находиться что угодно. Урну я везла домой троллейбусом, в пластиковом пакете с изображением Моны Лизы.
   Письмом Сашенька просила развеять ее прах рядом с могилой мужа, она не поленилась прописать этот завет отдельной строчкой. Все, что касалось ее похорон, было описано очень четко, даже судьба Петрушки не дождалась подробных распоряжений.
   Завещания у сестры не имелось, а Лапочкин свое составил. Квартиру, автомобиль "BMW", банковские счета в Люксембурге и Цюрихе Алеша завещал жене Александре и сыну Петру. На книжные тайники документ даже не намекал.
   Носатая, матерая юристка долго крутила листы завещания: мне казалось, она хочет свернуть из них самолетик, да и выпустить на волю из открытого окна. Наконец, юристка разлепила губы и молвила, что я становлюсь официальной Петрушкиной опекуншей, а также распорядительницей унаследованного ребенком имущества. "Имейте в виду, гражданочка, после таких людей остаются приличные долги", - предупредила меня юристка, выцарапывая из пачки сигарету.
   Встречаться с юристкой мне пришлось едва не сразу после похорон - мама опасалась претензий со стороны Лидии Михайловны и всячески торопила оформление наследства. Это была рядовая инерция - мама подталкивала меня, а ее, маму, толкала Бугрова, желавшая угоститься наследным пирогом. Увы, мадам дурела от близости чужих денег так, как кошки дуреют от валерианы.
   Что до Алешиной мамы, то она не выказала никаких дурных качеств. По завещанию Лапочкина ей отходила немаленькая сумма денег, а я, поразмыслив, отдала ей "BMW". Петрушке автомобиль был покамест ни к чему.
   Единственное, с чем заспорила Лидия Михайловна, - это с Сашенькиным желанием развеяться по воздуху. "Я понимаю, мы должны уважить смертную волю, - она выдавала каждое слово, как мелкую монету в кассе, - но если они в жизни лежали вместе, пусть и после будут рядом". Лидия Михайловна расплакалась: "Как же, Глаша, я буду к ней приходить? И так схоронили неотпетую!" Я крепко обняла эту чужую тетку - вот так, она вновь не пострашилась сказать вслух слова, которые мы все трусливо думали.
   ...Рядышком с Алешиной могилой вырыли еще одну яму: туда легла урна, и ее быстро, словно стыдясь, закидали землей - мама почти не плакала, и только Лидия Михайловна старалась за обеих. К счастью, Кабановича на кладбище не было, как не было и Бугровой.
   Валера привычно развез нас по домам, и Лидия Михайловна громко зазывала его на поминки.
   Петрушку я перевезла в родительскую квартиру - мне тягостно было жить в доме, где умерла Сашенька. Я собирала нехитрый скарбик малыша и одновременно с этим паковала Сашенькины наряды в большие пластиковые пакеты с логотипом универсама "Николаевский" - нашла в кухне целую пачку.
   Я не понимала маминого стремления поскорее рассортировать и раздать все вещи, что остались после Лапочкиных. По мне, пусть бы они лежали тихонечко в шкафу, никому они, видит Бог, не мешали. Лидия Михайловна предложила сдать эту квартиру знакомым, и я не была против. Главное, что мне надо было унести отсюда до воцаренья новых хозяев, - это содержимое книг, составленных на верхних полках. Плотных, зернистых купюр насчиталось прилично - тридцать тысяч долларов. Я не думала, что узнаю однажды историю этих денег, зато знала, кому они будут принадлежать. Они Петрушкины, и точка. Конечно, я не стану вкладывать эти мятные бумаги с овальным, словно на могильный памятник, портретом в сомнительные финансовые пирамиды. Я не буду рисковать наследством сына.
   Сын? Слово впервые пришло мне в голову тем днем, в квартире Лапочкиных - оно сладко кольнуло меня изнутри. Я не собиралась хитрить с мальчиком, и когда он вырастет, обязательно узнает о Сашеньке и Алеше. И никогда не услышит про Кабановича: эта подробность непосильно тяжела.
   Деньги я сложила в очередной пакет из универсама - сверток получился толстеньким, как юбилейный подарок. Тогда же, кажется, я решила забрать с собой любимую книгу Сашеньки: смугло-желтый томик сонетов стоял на обычном месте, словно ожидая знакомых рук. Я открыла книгу и на лету поймала конверт. Подписан "Ругаевой А.Е.".
   Аглае Евгеньевне. Или Александре Евгеньевне? Из двух возможных адресатов в живых был один, и я разорвала правый бочок конверта. Вновь Сашенькин почерк, в углу - дата: вечер накануне похорон Лапочкина.
   "Глашка,
   я знаю, что ты заберешь сонеты, поэтому и оставляю в них письмо. Жаль, что ты не захотела и не смогла понять Огромную Радость, которую дает людям "Космея". Поверь, я ухожу из этой гадкой жизни в другую, и лучшую. Жаль всех вас, оставленных прозябать в юдоли скорби. Как противен ваш мир, как предсказуемо проходят мелкие и скучные жизни... Ты никогда не представляла себе свою старость и смерть? Свою, Глаша, а не чужую.
   Есть две вещи, о которых я должна рассказать тебе прежде, чем попрощаться надолго. Отнесись к ним, пожалуйста, всерьез, без дурацких своих шуточек.
   Первое.
   Алеша в последние месяцы занялся не своими делами, он начал общаться с темными силами: поверь, я знаю, о чем говорю. Его партнеры затеяли чуть не религиозную революцию, деталей я не знаю - мы общались очень мало, и даже если он рассказывал мне что-то, я не всегда могла его услышать. Я почти все время отдавала Орбите и не всегда присутствовала в физическом теле.
   У Алеши были громадные долги. Его счета в Цюрихе и Люксембурге арестованы - на них можете не рассчитывать. Через полгода максимум ему пришлось бы скрываться от кредиторов. Он рассказал мне, что получил от новых партнеров большую сумму - и решил хранить ее дома, в книгах. Самые дурацкие книги, на верхних полках. Это все, что у нас есть, и я прошу тебя отдать половину денег Марианне Степановне: обязательно сделай так, Глаша, это моя воля.
   Второе.
   Я хочу, чтобы Петр рос под присмотром Марианны Степановны. Я настаиваю, чтобы ты предъявляла ей ребенка при первом же требовании. Глаша, я оставила его тебе только потому, что мама делает куда более важное дело, но, я надеюсь, что и ты однажды поймешь: "Космея" - это наше Общее Счастье. Марианна Степановна сказала, что у Петра - большое будущее, я прошу тебя, Глаша, сделай, как я говорю.
   Вот и все, пожелай мне легкой дороги!
   Сашенька
   P. S. Как я рада, что со всем этим покончено - навсегда!".
   Я вновь свернула листок и вложила его в разорванный конверт - на нем были наклеены марки авиапочты. Мне совсем не хотелось, чтобы Петрушку дождалось "большое будущее", которое выпало на долю его матери. Прости меня, Сашенька...
   Дверной звонок врезался в мои мысли, и, очнувшись, я пошла в прихожую. На вешалке проветривалась Сашенькина рысья шубка, прижатая Алешиным пуховиком: от правого рукава сильно пахло табаком. Пытаясь дышать неслышно, я прильнула к "глазку" и увидела Антиноя Зубова.
   Я распахнула двери, ожидая, что депутат сожмет меня в объятьях и будет целовать прямо в прихожей - такими нетерпеливыми поцелуями, когда от скорости и страсти зубы стучат, соприкасаясь...
   Депутат потрепал меня за плечо - большей частью, чтобы привести в чувство. От него пахло сладкими цветами - знакомый одеколон, почти женский запах, когда б не ядовитая капелька горечи.
   "Почему ты не рассказывала мне о своем родстве с Лапочкиным? укоризненно спросил Зубов. - Впрочем, я сам все узнал".
   По сторонам Антиной Николаевич оглядывался пренебрежительно: "Это вам не терем Батыра Темирбаева, видать, дела у Алеши вправду не ладились". Он приостановил взгляд на свертке с деньгами: "Собираешь вещи? Нашла что-нибудь интересное?"
   Я покачала головой - словно бы кто-то взял меня за макушку и жестко наклонял ее вправо-влево.
   "Я не имел в виду деньги, дорогая", - мягко упрекнул Антиной Николаевич и подошел близко. Я дурела от запаха сладкой горечи, но чувствовала плотную тяжесть письма: оно торчало в заднем кармане джинсов.
   "Деньги можешь оставить себе, Алеша их отработал. Я ищу нечто другое. Маленький листочек бумаги. Или два листочка... Ну же, дорогая, если ты не нашла ничего похожего - просто скажи правду, у нас не должно быть секретов!"
   Зубов навис надо мной, огромный, как американский небоскреб, в лазурных глазах вспыхивали маленькие искры. Он опустил руки мне на плечи, я вспыхнула, как подожженный хворост. Потом вытащила письмо из кармана и протянула его депутату: конверт успел нагреться моим телом.
   Зубов прочитал письмо быстро - пролистнул глазами, как скучную газету, и небрежно сунул в карман пиджака. Конверт остался на столе: треугольник со следами клея топорщился кверху.
   "Как испортились люди..." - сказал депутат и посмотрел так строго, словно я должна была ответить перед ним за человечество. Но я окаменела, услышав знакомые интонации - предчувствие затейливых слов вгоняло в транс, и я могла бы раздувать шею на манер факирской кобры с выдранным жалом. "Как испортились люди!" - повторил Зубов и подошел к книжным полкам. Брезгливо и бегло скользнул взглядом по корешкам. "Не худшая из девушек готова обменять сравнительно честные имена своих родственников на поцелуй малознакомого человека. Дорогая, ты ведь даже не спросила - себя или меня, - что бы делать депутату Зубову в квартире мертвого негоцианта и сектантки-самоубийцы?"
   Меня обдало жаром, как из печки: Зубов не имел права говорить так об Алеше и Сашеньке!
   Депутат пытался вытащить из тесного ряда книг некий том, тот не желал подчиняться, и переплет хрустнул под красивыми пальцами. Антиной Николаевич изумленно выпустил книгу из рук, кажется, ему стало больно.
   "Все будут видеть в этой истории внешние, неважные причины, - обиженно заговорил Зубов. - В трагедии увидят фарс и станут вынюхивать зарытый сундучок: люди бесконечно испортились, дорогая. Никто не помышляет о борьбе во имя великой идеи, деньги - единственная идея, понятная всем..."
   "Разве не вы признавались мне в страстной любви к деньгам?" - прежде я не осмелилась бы говорить с Зубовым в таком тоне, но он не стал злиться:
   "Дорогая, ты все путаешь. Я потратил на эти экзерсисы куда больше, чем получил или получу в будущем. Если иметь в виду денежный эквивалент. Другое... Другого не увидит никто. Запомни эти слова - при случае можешь высечь их в мраморе. Наслаждение чистой игрой исчезло в тумане прошлых веков - как и верность принципам. Если б дьявол посетил наш Николаевск с целью изучения конъюнктуры, его бы отсюда не выпустили. Души уходили бы по самым бросовым ценам. Одни предпочитают деньги, другие берут поцелуями, не так ли?
   Впрочем, есть и другие люди, пусть их можно пересчитать на один счет. Зубов улыбнулся Сашенькиному зеркалу. - Жаль, никто не поверит чистоте потока: все будут выискивать грязное, илистое дно. Но не все делается ради выгоды. Хочешь, дорогая, я научу тебя, как избавиться от неугодного человека?
   К примеру, этот человек - епископ. Высокомерный поп и "пуп" духовной жизни. Записывай, дорогая. Надо взять двух бессовестных игуменов, по штуке бизнесменов (одного разоренного и одного жадного), добавить к ним продажную журналистку и парочку юных наркоманов, которые за дозу подпишут любые свидетельства и даже - вполне убедительно! - оросят их собственными слезами. Все ингредиенты добросовестно перемешиваем и добавляем к ним столько человеческого быдла, сколько пожелаем. Настаиваем варево на медленном огне и обливаем с ног до головы означенного епископа".
   "Результат не впечатляет, - сказала я. - Епископ на месте, а куда делись остальные? Разварились?" Зубов кивнул: "Рецепт находится в стадии разработки. Есть определенные нюансы, хотя лично меня судьба тех попов с наркоманами не заботит - их озолотили сверх всякой меры, ибо я щедр, как король. А епископ долго не усидит - готов заключить пари. Есть у меня парочка тузов в рукаве. - Глаза его темнели, как тогда, в редакции. Впрочем, даже в корриде быкам оставляют в награду жизнь. Indulto! Если бычок сражался на славу, его переводят в осеменители".
   "Кощунственная метафора", - сказала я, но депутат улыбнулся: "Ты же не из этих воцерковленных дурочек, откуда пафос? И что ты знаешь о кощунствах? Я подумаю над этим indulto, благо перемещаюсь в зрительный зал: партер, партер! Места в тени, сомбра, на арене больше не случится ничего интересного: мне и так все ясно".